Завещание Рохл Брохес

   Она сидела оглушённая и подавленная, даже раздавленная увиденным и услышанным, будто отходила от лёгкого наркоза, но никак не могла понять, что же произошло. Внутри гадко и тошно. Она где-то уже видела это однажды. Накрыло даже не воспоминанием, а томлением. То, что происходит с нами в детстве, составляет саму основу нашего существа. Только она не могла понять, что это чувство родом из столь далёких лет. Какая-то духовная тошнота. Её нельзя сравнить с физическим недомоганием. Что же это такое…

   У неё было странное имя. Ни разу в жизни так и не встретила тёзку. Довенара. Было такое время, два десятка лет после 1917 года, когда в молодом Советском государстве все дружно решили, что вся, совершенно вся жизнь должна быть с чистого листа, заново. Для всех. Никаких буржуйских имён! Довенара – дочь великого народа. Это звучное имя она носила с благодарностью. Оно не было безобразным в отличие от многих других придумок. Дома, когда была маленькой, её звали Дора. Люди обычно говорили Довенора - так удобнее. А после 1945 года, после Победы, она просила называть её Ведой. Кем бы она стала, если бы не вернулась в Минск тогда? Уж точно – не ведущей на телевидении! И не было бы стольких приключений в жизни. И она никогда, никогда не увидела бы пыльной дороги на месте их разрушенного дома…
   Последний муж, известный сценарист, звал её «моя Ведунья». За то, что все его проделки и загулы видела насквозь… Скрыться от её всевидящих, всезнающих глаз было решительно невозможно. Он часто задавал себе вопрос: почему. С другими-то жёнами всегда получалось утаивать свои маленькие приключения. Только не с этой Ведуньей. Почему?
   Это было перед самой войной. Их с мамой и сестрой дом на окраине Минска, в районе Комаровки, был старым, деревянным, со скрипучими полами и особым запахом, который помнила потом всю жизнь. Эта картинка стала словно цветной фотографией некоего мгновения, ушедшего в небытие, ставшего вечностью. Картина счастья, детства, безусловной любви. Всего того, что потом сменилось кошмаром смерти, который и измыслить было нельзя… В тридцатые годы рядом возвели внушительное здание: Дом партийного актива БССР. Перед войной его передали Институту физкультуры. В остальном это был всё тот же район жуткого болота с бедными домиками. Собственно, название Комаровка говорило само за себя. Колонка на соседней улочке, куры, гуси, которых разводила мать, чтобы кормить их с сестрёнкой, цветущие вишни, пыльная дорога, — всё это потом, в Германии, куда её угнали летом 1942 года, она вспоминала часто, часто… Она писала оттуда письма маме и сестре, но никогда не получала ответа… Ничего не осталось от дома. Пыль и дорогая боль. Слишком страшно, чтобы думать об этом.
   Сейчас она уже старая. Нет, она никогда не ощущала себя старухой. Подумаешь: восемьдесят пять. Пока был жив муж, Серёжа, весьма и весьма востребованный всю жизнь сценарист отечественного кино, вообще ощущала себя молодой. Потому что домой к ним на занятия ходили студенты. К студенткам можно было еще и приревновать его! О, она часто страдала от его любвеобильности. Сказать правду – с тех пор, как встретились. Ей было сорок. Ему – чуть больше. Да, это тот возраст, когда надо решать свою судьбу. Сейчас или никогда. Оба не были тогда свободны. Она жила в родном Минске, работала диктором на телевидении. Её узнавали. Там она и встретила Серёжу. Москвичи частенько снимали кино в Минске. А он обожал всю романтику съемок: поездки, гостиницы, неустроенный быт и нервозность площадки. Да, у неё был муж, дочка Лёля, как звали её дома. У него – сын и второй брак. Но всё случилось, как в кино, самом романтичном и невероятном. Как у Пушкина в его «Метели»? «Суженого конём не объедешь». После сладкой недели в Москве она уезжала. Возвращаться к этим отношениям не собиралась, хотя сердце ныло… Он провожал её на Белорусском вокзале. Уже простились, она махала ему рукой… Потом плакала. Совсем немного. Кто знает, будет ли еще такая романтика в жизни? Вряд ли. От этого холодок пробирался под кофточку. Или это от окна дуло? Было грустно… Она пила чай и смотрела в окно. Что говорить. Был момент, когда хотелось всё, всё бросить, сойти на ближайшей станции и ехать обратно. Может, она так и сделает… Проехали Вязьму… Дверь купе распахнулась, и Серёжа вошёл, как ни в чём ни бывало. Это был миг подлинного слияния душ, миг, который изменил её жизнь. Он махнул рукой.
- Я всё бросил. Давай жить вместе. Квартиру жене оставлю. Не бойся, найдётся ещё. Пока поживём в гостинице «Минск» на улице Горького. Хочешь?
Она кивнула.
- Где же ты был всё это время?
- Всю жизнь тебя искал.
- Нет… До Вязьмы?
- В вагоне-ресторане пил сидел. Должна же ты была поскучать обо мне…
   Она рассмеялась. А потом переехала к нему в Москву. Вместе с дочкой Лёлей.

