Гл. 11-я. Мгновения, мгновения, мгновения. Монолит

 Глава 11. Мгновения, мгновения, мгновения

   Пятнадцать суток пролетели как один день, но этот день вместил в себя неимоверное количество мелких событий. Тоже своего рода аналитическая живопись. Филонов за это время написал бы ”Формулу пятнадцати суток”, но Марк не Филонов, он Монолинский, поэтому — просто вышел на свободу.

   Срок, отмеренный строгим, но справедливым государством “каторжанин” отсидел “от звонка до звонка”. Пятнадцать долгих дней и ночей позади, и искупивший вину нарушитель правопорядка сдал боевое оружие — верную метлу лично в руки сержанту, знакомому до боли.
   На свободу — с чистой совестью и чистым лицом (синяк под глазом и гематома на подбородке рассосались). Оковы рухнули — свобода встречала радостно у входа. Вместе с ней невольника чести ждала у входа “Мистерия”—  в полном составе. Верная жена “декабриста”, обливаясь горючими слезами, бросилась на шею, а Вождь с Цитрусом с уважением похлопывали по плечу познавшего тяготы и лишения боевого товарища.
   Дома “лишенца” ждал пир горой: чай, кофе и знаменитый семейный пирог как символ свободы. Именно он — пирог-символ бесконечные дни и часы как звезда пленительного счастья помогал бедолаге не падать духом, держаться и верить. Знаменитая американская статуя с факелом в руке на фоне этого пирога — так себе символ.
   Отмечали эпохальное событие скромно в узком семейном кругу, слишком узком — вчетвером. Эпштейн ещё не вернулся из командировки, но он как — Ленин был незримо с ними, всегда и везде. Законопослушные родители позвонили, но не поздравили, спросили о самочувствии и, сославшись на занятость, обещали на днях зайти, может быть. Их можно понять — родной сын, как какой-нибудь мелкий жулик, да на пятнадцать суток — позор семьи. Ничего, ничего, пережили полгода “вселенской обиды”, переживут и пятнадцать суток позора.
   Две с небольшим недели Марк чувствовал себя яркой звездой, упавшей с небесных высот в тёмный чулан. По вечерам после ежедневной ”трудотерапии” художник возвращался в казематы, где к нему требовательно, но с уважением приставали молодые представители власти дежурной смены. Милиционеры попритаскивали из дома листы для рисования, карандаши, фломастеры, школьные акварельные краски и даже пластилин. Очень им хотелось запечатлеть свой образ для потомков: ”Когда  к нам ещё художник попадёт?”
   Художник не отказывал никому, ни представителям закона, ни собратьям по несчастью, здесь не было никаких приоритетов — перед искусством, как перед Богом, все равны. Но грешен Марк, грешен, был у него любимчик — до боли знакомый сержант. Боксёр в погонах удостоился целой серии портретов: тут вам и фас, и в профиль, и в полный рост. Почти детскую радость вызвала у “Али с лычками” отображённая на альбомном листе батальная сцена, где он бесподобным апперкотом отправляет драчливого художника в нокаут.
   Пятнадцать дней и ночей “трудотерапии” не были для Марка наказанием, скорее наоборот — незапланированный отпуск. Лучший отдых — это смена деятельности.  Сам бы он никогда не решился, а тут так всё хорошо сложилось — свежий воздух, физический труд на благо общества, новые знакомства. Не отпуск — сказка.
   Сказка закончилась, и художник окунулся в суровые, серые будни. Сто картин позади, пятнадцать суток тоже, а дальше?
   Слава о кровопролитной выставке прогремела на весь город, а герой получил от государства честно заслуженную “награду”. Когда наряд милиции уводил художника на “церемонию вручения государственной премии”, к ним подошёл Натюраев: ”Монолинский, где вы, там всё становится таким... — декан мучительно пытался подобрать эпитеты поприличнее, — пёстрым, многоцветным.  Все импрессионисты, все — вместе взятые, блекнут на вашем фоне. Караваджо вы наш недоделанный”.
   А “недоделанный Караваджо” весь срок с метлой в руках рисовал новые картины — в голове, руки-то заняты. Домой фрегат вернулся до краёв наполненный свежими идеями. Забортная вода давно поднялась выше ватерлинии — ещё немного, и корабль пойдёт ко дну. Ничего, ничего — разгрузит потихонечку судно, не впервой. После изнурительного годового марафона сегодняшнее состояние казалось мелочью.
   Откушав праздничных вечерних блюд и невежливо спровадив друзей домой, Марк взял ненаглядную “декабристку” на руки и понёс её в спальню. Там он ей расскажет, что не только пирог символ свободы: в красках, в цвете расскажет, не жалея слов.
   На следующее утро — суровые будни ежедневной рабочей рутины “творца”. После ежеутреннего ритуала кисти рук, соскучившись по кисточкам, сами собой, как у лунатика, потянулись к художественному инвентарю. Пошла работа: холст в “балконный бассейн” и сохнуть на мольберт. На готовых ”эбруграммах” прорисовывались первые признаки жизни будущих картин. Четыре полотна одновременно — они шумели, перебивали друг друга и мешали работать. Мыслей накопилось — боже ж мой. Ничего, ничего, потихонечку, помаленечку — разгребёт, теперь ему спешить некуда, теперь у него вся жизнь впереди.
   Провозился до позднего вечера, но ни одна из зародившихся картин так и не повзрослела. Ладно, потом, всё потом, главное — есть начало, и начало неплохое. Посмотрел на часы — почти два: “Хватит, пора закругляться”.
   С часу до трёх ночи по канонам восточной мифологии — час быка, время, когда человек не владеет собой, время, когда природные инстинкты берут вверх. В час быка самый дисциплинированный часовой против своей воли засыпает, и диверсанты всех армий мира с удовольствием пользуются помощью “мифологического  союзника”. В час быка люди-оборотни превращаются в зверей, а в маньяках просыпаются самые низменные, противоестественные и, потому, до ужаса пугающие потребности. В час быка Марк собирал свой нехитрый инвентарь — пора ложиться спать, пока сам не стал оборотнем или маньяком. Но…
   Мимолётный взгляд в окно: на полнеба огромная луна, нереально багрово-желтая. Она нависла над беззащитным городом и плотоядно взирала на будущую жертву. Блеск её глаз с головой выдавал в ней оборотня, а её ухмылка — маньяка. Остановись, мгновенье — ты ужасно. Пока не поздно, художник обязан, если не предотвратить, то хотя бы запечатлеть для потомков будущее покушение. Руки сами разложили только что собранный инструментарий, и — пошла работа.
   Ближе к утру картина была готова. Полотно чем-то напоминало знаменитый “Крик” Мунка, только вместо кроваво красного, довлеющего неба — огромная луна. Она, как удав на кролика, смотрела на будущую жертву. Налившиеся кровью глаза на жёлтом как у покойника лице не давали обречённому ни единого шанса. Вместо “мунковского” беспомощного человечка, ставшего от ужаса похожим на смерть, у Марка на луну, покрываясь предсмертной испариной, смотрел город — град обречённый. И только еле уловимый проблеск на горизонте — будущий восход, как луч надежды, дарил городу зыбкую уверенность в завтрашнем дне.
   Целый день Марк возился с четырьмя полотнами, и не факт, что из этих прорисовок что-то получится. А здесь — невольный взгляд, три часа работы, и картина готова, да такая, что просто пальчики оближешь.
   Автор не скупился на похвалу, он сегодня любил себя как никогда, и чувство это было взаимным.
