Лекция 8. Значение революции

Отец Серафим Платинский.
Курс православного выживания.

Важную роль в понимании наших трудных времен играет «Курс православного выживания» отца Серафима (Роуза) и отца Германа (Подмошенского) – редкий и весьма ценный православный ресурс. Отцы Серафим и Герман преподавали этот курс в 70-х годах в монастыре в Платине.

Лекции были произнесены на английском языке. Русский текст Вячеслава Марченко.

При чтении следует иметь в виду, что это расшифровка живой устной речи отца Серафима, а не написанный и неспешно обдуманный текст. Кроме того, в этом тексте есть конспекты отца Серафима, которые он делал для себя при подготовке к лекциям.


Лекция 8.
Значение революции.

Теперь для того чтобы получить полное представление о значении революции в наше время мы посмотрим на ряд мыслителей 19-го века, которые назывались «реакционерами», то есть выступали против революции. И увидев, какие аргументы были выдвинуты против революции и как на многих из них повлияли революционные идеи, мы получим более полное понимание того, как далеко и глубоко заходит революция.

Новый порядок в Европе в 1815 г., после поражения Наполеона, стал реакцией, Священным Союзом. Это означало, что европейские Монархии были восстановлены. И существовала определённая реакция. Революционные движения подавлялись. Россия сыграла решающую роль в борьбе с ними, хотя Царь Александр в молодости и находился под масонским влиянием. Позже, т.е. после Венского Конгресса, он начал понимать, что революция имела серьезную подоплеку и что Христианство – это совсем не то, что он себе представлял. Особое влияние оказал на Царя архимандрит Фотий, который убедил Александра в том, что масоны желали уничтожения его Царства. Он предупреждал Царя и обо всех этих появляющихся протестантах и Библейском обществе. Когда в 1820 г. в Испании вспыхнуло восстание, он предложил послать туда сто тысяч казаков для его подавления. Другие европейские державы посчитали такие действия слишком рискованными и решили положиться на французов. Французы действительно позаботились об этом и подавили восстание. Но с тех пор Русские Цари очень хорошо осознали свою ответственность в борьбе с революцией, особенно внутри России, и, когда это было возможно, за её пределами. Хотя бывали исключения, в случае когда греки подняли восстание против турок. Россия греков поддержала.

Позже, в 1827-28 гг., когда турки угрожали новым захватом греческого королевства, Царь Николай I, крайне консервативный правитель, пришёл на помощь грекам, несмотря на то что величайший дипломат Меттерних предупреждал Царя о том, что греки также были масонами и такими же бунтовщиками, как и многие другие народы. Царь ответил: «Но ведь мы православные, и мы приходим на помощь православным государствам». И благодаря этой помощи Русских Царей греческое королевство остаётся независимым государством, не покорённым турками до сих пор.

Меттерних

Ведущим дипломатом этого времени в западной Европе был Меттерних, министр иностранных дел Австрии, представитель консервативного движения. Хотя он сам не был  таким реакционером, каким его изображают. В книгах о постреволюционной эпохе есть краткое описание его философии.

Он родился в 70-х, 1773, и умер в 1859. Происходил из «дворянской семьи католиков из Рейнской области, он был свидетелем якобинских эксцессов», то есть, революционных эксцессов  «в Страсбурге, этот опыт лег в основу его презрения к демократии и веры в “европейское общество, основанное на принципах латинской цивилизации, освящённое христианской верой и украшенное временем”. С ранних лет он проявлял особое уважение к традиции…  Старый Порядок в своем итоге сделал его самым лучшим, самым благородным  представителем. Он был прекрасным цветком той эпохи, которая сейчас осталась только в памяти: безупречный и утончённый аристократ, невозмутимый, учтивый меценат, первоклассный дипломат, любитель красоты, порядка и традиции, возможно, немного циник, но всегда вежливый и обаятельный. Он поступил на дипломатическую службу и сделал себе репутацию, побеждая в политических баталиях Наполеона в критические дни 1813 г. после его отступления из Москвы. После падения императора он правил в качестве “премьер-министра Европы”, до того как революция 1848 г. его свергла.

«Он понимал, что живёт в переходную эпоху; старый порядок, который казался таким крепким и надёжным, повсюду разрушался, и никто не мог предугадать, что должно было занять его место. Период анархии и хаос вмешался прежде, чем было достигнуто новое равновесие. Меттерних всю свою жизнь старался предотвратить разрушение, насколько это было возможно, любой ценой сохраняя временную стабильность. Он прекрасно осознавал непостоянный характер собственных достижений, горько сетуя на то, что потратил свою жизнь на защиту изъеденных червями учреждений, что ему лучше было бы родиться в 1700-е или 1900-е гг., ибо он никогда не вписывался в революционную Европу 19-ого века. Будущее », — он знал, — «принадлежало демократии и национализму», и «всё, что для него было свято — Монархия, Церковь, аристократия, традиция — всё это было обречено, но его долг заключался в том, чтобы: держаться, отступить, если понадобится – до самой последней линии защиты перед самым уходом».

Такой этот дипломат, который  также писал мемуары и считался очень консервативным. Он боролся с теми, кого называл «высокомерными людьми», то есть с революционерами, которые постоянно восставали со своими эгоистичными теориями о перекройке общества. В 1848 г. его отстранили от дел в результате новой волны революции, охватившей всю Европу.

Берк

В этот период существовало три основных консервативно настроенных философа-мыслителя: один в Англии, один во Франции, один в Испании. В Англии таким философом был Эдмунд Берк, который одним из первых восстал против Революции уже в 1790 г., когда издал труд «Размышления о Французской революции». В последствии эта книга вдохновила многих современных неоконсерваторов. И его идеи попали в учебники.

В книге «Размышления о Французской революции» он говорит: «Проявляется ли это умение в разрушении и ослаблении? Ваша толпа», — то есть, революционеры, — «может сделать это так же хорошо, как и ваши ассамблеи. Самое поверхностное понимание, самая грубая рука — более чем соответствует этой задаче. Ярость и безумие за полчаса разрушат больше, чем рассудительность, осторожность и дальновидность смогут построить за сотню лет… Сохранить и одновременно исправить — непростая задача. Новаторский дух обычно является результатом самолюбивого нрава и ограниченных взглядов. Люди не станут с нетерпением ждать потомства, которое не захочет вспомнить своих предков… Конституционной политикой, работающей по природному образцу», — то есть, мы, англичане, — «мы передаём наше правительство и наши привилегии так же, как передаём нашу собственность и наши жизни. Политические институты, удача, дары судьбы переданы нам и передаются дальше в том же порядке. Наша политическая система находится в точном соответствии и симметрии с общемировым порядком, в котором, благодаря невероятной мудрости, соединяющей таинственное слияние человеческой расы, целое никогда не состарится, не войдёт в средний возраст и не будет молодым, но, при условии неизменного постоянства, будет двигаться сквозь разнообразный характер вечного разложения, падения, обновления и развития. Таким образом, сохраняя принципы природы в управлении государством в том, что мы улучшаем, мы никогда полностью не обновляемся; в том, что мы сохраняем, мы никогда полностью не устареем… Склонность к сохранению и способность к совершенствованию, взятые вместе, будут моим эталоном государственного деятеля.

Конечно, это сильные слова, обращённые против тех, кто говорит об обновлении и ради обновления и показывают, что сами не знают, как его достичь. А когда им всё-таки это удаётся, они по-настоящему расстраивают всё общество. Но, конечно, он был англичанином; и его консервативное представление выражалось в сохранении того, что бы ни было в существующем обществе. Англия в то время имела монархию  с зачатками развивающейся демократиии. Тогда она оставалась ещё консервативной, где только аристократы, т.е. высшее сословие, имели право голосовать. И в парламенте вовсе не было представителей всего народа, он только двигался в этом направлении. И, конечно, он являлся без сомнения англиканином, а это уже есть отпадение даже от католицизма, отпавшего в свою очередь от Православия. Развитие новой англиканской религии становится постепенно закономерным в этих условиях. А это в свою очередь означает, что даже если человек очень консервативен, он всё же не имеет основного принципа традиции, на который может действительно опереться. И это только вопрос времени, как мы увидим, что такой вид консерватизма рано или поздно начнёт превращаться в нечто демократическое и совершенно утопическое. Такой консерватизм далеко не стабилен.

Доносо Кортес

Есть и еще один мыслитель этого времени, который появился чуть позже. Он родился в 1809 г., умер в 1853, жил в Испании. Его звали Хаун Доносо Кортес. Кажется, он был князем или графом, маркизом вальдегамским. На Западе он не так хорошо известен, хотя одна его книга была переведена на английский язык. Он намного более философски относился к революции и выступал против неё намного активнее, чем все остальные западные мыслители. В 1852 г. вышла его книга «Опыт о католицизме, либерализме и социализме». Это маркиз, маркиз Вальдегамас.

Философия этого консерватора наиболее значима, потому что он прекрасно понимал, что революция имела определенные цели и определённую причину. Кортес утверждал, что революция имела теологическую подоплеку. Для того чтобы её подавить, нужно придерживаться другой теологии.

Он особенно восставал против величайшего анархиста того времени, Прудона, о ком мы поговорим в следующей лекции. Прудон, как мы увидим, был крайне  основателен, гораздо более, чем многие другие революционеры. Кортес цитирует Прудона в самом начале своей книги. Он пишет в главе «Как великий вопрос о теологии всегда связан с каждым великим политическим вопросом»:

«В своих “Откровениях революционера” Прудон написал следующие слова: “Интересно, что мы натыкаемся на теологию во всех наших политических вопросах!”. Нечему тут удивляться, кроме как удивлению самого Прудона. Теология, ввиду того что это наука о Боге, является океаном, который содержит и охватывает все науки, так же как Бог является океаном, содержащим и охватывающим всё сущее». Эта книга обличала либерализм и прежде всего социализм, враждебный Богу. К либерализму у автора нет никакого уважения, так как, по мнению Кортеса, это только половина пути между социализмом и монархией. И здесь он приводит выдержки из книги [Viereck].

Как Меттерних называл революционеров «высокомерными людьми», так Доносо Кортес называл их «людьми, поклоняющимися самим себе». К ним он относился лучше, чем к либералам, потому что у них хотя бы были свои догматы. Их можно было победить на догматических основаниях. Он понимал, что прекращение религиозного влияния на политику, то есть атеистическая революция, в будущем породит самый гигантский и разрушительный деспотизм за всю историю человечества. В одной из своих речей на заседании Парламента в Испании в 1852 г. он даже заявил, что конец революции будет означать приход антихриста, что мы увидим в следующем столетии. В этом смысле он был очень дальновиден. Здесь он вводит несколько общих цитат о либералах и социалистах.

«Либеральная школа», — говорил он, — «находится между двумя морями, непрестанно бегущие волны которых в конце концов потопят её, она находится между социализмом и католицизмом… Она не может признать конституционную суверенность народа, не став демократической, социалистической или атеистической, не сможет она признать и действительную суверенность Бога, не став монархической или католической…»

«Эта школа может доминировать только тогда, когда обществу угрожает разрушение, её власть может быть только переходящей и непрочной, при которой миру приходится выбирать между Вараввой и Иисусом, она колеблется между догматическим утверждением и высшим отвержением. В такое время общество охотно позволяет управлять собой школе, которая никогда не утверждает и не отрицает, но всегда приводит различия…» «Такие периоды мучительных сомнений не могут длиться вечно. Человек рождён для действий, он решительно выберет Варавву или Иисуса и опровергнет всё, что софисты пытались установить… Социалистические школы» — к которым мы обычно относим Маркса, Прудона, Сен-Симона, Оуэна, Фурье и всех этих мыслителей — «обладают огромными преимуществами над либеральной школой, особенно потому, что они напрямую подходят ко всем основным проблемам и вопросам, и всегда принимают судьбоносное окончательное решение.  Сила социализма заключается в том, что он является теологической системой, а его разрушительная сущность всецело зависит от самой этой сатанинской теологии».

«Социалистические школы, так как они связаны с богословием, будут превалировать над либеральными, потому что последние являются антибогословскими и скептическими. Но сами они из-за своей сатанинской сущности будут побеждены католической школой, которая одновременно является и богословской, и божественной. Социалистические инстинкты могут согласиться с нашими утверждениями, поскольку им ненавистен католицизм, тогда как он только презирает либерализм».

Его история докажет его правоту, потому что действительно коммунизм покоряет весь мир, а демократия становится всё более радикальной и всё более и более утопической для того, чтобы состязаться с социализмом. И снова он говорит:

«Католики утверждают, что зло исходит от человека, а спасение от Бога; социалисты утверждают, что зло исходит от общества, а спасение — от человека. Оба утверждения, высказанные католиками, вполне разумны и естественны, а именно то, что человек есть человек, он создаёт человеческое, и что Бог есть Бог, и создаёт Божественное. Два утверждения социалистов гласят, что человек понимает и выполняет Божии замыслы и что общество творит дела, присущие человеку. К чему тогда приходит человеческий разум, когда отвергает католицизм и заменяет его социализмом? Разве он не отказывается принять очевидное и таинственное для того, чтобы принять таинственное и абсурдное?»