   Да, она красивая даже сейчас, в восемьдесят пять. Высокая, почти метр восемьдесят, ярко-голубоглазая, бледная, с вытянутыми, изящными, чётко обрисованными чертами лица, стройная, с молодой гордой осанкой. Совершенно нерусская внешность. Если бы не возраст, она вполне могла бы сниматься в качестве модели. Недаром много лет была диктором на Минском телевидении. Более всего она была похожа на немку. Ухоженную, красиво одетую, спокойную и уверенную. Волосы - сейчас седые, собранные в аккуратный хвост на затылке, а когда-то она была совершеннейшей, натуральной блондинкой.
   Теперь она сидела в поликлинике, и её никто не ждал дома. Он уже не войдёт, Серёжа, как ни в чём ни бывало… Разве что голуби её ждут. Она любила их кормить. Чувствовала ответственность за их тёплые жизни. Она не могла выкинуть даже домашние цветы, так любила всё живое. Маленький росток полосатого хлорофитума вызывал в её сердце желание защитить его. Пусть она потрудится, посадит. Как его выкинуть? Он живой. Поэтому дома весь балкон и подоконники были с этим неприхотливым растением. Квартиру Серёжа выбил в самом центре Москвы, в новом доме. Он был буквально втиснут между более старыми домами в Старо-Пименовском переулке. Сверху открывался потрясающий вид в сторону Кремля. Серёжа любил говорить, что родился он в Леонтьевском переулке, а теперь вот, в конце жизни, – обитает по другую сторону Тверской. Аккурат неподалёку от гостиницы «Минск». Еду они всегда покупали в соседней кулинарии или заказывали из ресторана. Поэтому кухня была крошечная. Большая им была ни к чему. Они отделили от неё часть площади, чтобы квартира стала двухкомнатной: на случай приёма гостей. Что плохо в центре Москвы: нет элементарных вещей. Каких-то дешёвых хозяйственных мелочей, ниток, чулок, лампочек. Зато рестораны и театры – в двух шагах.
   Она умудрилась сломать рёбра: упала на балконе, когда кормила голубей. Рентген сделали в травмпункте, зафиксировали перелом. Всегда, сколько себя помнила, с детства, делила все окружающее на живое и мёртвое. Когда-то это была игра. Как «съедобное-несъедобное». Её, личная игра, придуманная ею. В коридоре, ведущем из приёмного покоя в травму, стояла каталка. На ней – маленькая, как десятилетний ребёнок, старуха, смотрящая мёртвыми глазами в потолок… Лежала так, как её кинули, – немного вбок. «Как же так, - думала Веда. – Никто не закрыл ей глаза…» Некому, видимо, некому… Наверное, она тоже любила жизнь… Веда подумала, что это дурной, тяжёлый знак. Теперь, спустя десять дней, она пришла в простую поликлинику на повторный рентген. Кашлять было ещё ощутимо, но сильной боли, от которой не могла уснуть в первые дни, уже не было. Женщина-врач спросила: «Не болит?» Даже не осмотрела её. На рентген не направила. На недоумённый вопрос «почему» улыбнулась загадочно и чуть насмешливо. «Ну, у вас же ничего не болит. Вам уже восемьдесят пять. Идите, женщина».
   Веда вышла. Села в вестибюле, на выходе, возле какой-то пожилой женщины. Наверное, той было столько же лет, сколько и Веде. Только выглядела она куда хуже, совсем состарившейся.
- Что с вами, плохо? – спросила она. Веда посмотрела на неё.
- Не понимаю. Сказали, что мне восемьдесят пять, поэтому рентген после перелома не нужен.
   Женщина понимающе кивнула.
- Вы в первый раз. «Скорая» тоже приезжает к нам в последнюю очередь. Мы старые. У меня сестра в другом городе живёт. Там то же самое. А вы не знали? Нам пора умирать.
   Женщина посмотрела на Веду с такой же улыбкой, как и врач. Встала и ушла. Веда вскочила, гордо вскинув прекрасную голову. Несколько секунд думала, не пойти ли к той врачихе, не плюнуть ли ей под ноги. Но потом вспомнила завещание Рохл Брохес. Пульсей де-нура.
 
   Нет, Рохл решительно не одобряла поведения мужа. Она, конечно, понимает: он ею гордится. Тем, что она пишет рассказы для детей и пьесы для взрослых. Но это же не повод заговаривать с незнакомыми молодыми людьми на соседней скамейке в парке. В Минске была прекрасная осень, листопадная, тёплая. Никто не знал, что через полтора года будет страшная война, в которой погибнут миллионы. Весело чирикали воробьи в липовых лапах. Не то, чтобы Рохл смущалась. Но… И что из того, что молодые люди - тоже писатели. И даже, похоже, если не единоверцы, то всё же единокровные, свои, иудеи. В Минске евреев много, половина населения. Её воспитание не позволяло ей таких вольностей. А ещё, против воли, она опасалась новых знакомств. Никогда не знаешь, к чему они приведут. Они с мужем ведь не коммунисты. Недавно приехали из ближнего зарубежья. Но всем говорят, что с Поволжья… К ним могут возникнуть вопросы. Отец обучил её идиш, она писала исключительно на нём. Сейчас ей уже шестьдесят. Тяжко вздохнула, потому что муж сказал:
- Молодые люди, по всему видно, что вы еврейские писатели.