   Высокие чувства опошлила банальная бюрократия — выписка “свидетельства о рождении младенца”. В углу полотна скромная подпись — Монолит, а на обратной стороне имя — “Час быка” и прочие биометрические данные. С недавних пор с подачи Худого наиболее яркие полотна награждались не менее ярким четверостишием. Это стало почти традицией. Творец мучительно подыскивал в глубинах памяти что-то такое, чтобы всем было понятно — это не художник позаимствовал у поэта подходящий текст, а кудесник слов, взглянув на холст, был награждён шедевром свыше. Раскатистый звук дверного звонка, взорвавший тишину, нарушил традицию.
   “Кому не спится в ночь глухую?” — первое, что пришло на ум — фраза из неприличного детского стишка. Чихвостя в хвост и в гриву припёршихся под утро диверсантов, оборотней и маньяков, художник пошёл открывать дверь, пока Бьянку не разбудили.
   Не взглянув в дверной глазок, спросил: ”Кто там?” — и, не дожидаясь ответа, открыл дверь. Так он поступал всегда. Так поступала большая часть народонаселения нашей огромной страны. Половина этой большей части даже не спрашивала: ”Кто там?” Люди ещё верили друг другу, верили газетам, телевидению и руководящей роли партии и правительства.
   — Доброе утро. Извините за столь ранний визит, Вы Монолинский Марк Тадеушевич, — высокий мужчина лет тридцати с небольшим, плотного телосложения, неброские черты лица. Тёмный, явно сшитый на заказ костюм, тёмные рубашка и галстук, чёрные, начищенные до блеска туфли. Вспомнился незабвенный Бендер: ”Шура, вы пижон, сын пижона и дети ваши пижонами будут”. Но уверенный взгляд и властные нотки в голосе доходчиво объяснили встречавшему — утренний гость не пижон. Хороший понт для него не лучше пистолета и, судя по оттопыренному в районе груди пиджаку, пистолетом он тоже владеет неплохо. Обращаясь к хозяину квартиры, тот не спрашивал, кто Монолинский Марк Тадеушевич. Гость это знал и знал далеко не только это, в подтверждение — открытая улыбка облечённого знанием и властью человека. Высокого гостя сопровождал его ровесник: рост ниже среднего, правда, пошире в плечах раза в два. Костюм другого цвета, но тоже тёмный, лицо — не броское, туфли — чёрные, начищенные до блеска. Отличительные приметы помимо роста и плеч: волосы потемнее, да галстук ярче.
   — Вы уверены, что утро доброе? — незваный гость хуже татарина. Нет, Марк с уважением относился к татарам, вот Натюраев — декан его, татарин, он никогда без спроса в гости не приходил, он вообще в гости не приходил. Но незваных гостей не смутил холодный приём:
   — Капитан …..цев, — фамилию незваный татарин пробурчал неразборчиво, Марк расслышал только окончание. После этого капитан развернул “корочку” и то ли случайно, то ли нет — фамилию прикрыл указательным пальцем. Фотография была его. Второй пробубнив: “Капитан ….чук”, — показал лишь обложку удостоверения. На ней золотым тиснением отпечатаны герб СССР, четыре   буквы — СССР и ещё три буквы, но не те, что пишут на заборах. Даже в век плюрализма и гласности эти три буквы на заборах не писали. Боялись, уважали… Не важно, главное — не писали. Зато в различных “Огоньках” эти три буквы денно и нощно смешивали с дурно пахнущей субстанцией, и это никого не удивляло. Просто в наше время “Огонёк” и иже с ним стали хуже заборов в подворотне.
   Общение с Эпштейном и его коллегами, тем более после поездки в Ленинград, развеяло воспитанный годами ужас перед тремя золотыми буквами на удостоверении. Лёгкое волнение, холодок по спине — это да, было, но в целом — все коллеги учёного, которых он успел встретить за последний год, давали повод усомниться в прочитанном о Комитете в журналах последних лет.
   От утренних гостей (всё как положено) веяло холодным ветерком, и дабы скрыть волнение, Марк, высоко подняв голову, с вызовом спросил, чуть повысив голос:
   — Я так понимаю, вы припёрлись ко мне под утро не для того, чтобы узнать мои фамилию, имя, отчество, — посмотрел на того, что пониже, перевёл взгляд на высокого. Ребята, конечно, не простые, но и он себя не на помойке нашёл. Почти детский испуг боролся с недетской злостью — собрался ложиться спать, а тут…
   — Совершенно верно, — ответил тот, что пониже. Для своих внутренних диалогов Марк обозначил их как ”Длинный” и “Широкий”, — Вы бы могли  с нами проехать ненадолго? У нас есть ряд неотложных вопросов, — “Широкий” не спрашивал, это был вежливый приказ, — Мы Вас ждём через десять минут у подъезда, в машине.
   Мурашки побежали по спине художника, мурашки от испуга покрылись холодным потом. Ничего страшного — пара вопросов… Но волнение не отпускало. Журнальная “правда жизни” и киношная жуть последних лет нагоняли тоску.
   — А какие, собственно, могут быть вопросы? — Марк, чуть не сорвавшись на фальцет, бросил в спину, стоящим у лифта “комитетчикам”. Он чувствовал себя невольником чести, ему хотелось громко крикнуть: ”Сатрапы! Душители свобод”, — но мурашки всё дальше и дальше отгоняли героический дух.  Потом ему будет стыдно за внезапный, липкий страх. Потом, пытаясь стереть весь ужас происходившего, он будет клеймить организацию из трёх букв словами из трёх других. Потом… Но сейчас было не по себе.
   — Поторопитесь, мы Вас ждём через десять минут, — обернувшись, вежливо напомнил “Длинный”, и “невольник чести” промолчал.
   По-быстрому переоделся, почистил зубы, сполоснул лицо. Душ принимать не стал — не успеет. В голове вертелась глупость: “Что берут в таких случаях? Кружку, ложку, сухари и тёплые вещи?” Но тёплой кружки с сухарями брать не стал, взял только паспорт и “военник”.
   Взглянул на спящую Бьянку и, процедив скупое мужское ”эх!”, поцеловал её в щёку. Этот “эх” у нас песней зовётся. В этот “эх” Марк умудрился вместить и “не поминай лихом”, и “жди меня, и я вернусь”, и “молодая не узнает, какой танкиста был конец”.
   Внизу у подъезда не было печально известного ”чёрного воронка”. Не было там ужасного фургона с надписью “Хлеб”, о котором в подробностях писали в “Огоньке”. Была там знакомая чёрная “Волга” и знакомый “сердечный” водитель, который на фоне капитанов казался почти родным. “Длинный” сидел рядом с шофёром, поэтому Марк сел на заднее сиденье, насколько это было возможно, подальше от “Широкого”. Водитель в зеркало заднего вида посмотрел на “Длинного”, тот кивнул, и машина тронулась с места.
   Ночью город пустой, поэтому добрались быстро. Улица Ленина, центр города. Сколько раз он проходил и проезжал мимо этого неприметного здания? Трёхэтажный дом выполнен в строгом классическом стиле административного зодчества. В Москве, там проще, там “железный Феликс” стоит напротив и доходчивее любой таблички на фасаде объясняет гостям столицы сферу деятельности заведения рядом. “Лубянку” республиканского значения не выдавало ничего, и только стоящий бок о бок с Комитетом планетарий невольно наводил на мысль о том, что возможности соседнего ведомства достигают космических масштабов.  Кстати, ещё неизвестно, что лучше символизирует Комитет — памятник Дзержинскому или планетарий.
   Первым в здание вошёл “Длинный”, вторым шёл Марк, за ним — “Широкий”. «Это конвой?» — подумал подконвойный художник, но постарался прогнать прочь дурные мысли.
   Внутри почти у входа их встретил стандартный для государственного учреждения турникет. Управлял турникетом молодой военный в фуражке с васильковым околышем. Петлицы, шеврон, погоны как у знатной модницы были в тон светло-синему околышу. Только ремень, портупея и кобура выбивались из общей цветовой гаммы гардероба стражника. Вахтёр в васильковых погонах прятался от посетителей за стеклянной стойкой. В окошко он принимал пропуска для проверки и, изучив документ, давал ”добро” турникету. Тот пропускал желающих, если, конечно, было у них желание.