Теперь он рассуждает довольно здраво, он говорит о России. Кортес верил в то, что Россия таинственна и очень ее боялся. Он думал, что Россия сокрушит Запад, что она сама выпьет яд революции и погибнет вслед за Европой.

Де Местр

Посмотрим, что следующий мыслитель думает о России. Он был  человеком наиболее известным в радикально консервативных кругах, среди настоящих реакционеров. Его звали Жозеф де Местр. Он по национальности не был французом, но являлся  подданным Сардинии, хотя и говорил по-французски, так как эта территория являлась франкоговорящим королевством. Он даже занимал пост посла Сардинии в Петербурге во время правления Наполеона и после него.

Де Местр родился в 1753 г., умер в 1821. Он защищал Божественное право Королей, согласно традиции 18-ого века. Однажды он даже попал в неприятную ситуацию, когда его книга о Божественном праве Королей была опубликована без его ведома. Он написал её несколькими годами ранее, и публикация состоялась сразу после того, как восстановленный в своих правах Король из династии Бурбонов, Людовик XVIII, принял конституцию. Соответственно, Король посчитал, что де Местр настроен против него. Хотя, конечно, позже он всё принял и со всем согласился, но выдвинул принцип о Божественном праве. Цель его  консервативной философии, заключалась в необходимости покончить с духом всего 18-ого века. Смотрите! Это довольно смелая мысль. Никаких соглашений с Вольтером, Руссо, Революцией, ни с чем. Ответ революции, говорит он, — это папа и палач.

Цитаты из Вирека, с. 29-32.

В одной из своих книг де Местр посвятил целую страницу восхвалению человека, палача с топором в руке, который приходит к себе домой поздно ночью, к своей жене, с чистой совестью, зная, что он исполнил свой общественный долг.

Он придерживался рационалистических взглядов. Дело только в том, что начинает не с того места, т.к. основывается на абсолютном католицизме. От его мыслей веет холодом, но в то же время они очень проницательны, очень ясны. Он понимает, что другие рационалисты, или атеисты-рационалисты, строят свою философию без Бога и потому приходят к абсурду.

Де Местр написал одну книгу о Боге в обществе, она вышла во время правления Наполеона. Вот несколько выдержек, взятых из этой книги:

«Одна из самых серьёзных ошибок века, которая увлекла всех», — обратите внимание на то, как внезапно он перескакивает на 18-ый век, — «заключалась в вере в то, что политическая конституция могла быть написана и создана априори, тогда как разум и опыт утверждают, что конституция — это божественное творение и что именно наиболее важные и существенные конституционные элементы в законах страны прописать невозможно».

Эта цитата очень важна, потому что, очевидно, европейские страны имели упорядоченное правительство, свои собственные традиции. Абсолютная власть монарха, конечно, не такая абсолютная, потому что его постоянно ограничивают, во-первых, церковь, затем знать, потом желания народа; и никакой абсолютный монарх не был каким-то совершенным деспотом, не считая революционных деспотов, которых не останавливала никакая традиция. И, конечно, конституция — это не просто клочок бумаги. Она является результатом опыта целой нации, и во многом основана на религии. И вот он говорит: «Таким образом, всё возвращает нас к общему правилу: Человек не может создать конституцию, справедливую конституцию написать невозможно». Свод основных законов, которые должны формировать гражданское или религиозное общество написан никогда не был и не будет. Это можно сделать только, когда общество сформировано и всё же невозможно прописать или разъяснить в письменной форме некоторые частные пункты; но почти всегда такие декларации являются следствием и причиной очень больших зол и всегда стоят людям больше, чем люди заслуживают». С этой точки зрения  он рассуждает мудро. Люди, которые считают, что внезапно им удастся создать целое новое правительство на бумаге, всегда заканчивают тем, что создают деспотизм. Будучи вынужденными пересматривать конституцию, они в конце концов её отвергают и провозглашают некоего нового монарха, вроде Наполеона.

Но в лице де Местра, который был самым фанатичным антиреволюционером, мы видим очень интересное явление. Из-за того что он был сильно настроен против революции и в то же время мыслил рационально, он пришёл к новым выводам, не свойственным европейской философии прошлых веков. Де Местр понял, что революция – это очень серьезное движение, в ответ на которое нужно выдвинуть что-то адекватное ей. И потому он становится апологетом папы и утверждает, что «без папы – суверенного понтифика нет христианства». И  даже говорит, что «папа сам по себе и есть христианство», будто папа сам по себе полностью представляет христианство.

Следовательно, его антитрадиционная позиция, находящаяся под угрозой революции, приводит его к новому виду рационального абсолютизма — папского абсолютизма. И таким образом он становится одной из ключевых фигур, чьи идеи приводят к догмату о непогрешимости папы, утверждённому в 1870 г. Прежде у католиков такого догмата не существовало. Они утверждают, что он вырос из опыта прошлого, т.к. тогда они были вынуждены выступить против революции, провозгласив, что сам папа – это внешний атрибут, который должен защищать общество от революции. У меня есть французское издание одной книги де Местра о папе.

Он пишет о многом— даже о Русской Церкви. Эта книга — одно из ведущих пособий по так называемому «ультрамонтанству», то есть идее непогрешимости папы. Но даже для католической традиции эта идея стала новой, она стала внешним, абсолютным догматом, который противопоставлялся революционному движению. Де Местр понимал, что католическая традиция умирала и спасти её мог только кто-то наподобие абсолютного монарха. И это было очень логично. Позже мы посмотрим, что об этом скажет Достоевский.

На эту книгу де Местра о папе римском была ответом другая книга, изданная в 1816 г. русским министром Стурдза, в которой на французском языке говорилось к великому огорчению де Местра  о том, что Римская церковь находилась в расколе, и только Православная Церковь – истинная Церковь Христова. Де Местр был действительно огорчён этим заявлением, потому что считал, что только католицизм способен противостоять революции. А эти русские, эта страна варваров смеет утверждать, что они в истинной Церкви. На самом деле он назвал Россию страной, вечно лежащей в лености, которая только время от времени просыпается и шевелится, с тем чтобы выкинуть очередное богохульство на папу римского. Он считал, что народы Запада, пройдя Средневековье, жили прекрасно; это и был самый пик развития, по его мнению. Он, кстати, даже обвинил русских в том, что они пропустили всю историю развития западной цивилизации, не понимая, что это развитие как раз-таки и привело к революции в России в частности. Он утверждал, что России не доставало одной очень важной идеи — идеи универсальности, которую представлял папа. Чуть позже увидим, что скажет Достоевский — он сделает очень серьёзное замечание об этой самой универсальности.

Царь Николай I

Теперь мы переходим к другой теме, так как будем обсуждать вопрос о традиционализме, мы переходим к  антиреволюционному движению в России. Начнём с Николая I и потом рассмотрим ещё несколько общих комментариев об антиреволюционной традиции в России.

Как я упомянул в прошлой лекции, Николай I был образцовым Монархом в лучших традициях Русского Самодержавия. При нём в России не было ни конституции, ни парламента. В отличие от королей, которые имели высшую власть как конечную ступень иерархической лестницы, Царь безраздельно властвовал во всем. Николай I был знаком с революцией. Он даже встречался с Оуэном, видел его эксперименты. Он был заинтересован в том, чтобы улучшить условия жизни как можно большего количества людей. В это время промышленная революция потихоньку приходила в Россию с Запада, где развивалась в большей степени. Царь очень тщательно изучал революцию, он анализировал действия Людовика XVI и имел довольно чёткое понимание того, что нужно было в этой ситуации делать.

Мы приведём несколько его утверждений, взятых из книги Николая Тальберга, русского историка-эмигранта, покойного профессора Джорданвилля. Если мы сейчас приедем в Россию, то увидим  не то, что представляется западному мыслителю, потому что все западные мыслители придерживались католической традиции или даже англиканской. Они насквозь видели революцию, но всё же были носителями западного рационального мышления. Им не хватало  глубокой связи с традицией. А такие люди как профессор Тальберг, который прожил долгую жизнь и умер только несколько лет назад, как мы видим из его трудов, сам глубоко осознавал себя в  Православии. И потому  его заключения нужно рассматривать не как выводы того, что кто-то просто что-то хорошо обдумал, но они предстают как выводы человека, глубоко осознающего, что такое религиозная традиция, православная традиция, а также с этой точки зрения и политическая традиция.

Большая часть из того, что он говорит, доказывается словами современников Николая I, который, по тому, как он пишет, являлся  крайне консервативным, не только в мыслях, но и оставаясь таковым  в любой момент реальной жизни. Он всем сердцем  был настроен именно так. И таких русских было довольно много.

«Императору Николаю I», — пишет Тальберг, — «в первые же часы своего Царствования пришлось начать горение, мужественно отстаивая Россию от тех страшных бедствий, которые грозили ей от преступного легкомыслия так называемых декабристов. Горение Царя завершилось через 30 лет, когда он защищал Отчизну, — на этот раз от врагов внешних, — которым была ненавистна Россия», в Крымской войне, когда он и умер.

Помимо всего прочего, он был ещё человеком принципиальным и обязательным. «Император Николай весь проникнут был сознанием долга. Во время Отечественной войны», — то есть нашествия Наполеона, — «16-ти лет, он рвался в армию. “Мне стыдно”, говорил он, “видеть себя бесполезным на земле существом, непригодным даже для того, чтобы умереть смертью храброго”».

«За шесть лет перед тем он был огорчён до слёз, когда Император Александр поведал ему намерение своё оставить Престол, который перейдёт тогда ему вследствие нежелания Цесаревича Константина Царствовать. “Кончился этот разговор”, — записывал в своём дневнике Николай Павлович, — “но мы с женой остались в положении, которое уподобить могу только тому ощущению, которое, полагаю, поразит человека, идущего спокойно по приятной дороге, усеянной цветами и с которой всюду открываются приятнейшие виды, как вдруг разверзается под ногами пропасть, в которую непреодолимая сила ввергает его, не давая отступить или возвратиться”».

Именно так он ощущал себя с самого того момента, когда должен был стать Царём. Он считал власть ужасным бременем, он не хотел Царствовать. Какая большая разница: революционеры изо всех сил пытались убить как можно больше людей, чтобы захватить власть; и напротив, государство, основанное на наследственной передаче власти, и Николай Павлович, не желающий этого, получает власть над государством в свои руки как вынужденный дар. Мы видим, что при таких условиях увеличиваются вероятность справедливого правления.

Его правление, его Царствование началось с восстания декабристов, заражённых революционными идеями. «Николай Павлович так говорил собранным им рано утром 14 декабря старшим начальникам гвардейских частей: “Я спокоен, так как совесть моя чиста. Вы знаете, господа, что я не искал короны. Я не находил у себя ни опыта, ни необходимых талантов, чтобы нести столь тяжёлое бремя. Но раз Господь мне её вручил, также как воля моих братьев и основные законы, то я сумею её защитить, и никто на свете не сможет у меня её вырвать. Я знаю свои обязанности и сумею их выполнить. Русский Император в случае несчастья должен умереть со шпагой в руке. Но во всяком случае, не предвидя, каким способом мы выйдем из этого кризиса, — я вам поручаю моего сына”.»

Во время декабристского заговора, которое было не таким кровавым, как во Франции — пострадали некоторые начальники, требовавшие принятия  конституции, восстание было быстро подавлено из-за правильных действий со стороны Царя — он вышел к заговорщикам во главе своих войск. Основные пять из них были повешены, а остальные отправлены в ссылку. Когда Царя спросили о милосердии к ним, он ответил: «“Закон изречёт им кару, и не для них воспользуюсь я принадлежащим мне правом помилования. Я буду непреклонен: я обязан дать этот урок России и Европе”. При изучении в юности истории, Великий князь Николай особенно интересовался французской революцией. Тогда он говорил: “Король Людовик XVI не понял своей обязанности и был за это наказан. Быть милосердным не значит быть слабым; Государь не имеет права прощать врагам государства”. Таковыми в 1825 году оказались декабристы. И Император покарал их. «Но, соблюдая строгость, Государь проявлял и заботливость в отношении мятежников, связанную, конечно, общими правилами о заключённых».

Теперь мы увидим невероятный контраст не только с революционерами, которые просто безжалостно убивали людей, но и с либералами.