- Штил, - сурово и тихо сказала ему Рохл. – Тихо.
   Оправила синюю кофточку. Очень её любила.
   Он отмахнулся. Рохл видела настолько плохо, что была почти слепой. Книгу подносила к глазам близко-близко. Молодые люди совершенно расплывались в её глазах. И всё равно она не знала, куда их деть. Потому что сразу поняла, зачем он затеял этот разговор. Ради неё. Похвастаться, как она пишет. Чтобы её напечатали… Поэтому она попросила у него мелочь и сказала, что пойдёт за мороженым. Пересчитала её, поднеся ладошку к самым глазам. И пошла. Зрение она потеряла вовсе не от чтения и не от написания рассказов. Она всю жизнь была швеёй. А теперь преподавала рукоделие в еврейском техническом училище.
- Скажите, пожалуйста, а почему вас интересует, писатели ли мы?
- Вы говорите о Кульбаке и о его пьесе, вот я и подумал, что вы писатели.
- Ну, а если и писатели, то что?
- Я постоянный читатель журнала "Штерн". Может быть, я читал ваши работы.
   Это было последнее, что она услышала перед тем, как уйти.
   Родители дали ей имя Рохл. Если её пытались называть Рахель, по-русски, она всегда поправляла собеседника.
   У лотка с мороженым была небольшая очередь. Вертлявый мальчишка толкнул её, попав по руке. Мелочь рассыпалась. С её зрением собрать все эти копейки не было никакой возможности… Рохл думала, что осталась без мороженого. Но девочка лет десяти мигом собрала всё. Да еще и купила два мороженых для неё. Наверное, поняла, что у неё совсем плохое зрение, взглянув в толстые стёкла очков. Была она светленькая, с совершенно белокурыми волосиками, с огромными голубыми глазами, тоненькая, как веточка. Рохл поблагодарила и спросила, как зовут девочку.
- Дора. Так меня дома зовут. А так – Довенара.
- Какое красивое имя. А я Рохл. Рохл Брохес.
   Девочка вежливо улыбнулась. Рохл смотрела на мороженое, но не ела его.
- Я пишу рассказы для детей. Мне обещали перевести их на белорусский.
- А о чём рассказы, о пионерах?
- Нет… О детишках, о жеребёнке Жерке.
- Я бы с удовольствием почитала!
- Мне почему-то кажется, что мы увидимся, -  с внутренним удивлением сказала Рохл.
- Конечно, увидимся!
   Рохл вернулась к мужу. Ей хватило одного взгляда на группу молодых людей, чтобы понять, что всё изменилось за время её отсутствия. Они окружили её. Самый симпатичный, с пронзительными глазами и огромными, пухлыми губами, заговорил первым:
- Неужели вы та самая Рохл Брохес? Меня зовут Григорий Релес, я очень хочу перевести ваш рассказ «Гелка». Покажу его редактору газеты «Пионер Беларуссии».
- Ребята, кто из вас хочет мороженое? - спросила Рохл.
 И тут же добавила, указывая на мужа:
- А этому болтуну я не дам.
   Все рассмеялись.
-  А вы знаете, Григорий, что означает ваша фамилия на идиш?
   Тот смущенно покачал курчавой чёрной головой.
- Релес - сын Рахель. А Рохл – почти Рахель.
   Все улыбались. Будто и не было досадной скованности знакомства.

   Веда, Довенара, Дора. Она видела Рохл всего три раза в жизни. Второй раз – в редакции газеты «Пионер Беларуссии», куда принесла лучшие школьные сочинения на тему «Как я провёл лето». Вдруг напечатают?
   Рохл была в радостном настроении: обсуждался вопрос об издании трёхтомника её произведений. Увы… Этому не суждено было произойти.
  Дора с внутренним содроганием прочла опубликованный в газете «Пионер Белоруссии» рассказ Рохл Брохес - «Гелка». Читала и понимала: всё, до последнего слова – правда. Где живёт эта Геля? Так хотелось ей помочь, накормить. Она бы всем поделилась с ней…
   Беда пришла в ночь на двадцать второе июня 1941 года. Минск бомбили фашисты. Самые страшные разрушения были через два дня. Центр города, железнодорожный вокзал, все триста предприятий - сровняли с землёй. Город был в огне.  Деревянный, старинный, новый, отстроенный, яркий – горело всё. Люди пытались тушить, но толку от этого почти не было. Дом детства Доры уцелел. Они помогали тем, кто остался без крова. Менее, чем через неделю с момента первой бомбардировки, в Минск вошли немцы.
   Рядом с новым зданием Института физкультуры, на площади, поставили виселицы. Довенара видела издалека. Боялась немыслимо, до дрожи. Какими-то нелепыми казались мёртвые тела, висящие в петлях. Словно тяжелая ветошь, неестественная, инородная. Они вызывали ужас отторжения. Живое отрицает, отторгает мёртвое. Оно принадлежит другому миру. Она, Дора, - живая, тёплая, трепетная. С этого момента во всём, что она видела, она искала либо живое, либо мёртвое. В детстве они играли в «съедобное-несъедобное». Это – тоже была игра. Только жуткая. Если бы она так не делала, сошла бы с ума.