   Если бы не военная охрана, а, скажем, бабушка вахтёрша, ничего бы не выдавало во внутреннем убранстве отношение здания к спецслужбам. Сразу за турникетом ещё одна небольшая подсказка: символ Комитета — знаменитые щит и меч в виде барельефа скромных размеров. Чуть выше символа металлический профиль “железного Феликса”. Всё остальное было точной копией любого другого административного учреждения республиканского значения.  В огромных количествах представлен Владимир Ильич: и в фас, и в профиль, и в пол оборота. Был Ленин один и с группой товарищей, которых он никогда в жизни не видел — с Марксом и Энгельсом. Почти повсеместно присутствовала советская символика как общегосударственного, так и республиканского масштаба. В красном углу, там, где в дореволюционное время ютилась икона, висел портрет кормчего нашего времени. Всё честь по чести — как Ленин лысый, но умнее, потому что в очках. Как знак качества — родимое пятно на лбу, по форме оно напоминало Марку карту родной республики.
   Приблизились к турникету. Военный по ту сторону стекла вопросительно посмотрел на них. В васильковых глазах неприступного стража (всё по уставу — под цвет погон) читались вопрос, предупреждение и вызов одновременно. Два капитана протянули синеглазому охраннику свои удостоверения и какую-то бумажку. Тот, изучив удостоверения, перешёл к третьему документу, капитаны кивнули на Марка, художник достал паспорт и “военник”.
   — Да нет необходимости, Вы же с нами, — успокоил его “Длинный”, но спокойней не стало.
   Синеглазый владыка турникета с большой неохотой вернул документы, с ещё большей неохотой отдал честь капитанам и, практически на пределе желаний, пропустил их по ту сторону пограничного механизма.
   Долго, очень долго бродили по однообразным коридорам, аккуратно застеленным красными ковровыми дорожками. Здание изнутри казалось намного больше, чем снаружи.  Видимо, Комитет, возможности которого достигают космических масштабов, с лёгкостью овладев знаниями теории относительности, шутя оперирует пространством.
   Конечный пункт назначения — дверь без таблички с фамилией, именем и должностью — просто цифра 213. Не то чтобы Марк был суеверным, но по деревянному косяку постучал. Гостеприимные хозяева, улыбаясь, пропустили гостя вперёд. Искушённый художник по достоинству оценил внутренний интерьерчик: ”А ребята — минималисты”.
   В кабинете ничего лишнего: два стандартных письменных стола, четыре стула, шкаф с документацией и огромный металлический сейф. Из предметов роскоши — фотопортрет основоположника “ЧК” Феликса Эдмундовича Дзержинского. Иллюзию домашнего уюта создавали настольные лампы с нежно-зелеными абажурами и графин с водой. Любимые миллионами гранёные стаканы символизировали близость хозяев кабинета к народным массам.
   “Длинный”, взяв один из стульев, поставил его посередине кабинета:
   — Садись, пожалуйста, — и опять — это была не просьба, — Ничего, что я на “ты”? — Марк был против, но почему то отрицательно качнул головой: ”Ничего, мол”.
   “Длинный” и “Широкий” сели напротив на краешек стола и тыльными частями ладоней упёрлись в столешницу. Оба молча в упор исподлобья смотрели на приглашённого. Долго, почти вечность — около минуты.  Марк пока не знал в чём, но уже готов был сознаться — он виноват. Под ложечкой сосало, ноги предательски обмякли, а покрытые холодным потом мурашки снова побежали по телу.
   Первым голос подал ”Широкий”, он процедил сквозь зубы:
   — Ну что, вычисляешь, кто из нас добрый полицейский, а кто злой? Правильно, вычисляй! Возможно, это тебе поможет.
   К разговору подключился ”Длинный”:
   — Я тебе помогу. Мы оба…— секунд десять пауза, — добрые, — и добрые полицейские улыбнулись Марку по-доброму, — Но если хочешь — в соседнем кабинете злые, можем тебя провести, — не понимающий ничего художник, усиленно качая головой, категорически отверг предложение капитанов.
   А добрые полицейские не унимались, они уже хохотали в голос:
   — Не, Марк, ты бы видел себя со стороны. Начитался фигни всякой, да? Ничего, уроком будет. Ладно, ближе к делу. Давай сначала перейдём на “ты” — так будет проще и тебе и нам. Меня зовут Евгений, — ”Длинный” протянул руку, — Его Сергей, — “Широкий” больно пожал ладонь своими пятипалыми тисками.
   Слово взял “Широкий” Сергей:
   — Марк, давай сразу отбросим всю жуть, которую ты почерпнул у современных беллетристов. Мы тебя пытать не будем, — “Широкий” широко улыбнулся, — если ты, конечно, не против, — согнав с лица улыбку, продолжил, — Мы с тобой хотим просто поговорить, и по возможности предельно честно. Поэтому на “ты”, поэтому представились — имена настоящие, остальное тебе знать не обязательно. Вижу вопрос — почему здесь? Объясняю — здесь нет любопытных ушей и посторонних глаз. И так — давай к делу, — “Длинный” Евгений перехватил подачу:
   — Эпштейн Владимир Иосифович — ты с ним знаком?
   — Да, — предельно честно ответил гость кабинета.
   — Как давно вы знакомы?
   — Год с небольшим. Я не понимаю, к чему эти вопросы? — чуть осмелевший от лёгкого панибратства допрашиваемый понял, что дал лиху и ждал законного в этих стенах окрика: “Здесь вопросы задаём мы!” Но в ответ получил лишь снисходительный взгляд, полный заслуженного непонимания:
   — Марк, ну что ты, как маленький ребёнок. Поверь, вопросы не праздные, и пригласили мы тебя не в дочки-матери играть. Давай дальше, и желательно, по существу.
   Вопросы посыпались на Марка с двух сторон — хлёстко, громко, звонко, как горошины града по железной крыше. Он что-то слышал про перекрёстный допрос, где-то читал —  наверно это был он:
   — Почему он тебе помогал?
   — А вы точно не родственники?
   — По чём ты ему картины продавал?
   — Ага, счета, значит, оплачивал?
   — А в Ленинград зачем ездили?
   — Скажи, Марк, тебе всё это не показалось подозрительным?
   — Бьянка нравится, да? А жениться не думаешь?
   — Ты с Дудинцевым из-за неё подрался?
   — А из института зачем ушёл?
   — А Туманян в курсе твоих дел с Эпштейном?
   — Эту выставку кто организовал?
   —Давай сначала — дата рождения?
   — Так говоришь, сколько ты знаешь Эпштейна?
   —А Ленинград понравился? Правда, красивый город.
   Они с лёгкостью кидали в него вопросы как шарик для пинг-понга, он с трудом отбивал их подачи. Двое против одного — это нечестно. Но им не нужны были ответы, они их знали и так, им нужна была реакция допрашиваемого. И вот — последний, королевский удар, шарик мастерски закручен ракеткой, такие подачи не берут даже чемпионы:
   — Ты в курсе, что Эпштейн исчез?
   — Исчез? Куда исчез? Он в командировке, скоро будет, — два капитана смотрели в упор, они с жадностью птенца ловили малейшие изменения в выражении глаз, мимике, риторике, жестикуляции. Но тщетно — Марк был честен, он не знал, что ответить на главный вопрос, из-за которого ни свет ни заря его привезли сюда два капитана, из-за которого всё это феерическое шоу, — Честное слово, как снег на голову, — видя неподдельное внимание капитанов, устами младенца добавил художник. Он больше не интересовал бравых “комитетчиков” — главный ответ дан: ”Как снег на голову”. Приступили к процедуре вежливого прощания, дальше пошёл вялотекущий допрос:
   — Где и когда вы виделись в последний раз?
   — Незадолго до выставки, он в гости заходил —  чай с пирогами, болтали о всяком…
   “Длинный” капитан Евгений с лёгкой усталостью продолжил:
   — Ты в курсе, что с выставки пропали твои картины? Заметь — только твои.
   Подуставший художник оживился, последний вопрос взбодрил его. Повторяясь, он спросил:
   — Исчезли? Куда исчезли? — и уже спокойнее, — Эпштейна, говорите, не было. А Натюраева спрашивали? — взглянул на Сергея, понял — спрашивали. Вспомнив, где находится, он задал вопрос, который по идее должен был задать одним из первых:
   — Погодите, Эпштейн ведь у вас работает? Почему вы меня спрашиваете, где он, где картины? — и получил долгожданный ответ:
   — Э, Марк, вообще то вопросы здесь задаём мы, — напомнил Евгений, — Ладно, у нас вопросов больше нет. Только, извини, столь именитого художника без автографа мы отпустить не можем — коллеги засмеют.
   “Длинный” придвинул стопку чистых листов, ручку:
   — Вот тебе бумага — пиши.
   —Что писать?
   — Да всё пиши, с первой встречи с Эпштейном, не пропуская деталей, но не вдаваясь в подробности. “Апрельские тезисы” товарища Ленина читал? — капитаны сурово посмотрели на “писателя”, тот неуверенно кивнул головой, — Вот, в том же стиле, — обрадовался Евгений, — И учти, Владимир Ильич, тут тебе не Шушенское, времени в обрез, поторопись.
   — На чьё имя писать документ и как его озаглавить? — с пониманием отнёсся к творческой работе юный биограф.
   — Да хоть на имя генсека ООН — это не принципиально. Главное — укажи свои фамилию, имя, отчество, дату рождения, место прописки и место жительства. А озаглавить? — ”Широкий” почесал затылок, — озаглавь как-нибудь, у тебя неполное высшее — придумай. Мы скоро будем.
   Они вышли из кабинета, но секунду спустя заглянула голова “Длинного”:
   — Марк, ты не уходи никуда, хорошо?
   — Хорошо, — заверил офицеров Марк и, взяв в руки перо, увлёкся прозой.
   Несмотря на то что он художник, прозы не чурался, скорее наоборот. У него были неплохие сочинения в школе, он с удовольствием писал многостраничные письма из армии домой, а дневники Эпштейна почти полностью перепрофилировали его из живописца в прозаика.
   Марк помнил просьбу Эпштейна: “О моих красках без лишней необходимости никому не говори”. Он не говорил ”мистерикам”, не говорил Бьянке. Только Туманяну рассказал — знал, необходимость была. Сейчас шестое чувство подсказывало — необходимости снова нет. Поэтому “чудо-краски”, “волшебное подземелье” и “расследование” в Русском музее в главы жизнеописания творца не вошли.
   Час спустя, плюс-минус минуты, поставил точку, дату написания и личный автограф. Собрав листы в стопку, отложил рукопись в сторону. Был ли где-то незримый глазок, видеокамера, или просто хорошо развита интуиция, но пять минут спустя появились бравые капитаны.
   — Ну что, “апрельские тезисы” готовы? — Марк протянул “Длинному” стопку листов, — Вот молодец, сразу видно — творческая личность. Это ничего, что ты художник — талантливый человек талантлив во всём. Мы, дружище, когда закончится срок секретности, издадим твои литературные шедевры миллионными тиражами. Ты, когда станешь знаменитым писателем, старых друзей не забывай — полянку накрой в каком-нибудь ресторанчике.
   — Я вам такую поляну накрою, только домой отпустите, — пообещал известный в будущем писатель.
   — А что, у нас, не нравится? Может чай, кофе? — по-прежнему широко улыбался ”Широкий”, — Ну нет, так нет. Да, Марк, до выхода книги в свет соблюдай режим полной секретности. Это, кстати, в твоих интересах — ты даже не представляешь, насколько коварны плагиаторы.
   “Длинный”, по-быстрому пробежав “тезисы”, обратился к автору:
   — Я вижу, ты не всё указал в повествовании, хотя, быть может, это правильно. О том, что не написано, в первую очередь — никому. Да, если что — мы не знакомы, тебя здесь сегодня не было. Подпиши о неразглашении, о невыезде из города в ближайшее время, — Марк, прочитав, подмахнул две бумажки, — И ещё, — Евгений взял подписки, — на всякий случай — увидишь Эпштейна, заходи к нам в двести тринадцатый, — и, опять улыбаясь, добавил, — А может чай, кофе?
   — Нет, ребята, нет, я как-нибудь дома.
   — Понимаю, только потом не рассказывай, что даже чаем не напоили. Вот так вот и рождаются легенды о “кровавых упырях”. Ты ведь не такой? — “Широкий” протянул два листка, — этот отдашь на проходной, а этот водителю ”Волги”, на которой мы приехали — он отвезёт домой. Не то чтобы совсем домой, извини, пару-тройку кварталов придётся пройтись, в целях конспирации, — Сергей хитро подмигнул.
   — Я так понимаю… Я свободен? — нерешительно перебирая заветные пропуска, спросил художник.
   — Марк, ну сколько можно повторять? Ты свободный гражданин, живёшь в свободной стране, а мы как раз призваны защищать твою свободу. Бывай, Марк, — защитники, прощаясь, протянули руки свободному гражданину. “Длинный” даже по плечу его хлопнул:
   — Давай, художник, твори. Не буду тебе говорить до свидания, хотя, кто знает — Земля круглая…
   — Нет, нет, ребята, Земля плоская — точно не увидимся, прощайте, — и, закрыв за собой дверь, побрёл в сторону выхода.
   Язык до Киева доведёт, довёл и до проходной. Бравый страж турникета, отобрав пропуск, с неохотой разрешил Марку перешагнуть по ту сторону выхода. И дышать сразу стало легче.
   Воздух свободы пьянил, второй раз за последние дни он обретал свободу. На этот раз, правда, выходил на волю в качестве свидетеля, но всё равно — как гора с плеч.