«Собственноручные записки Императора коменданту Петропавловской крепости… гласили: “Присылаемого Рылеева посадить в Алексеевский равелин, но не связывать рук; дать ему бумагу для письма, и что будет писать ко мне собственноручно, мне приносить ежедневно… Каховского содержать лучше обыкновенного, давать ему чай и прочее, чего пожелает. Содержание Каховского я принимаю на себя… Так как Батенков больной и раненый, то облегчить его положение по возможности… Присылаемого Сергея Муравьёва посадить под строгий арест, по усмотрению. Он ранен и слаб; снабдить его всем нужным. Лекарю его сейчас осмотреть и ежедневно делать должный осмотр и перевязку…”. Всем арестованным и заключённым приказано было давать улучшенную пищу, табак, книги религиозного содержания, разрешено допускать священника для духовных бесед, не воспрещать переписываться с родными, конечно, не иначе, как через коменданта», — это значит, что он будет прочитывать письма. «Государь 19 декабря послал жене Рылеева», — одного из революционеров, — «2000 р. и успокоительное письмо мужа. Рылеева писала последнему:» — своему мужу, — «“Друг мой, не знаю, каким чувствами, словами изъяснить непостижимое милосердие нашего Монарха. Третьего дня Император прислал твою записку и вслед за тем 2000 р. Научи меня, как благодарить Отца нашего отечества”. После осуждения виновных, Государь через год — во время Коронации — облегчил их положение. Главное же милосердие проявлялось им в секретных распоряжениях. Выполнение их поручил он своему доверенному лицу, генералу Лепарскому. “Поезжай с комендантом в Нерчинск», в Сибирь, «и облегчай там участь несчастных”, — сказал он ему. “Я тебя уполномочиваю к этому. Я знаю, что ты сумеешь согласить долг службы», — то есть то, что они были заключёнными, — «с христианским состраданием”. Лепарский выполнил в точности указания Государя, заслужив любовь декабристов и их жён. И всё проистекавшее от него добро ссыльные и их жёны относили к его доброму сердцу, не ведая, что он с радостью следовал завету Государя».

В таком отношении к заключённым мы видим дух христианского милосердия, который совершенно чужд коммунизму, социализму, либерализму и даже обычной западной монархии.

В жизни Царя Николая I было несколько случаев, которые показывают совершенно иное отношение ко всему процессу правления и к своим подчинённым. В 1849 г. «на Царицыном лугу был майский парад, в котором участвовали 60 тысяч войск. Множество зрителей присутствовало при этом. Когда во время церемониального марша», — конечно, Царь был готов приветствовать солдат, — «приблизился 2-й батальон Егерского полка, в котором вёл свою роту Львов, Государь своим неподражаемым по звучности голосом скомандовал: “Парад стой!”. Как вкопанное остановилось всё войско. Государь знаком руки остановил музыку и вызвал из рядов Львова», — капитана полка, — «Во всеуслышание он обратился к нему: “Львов, по несчастной ошибке, ты несправедливо и совершенно неповинно пострадал”». Потому что до этого он был обвинён в участии в том самом политическом заговоре, в котором участвовал Достоевский: эти люди изучали работы Фурье и обсуждали государственный переворот. А его, Львова, Государь перепутал с его однофамильцем. Теперь перед 60000 войск и тысячами зрителей, он извиняется. «“Прошу у тебя прощения перед войском и народом. Бога ради, забудь всё случившееся с тобой и обойми меня”. С этими словами, склонившись с коня, Государь три раза крепко облобызал Львова. Поцеловав руку Императора, Львов, столь осчастливленный, вернулся к своему месту. По команде Государя снова двинулись полки. “Момент этот, — говорит очевидец — для видевших его, слышавших слова Государя, нельзя назвать восторгом, это было что-то выше восторга; кровь в жилах остановилась”», — при виде того, как Царь всей России остановился и попросил прощения у простого офицера.

Был ещё один случай. Одной женщине, муж которой был заключён в тюрьму по обвинению в революционной деятельности, удалось сообщить о своей проблеме Царю во время того как он осматривал различные учреждения. Он позволил ей подойти, взял написанное ею на листе прошение и начал читать. «В нём содержалась просьба о помиловании мужа просительницы, принимавшего деятельное участие в недавнем польском восстания и за это сосланного в Сибирь». И кстати, всех их отправляли в Сибирь при соблюдении хороших условий. У них были свои дома, их хорошо кормили и т.д.

«Государь внимательно читал, дама же рыдала. Дочитав прошение, Государь вернул его просительнице и резко промолвил: “Ни прощения, ни даже смягчения наказания вашему мужу я дать не могу” и крикнул кучеру ехать дальше. Когда они вернулись, Государь удалился в кабинет. Сразу по возвращении потребовалось Бибикову», — офицеру, — «сделать срочный доклад Государю. В кабинет вела двойная дверь. Открыв первую и намереваясь постучать во вторую, Бибиков попятился в неописуемом удивлении. В небольшом промежутке между дверьми стоял Государь и весь трясся от душивших его рыданий. Крупные слёзы лились из его глаз. “Что с Вами, Ваше Величество?” — пробормотал Бибиков, — “Ах, Бибиков, когда бы ты знал, как тяжело, как ужасно не ‘сметь прощать’. Простить сейчас я не могу. Это была бы слабость. Но спустя некоторое время представь мне о нём”».

В этом поступке мы видим проявление совершенной строгости, потому что Царь знал, что слабость привела бы к государственному перевороту. А это как раз то, на чём наживаются революционеры, либерализм, который заползает в государства и позволяет им то и дело говорить: «Ну, мы действительно верим почти в то же, во что и вы. Мы работаем на общую цель, мы простим тебя, и всё будет хорошо». Вместо этого, Царь был очень строг, но в то же время проявлял милосердие. Когда же условия были такими, что эту слабость люди бы не восприняли как доказательство его мягкости по отношению к революционерам — и, следовательно, революционеры могли бы продолжать свою деятельность — тогда он проявлял доброту. Вы видите, что его сердце наполнено состраданием к этим людям; но чувство долга не позволило бы ему сделать то, что могло принести вред государству.

Его отношение к собственному народу не похоже на западное, где представителям власти позволяется иметь совершенно холодное отношение к поданным, к гражданам, где западные короли правят людьми всевозможных верований. В той среде нет особой теплоты. В некоторых западных странах, возможно, что-то такое было, особенно в странах монархических. Но всё это очень быстро исчезало.

«Чем-то семейным, патриархальным, чем-то отеческим веяло от Императора Николая в его отношениях к подданным… суровый и грозный для врагов государства, он был милостивым и любвеобильным для добрых и верных подданных. В своих обращениях к народу и войскам, он часто говорил: “Дети мои”».

Однажды он путешествовал и хотел сказать что-то особенное своим войскам. «Выйдя из палатки, он скомандовал: “Войско, дети, ко мне, кто как есть и в чём попало”. Приказ был исполнен точно: сбежались кто в мундире, кто в шинели, кто просто в белье. Многие сплотились вокруг Государя и Наследника. “А где у вас Конон Забуга?”, — спросил Царь. Это был унтер-офицер Кабардинского полка, недавно отличившийся. “Здесь, Ваше Императорское Величество”, — раздался над головою Государя громкий голос Забуги, взобравшегося в одном белье на дерево, чтобы лучше видеть Царя. Государь велел ему слезть. Когда тот почти кубарем свалился на землю и стал во фронт, Государь поцеловал его в голову, сказавши: “Передай это всем твоим товарищам за их доблестную службу”. Капитан генерального штаба Филипсон…, свидетель этого, писал: “Вся эта сцена, искренняя и неподготовленная, произвела на войско гораздо более глубокое впечатление, чем красноречивая речь”».

Конечно, при старом порядке такое было возможно, ещё оставались гуманные отношения между правителем и его подчинёнными. И, конечно, основная причина такого духовного устроения заключалась в Православной вере. В своём дневнике, в собственном Царском дневнике Николай описывал, какие распоряжения отдавал 14 декабря, когда столкнулся с восстанием декабристов. «“Оставшись один, я спросил себя, что мне делать? И, перекрестясь, отдался в руки Божии и решил сам идти, где опасность угрожала”. Признавался он потом, что кроме этого решения, определённого плана действий у него тогда не было».

Однажды он путешествовал и, упав с лошади, сломал плечо, с ним был только один прислужник. Вот его слова, к нему обращённые: «“Я чувствую, что у меня переломлено плечо; это хорошо: значит Бог вразумляет меня, что не надо делать никаких планов, не испросив Его помощи”». Если правитель так рассуждает, это, конечно, показывает, что он ставит на первое место Бога, при том что он является Самодержавным Монархом и сам глава всего.

О своём Наследнике, Александре, который стал Александром II, он говорит: «Мы говорили также о Саше, и он, как и я, говорит, что он часто обнаруживает большую слабость характера и легко даёт себя увлечь. Я всё время надеюсь, что это пройдёт с возрастом, так как основы его характера настолько хороши, что с этой стороны можно ожидать многого. Но без этого», — без силы характера, — «он пропал: ибо его работа», — Императора, — «будет не легче моей, а что меня спасает? — конечно, не уменье, я простой человек, — но надежда на Бога и твёрдая воля действовать, вот всё».

Когда он отмечал 25-ю годовщину своего правления, народ окружил его и прославлял, его дочь подошла к нему. «“Ты счастлив теперь, ты доволен собою?”, — спросила она. — “Собою?” — ответил ей Государь и, показав рукой на небо, прибавил: “Я пылинка”». То, что так сильно развилось в нас, американцах — самодовольство — Царь даже этого не имел. Он хорошо понимал, что служит чему-то высшему.

Дальше приводятся комментарии одного испанского писателя, Видаля, который в 1850-х гг. писал о Царе Николае. «Вообще», — пишет он, — «что касается восточного вопроса», — которым западные дипломаты были так заняты, вопроса о Турции, — «“вовсе не странно, что не умеют разрешить этой проблемы те, которые так часто дозволяют себе ослепляться беспорядочными теориями наших так называемых представительных правительств; но если мы с некоторым внимание и беспристрастием посмотрим на характер русской дипломатии, мы тотчас же увидим громадный контраст, который всегда представляли, с одной стороны, уменье московского правительства и, с другой, парадоксы наших государственных людей”».

«“Интриги и деньги суть агенты, которые больше всего влияют на дух наших правительств». А мы знаем, что в то время все англичане, французы — все они столько времени и сил тратили на тайных агентов, которые перепродавались за определённые суммы, как все думали только о своих узких национальных интересах и заключали всевозможные договоры, будто они ничего не значили, но в то же время давали шанс из всего этого выпутаться. «Потому-то мы всюду и видим такие полные и настоящие ничтожества, за немногими исключениями, на высших местах администрации, в командовании войсками, в направлении дипломатических предметов и даже на кафедрах наших университетов. Русское правительство не следует этим дурным примерам: оно употребляет на службу всех лучших людей, не обращая внимания на их», — особые, — «политические мнения, на их происхождение», — и т.д. «Одним словом, русское правительство всегда следовало в этом случае самой либеральной политике, которой никогда не знали и, вероятно, никогда не узнают наши правительства…”».

«“Сколько веков боровшаяся против исламизма христианская Европа идёт к нему на помощь, берёт его под своё покровительство, когда он уже готов разрушиться, под предлогом поставить преграду деспотизму, она изощряет оружие для защиты другого деспотизма”».

Эти слова, конечно же, относятся к тому, что, учитывая, что Царь находится в огромной опасности и эти опасности только возрастают, западные державы постоянно поддерживают Турцию. Случалось даже так, что во время Крымской войны Царь проявлял доброту и всё делал только ради православных народов Балкан и Греции. Он знал, что Англия и Франция встанут на сторону Турции только для того, чтобы быть против него. Он рассчитывал, если я не ошибаюсь, на своего двоюродного брата, австрийского и германского императора. Те обещали ему поддержку, но решили, что в дипломатическом отношении им будет лучше встать на противоположную сторону, чтобы сохранить баланс, и, таким образом, нарушили свои обещания. Царь писал императору Австрии: «Не говорите мне, что вы собираетесь воевать под знаменем турецкого полумесяца. Достаточно уже того, что англичане и французы это делают, но ты, мой собственный кузен, должен защищать Монархию». Такой поворот событий, действительно, его сильно расстроил: когда после обещания, данного таким же монархом и нарушившим его в угоду политике. Царь же был всегда верен своим обещаниям.

Этот испанский писатель продолжает: «“… Дух предубеждения заставляет наших публицистов говорить об Императоре Николае как о деспоте и честолюбце, который своим личным капризам и своей необузданной гордости будто бы приносит в жертву кровь своих народов, европейское равновесие и благосостояние целого мира; но на деле не много теперь есть таких государей, действительно достойных похвалы как за свои дарования, так и за свои честные и общественные добродетели. Император Николай был преданный муж, нежный и заботливый отец, верный друг и Монарх, который из всех своих сил заботился о счастии своих подданных. Все его дочери и внуки жили в его дворце, за исключением Великой ннягини Ольги… Народ благословлял его имя, и нужно признаться, что вся Европа ему обязана сохранением порядка, который грозит теперь нарушить своими неблагоразумием и кичливостью ярый император Наполеон III”».

Это свидетельство особенно интересно, так как оно написано за пределами России. Конечно, в самой России все, кроме революционеров, Царя очень любили. Давайте теперь посмотрим, как такой человек умирал. У меня есть свидетельства его последних дней. Доктор, который навещал его, сказал следующее: «“С тех пор, как я стал заниматься медицинской практикой, я никогда ещё не видел ничего хоть сколько-нибудь похожего на такую смерть; я даже не считал возможным, чтобы сознание в точности исполненного долга, соединённое с непоколебимою твёрдостью воли, могло до такой степени господствовать над той роковой минутой, когда душа освобождается от своей земной оболочки, чтобы отойти к вечному покою и счастию; повторяю, я считал бы это невозможным, если бы я не имел несчастия дожить до того, чтобы всё это увидеть”».