   С первым в своей жизни немцем столкнулась, когда ходила за водой. Повесила ведро на колонку, нажала рычаг. Не слышала, как он подошёл. Уронила ведро, вода выплеснулась, схватила его. Почему-то думала, что он её убьёт. Вместо этого он ласково потрепал её по беленьким волосам.
- Das Madchen. *
   Она бежала так, как никогда в жизни. Ведро яростно громыхало в руках. Его она выпустить не могла.


* Das Madchen. /Даз мидхен/ – девочка.

   Немцы ходили по домам, искали евреев. Всем, кого нашли, раздавали латы – жёлтые нашивки в виде шестиконечной звезды Давида. Иногда это были просто кружки жёлтого ситца. Их евреи должны были носить на рукаве и на спине. Велели собраться на Юбилейной площади.
   Через пару дней несколько улиц вокруг неё было огорожено колючей проволокой и стало большим Минским гетто. Ввели обязательную регистрацию и контрибуцию в виде ценностей. Отобрали всё золото, деньги, меха и серебро. Требовали всё больше и больше. Не кормили. Люди пытались выменивать еду на вещи, но за это карали.
   За месяц в гетто согнали сто тысяч евреев.
   Потом начали их уничтожение. Так было проще, когда они были собраны вместе. Ночами ездили машины, вылавливали детей. Газвагены – душегубки. В них еврейских детей душили выхлопами или угарным газом.
   В середине августа в Минск, в гетто, приехал рейхсфюрер СС Генрих Гимлер. Специально, чтобы присутствовать на массовой казни евреев - ста человек.
   Довенара увидела Рохл Брохес в огромной очереди. Она стояла очень растерянная. В руках её был кожаный чемоданчик. Щурила почти слепые глаза.
   Дора бросилась к ней. Рохл узнала и обняла её.
- Детка, отойди, это опасно.
   Голос был очень грустный. Оглянувшись по сторонам, открыла чемоданчик и достала бумаги.
- Это рассказ «Жерка» о жеребёнке. Возьми. Он на белорусском. Только имя моё сорви.
Рохл странно улыбнулась.
- Жизнь прекрасна! Как мороженое… Запомнишь, что я скажу?
   Довенара кивнула.

   Страшный день наступил, когда фашисты пришли в их дом. Забрали всех троих. Потом разделили. Мама жутко кричала… Они с сестрой плакали. Мирослава пошла в отца: чернобровая и кареглазая. Так что похожи они не были. Её отправили в одну группу людей, Довенару – в другую. Она ничего не понимала. Откуда ей было знать, что немцы издали даже законы о расовой чистоте арийской крови. Евгеника – селекция, применимая в отношении людей. С целью получения самого сильного, талантливого, умного и красивого потомства. Разумеется, с немецкой, арийской кровью. И соответствующей арийской же внешностью. Подобно тому, как выводят собак с заданными характеристиками породы. Это так же отвратительно, как рождение детей на органы. Светлые волосы Доры и распахнутые, голубые, ангельские глаза – идеал немецкой красоты. Разве она знала?
   Потом был поезд. Сказали, что везут в Германию. Кормили пустой баландой, картофельными очистками, грубым хлебом. Воды было мало. Если кто-то пытался спрыгнуть с поезда, получал избавительную пулю. В последнем вагоне ехали фашисты-надсмотрщики. Довенаре так страшно хотелось пить, что думать она ни о чём больше не могла. Но она старалась. Читала рассказ «Жерка». Много, много раз читала. Выучила наизусть. Он был такой милый, солнечный, как совсем недавнее детство в их доме. Эти строчки – живые. Если их много-много раз прочесть, выживешь. Ей даже казалось, что она видела этого Жерку. Непременно.
  «Можете себе представить, что это за непростая вещь - заниматься с Жеркой. Стоит ему почувствовать, что ноги освобождены, стоит выйти за ворота, кажется малышу, что перед ним открыт целый мир. Кажется ему, сейчас найдет он мамку. Она, наверное, тоже вышла с ним за ворота, и вместе пустятся они в дальнюю дорогу. И здесь ему хочется есть. Хоть кричи, так хочется! Он бегает, прыгает - иди, гонись за ним!.. Колосья щекочут жеребячью бархатную кожу, и ему приятно. Это напоминает нежное прикосновение теплых материнских губ. И он мчится в рожь, и ломится колосьё под его ногами. Кислое дело - выгонять его из хлебов! Верёвка, за которую его держат, Жерку, — ничто! Если она слаба - рвёт её, если сильная - путается в ней, вот-вот задохнётся. Его стегают - малыш думает, что это игра. Гарцует, ржёт. А может, вообще хохочет? Чистая правда, молодой жеребчик умеет смеяться. Когда солнышко сияет, и ничего не болит, хочется смеяться. Смеются все, смеётся всё, что живёт, чувствует, дышит…»
   Жерка – живой. Даже переписанный на бумагу, которую она держит в руках. А она – будет жить? Смотрела на свои тоненькие, прозрачные пальчики. Она умрёт? Как ей выжить? Надо окружить себя всем, что живо, надо смотреть только на живое, думать только о силе жизни. Поэтому, когда немцы кого-то убивали, она отворачивалась, чтобы не видеть. Но крики несчастных проникали до самого дна потрясённой детской души.