   Направляясь к заветной ”Волге” Марк обдумывал последние два часа своей жизни. Ради реакции на один единственный вопрос — целое представление, спектакль с множеством актёров и довольно таки неплохо срежиссированный. А он всего лишь свидетель — вот это масштаб, вот это уровень, да, планетарий рядом — это правильно.  Марк был потрясён, придавлен мощью покинутой организации, а незримый Кобзон, где-то совсем рядом, тихонечко пел:

 “Не думай о секундах свысока.
   Наступит время, сам поймёшь,
                наверное…”.

   Насвистывая “Мгновения”, подошёл к чёрной ”Волге”. “Сердечный” водитель спрятал протянутую бумажку в карман и отвёз важного свидетеля почти до дома. За всю недолгую дорогу шофёр не проронил ни слова, прощаясь, лишь кивнул и уехал, оставив Марка одного.
   Раннее утро, “важный свидетель” шёл домой — отсыпаться, а не выспавшиеся, небритые, непричёсанные люди, набивая общественный транспорт, торопились на работу. Троллейбусы, забитые под завязку, приседая на пять-шесть сантиметров, везли народ к месту службы, да чего скромничать — к месту служения. Рабочие будни, став обыденностью, почти на “нет” свели колоссальное значение ежедневного трудового подвига.

     “Утром, рано снова в пашню,
                в поле…
    Кто сказал, что будет нам
                легко?
    Кто-то там кричал: ”Свобода! Воля!
    И вот, наконец-то — нет оков!”

     Глуп, подлец, он видно был
                бездетный,
     Без семьи, без матери, отца —
     Ради них мы тратим будни
                тщетно.
     Вы простите — жалко подлеца.”