«Императрица Александра Фёдоровна предложили Государю», — так как он умирал, — «причаститься. Его смущало принимать Святые Таины лёжа, не одетым. Духовник его, протопресвитер Василий Бажанов говорил, что в жизни своей он наставлял многих умиравших набожных людей, но никогда не видел такой, как у Императора Николая I, веры, торжествующей над приближающейся смертью. Другой свидетель последних часов жизни Государя высказывал мнение, что атеист, приведённый тогда в комнату Царя, стал бы верующим. По причащении Государь произнёс: “Господи, прими меня с миром”. Императрица прочла “Отче наш”. При произнесении ею любимых слов Государя: “Да будет воля Твоя”, он произнёс: “всегда, всегда”. Произносил он несколько раз молитву: “Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром”».

«Государь отдал все распоряжения относительно погребения. Он требовал наименьших расходов на похороны. Запретил, как и подобает православное отношение к смерти, затягивать чёрным залу, где будет лежать его тело. Просил положить в гроб икону Божией Матери Одигитрии, которой при крещении благословила его Императрица Екатерина» — его бабушка Екатерина II. «Благословил он детей, отсутствовавших крестил вдаль. Великая княгиня Ольга Николаевна, столь им любимая, почувствовала отцовское благословение у себя в Штуттгарте. Вызвал ближайших друзей сподвижников. Наследнику особенно рекомендовал графа Адлерберга, говоря: “’этот был мне дружен в течение сорока лет”. Ему завещал свой портфель. О графе Орлове сказал: “ты сам заешь, нечего рекомендовать”. Любимую горничную Императрицы г-жу Рорберг горячо благодарил за её уход во время последней болезни Государыни, который разделял с нею. На прощание сказал ей: “Приветствуйте от меня мой дорогой Петергоф”».

«Поступавшие из армии донесения он приказал передавать Наследнику. Рад был благополучным сведениям о младших сыновьях, находившихся в Крыму в армии. Потом просил покинуть его на время. “Теперь мне нужно остаться одному, чтобы подготовиться к последней минуте. Я вас позову, когда наступит время”».

«Позднее Император вызвал несколько гренадёр, простился с ними, прося передать его прощальный привет остальным. Просил он Наследника сделать то же в отношении гвардии, армии, в особенности защитников Севастополя», — так как он умирал именно тогда, когда Россия проигрывала в Крымской войне. «“Передай им, что я в другом мире буду продолжать молиться за них”. Велел Государь отправить прощальные телеграммы в Севастополь и в Москву со словами: “Император умирает и прощается с Москвой”. В 8 ч. 20 минут духовник отец В. Бажанов начал читать отходную. Государь слушал внимательно слова молитв, осеняя себя временами крестным знаменем. Когда священник благословил его и дал поцеловать крест, умирающий произнёс: “Думаю, что я никогда сознательно не сделал зла”».

Обратите внимание на то, как Франциск говорит: «Я не вижу в себе никакого греха», а Царь: «Я думаю, что я никогда сознательно не сделал зла», — то есть, он исповедовал все свои грехи, и осознаёт, что он всё же полон грехов, но думает, что, в действительности, никогда не совершал зло сознательно.

«Он держал в своих руках руки Императрицы и Наследника и, когда не мог говорить, то прощался с ними взглядом. В 10 часов Государь потерял способность речи. Но перед самой кончиной Император заговорил снова. Он велел Цесаревичу поднять с колен Цесаревну, так как ей это было вредно для здоровья. Одними из его последних были слова, сказанные им Наследнику: “Держи всё, держи всё”, сопровождаемые решительным жестом. Началась агония. В дворцовой церкви заканчивалась литургия.

«“Предсмертное хрипение”, — писала Тютчева, — “становилось всё сильнее, дыхание с минуты на минуту делалось всё труднее и прерывистее. Наконец, по лицу пробежала судорога, голова откинулась назад. Думали, что это конец, и крик отчаяния вырвался у присутствовавших. Но Император открыл глаза, поднял их к небу, улыбнулся, и всё было кончено. При виде этой смерти, стойкой, благоговейной, нужно было думать, что Император давно предвидел её и к ней готовился”».

«Архиепископ Херсонский Никанор (Бровкович) писал впоследствии о кончине Государя: “В 1855 г. скончался Император Николай I. Смерть его было образцом смертей христианина, Государя, человека покаяния, распорядительности, ясного сознания, невозмутимейшего мужества…”».

«В завещании он писал: “Я умираю с благодарным сердцем за всё благо, которым Богу угодно было в сем преходящем мире меня наградить, с пламенной любовью к нашей славной России, которой служил по крайнему моему разумению верой и правдой; жалею, что не мог произвести того добра, которого столь искренно желал. Сын мой меня заменит. Буду молить Бога, да благословит Он его на тяжкое поприще, на которое он вступает и сподобит его утвердить Россию на твёрдом основании страха Божия, дав ей», — России, — «довершить внутреннее её устройство и отдаляя всякую опасность извне. На Тя, Господи, уповахом, да не постыдимся во веки”».

И снова он обращается к Царевичу: «“Соблюдай строго, что нашей Церковью предписывается. Ты молод, неопытен, и в тех летах, в которых страсти развиваются, но помни всегда, что ты должен быть примером благочестия и веди себя так, чтобы мог служить живым образцом», — народу. «Будь милостив и доступен ко всем несчастным, но не расточай казны выше её способов», — благочестивое наставление. «Пренебрегай ругательствами и пасквилями, но бойся своей совести. Да благословит тебя Бог всемилосердный, на Него одного возлагай всю твою надежду. Он тебя не оставит, доколь ты к нему обращаться будешь”».

«Царь Николай,…»

Православный Царь, анти-революция, 200.

«“Он верно постиг и точно определил триединое начало нашего исторического бытия: Православие, Самодержавие, Народность — строго и последовательно проводил его в личной своей политике, не только внутренней, но и внешней. Он верил в Святую Русь, в её мировое призвание, трудился ей на пользу и неустанно стоял на страже её чести и достоинства”», — пишет историк С.С. Татищев.

«Ф.И. Тютчев, в записке своей “Россия и революция”, писал: “При этом случае да будет мне позволено сделать замечание: каким образом могло случиться, что среди всех государей Европы, а равно и политических деятелей, руководивших ею в последнее время, оказался лишь один, который с первого начала признал и провозгласил великое заблуждение 1830 года и который с тех пор один в Европе, быть может, один сред всех его окружающих, постоянно отказывался ему подчиниться. На этот раз (1848), к счастью, на Российском престоле находился Государь, в котором воплотилась ‘Русская мысль’, и в настоящем положении вселенной ‘Русская мысль’ одна была настолько отделена от революционной среды, что могла здраво оценить факты, в ней проявляющиеся… Умри Николай в 1850 году, он не дожил бы до пагубной войны с французами и англичанами, которая прекратила жизнь его и набросила на его Царствование мрачную тень. Но тень эта существует только для современников. При свете беспристрастной истории она исчезнет, и Николай станет на ряду самых знаменитых и доблестных Царей в истории” (“Рус. Арх.” 1873)».

Царь безвозмездно помогал Австрии, 201

«В “Мыслях и воспоминаниях” князя Оттона Бисмарка говорится: “В истории европейских государств едва ли найдётся ещё пример, чтобы монарх великой державы оказал соседнему государству услугу, подобную той, которую оказал Австрии Император Николай. Видя опасное положение, в каком она находилась в 1849 году, он пошёл ей на помощь с 150.000 войском, усмирил Венгрию, восстановил в ней королевскую власть и отозвал своё войско, не потребовав за это от Австрии никаких уступок, никакого вознаграждения, не затронув даже спорного Восточного или Польского вопроса”».

«“В Венгрии и в Ольмюце Император Николай действовал в убеждении, что он как представитель монархического принципа предназначен судьбою объявить борьбу революции, которая надвигалась с Запада. Он был идеалист и остался верен самому себе во все исторические моменты”».

Идеалист, 202

«Известный генерал А. О. Дюгамель писал: “Никогда ещё Трон не был занят более благородным рыцарем, более честным человеком. Он никогда не соглашался ни на какие-либо сделки с революцией, и даже либерализм внушал ему подозрение. В качестве Самодержца всей России Император Николай I рано пришёл к убеждению, что для Империи не было иного спасения как в союзе с консервативными принципами и в течение всего тридцатилетнего Царствования никогда не уклонялся от предначертанного пути”».

Признание Луи-Филиппа, 203

«Подтверждение сказанного можно найти в отношении Государя к июльской революции 1830 г. во Франции и к захвату престола королём Луи-Филиппом Орлеанским, в нарушении законных прав внука короля Карла X. Государь долго не соглашался признать его, не внимая доводам посла во Франции графа Поццо-ди-Борго. Наконец, к доводам последнего присоединился министр иностранных дел граф Нессельроде, представивший Царю соответствующий доклад. На нём положена была Государем резолюция: “Не знаю, что предпочтительнее: республика или подобная так называемая монархия”. Затем прибавил: “Сдаюсь на ваши доводы, но беру в свидетели Небо, что это есть и будет всегда против моей совести, и это самое тяжёлое усилие, какое я когда-либо делал”».

 Гоголь: Андреев, 135, 6, 7 (158-9?)

«“Мы владеем сокровищем, которому цены нет, — характеризует он Церковь и продолжает: — Эта Церковь, которая, как целомудренная дева, сохранилась одна только от времён апостольских в непорочной первоначальной чистоте своей, эта Церковь, которая вся с своими глубокими догматами и малейшими обрядами наружными как бы внесена прямо с неба для русского народа, которая одна в силах разрешить все узлы недоумения и вопросы наши… И эту Церковь, созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь…”».

«Гоголь громко и убеждённо заявил, что Истина в Православии и в Православном Русском Самодержавии и что решается историческое ‘быть или не быть’ православной русской культуры, от сохранения которой зависит и ближайшая судьба всего мира. Мир же — при смерти, и мы вступили в предапокалиптический период мировой истории».

«Возмутившись тем, что Гоголь посмел видеть спасение России в религиозно-мистическом внутреннем делании, в аскетических подвигах и молитвах, а потому считал деятельность проповедническую выше всех деятельностей, Белинский по этому поводу написал в своём письме: “Россия видит спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехе цивилизации, просвещения и гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства”».

В. Александр III

а. Его учитель Победоносцев — дал ему правильное православное, антиреволюционное образование, познакомил его с историей революции — Рачинский (развивал приходские школы), Достоевский, Мельников-Печерский.

б. Голоса, призывающие его к антилиберальному курсу [Тальберг] с. 229.

Из письма Победоносцева Александру, написанного 6 марта 1881 г., через 5 дней после убийства Царя Александра II: «“Я решаюсь опять писать, потому что страшно, и время не терпит. Если будут Вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступать так называемому общественному мнению — о, ради Бога, не верьте, Ваше Величество, не слушайте. Это будет гибель, гибель России и Вас. Это ясно для меня, как день. Безопасность Ваша этим не оградится, а ещё уменьшится. Безумные злодеи, погубившие Родителя Вашего, не удовлетворятся никакой уступкой и только рассвирепеют. Их можно унять, злое семя можно вырвать только борьбой с ним на живот и на смерть, железом и кровью. Победить не трудно: до сих пор все хотели избегнуть борьбы и обманывали покойного Государя, Вас, самих себя, всех и всё на свете, потому что то были не люди разума, силы и сердца, а дряблые евнухи и фокусники. Нет, Ваше Величество, — один только есть верный прямой путь встать на ноги и начинать, не засыпая ни на минуту, борьбу самую святую, какая только бывала в России. Весь народ ждёт властного на это решения, и как только почувствует державную волю, всё поднимется, всё оживится и в воздухе посвежеет”».

«В этот день получил он записку Государя: “Благодарю от всей души за душеное письмо, которое я вполне разделяю. Зайдите ко мне завтра в 3 часа, я с радостью поговорю с Вами. На Бога вся моя надежда. А.”».

[Этот отрывок не был включён в конспект, но его последняя часть отмечена о. Серафимом в книге Тальберга, одно предложение даже было подчёркнуто. Эти слова взяты из письма Победоносцева, опубликованного в журнале «Русский Архив».]