   Стало совсем невмоготу, когда поезд остановился.  Духота, ужасные запахи брошенных на произвол, немытых, несчастных людей, крики надсмотрщиков, расстрелы непокорных, голод и жажда. Стояли десять дней. Почему? Никто не знал.
   Стариков среди них почти не было. Их убивали первыми, как неспособных работать. Но один каким-то невероятным образом остался. Дядя Ваня. Он рассказывал Довенаре сказки.  Особенно ей понравились о живой и мёртвой воде. 
   «На третий день ворон прилетел и принёс с собой два пузырька: в одном – живая вода, в другом – мёртвая – и отдал те пузырьки Серому Волку. Серый Волк взял пузырьки, разорвал воронёнка надвое, спрыснул его мёртвой водой, и тот воронёнок сросся, спрыснул живою водою – воронёнок встрепенулся и полетел. Тогда Серый Волк спрыснул Ивана-царевича мёртвой водою – его тело срослось, спрыснул живою водою – Иван-царевич встал и промолвил: „Ах как долго я спал!“»
   Благодаря этому старику Довенара и выжила. Он научил её жевать воду. Набрать в рот маленький глоток и жевать. Сказал, что таким образом вода становится живой. И она не будет хотеть пить, выживет. Над стариком смеялись. А Дора делала, как он велел. Так можно и хлеб жевать. Пока он не станет водой… Те, кто смеялся, не выжили. Старик и она доехали. Потом их разлучили, потому что привезли в какой-то лагерь, видимо, перевалочный, сортировочный. Больше она дядю Ваню никогда не видела. Дора слышала, что их будут брить налысо, отнимать все их вещи, выдавать взамен робы, мыть, обрабатывать дустом от вшей. Это было так гадко, так унизительно, что дикая ненависть поднималась в ней. Но главное: рассказ Рохл, эти драгоценные листочки, у неё отберут, выкинут. Когда уже в Берлине они шли по улице колонной, она сунула их в какую-то щель в здании. Старалась запомнить место. Как ни странно, её не обрили. Просто какая-то женщина осмотрела её. Потом они попали на жуткое по своей сути торжище… Торговали на нём ими, живыми людьми, как товаром, как рабами. Самыми лучшими, видимо. Потому что огромную группу увели куда-то ещё. Говорили, что будет работа на заводе. Они будут делать снаряды, чтобы убивать наших, русских солдат…
   Довенара плакала, когда её выбрала симпатичная фрау в красивом цветном переднике поверх пышной юбки и маленькой серо-зелёной шляпке с узкими полями. Она уплатила за девочку, как за порося на рынке. Дора не знала, куда её везут на телеге. Что будет с ней дальше… Пожалуй, это был самый страшный момент. Когда никого, ни одного русского, белоруса, просто советского человека не осталось рядом…
   Разве Дора знала, что на этом ужасы и кончатся? Фрау Вайс оказалась фермершей. У них с мужем Хансом Вайсом было трое детей: два мальчика чуть старше Доры и маленькая девочка. Приятный, ухоженный дом, обширный скотный двор, большой надел земли. Нужны были руки даже не столько для полевых работ, сколько для ухода за крошкой Хельгой и приготовления еды, уборки. Поэтому фрау Вайс и выбрала девочку-подростка, робкую, светленькую, очень, очень милую и испуганную. Дора не могла не видеть, как она похожа не только на саму хозяйку дома, но и на её детей. Ханс одобрительно кивнул головой, взглянув на неё.
  Немецкий выучила быстро. От работы никогда не отлынивала. Да и вся она была ей знакома по детству, росла в похожих условиях. Только здесь было хозяйство богатое.
   Фрау называла её Вилда. На немецком имя означает «дикая».
   Малышку Хельгу Довенара полюбила, баюкала её, рассказывала сказки, по-белорусски, конечно, мешая родные слова и немецкую речь, пела ей песенки.  А ещё читала ей наизусть рассказ «Жерка». Чтобы не забыть.
   Как тут не вспомнить «Гелку» Рохл Брохес? Сейчас ей, Доре, куда хуже, чем тогда Гелке… Её родная мать решила «продать» богатой родственнице для работы по дому. Кормить нечем было, других детей мал мала.
   Рохл… Что с ней? Дора часто думала о её судьбе. Не хотела верить в страшное. Сочиняла всякие истории – для себя – как Рохл спаслась…
«- Ой, что за ребенок, ну, бриллиант! - подхватывается мать. - Красивая, как золото!
   Гелка вскакивает с места. Ведь понимает: мать хочет, чтобы она взяла малыша.
- Ко мне, ко мне, деточка! Иди, иди ко мне, радость моя!
 Она улыбается и щелкает языком. Ребенок громко смеется, показывает свой язычок. Тянется к Гелке, охотно идет к ней на руки.
 - Ну, видите, Двойрочка, как ребенок тянется к ней! Говорю вам, она прирожденная нянька! Она вырастила мою малышку. У меня есть маленькая девочка, еще совсем крошка. Не знаю, как будет она без своей нянечки.
   Гелка краснеет от материнских слов и своей гордости».