   За пару кварталов от дома самоорганизовался маленький базарчик. Подобные ему “островки рыночной экономики” заполонили город. Официально в стране ещё действовала плановая экономика, страна по инерции стремилась в светлое коммунистическое будущее, но часть несознательных граждан уже давно свернула на рельсы рыночного пути развития. Те, кто “не хотел работать на дядю”, занялись непонятным, а потому как всё неизведанное манящим “бизнесом”. “Бизнесмены” продавали всё и покупали всё: от старых, потрёпанных книжек до нового “импортного шмотья”, пошитого в соседних подвалах. У народа ещё было что продавать и было на что покупать, хотя с зарплатами уже бывали проблемы, а в магазинах — шаром покати. Вот такой вот парадокс.
   Бабушка-бизнесмен торговала “чёрным золотом” на стаканчики.  Плакат, висевший у неё на груди, учил заблудший народ патриотизму:
   “Купи семечки — помоги отечественному производителю. Сегодня семечки купил, а завтра подвиг совершил!”
   Патриотически настроенная бабушка-предприниматель спустила Марка с космических высот околопланетарного комитета на бренную землю. Заглянув в карманы, насобирал почти пять рублей: ”Живём!” Бабушка приободрилась, но покупатель, сорвавшись с крючка, прошёл мимо и купил у конкурирующей фирмы — соседки Люськи букет за “трёшку”. Уходя всё дальше от бабули, он так и не дослушал затихающий нелестный монолог о нём лично, о Люське, о её букете и о той “мымре”, которой в такую рань понадобились цветы. Дабы подсластить горечь услышанного на завтрак Марк купил себе стаканчик “пломбира”.
   — Дядь, купи мне ”эскимо”, — шалопай лет одиннадцати в потрёпанном  школьном костюме,  в помятом пионерском галстуке и с ранцем за спиной, протёртом до дыр снежными горками зимой.
   — Слышь, пионер, а что мне за это будет, — начал торг дядя — рыночные отношения диктуют свои суровые законы.
   — Нагнись, дай ухо, — потребовал от “бизнес-партнёра” малолетний ”предприниматель”. Марк нагнулся и тот прошептал, — Тебе послание от Рыжего. Он сказал, ты поймёшь. Но мороженое — вперёд.
   Условия сделки оглашены, заинтересованная сторона, согласившись со всеми пунктами договора, приобрела мороженое на палочке:
   — На, шантажист, давай послание.
   Предприимчивый “юный ленинец”, получив “эскимо”, протянул заклеенный конверт без подписи. Марк, разорвав его, достал записку, напечатанную на машинке: ”Сегодня в шесть вечера возле “чёртова колеса”. Один. Принеси все мои краски. Порви записку и выбрось в разные урны”. Глядя на курьера, он разорвал листок, обрывки положил в разные карманы, чтоб потом выкинуть.
   — Спасибо тебе, пионер, от лица всей комсомольской организации и от меня лично, — комсомолец вертел головой, выискивая в толпе Эпштейна, — Скажи, где ты его видел?
   — Да вот он, — школьник показал пальцем в конец квартала, — Странно, возле светофора стоял. Дал мне пятьдесят копеек и сказал, что ты ещё мороженое купишь.
   — Молодец, далеко пойдёшь. Да-а-а, с такими пионерами хана нашему комсомолу.
   — Чаво? — не понял пионер -”плохиш”.
   — Ничаво, — старший товарищ встал по стойке смирно и, глядя подрастающей смене в глаза, скомандовал:
   — Будь готов!
   — Всегда готов, — не той рукой отдав салют, неуверенно ответил школьник.
   — А ты почему до сих пор не в школе? — в Марке проснулся педагог.
   — Ты что, не видишь, я на задании, — резонно ответил меркантильный ”пионер-герой”.
   — А, ну тогда понятно. Ладно, задание выполнил, объявляю благодарность. А теперь давай — дуй в школу. И бесплатный совет — учись, пока не поздно. Ты даже не представляешь, как тебе это потом пригодится, — “педагог” взял юного следопыта за плечо, нагнулся и прошептал на ухо, — Учти, дело государственной важности, строжайший режим секретности. Никому, понял?
   Школьник понял — его рвало на части от нетерпения, он, продолжая кивать, бежал в школу. Сегодня эту историю будут знать все, в мельчайших подробностях, чуть приукрашенную перестрелками и погоней.  Вот и хорошо, теперь ему точно никто не поверит.
   Дома на кухне ждала ненаглядная — глаза влажные, взгляд метал молнии:
   — Где ты был? Я проснулась, тебя нет, — грозовая туча приближалась к обидчику, но обидчик — не промах, он умеет управлять погодой.
   — Дорогая, я всю ночь работал, устал как собака, под утро решил пройтись. А по дороге…, —  как факир кролика из “цилиндра”, Марк достал из-за спины букет, — Это тебе, — И грозовую тучу ветром сдуло, улыбка ярче солнца осветила кухню. В награду — поцелуй.
   — Дурак, — улыбаясь, отблагодарила дорогая, — мне такой сон приснился, я проснулась, а тебя нет… Да ну тебя, — сжимая драгоценный букет, Бьянка ещё раз чмокнула в щёку найденную пропажу и пошла готовить завтрак.
   — Хорошая моя, я в душ, завтракать и спать. В шесть — встреча важная, хочу хоть немного покемарить.
   Без пятнадцати шесть Марк прогуливался возле каруселей в детском парке аттракционов. Карусели пока не работали — холодно, но подготовительный сезон был в самом разгаре. С утра до вечера, во всю используя непродолжительное дневное тепло ранней весны, парк оккупировали толпы рабочих в разноцветных “спецовках”. Механики, электрики, маляры и прочие кудесники возвращали к жизни бездушные механизмы.
    Электрики меняли лампочки в гирляндах и с дотошностью кардиолога проверяли сердца каруселей — электродвигатели. Механики, измазанные солидолом, тестировали крепость сцепления шестерёнок, натянутость приводных ремней и прочность болтовых соединений, от которых, в прямом смысле, зависела чья-то жизнь. Маляры шпателями сдирали вздувшуюся за зиму краску, зачищали поверхность наждачкой и покрывали её после этого столь пёстрыми цветами, что Марк, отдавая должное коллегам, снял шляпу.
   Яркое сочетание красок могло сравниться лишь с пестротой словесных оборотов, коими смело оперировали специалисты. Филологи глубоко заблуждаются, характеризуя подобный лексикон, как “низшие жаргонизмы”. Глупцы, это не банальное сквернословие, это профессиональная терминология — запрети её, и работа станет.
   Молча, не вклиниваясь в разноголосицу профессионалов, работали дворники. Они как ледокол, ломая незыблемые заветы предков, выметали сор из избы парка аттракционов.
   С недосягаемых высот “вездесущий зоолог” наблюдал за жизнью семейства каруселеобразных. Флегматичные качели - лодочки наводили на мысль о том, что жизнь — это, безусловно, движение, но и оно — конечно. Как непослушные детишки разбегались в разные стороны машинки на “Автодроме”. А взрослая, уравновешенная карусель “Ветерок” дарила людям чудо. Бескрылый, рождённый ходить человек, мог, купив заветный билет, почувствовать радость полёта.
   Качели, карусели и прочие аттракционы разбрелись по ареалу обитания в парке и заняли свои места согласно штатному расписанию в социуме. Царь зверей — лев, царь аттракционов — “колесо обозрения”. Оно возвышалось над своим многочисленным семейством и наблюдало свысока за жизнью и работой подопечных.
   Марк с чемоданом в руке бродил возле “чёртова колеса”, делая вид, что прогуливается просто так. Ненавязчивость праздношатающегося молодого человека с коробкой цвета хаки в руке не вызывала любопытства только у окружающих его бездушных механизмов. Собиравшиеся домой механики и электрики с первого взгляда опознали в нём американского шпиона. Если бы не неотложное перед походом домой дело, сдали бы “шпика” ближайшему милиционеру “как за здрасти”. Живой блеск в глазах пролетариев с головой выдавал транзитную станцию перед отправлением в депо. Это не блеск, это песня:

   “Лихие пролетарии,
    Закушав водку килечкой,
    Спешат в свои подполия —
     Налаживать борьбу”.