«“У Лорис-Меликова были замыслы облагодетельствовать Россию конституцией или началом её посредством вызова депутатов со всей России”. По этому поводу происходили в феврале совещания у Императора Александра II. “2 марта было назначено быть у Государя совету министров для окончательного решения, а между тем Лорис-Меликов уже заготовил торжественную публикацию об этом, которая должна была появиться в ‘Правительственном Вестнике’ 5 числа. И вдруг катастрофа… Журналы со 2 марта начали по поводу цареубийства требовать конституции. Лорис-Меликов послал просить их, чтобы помолчали только 15 дней. И вот нас собрали в совет министров к Государю, в воскресенье, в 2 часа пополудни. Пригласили меня, старика С.Г. Строганова, Великих князей. Государь, объявив в чём дело, прибавил, что оно не решено ещё покойным, что оно сомнительно и что просит всех говорить не стесняясь. Лорис-Меликов стал читать протокол и проект объявления, заготовленный уже от имени нового Государя, который считает якобы священным долгом исполнить завет отца своего. И  представьте, что они имели бесстыдство в этом объявлении теперь оставить всё те же мотивы, которые были помещены в прежнем: что повсюду водворено-де спокойствие, крамола подавлена, ссыльные возвращены и прочее. Нет времени описывать всё подробно. Первым высказался против Строганов кратко, но энергически. Затем Валуев, Абаза, Милютин сказали напыщенные отвратительные речи о том, что вся Россия ждёт этого благодеяния. Милютин при этом обмолвился о народе, как о неразумной массе. Валуев вместо слова народ употребил ‘народы’. Говорили дальше Набоков, Сабуров и прочие. Только Посьет и Маков высказались против. Но, когда обратились ко мне, я не мог уже сдержать волнения негодования. Объяснив всю фальшь учреждения, я сказал, что стыд и позор покрывают лицо, когда подумаешь, в какие минуты мы об этом рассуждаем, когда лежит ещё непогребённый труп нашего Государя. А кто виновен в том? Кровь его на нас и на чадех наших. Мы все повинны в его смерти. Что мы делали всё это время и в его Царствование? Мы говорили, говорили, слушали себя и друг друга, и всякое из его учреждений превратилось у нас под руками в ложь, и дарованная им свобода стала ложью. А в последние годы, в годы взрывов и мин, что мы делали, чтобы охранить его? Мы говорили — и только. Всё чувство наше должно было сосредоточиться в страхе, как бы не убили его, а мы напустили себе в душу столько подлых, низких страхов и стали трепетать общественного мнения, т.е. мнения презрительных журналистов и того, что скажет Европа? А её-то знали по журналам”».

«“Вы можете себе представить, каким громом упали слова мои. Соседи мои — Абаза и Лорис-Меликов — едва сдерживали свою ярость на меня. Абаза ответил очень резко: ‘Из того-де, что сказал обер-прокурор Синода, следует, что всё, что сделано в минувшее Царствование, никуда не годится и освобождение крестьян и прочее, и нам после этого остаётся только просить об увольнении’. Государь, который на словах моих: ‘кровь его на нас’, прервал меня восклицанием: ‘Это правда’, поддержал меня, сказавши, что подлинно все виноваты, и что из этих всех он не исключает и себя. Говорили и ещё... Слышалось жалкое слово, что надобно же что-нибудь сделать, а это что-нибудь значило учреждение (конституция)”».

в. Большинство министров поддерживали либерализм, государственные реформы, но Победоносцев и другие были за Самодержавие. Александр, решивший идти против духа времени и не предаваться «нереализуемым фантазиям и подлым либеральным идеям», выступает против конституции, почему? национализм; Россия уже имела свою конституцию в Православии, древнем институте и доверии Царя и народа.

г. Победоносцев выступает против либерализма и конституционализма, Царь в трауре, 232. Беспокойства закончились, но на Царе трудное бремя 233.

«29 апреля 1881 года раздалось Царское решающее слово в манифесте, в котором говорилось: “Глас Божий повелевает нам стать бодро на дело правления, в уповании на Божественный Промысл, с верою в силу и истину Самодержавной власти, которую мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на неё покушений”».

«“Да ободрятся же поражённые смущением и ужасом сердца верных наших подданных, всех любящих отечество и преданных из рода в род наследственной Царской власти. Под сению ея и в неразрывном с нею союзе земля наша переживала не раз великие смуты и приходила в силу и славу, посреди тяжких испытаний и бедствий, с верою в Бога, устрояющего судьбы ея. Посвящая себя великому нашему служению, мы призываем всех верных подданных наших служить нам и государству верой и правдой к искоренению крамолы, позорящей Русскую Землю, к утверждению веры и нравственности, к доброму воспитанию детей, к истреблению неправды и хищения, к водворению правды в действии учреждений, дарованных России благодетелем ея, — возлюбленным нашим родителем”».

«“И вот тьма смуты, прорезанная ярким, как молния, светом Царского слова, стала быстро рассеиваться”, — пишет Назаревский. — “Крамола, казавшаяся неодолимой, таяла, как воск перед лицом огня, исчезала, как дым под крылами ветра. Смута в умах стала быстро сменяться русским здравомыслием, распущенность и своеволие уступили место порядку и дисциплине. Вольномыслие уже не попирало Православия, как некое ультрамонтанство, и нашу родную Церковь, как клерикализм. Авторитет бесспорной и наследственной национальной Верховной власти стал опять на свою историческую традиционную высоту”».

«Но не легко было Самодержцу нести на пользу России это трудное бремя. 31 декабря 1881 года Государь в ответном письме Победоносцеву писал: “Благодарю Вас, любезнейший Константин Петрович, за Ваше доброе письмо и все Ваши желания. Ужасный, страшный год приходит к концу, начинается новый, а что ожидает нас впереди? Так отчаянно тяжело бывает по временам, что, если бы я не верил в Бога и Его неограниченную милость, конечно, не оставалось бы ничего другого, как пустить себе пулю в лоб. Но я не малодушен, а главное, верю в Бога и верю, что настанут, наконец, счастливые дни для нашей дорогой России. Часто, очень часто вспоминаю я слова Святого Евангелия: ‘да не смущается сердце ваше, веруйте в Бога и в Мя веруйте’. Эти могучие слова действуют на меня благотворно. С полным упованием на милость Божию, кончаю это письмо: ‘’Да будет воля Твоя, Господи”».

Св. Иоанн Кронштадтский у смертного одра.
Упокоение Царя Александра III.

«Описание последних дней даёт Назаревский, имевший возможность получать должное осведомление. “5 октября, осторожно составленный Захарьиным и вызванным из Берлина профессором Лейденом бюллетень о серьёзной болезни Государя заставил вздрогнуть не только всю Россию, но и весь мир. Все в страхе за жизнь приобретшего мощное влияние везде и всюду Императора стали молиться об его выздоровлении. Для всех и для самого страдальца стало ясным, что конец приближается. Поразительны были светлое настроение и мужественное спокойствие самого Царственного больного. Несмотря на слабость, бессоницу и сердцебиение, он всё ещё не хотел слечь в постель и усиливался продолжать занятия государственными делами, из коих последними были письменные доклады по Дальневосточным делам, а именно о Корее”».

«“Уже 9 октября больной сам сказал своему духовнику определённо, что чувствует близость смерти и с большою радостью выслушал его предложение причаститься Святых Таин. Об одном только жалел, что не может по-прежнему, как обычно в Великом посту, приготовиться к этому великому таинству. Во время скоро состоявшейся исповеди Государь, как здоровый, преклонил колени и клал земные поклоны. Но для причащения уже не мог сам подняться: его подняли Государыня и духовник. С глубочайшим благоговением Государь причастился Тела и Крови Христовых”».

«“На другой день, 10 октября Государь бодро и задушевно встретил утром прибывшего в Ливадию отца Иоанна Кронштадтского, а вечером — невесту своего первенца — принцессу Аликс Гессенскую, поспешившую в Крым”».

«“На приветствие уважаемого пастыря Государь с отличавшею его скромностью сказал: ‘Не смел я сам пригласить Вас в такой далёкий путь, но когда Великая княгиня Александра Иосифовна предложили мне пригласить вас в Ливадию, я с радостью согласился на то, и благодарю, что Вы прибыли. Прошу помолиться за меня: я очень недомогаю’. ‘Затем он, как передавал отец Иоанн, перешёл в другую комнату и попросил меня помолиться вместе с ним. Больной стал на колени, а я стал читать молитвы; Его Величество молился с глубоким чувством, склонив голову и углубившись в себя. Когда я кончил, он встал и просил меня и впредь молиться’”».

«“Вечером для встречи невесты сына он приказал подать себе мундир, надел его и, несмотря на опухоль ног, пошёл ей навстречу и выразил ей отеческие чувства, приняв её, как родную, близкую сердцу дочь...”».

«“Волнения этого дня, по-видимому, хорошо подействовали на больного, и он стал чувствовать себя лучше, что продолжалось до 18 октября. В окружающих зажглась надежда на выздоровление Государя”».

«“В знаменательный день, 17 окт., о. Иоанн Кронштадтский второй раз причастил Государя Святых Таин. После обедни он вошёл к больному со святой чашею в руках. Царь твёрдо, раздельно и с глубоким чувством повторял за священнослужителем слова: ‘Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос...’ и благоговейно причастился из чаши. Слёзы умиления падали на грудь его. Опять почувствовался подъём бодрости, и Государь снова принялся было за дела и работал даже ночью. Но ему стало хуже, открылся воспалительный процесс в лёгких и кровохарканье. Умирающий мужественно боролся с недугом и проявлял силу своей воли. 18-го числа в последний раз отправлен был в Петербург фельдъегерь с решёнными делами. На следующий день Государь ещё раз пытался заниматься и на нескольких докладах в последний раз написал: ‘В Ливадии. Читал’... Но это был уже последний день службы Царской России: великий труженик Земли Русской сильно ослабел и ждал уже близившегося перехода в другой мир”».

«“Ночь Государь провёл без сна, очень ожидал рассвета, и, сойдя с постели, сел в кресло. Наступил день мрачный и холодный; поднялся сильный ветер; море стонало от сильного волнения...”».

«“В семь часов Государь послал за Наследником Цесаревичем и около часа беседовал с ним наедине. После того позвал Государыню Императрицу, заставшую его в слезах. Он сказал ей: ‘Чувствую свой конец’. Государыня сказала: ‘Ради Бога, не говори этого: ты будешь здоров’. — ‘Нет, твёрдо ответил Государь. — Это тянется слишком долго: чувствую, что смерть близка. Будь покойна. Я совершенно покоен’. К 10 часам около умирающего собрались родные, и он в полном сознании старался каждому сказать приветливое слово. Вспомнив, что 20 числа рождение Великой княгини Елизаветы Феодоровны, Государь пожелал её поздравить. Беседуя с близкими, он не забывал о душе своей и просил позвать духовника для совершения молитв и пожелал опять причаститься Святых Таин”».

«“Совершив причащение Государя, духовник хотел удалиться, чтобы оставить умирающего среди семьи, но Государь остановил его и сердечно благодарил. Пастырь, наклонившись к Государю, благодарил его за Святую Церковь, за то, что он всегда был ея неизменным сыном и верным защитником, за Русский народ, которому жертвовал все свои силы, и, наконец, высказал твёрдую надежду, что в Небесных селениях ему уготовано непреходящее Царство Славы и блаженства со всеми святыми”».

«“В 11 часов положение больного сделалось особенно трудным, одышка увеличивалась, деятельность сердца падала, и он попросил позвать отца Иоанна Кронштадтского, который, прибыв, помазал тело Государя маслом из лампады и, по просьбе его, положил руки его на голову. Опасаясь, что уважаемый пастырь утомился, умирающий просил его отдохнуть, а когда тот спросил, не утомляет ли он его, держа на голове руки, услыхал: ‘Напротив, мне очень легко, когда вы их держите, – и трогательно прибавил: – вас любит Русский народ’. Слабеющим голосом Государь старался выразить свою прощальную ласку то Императрице, то детям. Они стояли около него, Государыня держала его за руку. В два часа пульс усилился. Наступали последния минуты. Царственный страдалец, поддерживаемый за плечи Цесаревичем, склонил голову на плечо Государыни, закрыл глаза и тихо почил. Было 2 часа 15 минут пополудни... Так окончил своё житие этот ‘добрый страдалец за Русскую Землю’, как называли в древней Руси его святого покровителя Благоверного Александра Ярославича Невского”».

«Сам приснопамятный отец Иоанн так записал эти скорбные дни: “17-го октября, по желанию в Бозе почившего Государя Императора, он был причащён мною Святых Таин. Ежедневно совершал я литургию или в ливадийской церкви, или иногда в ‘Ореанде', и в означенный день прямо по совершении литургии в последней, я с Чашею жизни поспешил к Августейшему Больному, принявшему с благоговейным чувством из рук моих животворящия Таины”».