    И как потом, оставшись в этом доме, Гелка не выдерживает, ест мягкую, восхитительную булку, чужую булку, которую есть нельзя…
   Дора очень боялась забыть… Специально воскрешала в памяти все счастливые мгновения детства. Перебирала их мысленно снова и снова. Писала письма домой. Она не знала, что письма все читаются, можно писать только хорошее, никаких жалоб. Но она, и не зная этого, писала, как ей повезло, как она рада жить в этой семье. Вот только почему они не отвечают на её письма? Их не пересылают… Может, мама и сестра где-то здесь, в Германии, даже рядом?
   «Гелка отпускает коляску и подходит к столику. Она берет халу в руки. Что за аромат! Может, это совсем и не хала, может, это торт? Она отщипнет кусочек и скроет, чтобы дома похвастаться подругам ... но сейчас же вспоминает Гелка, что должна остаться здесь, и подруг увидит совсем не скоро. И она тяжело вздыхает. Как она не заметила, что отломила кусок? Отломила с одной стороны, и это видно, так как другая сторона надлома выступает. Она отщипнет с другой стороны и снова положит халу. И больше даже думать не будет о ней. Во всем виноват этот аромат. Аромат и вкус просачиваются в самую душу.
   И она куснула еще раз. Ее зубки, острые и крепкие, вошли в свежее тесто и вдруг застыли… В дверях стояла хозяйка-родственница, еще в шляпке и манто, и смотрела на Гелку.
   Гелка хотела вскрикнуть, но рот был занят. Она хотела выплюнуть, но зубы своего не отдавали и быстренько жевали.
- Что это такое ты делаешь? - спросила родственница, осматривая всю комнату.
- Что ты здесь устроила? - Она уставилась в рассыпанные карточки.
Обкусанная со всех сторон хала валялась возле Гелкиных ног. Гелка опустила глаза. Зубы сжались, и она не могла произнести ни слова…»
   Как хорошо, что она, Дора, прочла этот рассказ. Вот что такое – в людях жить. Не сахар, не дом родной – всё равно. Поэтому не было дня, когда бы она чувствовала себя расслабленно, по-свойски с этими немцами. Всегда была начеку, как пружина. Всегда держала внутреннюю дистанцию.
   Тем не менее, отношение к Доре было самое лояльное, простое. Не сказать – сердечное, но и не злое. Фрау видела, как она старается, и ценила это. Её собранность, умение соблюдать субординацию – тоже.
   Ели все за одним столом. Временные батраки, которых они нанимали для полевых работ, - тоже. Не было никакого разделения: кто что может есть, а кто нет. То есть Дора не то, что не голодала… Так хорошо она, вообще говоря, не ела раньше. За три года она вытянулась, похорошела необычайно, расцвела, как белая роза в их палисаднике.
   Цветы Довенара очень любила. Потому что они – живые. Прикоснёшься к ним – и чувствуешь, как сила жизни струится в пальцы. Иногда Дора смотрела на небо и думала: «А облака – живые?» Если бы она была сейчас дома… Она ходила бы в школу, а мама на обед пекла бы блины… Мира, наверное, уже была бы взрослая… Где они, что с ними… Увидит она их когда-нибудь?
   Её красота не давала покоя младшему сыну Вайсов, Волфу. Дора старалась никак не реагировать на его игривые вопросы, но куда ей деваться? Они жили в одном доме. Он не проявлял настойчивости, не распускал руки, вёл себя прилично, как положено настоящему арийцу, но Довенара всё равно думала каждый день: «что теперь будет?» Она общалась с ним так, как положено прислуге: корректно и только по делу. Не позволяла себе ни единого слова, которое было бы окрашено личным отношением. Делала вид, что не понимает.
   Однажды она проснулась от звука ревущего мотора. Потом был характерный свист и грохот взрывов. На мгновение ужас охватил её. И вдруг она поняла: это наши! Наши, русские! До утра не спала. Слушала и слушала. Очень, очень ждала, прилетят ли снова. Кто бы мог подумать, что бомбардировка могла вызвать в ней такое радостное предощущение чуда?
   Прошло несколько месяцев. Расцвела, распустилась листочками так любимая Дорой весна. Несмотря на пропаганду, все знали, что Берлин в огне, что русские побеждают! Канонада была сплошной, непрерывной. Дора боялась, что с ней что-нибудь произойдёт страшное именно сейчас, когда свобода так близка… Фрау Вайс велела ждать её в комнате. Дора чувствовала, что решается её судьба. Было страшно. Но такого Дора никак не могла ожидать. Хозяйка сказала, что русские, конечно, забирают своих людей домой. Но она предлагает ей остаться. «Вилда, тебе будет плохо с коммунистами. Ты другая. Оставайся. Мой Волф глаз с тебя не сводит. Хочет тебя в жёны. Ты умеешь работать, аккуратная, скромная. Я согласна, дам благословение. Ходила к судье. Получишь гражданство, сыграем свадьбу, потом и дом справим. Не сразу, конечно, времена трудные».
   Довенара молчала. Видела: хозяйке и в голову не приходит, что она может отказаться. Впрочем, как и её сыну. В самом деле, чем её может не устраивать красавчик Волф? Высокий, широкоплечий, с ослепительной улыбкой, добрый, хотя и несколько холодноватый в эмоциях, благородный. Настоящий ариец. Похожий на неё, как брат. Белёсыми волосами, яркостью светлых глаз, розовой нежностью румянца на белой коже.