   Поймать западного “наймита” мог только недремлющий пролетариат, больше здесь никого не было. Но классу- гегемону сейчас было не до этого, были дела поважней, и только поэтому Марк в очередной раз не был лишён свободы.
   В конце аллеи появился высокий, бородатый мужик. Седые длинные волосы, завязанные в хвостик, прикрыты джинсовой кепкой. Джинсовый, потёртый костюм, кроссовки и светлый турецкий свитер под курткой с надписью “BOSS” на груди.
   Сочетание этих латинских букв до недавнего времени вызывало у Марка два противоречивых чувства. Бытие определяет сознание — учил всех нас Карл Генрихович Маркс. Сознание позднего советского человека было омрачено почти религиозным коленопреклонением перед всем западным, соответственно — продукция от Хьюго Босса была вне критики, вне времени и пространства. Глубоко впитался в подкорку сознания культ личности западного кутюрье.
   Относительно недавно правоверный комсомолец Монолинский узнал, что Хьюго Босс, законопослушный гражданин третьего рейха, проектировал и шил форму для “эсэсовцев”. После этого сочетание именно этих букв вызывало у Марка чувство глубокой брезгливости.
   Недавно во время своего пятнадцатидневного заточения в казематах на пальцах одного из братьев по несчастью он заметил знакомое BOSS. Художник спросил у модного молодого человека, как он лично относится к кутюрье. Тот не понял, кутюрье — это оскорбление или похвала и, не желая ударить в грязь лицом, дипломатично ответил оппоненту:
   — Слышь, баклан, ты чё, не в курсах? BOSS — это: был осуждён советским строем.
   Человек в свитере ”осуждённого советским строем” шёл на встречу. Огромные солнечные очки, как у Рэмбо, закрывали пол-лица. Всем своим внешним видом он выделялся из толпы пролетариев. Похрамывая, “седой” поравнялся с Марком и, толкнув его плечом, прошептал:
   — Марк, иди за мной, — хромой, обратился к художнику голосом Эпштейна, и, не замедляя шага, пошёл дальше, в сторону озера.
   Класс-гегемон, разливая по стаканам нехитрые напитки, пальцем показывал на “шпика”, который с чемоданом тротила попёрся вслед за американским связным: ”Эх, куда наша ЧеКа смотрит?”
   Марк шёл за “Американцем”, оглядываясь по сторонам — нет ли слежки. Он, конечно, не знал, как выглядит слежка, но, если Эпштейн подошёл — наверное, её нет.  Учёный сел на скамейку у перекрестья дорог меж двух озёр. Асфальтовые дорожки расходились вправо, влево, вперёд — между озёрами и назад — обратно, к каруселям. “Понятно, предусмотрел пути к отступлению”, — по достоинству оценил профессионализм “коллеги” молодой, но уже опытный ”шпик”.
    Подошёл, сел рядом, протянул руку:
   — Добрый вечер, Владимир Иосифович, Вас не узнать, Вы изменились за последнее время.
   — Привет, Марк, рад тебя видеть, — “резидент” снял очки, на художника смотрели весёлые, до ужаса довольные глаза Эпштейна.
   Марку было не до веселья, в последнее время накопились вопросы, злость, негодование, непонимание. Учёный должен ответить на все вопросы, на то он и учёный, в конце концов.
   — Владимир Иосифович, объясните мне, наконец — что происходит? Меня ни свет, ни заря везут в Вашу контору, спрашивают — где Вы, где мои картины, а я как дурак даже не знаю, что соврать. Владимир Иосифович, где вы, где картины? Да бог с ними, с картинами, где Вы, и что происходит? Я ничего не понимаю, — говорил Марк громко, не сдерживая эмоций, при этом, усиленно жестикулируя, он напоминал ветряную мельницу. Редкие прохожие, поглядывая на странного молодого человека, в уме крутили пальцем у виска.
   — Успокойся, Марк, возьми себя в руки, — Эпштейн схватил собеседника за плечи, встряхнул и, глядя в глаза, держал его, пока тот не успокоился.
   Переполнявшая злость медленно, но уверенно отступала, освобождая место для беспокойства:
   — Я переживал за Вас. Что случилось?
   — Спасибо, Марк, но… Не нужно за меня переживать, я не маленький. Да и что со мной может случиться? А с картинами, — короткая пауза, — с картинами сложнее. Выставка, выставка… Я так хотел провести эту выставку, я так боялся этой выставки, — Марк ничего не понял, но Эпштейн, не глядя на него, продолжал, — Проверить долгие годы моего труда, год твоих творческих мук, мои догадки, размышления, домыслы — в этом могла помочь только выставка, — учёный, взглянул на художника: “Понял, нет?”— продолжил, — Если бы я был на месте, всего этого, скорее всего, удалось бы избежать. Вот так — внезапная командировка, и всё псу под хвост, — “Американец” так ничего и не объяснил, но Марк не перебивал, он знал — разговор долгий, в конце все точки будут расставлены над Ё. Долгий разговор продолжился, — Ты даже не представляешь, как долго я к этому шёл, а тут — одна пьяная потасовка, и всё… — последовала столь душещипательная словесная тирада, что даже работники каруселей смутились бы, услышав её, — Извини, Марк, пошли дальше. В драке участвовали военные, потом приехала милиция, то есть — обязательно подключились бы к расследованию и МВД и “армейцы”. А через день — два там были бы наши. Хотя и военных с милицией хватило бы — и там немало грамотных ребят. Опрос, допрос, следственный эксперимент, свели бы кредит с дебетом и обязательно вышли бы на твои картины. Был у меня на выставке свой человек — позвонил, доложил. Пришлось бросить всё, приехать, забрать картины — от греха подальше.
   — Картины сейчас у Вас? — Марк с тоской смотрел на учёного. Изначально была договорённость, что все нарисованные за этот год картины переходят в полное распоряжение Эпштейна. Всё понимал художник, но не слушая холодного разума, брал верх врождённый творческий материнский инстинкт. Очень трудно было с ним бороться.
   — Картины у меня, Марк. Но, извини, ты их вряд ли когда-нибудь увидишь, — злой ”акушер” перерезал пуповину, забрал ”младенца” и лишил “родителя” всякой надежды, — В чемоданчике, я так понял, краски? — осиротевший “родитель”, не без злости кивнув, ногой придвинул средних размеров ящик цвета хаки с привинченной ручкой. Поставив чемодан рядом с собой, Эпштейн похлопал по плечу мрачного товарища:
   — Не расстраивайся, дружище, эти картины навсегда останутся с тобой. Ты же смог, уже здесь, повторно написать “Мою королеву”, значит и другие сможешь. Наиболее яркие ты с лёгкостью повторишь, а то, что не вспомниться — ну, значит, и нет в них необходимости. Теперь, правда, без моих красок. Да тебе и не нужны ”волшебные краски”,  ты и сам — волшебник. Ну, не дуйся, — Эпштейн взъерошил пышную шевелюру парня, — Да не изверг я, не изверг. Пойми, то что мы с тобой создали — это очень опасно, для тебя в первую очередь. Мой напарник, наблюдавший на выставке за происходившим, рассказал о степени воздействия твоих картин и моих красок на людей. Мы с тобой сотворили что-то страшное, и мир пока что к этому не готов. Созданное нами — это ещё не открытие, это всего лишь направление, но... — учёный замолчал.
   — Вы мне не доверяете?
   — Глупый, я за тебя переживаю. Ты как любой художник живёшь в розовых очках, стараешься видеть в людях лишь хорошее, а негативную сторону жизни воспринимаешь как мелкие недостатки человечества.  Худой твой говорил про вас, романтиков:

   “Жизнь ценю, хотя сущее — тлен,
      Глупо верю, что нет сплошь
                плохих”.