«“20-го октября Государь Император также пожелал меня видеть. Я поспешил явиться тотчас по совершении литургии и оставался в Высочайшем присутствии до самой блаженной кончины Государя. По желанию Государыни Императрицы я прочитал молитву об исцелении Болящего и помазал ноги и другия части тела его елеем. Этот елей из лампады от чтимой чудотворной иконы, по желанию усердствующих, доставлен был от одного из ялтинских священников отца Александра для помазания Августейшего Больного, что и было исполнено. Приняв с искреннею верою это благочестивое усердие, Государь Император выразил желание, чтобы я возложил мои руки на главу его, и когда я держал, его Величество сказал мне: ‘Вас любит народ’. — ‘Да, — сказал я, — Ваше Величество, Ваш народ любит меня’. Тогда он изволил сказать: ‘Да, — потому что он знает, кто вы и что вы’ (точные Его слова). После сего вскоре Августейший Больной стал чувствовать сильные припадки удушия, и в уста его постоянно вводили посредством насоса кислород. Ему было очень тяжело. С левой стороны Августейшего Больного была Государыня Императрица, пред ним стояли два старшие сына и Высоконареченная Невеста, с правой стороны — Вел. кн. Михаил Александрович и Великая Княжна Ольга Александровна, а у изголовья кресла стоял я. — ‘Не тяжело ли Вашему Императорскому Величеству, что я держу руки на голове?’ — ‘Нет, — изволил ответить Государь, — мне легче, когда вы держите надо мною руки’. Это от того, что я явился тотчас по совершении литургии и дланями своими держал Пречистое Тело Господне и был причастником Святых Таин”».

«“Кронштадт. 8 ноября 1894 года”».
«“Протоиерей Иоанн Сергиев”».

д. Победоносцев

[Конспект главы о. Серафима о революции и рукописи об анархизме: однако, только в высшей степени «реакционная» Самодержавная Российская Империя сохранила сам политический порядок — при всём его ослаблении в период «западничества» — некоторые ощущают его старую, совершенную основу; и даже в России только очень немногие государственные деятели, такие как Победоносцев, были действительно обеспокоены сохранением этой основы. Также в своём конспекте в главе «Империя, Старый Порядок» о. Серафим выделяет цитату Победоносцева: Россия «была сильной державой благодаря Самодержавию, благодаря безграничному взаимному доверию между народом и Царём».]

(1) Русская традиция уникальна, она не поддавалась революционному или либеральному влиянию: Вирек 84-5.

(2) Цитаты 120-3.–

(3) Следил за новой литературой, философией и искусством, восхищался Царём, презирал [Solneyei, ? Tolet,] богохульные картины Ге, оперу во время Великого Поста, всякий мятеж и пропаганду.

е. Достоевский

(1) В молодости был радикалом, участвовал в фурьеристском кружке, за что осуждён, выслан в Сибирь, где стал монархистом. Будучи сам глубоко заражён революционной болезнью, он, лучше всех остальных, видел её значение и конечную цель.

[Взято из записанной на диктофон лекции о. Серафима «Русская литература» конца 1980 года.]

Достоевский умер в 1881 году. Его молодость пришлась как раз на тот период, когда Гоголь пришёл в Православие, 1840-х гг. В то время Достоевский принимал участие в различных кружках. Среди них был кружок Петрашевского, в котором обсуждались социалистические идеи Фурье. Однако этот кружок не был таким серьёзным, они не пытались совершить государственный переворот, тем не менее такие вопросы поднимались, но на очень наивном уровне. У них не было никакой организации, ни мысли о совершении государственного переворота и захвате власти. Они только лишь имели идеалистичные представления о том, как было бы здорово, если бы все жили в мире и гармонии, как государство достигло бы совершенства и никто бы не ущемлял ничьи права. Фурье, казалось, на это и намекал.

Фурье был на самом деле сумасшедшим человеком, жившем на Западе, сумасшедшим — значит, соответствующим духу времени. Позже он передал свои идеи таким людям, как Маркс, которые сделали его идеи намного более серьёзными, сделали их так называемыми «научными». Фурье мечтал о рае с лимонадными фонтанами и чем-то подобным. Но дух эгалитаризма и социализма уже витал в воздухе, именно так западные идеи в большом количестве выходили из Европы.

Достоевский обсуждал их и мечтал о светлом будущем, уже будучи писателем. Затем он был арестован. Этот кружок раскрыла Царская полиция. Полиция  арестовала его вместе с другими членами кружка. Они думали, что это что-то серьёзное и потому собирались казнить их, тем самым уничтожив революции на корню. Но Царь помнил — Царь Николай I, проявлявший снисходительное отношение к каждому своему подданному — то есть, он проявлял личный интерес к судьбе каждого подданного. И вот, что он сделал: он позволил вынести смертный приговор, намереваясь его не исполнять, так чтобы эти люди — когда они оказались перед палачами и когда затем приговор был отложен или отменён — пришли в себя и раскаялись.

В случае с Достоевским это имело именно такой эффект. Другие, не знаю, как кончили. Но он прошёл через осознание того, что его жизнь подходит к концу — он тогда был ещё молод, 30-ти или даже 20-ти лет, и увидел перед собой направленные в него ружья — его жизнь должна была завершиться. Что же он сделал? До тех пор не особо задумывался о религии. И тогда вдруг ему говорят, что Царь простил его. Вместо расстрела его приговорили к восьми годам ссылки в Сибирь.

Он отправился в Сибирь и в одной из своих книг записал впечатления о ссылке. Достоевский прожил там восемь лет, это было для него очень тяжёлое время. Заключённые спали на жёстких досках, по много человек в одной комнате. Пища была плохая. Эти описания из записей Достоевского позднее вспоминал Солженицын, сравнивая их с воспоминаниями людей, находящихся в коммунистических лагерях. И то, что казалось нам ужасным в Царских тюрьмах – в сравнении с описаниями тюрем при коммунизме, довольно сносным и даже порой роскошным по сравнению с коммунистическим адом. Конечно, Достоевский, принадлежавший к низшему сословию, не имел таких комфортных условий, какие были у людей высших классов, живших в ссылке как свободные граждане. Но Достоевский, пройдя через этот опыт, стал монархистом, православным христианином, принял и понял всю глубинную суть Царизма. Это означает, что в нём произошло глубокое изменение, он переосмыслил все свои представления о жизни, о Христианстве, о том, куда он шёл, о смысле жизни. И в то же время, с философской точки зрения, все его мысли устремились к теме о Великом Инквизиторе и значении современной истории. С христианской точки зрения, которую я бы хотел выделить особо, он прошёл через нечто очень для нас важное. Он не просто принял Христианство, христианские идеи, но начал проповедовать, т.е. начал писать…

Цитирование «Бесов» и анализ революционного мышления, как его заблуждений, так и его глубоких мыслей. Сс. 397-400 в “Quintets”.

«Сам Виргинский в этот вечер был несколько нездоров, однако же вышел посидеть в креслах за чайным столом. Все гости тоже сидели, и в этом чинном размещении на стульях вокруг стола предчувствовалось заседание. Видимо, все чего-то ждали, а в ожидании вели хотя и громкие, но как бы посторонние речи. Когда появились Ставрогин и Верховенский, всё вдруг затихло».

«Но позволю себе сделать некоторое пояснение для определённости».

«Я думаю, что все эти господа действительно собрались тогда в приятной надежде услышать что-нибудь особенно любопытное, и собрались предуведомлённые. Они представляли собою цвет самого ярко-красного либерализма в нашем древнем городе и были весьма тщательно подобраны Виргинским для этого “заседания”. Замечу еще, что некоторые из них (впрочем, очень немногие) прежде совсем не посещали его. Конечно, большинство гостей не имело ясного понятия, для чего их предуведомляли. Правда, все они принимали тогда Петра Степановича за приехавшего заграничного эмиссара, имеющего полномочия; эта идея как-то сразу укоренилась и, натурально, льстила. А между тем в этой собравшейся кучке граждан, под видом празднования именин, уже находились некоторые, которым были сделаны и определённые предложения. Петр Верховенский успел слепить у нас “пятёрку”, наподобие той, которая уже была у него заведена в Москве и ещё, как оказалось теперь, в нашем уезде между офицерами. Говорят, тоже была одна у него и в Х-ской губернии. Эти пятеро избранных сидели теперь за общим столом и весьма искусно умели придать себе вид самых обыкновенных людей, так что никто их не мог узнать. То были, — так как теперь это не тайна, — во-первых, Липутин, затем сам Виргинский, длинноухий Шигалев — брат госпожи Виргинской, Лямшин и, наконец, некто Толкаченко — странная личность, человек уже лет сорока и славившийся огромным изучением народа, преимущественно мошенников и разбойников, ходивший нарочно по кабакам (впрочем, не для одного изучения народного) и щеголявший между нами дурным платьем, смазными сапогами, прищуренно-хитрым видом и народными фразами с завитком. Раз или два ещё прежде Лямшин приводил его к Степану Трофимовичу на вечера, где, впрочем, он особенного эффекта не произвёл. В городе появлялся он временами, преимущественно когда бывал без места, а служил по железным дорогам».

«Все эти пятеро деятелей составили свою первую кучку с теплою верой, что она лишь единица между сотнями и тысячами таких же пятерок, как и ихняя, разбросанных по России, и что все зависят от какого-то центрального, огромного, но тайного места, которое в свою очередь связано органически с европейскою всемирною революцией. Но, к сожалению, я должен признаться, что между ними даже и в то уже время начал обнаруживаться разлад. Дело в том, что они хоть и ждали ещё с весны Петра Верховенского, возвещённого им сперва Толкаченкой, а потом приехавшим Шигалевым, хоть и ждали от него чрезвычайных чудес и хоть и пошли тотчас же все, без малейшей критики и по первому его зову, в кружок, но только что составили пятёрку, все как бы тотчас же и обиделись, и именно, я полагаю, за быстроту своего согласия. Пошли они, разумеется, из великодушного стыда, чтобы не сказали потом, что они не посмели пойти; но всё-таки Петр Верховенский должен бы был оценить их благородный подвиг и по крайней мере рассказать им в награждение какой-нибудь самый главный анекдот. Но Верховенский вовсе не хотел удовлетворить их законного любопытства и лишнего ничего не рассказывал; вообще третировал их с замечательною строгостью и даже небрежностью. Это решительно раздражило, и член Шигалев уже подбивал остальных “потребовать отчёта”, но, разумеется, не теперь у Виргинского, где собралось столько посторонних».

«По поводу посторонних у меня тоже есть одна мысль, что вышеозначенные члены первой пятёрки наклонны были подозревать в этот вечер в числе гостей Виргинского ещё членов каких-нибудь им неизвестных групп, тоже заведённых в городе, по той же тайной организации и тем же самым Верховенским, так что в конце концов все собравшиеся подозревали друг друга и один пред другим принимали разные осанки, что и придавало всему собранию весьма сбивчивый и даже отчасти романический вид. Впрочем, тут были люди и вне всякого подозрения. Так, например, один служащий майор, близкий родственник Виргинского, совершенно невинный человек, которого и не приглашали, но который сам пришел к имениннику, так что никак нельзя было его не принять. Но именинник все-таки был спокоен, потому что майор “никак не мог донести”; ибо, несмотря на всю свою глупость, всю жизнь любил сновать по всем местам, где водятся крайние либералы; сам не сочувствовал, но послушать очень любил. Мало того, был даже компрометирован: случилось так, что чрез его руки, в молодости, прошли целые склады “Колокола” и прокламаций, и хоть он их даже развернуть боялся, но отказаться распространять их почёл бы за совершенную подлость — и таковы иные русские люди даже и до сего дня».

«Остальные гости или представляли собою тип придавленного до желчи благородного самолюбия, или тип первого благороднейшего порыва пылкой молодости. То были два или три учителя, из которых один хромой, лет уже сорока пяти, преподаватель в гимназии, очень ядовитый и замечательно тщеславный человек, и два или три офицера. Из последних один очень молодой артиллерист, всего только на днях приехавший из одного учебного военного заведения, мальчик молчаливый и ещё не успевший составить знакомства, вдруг очутился теперь у Виргинского с карандашом в руках и, почти не участвуя в разговоре, поминутно отмечал что-то в своей записной книжке. Все это видели, но все почему-то старались делать вид, что не примечают. Был ещё тут праздношатающийся семинарист, который с Лямшиным подсунул книгоноше мерзостные фотографии, крупный парень с развязною, но в то же время недоверчивою манерой, с бессменно обличительною улыбкой, а вместе с тем и со спокойным видом торжествующего совершенства, заключённого в нём самом. Был, не знаю для чего, и сын нашего городского головы, тот самый скверный мальчишка, истаскавшийся не по летам и о котором я уже упоминал, рассказывая историю маленькой поручицы. Этот весь вечер молчал. И, наконец, в заключение, один гимназист, очень горячий и взъерошенный мальчик лет восемнадцати, сидевший с мрачным видом оскорблённого в своем достоинстве молодого человека и видимо страдая за свои восемнадцать лет. Этот крошка был уже начальником самостоятельной кучки заговорщиков, образовавшейся в высшем классе гимназии, что и обнаружилось, ко всеобщему удивлению, впоследствии».