   Дора «читала» и хозяйку, и её сына, как раскрытую книгу. И вообще – всех, кто был здесь рядом, в Германии. Будто знала каждую мысль в их головах. Как ей это удавалось? Малейшие движения, жесты, взгляды, интуитивно всегда расшифровывала правильно. Потому что в начале плохо знала немецкий, и понимание тайных побуждений людей для неё означало – выжить. Так она всегда знала, что нужно сказать и сделать, чтобы ею были довольны.
   Дора никогда, ни на минуту не забывала, что она – советская. Она хочет учиться! В родной школе! Для них она Вилда – дикая. Смотря на этих милых людей, добродушных бюргеров, она всегда думала: «Это – те же немцы, что гнали невинных в газовые камеры, те же, что морили голодом её и всех остальных. Те же, что сгубили мать и сестру». Сердце ей подсказывало: их нет. Она помнила отчаянные, невыразимо грустные глаза Рохл в той страшной очереди. Очереди на казнь.
   Дора смотрела на немцев и понимала: они – и есть смерть. Она не может представить, что этот красивый ариец станет её мужем. Ей казалось это столь же неестественным, как заключить союз с инопланетянином. А он, Волф, этого не понимает. Потому что он никогда не видел гетто… Он не видел глаза Рохл, он не видел целой вереницы виселиц…
   Если она согласится, она будет мертва. Мертва внутри, совершенно. Но сказать этого она им не может. Просто потому, что они не поймут. Всё равно, что взрослому разговаривать с детьми… Она не может выйти замуж за немца. Это означает для неё принять смерть. Принять её внутрь, как отравленную пилюлю. Это значит нарушить завещание Рохл Брохес.
     Часто думала, что она здесь, в Германии, на этой сытой ферме под Берлином, как Марья Моревна из сказки, что рассказывал дядя Ваня. Пусть она в относительной безопасности. Всё равно это – Кощеево царство.
    Молчала. Молчала. Фрау Вайс смотрела на неё. Наконец Дора вымолвила:
- А судья знает, что мне пятнадцать?
   Фрау поджала губы.
   Дора не могла отказаться. Это было совершенно немыслимо. Поэтому она сказала, что подумает. И что лучше немного подождать, хотя бы год, когда она станет старше.
   Этот день она потом вспоминала всю жизнь. Услышала по радио одно слово: «Kapitulation». Это для них. А для неё, для всех советских людей это – Победа!
   Но канонада почему-то не стихала. Дора ничего не понимала. Почему… План давно созрел в её голове. Она обдумывала его всё время, постоянно, стараясь не упустить ни одну деталь. Она могла полагаться только на себя. Вздыхала и таила внутри себя эту трепетную осторожность. Чтобы не выдать себя: ни взглядом, ни словом.
   Летние ночи были тёплыми. Казалось, земля отдаёт солнечный жар. Дора вышла из дома, когда убедилась, что все уснули. Дворовый пёс провожал её, сонно виляя хвостом. Она вышла так, как пришла. Только в том, что было на ней надето. Немыслимо для неё было взять хоть что-то… Даже безделушки: крошечное ажурное зеркало с ручкой, гребень, новое платье, что подарила ей хозяйка. Не говоря уже о деньгах. Дора знала, где в семье Вайсов держали дойчемарки. Но, разумеется, это были Кощеевы деньги, мёртвые, чужие.
   Всего-то двадцать километров. Утром она была в Берлине. Смертельно уставшая, босиком. Потому что в добротных немецких башмаках ноги стёрла в кровь.
   Дора искала ту улицу, которой их вели, когда пригнали сюда в рабство. Тот дом, в щель у подвального окна которого она сунула листки с рассказом Рохл Брохес… Где же её «Жерка»? Не нашла. Ни улицы, ни дома. Берлин был разрушен. Как когда-то – её родной Минск. Решила оставить навсегда этот рассказ казнённой фашистами писательницы. Символ победы её слова. Пусть жеребёнок Жерка вечно скачет – здесь. Странная мысль пришла ей в голову. Что это он превозмог беду, всей жизнью, что таилась в его резвых ножках. Она привезла Жерку сюда. Этот кусочек жизни. И он победил, её жеребёнок. Так дух побеждает первым. Реальность следует за духом, просто воплощая уже утверждённое на небесах.
   Через год, дома, она впервые прочтёт поэму «Сорокоуст» о жеребёнке запрещенного поэта Сергея Есенина: «Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?»
   Когда Довенара встретила в Берлине русских солдат на улице, бросилась к ним. Плакала. Ей казалось: забыла все родные слова…
  Они показали ей, куда идти. «Пункт сбора советских граждан для отправки на Родину». Она снова слышала русскую речь. Музыка. Райские звуки. Её напоили, угостили шоколадом и хлебом. Ни единой мыслью она не возвращалась в дом Вайсов. Словно не было этих лет. Словно она выпила живой воды, живой воды родной речи, и всё, всё забыла, и родилась заново.