   “Американец” смотрел куда-то вдаль:
   — Я в этой жизни видел намного больше тебя и, извини, без розовых очков. Наше с тобой открытие я давно просчитал на сто ходов вперёд, и — перспективы не радужные. Нет цветных воздушных шариков впереди. Я не случайно загнал тебя в жёсткие временные рамки и заказал почти нереальное количество картин. Мне нужен был цейтнот, ты не должен был успевать думать. Картины писал не ты, а твой внутренний мир, в обход сознания. Я рад, что мы встретились, точнее, рад, что тебя мне посоветовал Туманян. Сперва я его просил сделать эту работу. Не за деньги — деньги его не интересуют, и не за славу — он не тщеславен. То, что я ему предложил — это почти невозможно, и он почти согласился. Про ”чудо-краски” я не успел ему сказать, но и без них, соразмерив свои силы и степень моего авантюризма, он отказался. Когда я уходил, Туманян бросил   вдогонку: ”Попробуйте поговорить с Марком Монолинским, моим учеником. Если он не возьмётся, я думаю, Ваша идея обречена на провал. И ещё — с ним лучше без фиги в кармане, не как со мной. С ним можно только честно.  Можно не всё, но всё, что можно — честно”. Что было дальше, ты знаешь.
   Марк не знал, то что было дальше — сделало его добрее или нет, сделало ли это окружающий мир лучше или хуже. Но Марк точно знал, что, если бы к нему сейчас, наполненному этим знанием, подошёл бы Эпштейн, он бы не секунды не сомневался. А учёный продолжил:
   — Марк, ты превзошёл все мои ожидания. Мои краски, слившись воедино с твоим искусством, сотворили чудо.  Но чудо опасное — оно способно поднять человечество до недосягаемых высот, а может низвергнуть мир в пропасть. Остро заточенным ножом, если им пользоваться неаккуратно, можно просто пораниться. Это не самое страшное. Хирург при помощи ножа спасает жизнь, злодей лишает её, а домохозяйка крошит салат.  И это далеко не всё, на что способен нож.  Мы создали инструмент страшнее, опаснее, могущественнее ножа. Наше творение может подвести человечество к крайней черте, может перевести его за эту грань — если попадёт в недобрые руки. И опять же — не будет розовой лирики: “А за ней странный мир зазеркалья, где не любят, а ценят людей, где важнее, чем подвиг — медали, где считают доходность идей”. За той красной чертой норм морали уже не будет, будут сплошные бездушие и бессердечие.  Армагеддон Иоанна Богослова покажется человечеству детской книжкой, если нашим изобретением поплотнее заняться: вычислить код передачи данных, понять алгоритм, вывести формулы. Представь наше открытие, но не в масштабах одной картины с ограниченным количеством зрителей, а всё это безобразие вывести на кино и телеэкраны.  Понимаешь — пресловутый “двадцать пятый кадр” покажется детской шалостью. Именно поэтому картины, краски, твои дневники, мои вычисления спрятаны от человечества до лучших времён. О местонахождении нашего “богатства” тебе лучше не знать — целее будешь.
   — Значит, всё это было напрасно, — дикая злость, детская обида и нежелание понимать вышесказанное шипя, пеной лезли на поверхность.
   — Глупый, — сдул “пену” “Американец”, — ты этот напрасный год всю жизнь будешь вспоминать, поверь, этот год ты никогда не забудешь. Я подарил тебе сказку, я подарил тебе чудо — бери, мне не жалко. Вам — лирикам, этого более чем достаточно. А вот мы — дотошные физики, разберём вещество на молекулы да атомы. Но знаешь, Марк, я ведь тоже немного лирик. Я получил от нашей совместной работы весь спектр эмоций, поверь, палитра чувств не меньше, чем у тебя от сотни картин.
   Эпштейн продолжал улыбаться, но улыбка чуть заметно гасла.  Кто-то подключил к его настроению реостат и, не спеша, крутил ручку до полного отключения. И вот улыбка погасла.  Окончательно.
   — Дружище, я ведь обыкновенный пацан из простой рабочей семьи. Жили бедно, на родителей рассчитывать было бесполезно — они хорошие, но, всё равно, помочь бы не смогли. Поэтому учился я хорошо, слишком хорошо. Почётные грамоты за отличную учёбу, первые места на школьных олимпиадах по физике и химии, медали и кубки на городских соревнованиях по борьбе, плаванию и стрельбе. Итог — окончил школу с золотой медалью, плюс — благодарность родителям из ГОРОНО за замечательного сына. Срочную проходил в погранвойсках на иранской границе. После “дембеля”— в политех без экзаменов, и закончил его, как школу — на “ура”. Такого выдающегося парня, да ещё бывшего ”погранца” заметили  и пригласили в Комитет, в одну”хитрую” лабораторию. Молод, глуп — очень хотелось романтики, поэтому, закончив учебное заведение при Комитете, получил звание. И — пошло, поехало… До сих пор так и не определился, кто я в первую очередь — учёный или офицер.
   Лицо учёного офицера застыло, шевелились только губы, печально улыбаясь:

  — И носило меня, как
                осенний листок.
     Я менял города,
                я менял имена...