«Я не упомянул о Шатове: он расположился тут же в заднем углу стола, несколько выдвинув из ряду свой стул, смотрел в землю, мрачно молчал, от чаю и хлеба отказался и всё время не выпускал из рук свой картуз, как бы желая тем заявить, что он не гость, а пришел по делу, и когда захочет, встанет и уйдет. Недалеко от него поместился и Кириллов, тоже очень молчаливый, но в землю не смотрел, а, напротив, в упор рассматривал каждого говорившего своим неподвижным взглядом без блеску и выслушивал всё без малейшего волнения или удивления. Некоторые из гостей, никогда не видавшие его прежде, разглядывали его задумчиво и украдкой. Неизвестно, знала ли что-нибудь сама madame Виргинская о существовавшей пятёрке? Полагаю, что знала всё, и именно от супруга. Студентка же, конечно, ни в чем не участвовала, но у ней была своя забота; она намеревалась прогостить всего только день или два, а затем отправиться дальше и дальше, по всем университетским городам, чтобы “принять участие в страданиях бедных студентов и возбудить их к протесту”. Она везла с собою несколько сот экземпляров литографированного воззвания и, кажется, собственного сочинения. Замечательно, что гимназист возненавидел её с первого взгляда почти до кровомщения, хотя и видел её в первый раз в жизни, а она равномерно его. Майор приходился ей родным дядей и встретил её сегодня в первый раз после десяти лет. Когда вошли Ставрогин и Верховенский, щёки её были красны, как клюква: она только что разбранилась с дядей за убеждения по женскому вопросу».

409-413, 415. О Шигалеве

«Шигалев стал продолжать:

«—Посвятив мою энергию на изучение вопроса о социальном устройстве будущего общества, которым заменится настоящее, я пришёл к убеждению, что все созидатели социальных систем, с древнейших времён до нашего 187... года, были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в естественной науке и в том странном животном, которое называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия — всё это годится разве для воробьёв, а не для общества человеческого. Но так как будущая общественная форма необходима именно теперь, когда все мы наконец собираемся действовать, чтоб уже более не задумываться, то я и предлагаю собственную мою систему устройства мира. Вот она!— стукнул он по тетради. — Я хотел изложить собранию мою книгу по возможности в сокращённом виде; но вижу, что потребуется ещё прибавить множество изустных разъяснений, а потому всё изложение потребует по крайней мере десяти вечеров, по числу глав моей книги. (Послышался смех.) Кроме того, объявляю заранее, что система моя не окончена. (Смех опять.) Я запутался в собственных данных, и моё заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом. Прибавлю, однако ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого».

«Смех разрастался сильней и сильней, но смеялись более молодые и, так сказать, мало посвящённые гости. На лицах хозяйки, Липутина и хромого учителя выразилась некоторая досада».

«— Если вы сами не сумели слепить свою систему и пришли к отчаянию, то нам-то тут чего делать? — осторожно заметил один офицер».

«— Вы правы, господин служащий офицер, — резко оборотился к нему Шигалев, — и всего более тем, что употребили слово “отчаяние”. Да, я приходил к отчаянию; тем не менее всё, что изложено в моей книге, — незаменимо, и другого выхода нет; никто ничего не выдумает. И потому спешу, не теряя времени, пригласить всё общество, по выслушании моей книги в продолжение десяти вечеров, заявить своё мнение. Если же члены не захотят меня слушать, то разойдемся в самом начале, — мужчины чтобы заняться государственною службой, женщины в свои кухни, потому что, отвергнув книгу мою, другого выхода они не найдут. Ни-ка-кого! Упустив же время, повредят себе, так как потом неминуемо к тому же воротятся».

«Началось движение: “Что он, помешанный, что ли?”— раздались голоса».

«—Значит, все дело в отчаянии Шигалева, — заключил Лямшин, — а насущный вопрос в том: быть или не быть ему в отчаянии?»

«— Близость Шигалева к отчаянию есть вопрос личный, — заявил гимназист».

«— Я предлагаю вотировать, насколько отчаяние Шигалева касается общего дела, а с тем вместе, стоит ли слушать его или нет? — весело решил офицер».

«—Тут не то-с, — ввязался, наконец, хромой. Вообще он говорил с некоторой как бы насмешливою улыбкой, так что, пожалуй, трудно было и разобрать, искренно он говорит или шутит. — Тут, господа, не то-с. Господин Шигалев слишком серьезно предан своей задаче и притом слишком скромен. Мне книга его известна. Он предлагает, в виде конечного разрешения вопроса, — разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать. Меры, предлагаемые автором для отнятия у девяти десятых человечества воли и переделки его в стадо, посредством перевоспитания целых поколений, — весьма замечательны, основаны на естественных данных и очень логичны. Можно не согласиться с иными выводами, но в уме и в знаниях автора усумниться трудно. Жаль, что условие десяти вечеров совершенно несовместимо с обстоятельствами, а то бы мы могли услышать много любопытного».

«— Неужели вы серьёзно? — обратилась к хромому madame Виргинская, в некоторой даже тревоге. — Если этот человек, не зная, куда деваться с людьми, обращает их девять десятых в рабство? Я давно подозревала его».

«— То есть вы про вашего братца? — спросил хромой».

«— Родство? Вы смеётесь надо мною или нет?»

«— И, кроме того, работать на аристократов и повиноваться им, как богам, — это подлость! — яростно заметила студентка».

«— Я предлагаю не подлость, а рай, земной рай, и другого на земле быть не может, — властно заключил Шигалев».

«— А я бы вместо рая, — вскричал Лямшин, — взял бы этих девять десятых человечества, если уж некуда с ними деваться, и взорвал их на воздух, а оставил бы только кучку людей образованных, которые и начали бы жить-поживать по-ученому».

«— Так может говорить только шут! — вспыхнула студентка».

«— Он шут, но полезен, — шепнула ей madame Виргинская».

«— И, может быть, это было бы самым лучшим разрешением задачи! — горячо оборотился Шигалев к Лямшину. — Вы, конечно, и не знаете, какую глубокую вещь удалось вам сказать, господин весёлый человек. Но так как ваша идея почти невыполнима, то и надо ограничиться земным раем, если уж так это назвали».

«— Однако порядочный вздор! — как бы вырвалось у Верховенского. Впрочем, он, совершенно равнодушно и не подымая глаз, продолжал обстригать свои ногти».

«— Почему же вздор-с! — тотчас же подхватил хромой, как будто так и ждал от него первого слова, чтобы вцепиться. — Почему же именно вздор? Господин Шигалев отчасти фанатик человеколюбия; но вспомните, что у Фурье, у Кабета особенно и даже у самого Прудона есть множество самых деспотических и самых фантастических предрешений вопроса. Господин Шигалев даже, может быть, гораздо трезвее их разрешает дело. Уверяю вас, что, прочитав книгу его, почти невозможно не согласиться с иными вещами. Он, может быть, менее всех удалился от реализма, и его земной рай есть почти настоящий, тот самый, о потере которого вздыхает человечество, если только он когда-нибудь существовал».

«— Ну, я так и знал, что нарвусь, — пробормотал опять Верховенский».

«— Позвольте-с, — вскипал все более и более хромой, — разговоры и суждения о будущем социальном устройстве — почти настоятельная необходимость всех мыслящих современных людей. Герцен всю жизнь только о том и заботился. Белинский, как мне достоверно известно, проводил целые вечера с своими друзьями, дебатируя и предрешая заранее даже самые мелкие, так сказать кухонные, подробности в будущем социальном устройстве».

«— Даже с ума сходят иные, — вдруг заметил майор».

«— Все-таки хоть до чего-нибудь договориться можно, чем сидеть и молчать в виде диктаторов, — прошипел Липутин, как бы осмеливаясь наконец начать нападение».

«— Я не про Шигалева сказал, что вздор, — промямлил Верховенский. — Видите, господа, — приподнял он капельку глаза, — по-моему, все эти книги, Фурье, Кабеты, все эти “права на работу”, шигалевщина — все это вроде романов, которых можно написать сто тысяч. Эстетическое препровождение времени. Я понимаю, что вам здесь в городишке скучно, вы и бросаетесь на писаную бумагу».

«— Позвольте-с, — задергался на стуле хромой, — мы хоть и провинциалы и, уж конечно, достойны тем сожаления, но, однако же, знаем, что на свете покамест ничего такого нового не случилось, о чем бы нам плакать, что проглядели. Нам вот предлагают, чрез разные подкидные листки иностранной фактуры, сомкнуться и завести кучки с единственною целию всеобщего разрушения, под тем предлогом, что, как мир ни лечи, все не вылечишь, а срезав радикально сто миллионов голов и тем облегчив себя, можно вернее перескочить через канавку. Мысль прекрасная, без сомнения, но по крайней мере столь же несовместимая с действительностью, как и “шигалевщина”, о которой вы сейчас отнеслись так презрительно».

«— Ну, да я не для рассуждений приехал, — промахнулся значительным словцом Верховенский и, как бы вовсе не замечая своего промаха, подвинул к себе свечу, чтобы было светлее».

«— Жаль-с, очень жаль, что не для рассуждений приехали, и очень жаль, что вы так теперь заняты своим туалетом».

«— А чего вам мой туалет?»

«— Сто миллионов голов так же трудно осуществить, как и переделать мир пропагандой. Даже, может быть, и труднее, особенно если в России, — рискнул опять Липутин».

«— На Россию-то теперь и надеются, — проговорил офицер».

«— Слышали мы и о том, что надеются, — подхватил хромой. — Нам известно, что на наше прекрасное отечество обращен таинственный index[перст] как на страну, наиболее способную к исполнению великой задачи. Только вот что-с: в случае постепенного разрешения задачи пропагандой я хоть что-нибудь лично выигрываю, ну хоть приятно поболтаю, а от начальства так и чин получу за услуги социальному делу. А во втором, в быстром-то разрешении, посредством ста миллионов голов, мне-то, собственно, какая будет награда? Начнешь пропагандировать, так еще, пожалуй, язык отрежут».

«— Вам непременно отрежут, — сказал Верховенский».

«— Видите-с. А так как при самых благоприятных обстоятельствах раньше пятидесяти лет, ну тридцати, такую резню не докончишь, потому что ведь не бараны же те-то, пожалуй, и не дадут себя резать, — то не лучше ли, собравши свой скарб, переселиться куда-нибудь за тихие моря на тихие острова и закрыть там свои глаза безмятежно? Поверьте-с, — постучал он значительно пальцем по столу, — вы только эмиграцию такою пропагандой вызовете, а более ничего-с!»

«Он закончил, видимо торжествуя. Это была сильная губернская голова».

415. О Шигалеве

«[Речь Верховенского]… Минуя разговоры — потому что не тридцать же лет опять болтать, как болтали до сих пор тридцать лет, — я вас спрашиваю, что вам милее: медленный ли путь, состоящий в сочинении социальных романов и в канцелярском предрешении судеб человеческих на тысячи лет вперед на бумаге, тогда как деспотизм тем временем будет глотать жареные куски, которые вам сами в рот летят и которые вы мимо рта пропускаете, или вы держитесь решения скорого, в чем бы оно ни состояло, но которое наконец развяжет руки и даст человечеству на просторе самому социально устроиться, и уже на деле, а не на бумаге? Кричат: “Сто миллионов голов”, —это, может быть, ещё и метафора, но чего их бояться, если при медленных бумажных мечтаниях деспотизм в какие-нибудь во сто лет съест не сто, а пятьсот миллионов голов? Заметьте ещё, что неизлечимый больной всё равно не вылечится, какие бы ни прописывали ему на бумаге рецепты, а, напротив, если промедлить, до того загниёт, что и нас заразит, перепортит все свежие силы, на которые теперь ещё можно рассчитывать, так что мы все наконец провалимся. Я согласен совершенно, что либерально и красноречиво болтать чрезвычайно приятно, а действовать — немного кусается... Ну, да, впрочем, я говорить не умею; я прибыл сюда с сообщениями, а потому прошу всю почтенную компанию не то что вотировать, а прямо и просто заявить, что вам веселее: черепаший ли ход в болоте или на всех парах через болото?»

«— Я положительно за ход на парах! — крикнул в восторге гимназист».

«— Я тоже, — отозвался Лямшин».

«— В выборе, разумеется, нет сомнения, — пробормотал один офицер, за ним другой, за ним ещё кто-то. Главное, всех поразило, что Верховенский с “сообщениями” и сам обещал сейчас говорить».

«— Господа, я вижу, что почти все решают в духе прокламаций, — проговорил он, озирая общество».

«— Все, все, — раздалось большинство голосов».

«— Шигалев гениальный человек! Знаете ли, что это гений вроде Фурье; но смелее Фурье, но сильнее Фурье; я им займусь. Он выдумал “равенство”!»

«“С ним лихорадка, и он бредит; с ним что-то случилось очень особенное”, — посмотрел на него ещё раз Ставрогин. Оба шли, не останавливаясь.

«— У него хорошо в тетради, — продолжал Верховенский, — у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями — вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма ещё не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина! Ха-ха-ха, вам странно? Я за шигалевщину!»

«— Слушайте, Ставрогин: горы сравнять — хорошая мысль, не смешная. Я за Шигалева! Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает: послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Всё к одному знаменателю, полное равенство. “Мы научились ремеслу, и мы честные люди, нам не надо ничего другого” — вот недавний ответ английских рабочих. Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно чтобы не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое; в шигалевщине не будет желаний. Желание и страдание для нас, а для рабов шигалевщина».