   Сейчас она сидела дома, на своем десятом этаже, с видом на Кремль. В руках держала пузырёк с лекарством. «На третий день ворон прилетел и принёс с собой два пузырька: в одном – живая вода, в другом – мёртвая». Где-то она читала жуткую вещь: про обычаи какого-то народа… Кажется, это было в Древней Греции. Стариков по достижении определённого возраста умерщвляли – сбрасывали со скалы. Вот и её – сбросили. «У вас же не болит. Идите, женщина». Иначе почему бы такое чувство, что сидит она, перевёрнутая, растоптанная, у самого подножия, внизу… Ах, да. Монголы еще закапывали стариков живьём, потому что считали, что «зловещий старик тот, что увидит своих правнучат». Была еще то ли сказка, то ли быль, что в Германии отец с сыном отвезли старого дедушку на санях в лес, и оставили на съедение диким зверям или замерзнуть насмерть. А сын по пути обратно всё сокрушался о санках… «Зачем тебе» - спросил отец. «Так чтобы вас с матерью в лес отвезти, когда состаритесь».
    Зажилась она на свете? Если выпить пузырёк целиком, что будет? Ясно – не живая вода, а мёртвая. Грустно вспоминала Серёжу. Как познакомились, как он второй раз пришёл в её студию. Специально. К ней. Она сразу поняла и почему-то смутилась. Сказала: «Я еще не в гриме. И не накрашена даже». Ей казалось, что её нежная внешность непременно нуждается хотя бы в лёгком подчёркивании, иначе она выглядит блёкло. Серёжа подмигнул ей: «Красивую женщину от некрасивой я уж как-нибудь и без краски отличу». Она потом эту его фразу всю жизнь помнила… Все его хитрости насквозь видела. Как когда-то, в плену, добрых немецких бюргеров… «Ведунья».
   Неужели она была так счастлива всю жизнь?! У неё была потрясающая жизнь… Она видит это с полнейшей ясностью, будто смотрит через горный хрусталь на солнечный луч.
   Сейчас уже никому не важно, красивая она или нет. Несколько лет назад заметила, что её перестали замечать в очереди. Как пустое место. Скажем, на почте. Словно бы нет её…  Яркая, высокая, обращала на себя внимание всю жизнь. Ей вслед смотрели, в Минске – еще и узнавали. Как диктора. А теперь – вот… Вспоминала лицо врачихи в поликлинике. Умное такое лицо, интеллигентное. Лет тридцать пять – сорок. Глаза чуть навыкате, выпуклые. Смешная манера шепелявить… Будто смутное воспоминание – её лицо знакомо. И лёгкая картавость. Неважно. Всё уже не важно. Вот, пузырёк в руках – это важно. Её же отобрали на смерть. Пометили её, браслет на руку дали – одноразовый… Жёлтый! Жёлтая звезда на рукаве… Где-то она уже видела это. Отбор. Кто достоин жить, а кто нет. Рохл Брохес. Её глаза!
   Гетто. Очередь на казнь. Минск. Она снова слышит окрики фашистов за спиной.
   Бросилась к Рохл. Писательница узнала её и обняла.
   Её огромные, печальные глаза, чуть навыкате, но – углублённые в себя. Так смотрят те, кто расстаётся с жизнью. Будто видят что-то за твоей спиной, сквозь тебя, вне тебя, далеко, на годы – впереди тебя. Рохл щурила глаза, потому что была почти слепой. Но разве не важнее глаза духа? Вот ими обречённые на казнь и смотрят.
- Детка, отойди, это опасно.
   Голос - очень грустный. Оглянувшись по сторонам, открыла чемоданчик и достала бумаги.
- Это рассказ «Жерка» о жеребёнке. Возьми. Он на белорусском. Только имя моё сорви. Запомнишь, что я скажу?
   Довенара кивнула.
- Пульсей де-нура. Их сожжёт огонь иного мира. Не верь, если кто-то скажет тебе, что у тебя прав на жизнь меньше, чем у другого человека. Пульсей де-нура*.
   Дора долго смотрела на жуткую очередь с жёлтыми нашивками на рукавах. Рохл удалялась, удалялась от неё…
  А она всё твердила, чтобы запомнить: «Пульсей де-нура, пульсей де-нура»…
   Жизнь прекрасна. Как мороженое. И так же быстро заканчивается.
   Сейчас ей гораздо больше лет, чем Рохл тогда.
   Веда открыла пузырёк и отсчитала три капли. Как раз столько, чтобы сделать воду – живой. Медленно её «прожевала». Как учил дядя Ваня.
   

* Пульсей де-нура (арам.) - удар огня. Болезненное наказание на уровне нефизического, сущностного мира. Древнее иудейское проклятие.
   


Рецензии
А я моложе, мне только 84. Не устал читать, хоть на этот вид жизнедеятельности ленив. Спасибо, что приходили ко мне "в гости". Я же разрешал Вам брать у меня всё, что понравится или необходимо. У Вас всё получается хорошо.

Эдуард Мирмович   02.05.2024 15:03     Заявить о нарушении
Эдуард, здравствуйте! Спасибо! Мне очень, очень приятно Ваше внимание! Благодарю за оценку!

Со всем глубоким уважением, Татьяна.

Татьяна Трубникова   03.05.2024 10:07   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.