   Эпштейн, абсолютно без слуха, пропел куплет, после, спустившись с небесных высот поэзии и твёрдо встав на незыблемую почву прозы, продолжил:
   — Было у меня, всё было… И радость от рукотворного волшебства ”открытий чудных”, и ни с чем несравнимая гордость — государственная безопасность в моих руках. Я, сдавая оружие, брался за осциллограф и, выключая приборы, досылал патрон в патронник. За неделю успевал побывать в пяти-шести различных точках нашей необъятной Родины. Молодость просто так, безвозмездно наполняла мой организм богатырской силой. Я не был уверен, я точно знал, что семижильный, и жизней у меня тоже семь. Две из них чуть позже мне спасли волшебники в белых халатах — я был на грани, но у них получилось, — минутная пауза, глубокий вздох, второй, и рассказ продолжился, — Была семья — недолго, был сын — тоже недолго. Жена оба раза выхаживала меня, после второго раза сдалась — сказала, что больше так не может. Поставила ультиматум — либо она с сыном, либо служба. До сих пор не знаю, правильно ли я поступил? — долгая пауза, —  Жена меня любила очень, поэтому постаралась сделать побольнее. После развода почти сразу вышла за нормального человека и моему двухлетнему сыну дала его фамилию и отчество. Нет, родительских прав меня никто не лишал, просто она попросила не мешать им жить: ”Володя, хватит, натерпелась, забудь о нас,  пожалуйста”. До сих пор не знаю, кто я сыну, что рассказала ему мать? Погиб ли я, как лётчик-испытатель, разбился в горах, или просто бросил, как подлец? А может и не было меня никогда?  Ну да ладно — прожитого не вернёшь, но я, поверь, как мог, помогал сыну. Ты знаешь мои возможности, поэтому служил он почти рядом с домом, в институт поступил без проблем. Зарплата у меня — дай Бог каждому, а тратить не на кого, поэтому покупал сыну то, что им не по карману и передавал через бывшую. Они сначала в долг старались, но потом как-то… Были у парня проблемы с местной ”блататой”  — “нехорошие” ребята очень быстро отстали, даже прощения попросили. Понимаю, что своей опекой гублю парня, но ничего поделать с собой не могу, — сейчас Эпштейн говорил не с Марком, с самим собой он говорил. Так на исповеди священнику выкладывают всё исподнее, так в поезде в купе случайному попутчику рассказывают о всех скелетах в своём шкафу, точно зная, что этого человека больше никогда в жизни не увидят. Огромные глаза рассказчика стали больше, объёмнее, но смотрели они не вправо, не влево — внутрь они смотрели. Эпштейн продолжил — монотонно, как будто чётки перебирал:
   — А работа и служба по-прежнему были на первом месте, — сделал паузу и, ещё больше выпучив глаза, он надул щёки, собрал весь негатив в лёгких и… выдохнул его. Громко, со свистом, — Лет десять назад я взял в работу эту тему — бесперспективную, почти безнадёжную. Еще при Хрущёве разрабатывали краски от радиации, от радаров, краски-невидимки и прочую ерунду. Много лет, как проклятый, я жил этим, и вот, — он пальцем ткнул в чемоданчик цвета хаки, — результат налицо. Я тебе рассказывал о происшествии с персоналом в лаборатории. После этого у меня в голове зародилась безумная идея, что копаем мы не в том направлении. Не для камуфляжа самолёта эта краска. Дальше… Дальше ты знаешь.
   — Я знаю, — согласился Марк. Он не перебивал — просто напомнил, что слушает.
   — Так вот… — продолжил собеседник, — На чём это я? А, да… Идея.  Идея проста до безумия — что, если краски использовать как краски, по прямому назначению. Вот тут, как раз, простота и закончилась. Дай волшебную палочку дураку, он, дурак, в лучшем случае её сломает. В худшем — сам понимаешь. Мне нужен был такой же безумец, как я и, извини за нескромность, такой же гениальный безумец. Я почти год искал художника, и я его нашёл — это Туманян. Сам знаешь, в живописи я, как бы так помягче — не совсем специалист. Но…Рыбак рыбака видит из далека. Мы ловили разную рыбу, но мы оба — отменные рыболовы. Сначала я хотел использовать художника в тёмную, но Юрий Богданович раскусил меня в первые три минуты нашего общения. Если бы он у нас служил — цены бы ему не было. Так вот — Туманян достойный соперник, мы были в равных весовых категориях, а вот в мастерстве я, возможно, немного уступал. Но он — благородный человек, поверженному противнику протянул руку помощи — посоветовал тебя.
   — Так, значит, миллион и Америка..? — Марка давно не интересовал американский миллион, но всё равно — кольнула лёгкая обида.
   — Мой юный друг, как говорил Гога, он же Гоша, он же Георгий Иваныч: ”Спокойно, спокойно. Доктора наук, кандидаты, шашлык — всё настоящее”. На меня какое-то время назад вышли представители “их” спецслужб. Я им в двух словах обрисовал направление моих работ, они обещали мне выставку для моих картин — там у них. Вырисовывался прекрасный повод для заброски меня к ним. Начальство прыгало от радости, а я был не против, меня давно ничего здесь не держало. Забугорные представители нашли какого-то моего дальнего родственника — мелкого жулика, дали ему денег, помогли открыть галерею. С нашей стороны поговорили с городским комсомольским активом и посоветовали отправить за рубеж лучших молодых советских художников — на зависть буржуям.  Почти всё было готово — Америка ждала. Нет, — Эпштейн улыбнулся, — с миллионом я, конечно, погорячился, но… Работы наших мастеров раскупаются на западе сейчас как горячие пирожки. Поверь, все художники уехали бы обратно налегке, обременённые лишь энной суммой, которая для них была бы почти миллионом. Ты — в том числе. Всё было на мази, всё было готово.
   — Зачем тогда Вам нужна была выставка в Доме Офицеров? — Марк уже не напоминал о себе, он, действительно, не понимал.
   — Впервые я почувствовал, что всё идёт не так, как хотелось, после твоего двухнедельного запоя, — Эпштейн взглянул на собеседника и, убедившись, что тот слушает и понимает, продолжил, — Именно тогда я понял, что игры закончились, я стал догадываться, какого чёртика мы можем выпустить из табакерки. Это не шкатулка Пандоры, это бесконечные эшелоны, под завязку забитые подобными шкатулками, — он, снова посмотрев на собеседника, продолжил, — Марк, тебе наверняка в детстве делали укол — так называемая реакция Манту. Специалист, осмотрев результат анализа, определит степень заражённости человека, поймёт масштаб проблемы. Выставка в Доме Офицеров — это реакция Манту. Я сам, конечно, не видел результата, но был там один специалист, позвонил, обрисовал симптомы в красках. Диагноз — человечество ещё не готово к нашим художествам.
   — Всё было зря? — забивал гвоздь в крышку гроба их совместной работы художник.
   — Что ты, что ты! — встряхнул за плечи поникшего живописца вернувшийся, прежний Эпштейн, — Твой коллега да Винчи раньше времени изобрёл парашют, вертолёт, танк. Даже банальный подшипник придумал он раньше своего времени. При жизни это, конечно, не оценили и, не благодаря этому, он вошёл в историю, но… Ничего, ничего, и наш с тобой “шарико-роликовый подшипник” когда-нибудь завертится. А иначе — действительно всё зря. Но сейчас дарить человечеству “чудо-краски” рано, это всё равно что ребёнку дать поиграть с боевой гранатой. Это не просто опасно, это преднамеренное убийство. Поэтому краски, твои картины, дневники и мои расчёты спрятаны до лучших времён. Это лекарство можно выдавать окружающему нас миру лишь в гомеопатических пропорциях, понемногу увеличивая дозировку по мере взросления человечества.
   — А Вы.., — в горле застрял огромный ком, мешал говорить, — дальше как?
   —А я дальше как? — повторил вопрос Владимир Иосифович. Думал над ответом недолго, — Дружище, я ради своей работы от семьи отрёкся, сына потерял, сейчас тебя теряю, — огромной пятернёй он причесал чёрные как смоль, непокорные волосы парня, — Извини, ты на сына моего похож, очень сильно. И… Я бы очень хотел, чтоб у меня был такой сын. Мой избалован, изнежен, твоих черт характера ему не хватает. У тебя есть характер, для мужика это главное, — короткая пауза, глубокий вздох, — Привязался я к тебе. За этот год я тебя видел чаще, чем родного сына за всю его жизнь, — теперь ком в горле мешал говорить Эпштейну. Лёгкий лучик надежды мелькнул в потускневших глазах, — Марк, я знаю, ты принял решение, но, если передумаешь — всё в силе. Коридор на границе у меня есть, документы сделать — не вопрос. Ты талантливый художник — не пропадёшь, да и я не дам пропасть. Поживёшь, притрёшься, позже своих перетащишь, — на Марка смотрел безнадёжно больной человек, который, цепляясь до последнего, глупо верит в чудо. Сейчас врач скажет: ”А вы знаете, один шанс на миллион всё-таки есть, и почему вы думаете, что этот шанс не ваш?”
   — Владимир Иосифович... — врач ничего больше не сказал, остальное больной прочёл в его глазах. Это был не диагноз, это был приговор.
   — Правильно, Марк, правильно, — превозмогая боль Эпштейн улыбнулся и похлопал парня по плечу, — Ну их — этих американских леших. Это я так, просто… Спросил...Америка? Да ну её, тебя и здесь неплохо кормят. Пироги твоей ненаглядной — лучшее, что я ел в своей жизни. Миллион?  Да за малую толику того, что есть у тебя, большая часть богатеев мира отдали бы свои сокровища, не думая ни секунды. У тебя есть то, что дороже всех миллионов на свете — смотри, не растеряй богатство.
   — Владимир Иосифович, — в отличии от Эпштейна у Марка была куча родных, были близкие и дальние родственники, друзья и знакомые. Бьянка была. Но почему-то сейчас прощаться с этим, ещё год назад посторонним человеком, было так больно, — Мы ещё увидимся?
   — Мой юный друг, — на него смотрел тот прежний — весёлый, смелый, безрассудный ”Американец”, год назад познакомившийся с ним на выставке, почти  ровесник, — Обязательно увидимся — Земля круглая, а жизнь длинная.
   — Вы дальше куда?
   — Я дальше туда, — ”Американец”, закручивая указательным пальцем воздух, показал ”куда-то туда”, — У меня, как это, всё по-прежнему, я всё- таки еду туда.
   — Туда!?
   — Туда, туда, — и снова неопределённое направление пальцем, — Я, собственно, для того и пришёл, не за красками же. Сами по себе они безобидны, хотя… И оставлять их опасно. Для тебя опасно. А я? Я еду туда, куда собирался. Мне предложили хороший контракт, хорошую должность, хорошие деньги — грех упускать такой шанс, — Марка передёрнуло от сказанного, — Да расслабься, дружище, расслабься. Кому нужно в моей конторе об этом знают, для остальных — я конченый подонок. Но это я как-нибудь переживу, — он посмотрел парню в глаза, — я очень хочу, чтобы ты, случайно узнав об этом, не считал меня подонком.
   Марк облегчённо выдохнул, улыбнулся и, насвистывая мелодию из “Семнадцати мгновений”, правой рукой изобразил работу телеграфного ключа:
   — Я Вас правильно понял?
   “Американец”, грубо фальшивя, подхватил мелодию. Марк понял его без слов.
   — Ладно, — насвистевшись, продолжил Эпштейн, — Что это мы всё обо мне, да обо мне, даже неловко как-то. Как ты дальше — я понял. Это ты молодец, это правильно. И с МАРКсизмом — это ты хорошо придумал.
   — Туманян почти слово в слово сказал тоже самое, — основоположник аналитического МАРКсизма каждый раз радовался как ребёнок, когда хвалили его ещё не окрепшее учение.

   — Ты его слушай, своего Туманяна. Умнейший мужик, не то что мы с тобой. И ещё, тебе в твоём МАРКсизме обязательно пригодится, не помню где слышал, но очень понравилось: ”Если стоять перед гением на коленях, ты сможешь разглядеть лишь стоптанные ботинки”. Марк, гении, они тоже люди, с ними можно спорить, с ними нужно спорить, с ними обязательно нужно не соглашаться, даже если они на все сто правы. Это я тебе как гений гению говорю. Побеждая более слабого противника, ты никогда не станешь настоящим бойцом. Хотя, кого я учу? — он легонько щёлкнул Марка по носу, — Держись, боец. Ладно, тебя твоя ненаглядная заждалась.  Дружище, прощаться нужно так, как будто завтра увидимся, а встречаться так, как будто не виделись сто лет, — и ”Американец”, опровергая только что им сказанное, крепко обнял парня. Ослабив хватку, хлопнул его по плечу, — Давай, удачи тебе, — взял в руки чемодан и, развернувшись на 180 градусов, ушёл прочь по дорожке между озёрами, не оглядываясь.
   Марк, не отрываясь, смотрел на уходившего вдаль человека, пока тот не скрылся в вечерних сумерках. Незадолго до этого, правоверный комсомолец перекрестил взглядом исчезающий силуэт: ”Не помешает”.


Рецензии