«— Себя вы исключаете? — сорвалось опять у Ставрогина».

«— И вас. Знаете ли, я думал отдать мир папе. Пусть он выйдет пеш и бос и покажется черни: “Вот, дескать, до чего меня довели!” — и всё повалит за ним, даже войско. Папа вверху, мы кругом, а под нами шигалевщина. Надо только, чтобы с папой Internationale согласилась; так и будет. А старикашка согласится мигом. Да другого ему и выхода нет».

Кириллов и далее новая религия

[Взято из лекции Курса Православного Выживания 1980 г. о Ницше]

Затем появляется Кириллов, философ, который приходит к выводу о том, что раз Бога нет, то он должен быть богом. А если он бог, то должен делать что-то, чтобы доказать, что он бог. И, стало быть, не может уже жить обычной жизнью. Поэтому, придётся делать что-то впечатляющее. Это должно быть чем-то абсолютным и доказывающим, что ты имеешь власть над собой. Конечно, главным доказательством того, что человек имеет власть над своей жизнью — и, следовательно, то, что он — бог — состоит в том, что он должен убить себя. Такова логика. Нам кажется это бессмысленным. Тот человек сумасшедший. Но на самом деле всё становится понятным, человек отвергает Христианство, всё очень логично. [Конец цитаты из курса 1980 г.]

«— Я обязан неверие заявить, — шагал по комнате Кириллов. — Для меня нет выше идеи, что Бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал Бога, чтобы жить, не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать Бога. Пусть узнают раз навсегда».

«Понимаешь теперь, что все спасение для всех — всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога, и не убить себя тотчас же? Сознать, что нет Бога, и не сознать в тот же раз, что сам богом стал, есть нелепость, иначе непременно убьёшь себя сам. Если сознаешь — ты царь и уже не убьёшь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнёт и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я ещё только бог поневоле, и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны потому, что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека... Но я заявлю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну, и кончу, и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасёт всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего Бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашёл: атрибут божества моего — своеволие! Это всё, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою».

[Взято из лекции Курса Православного Выживания 1980 г. о Ницше] Таким образом, наконец, так как он имеет человеческую природу, он боится убить себя самого и постоянно пребывает в сомнении. Далее следует такой персонаж, как Ленин, по имени Верховенский, который пользуется этим и пытается убедить его убить самого себя и обвинить в убийстве кого-то другого, для того чтобы создать некоторый беспорядок, согласно которому начнётся революционный круговорот, и нужно замести кое-какие следы. В конце концов, он его уговаривает. Он говорит: «Хорошо, давай, убей себя. Подпиши эту бумагу о том, что тебя достали капиталисты или что-то вроде того, а потом убей себя. Я постою рядом и подержу дверь открытой». А он отвечает: «Нет, я не могу. Я должен сделать это в более широком формате. Я должен сделать это перед всеми». Он говорит: «Нет, нет, сделай это тихо здесь. Записка уже написана». Я думаю, дальше он всё-таки его уговаривает, и тот себя убивает. Такие люди всегда есть среди нас. Они повсюду. [Конец цитаты из курса 1980 г.]

(2) Преступление и наказание: о человеке, который хочет быть над добром и злом, убивает за идею о Наполеоне-сверхчеловеке. Но заканчивает покаянием и обращением к христианской жизни.

[Взято из диктофонной записи лекции о. Серафима о русской литературе]
… хотя большая часть книги «Преступление и наказание» о том, что с ним происходит до убийства старушки, он только и думает о том, что он должен это сделать, и это переживает. Это по сути идея Ницше о том, что, если Бога нет, всё дозволено. Эта мысль, конечно, имеет свою философскую, политическую форму, но с христианской точки зрения она означает, что я могу сделать всё, что угодно. Главный герой продолжает думать о Наполеоне. Он предстаёт перед нами как человек, вышедший в люди и ставший правителем страны. Ему разрешается убивать кого угодно, просто потому что он — глава государства. Это означает, что должен быть определённый класс таких сверхчеловеков.

Всё это на самом деле целиком и полностью основано на противостоянии этого мира Царствию Христову. В Христовом Царствии мы должны смирять себя пред Богом. А по философии этого мира, владеют этим миром те, кто имеет права и власть и определённую силу. Если у тебя есть такая сила, ты имеешь право притеснять других. Это философия Макиавелли: государство развивается, пока правитель силён. Или Ницше: ты можешь делать всё что угодно до тех пор, пока ты являешься одним из этих сверхлюдей.

Итак, герой произведения проходит через мучительные диалоги с самим собой. Он идёт и навещает старушку, свою жертву. Он смотрит, как она себя ведёт. Он прощупывает почву, продумывает каждый шаг, следит за тем, куда она ходит, где она хранит деньги. А есть ещё вторая жертва, её сестра, не так ли? Та, о которой он создаёт представление, что она ему ненавистна, что она — всего лишь насекомое. Конечно, такие мысли – нехристианские, они происходят из рационалистических идей, пришедших с Запада. Если посмотреть, о чём говорил Маркс на Западе, это будет мысль о том, что человек имеет право делать всё что угодно, если власть в его руках, и сама эта мысль уже приводит к жестокости. Это часть идеи о том, что пока революция продолжается, когда люди убивают кого-то другого, они в праве прибегать к насилию. И поэтому они могут быть инструментами революции. Другими словами, люди должны использоваться как орудие. Это полностью противоречит Христианству.

Но у Родиона Раскольникова есть совесть; он ничего не может с собой сделать. И потому он продолжает сомневаться и упрекает себя: «Неужели ты так слаб, что не можешь этого сделать?». Он обвиняет себя. «Ты должен быть сверхчеловеком, а ты не можешь, ты не можешь этого совершить!». В конце концов, он набирается смелости, идёт и делает, хотя сначала обдумывает, нужно ли ему убить их обеих или только одну. И всё-таки убивает…

…Другая старушка, сестра жертвы заходит в комнату в самую последнюю минуту. Он не хотел её убивать, но решает убить и эту. Затем он теряется. Кажется, он берёт совсем немного денег — совсем мало. У него начинается истерика, и он пытается спрятаться. Позже начинаются его мучения. Если он сверхчеловек, он должен чувствовать себя холодно и спокойно. Ведь старуха процентщица – всего лишь блоха, насекомое. Ей не нужно жить, а он – сверхчеловек. Он должен готовиться к обучению в колледже, для того чтобы мог помочь западным идеям просветить Россию. Но тем временем его совесть начинает действовать, и он не может понять, почему потерял покой. Хотя формально только за одно винит себя: что не взял достаточную сумму денег. Но затем происходит надлом, и Достоевский показывает, что христианское зерно в виде совести, заложенной в нём Богом и развитой Христианской Церковью, не может замолчать. И, наконец, начинается дуэль между ним и следователем, занимающимся этим делом, а герой не знает, понимает ли следователь, что он совершил убийство, подозревает ли его, или кого-то другого, но постоянно находится в состоянии мучительного диалога со своей совестью, и если бы она была чиста, не было бы и проблем.

В конце концов оказывается, что следователь все знает и только ждёт его собственного раскаяния. И вот Раскольников спрашивает: «Как вы думаете, кто это сделал?». Тот отвечает: «Как же, ведь это ты, Родя Романович. Ты убил её. Но я жду, когда ты сам придёшь и расскажешь нам об этом». И герой почти сходит с ума. Что ему делать? Может, бежать?

И тогда он встречает девушку по имени Соня, проститутку, то есть низший элемент общества, находящуюся как будто вне Христианства, христианского сострадания. Почему она этим занимается? Потому что она должна поддерживать свою мать. Она не хотела этого делать; и Христианская вера в ней есть. Но ей приходится; для неё это единственный способ достать деньги. Другими словами, это абсолютно беззащитное, жалкое существо. И именно она спасёт этого человека, обманутого западными идеями. Он начинает говорить с ней. Она открывает Евангелие. «О. Евангелие, всё что угодно, только не оно!». Она начинает говорить об Иисусе Христе. И постепенно его сердце оттаивает. Наконец, он приходит к ней, кажется, в самом конце, чтобы решить, сдаться ли ему, и говорит: «Что мне делать? Они отправят меня в Сибирь, и всё будет кончено». Она отвечает: «О, я поеду с тобой в Сибирь». «Как может так поступить человек, отброс общества? И она, она любит меня? Любит так, что поедет со мной в Сибирь?». Он так поражён, он, наконец, понял, он встаёт на колени перед полицейским и говорит: «Я СДЕЛАЛ ЭТО! Убейте меня, увезите меня!»

Это очень сильный момент, кстати сказать, свойственный русскому характеру.

В случае с Соней получается так, что она сохранила своё православие, своё христианство, даже несмотря на то, что внешне была грешницей, не могла причащаться, находилась в постоянном состоянии греха. А он по своей свободной воле избежал этого, и потому напротив чистота Христианства сохранилась именно в ней, хотя она была грешницей. И ее вера была крепче, усугубляясь осознанием своей греховности, как это было с евангельским мытарем. Она сохранила в себе Иисуса Христа и потому могла проповедовать Евангелие этому, будто бы менее грешному  студенту, который имел высокие идеи. И, в конце концов, она растопила его сердце и обратила к покаянию. В книге говорится, что потом они поехали в Сибирь. Есть описание их новой жизни, и говорится о том, что начинается уже совсем другая история. Достоевский не рассказывает о том, что произошло в Сибири. Потому что он сам был там и вернулся верующим человеком.

Эта книга, вероятно, лучшее из написанного Достоевским —  тут всё в одном, в одном томе; он как бы не прыгает выше головы. [Конец отрывка лекции о русской литературе]

(3) Великий Инквизитор:

[Взято из лекции Курса Православного Выживания 1980 г. о Ницше]
Книга «Братья Карамазовы» представляет нам то же холодное, расчётливое западное мышление. Иван Карамазов создаёт теорию на основе собственных мыслей о Великом Инквизиторе, эта теория представлена как его идея. Кстати,  Достоевский ясно показывает, что к Ивану постоянно приходит некий маленький человек, это образ дьявола, т. е. Иван находится в общении с некой потусторонней силой, которая даёт ему удивительные идеи, и так рождается его теория — он продолжает думать, что Христианство не совершенно. Он спорит с Алёшей, своим младшим братом, который должен быть героем. Алёша жаждет истинного Христианства, и он видит, что его братья мучаются. Они не имеют в себе мир, его отец негодяй, настоящий дебошир, его чадо – это Иван, холодный, расчётливый тип, не имеющий веры в Христа, он не может поверить ни во что, что бы ему Алёша ни говорил о Христе.

(а) Философия Ивана Карамазова: 245-8.

«— Во-первых, хоть для русизма: русские разговоры на эти темы все ведутся как глупее нельзя вести. А во-вторых, опять-таки чем глупее, тем ближе к делу. Чем глупее, тем и яснее. Глупость коротка и нехитра, а ум виляет и прячется. Ум – подлец, а глупость пряма и честна. Я довёл дело до моего отчаяния, и чем глупее я его выставил, тем для меня же выгоднее».

«— Ты мне объяснишь, для чего “мира не принимаешь”? — проговорил Алеша».

«— Уж конечно, объясню, не секрет, к тому и вёл. Братишка ты мой, не тебя я хочу развратить и сдвинуть с твоего устоя, я, может быть, себя хотел бы исцелить тобою, — улыбнулся вдруг Иван, совсем как маленький кроткий мальчик. Никогда ещё Алёша не видал у него такой улыбки».

«4. Бунт»

«Я тебе должен сделать одно признание, — начал Иван: — я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних. Я читал вот как-то и где-то про “Иоанна Милостивого” (одного святого), что он, когда к нему пришёл голодный и обмёрзший прохожий и попросил согреть его, лёг с ним вместе в постель, обнял его и начал дышать ему в гноящийся и зловонный от какой-то ужасной болезни рот его. Я убеждён, что он это сделал с надрывом лжи, из-за заказанной долгом любви, из-за натащенной на себя эпитимии. Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо своё— пропала любовь».

«— Об этом не раз говорил старец Зосима, — заметил Алеша, — он тоже говорил, что лицо человека часто многим ещё неопытным в любви людям мешает любить. Но ведь есть и много любви в человечестве, и почти подобной Христовой любви, это я сам знаю, Иван…»

«— Ну я-то пока ещё этого не знаю и понять не могу, и бесчисленное множество людей со мной тоже. Вопрос ведь в том, от дурных ли качеств людей это происходит, или уж оттого, что такова их натура. По-моему, Христова любовь к людям есть в своём роде невозможное на земле чудо. Правда, Он был Бог. Но мы-то не боги. Положим, я, например, глубоко могу страдать, но другой никогда ведь не может узнать, до какой степени я страдаю, потому что он другой, а не я, и, сверх того, редко человек согласится признать другого за страдальца (точно будто это чин). Почему не согласится, как ты думаешь? Потому, например, что от меня дурно пахнет, что у меня глупое лицо, потому что я раз когда-то отдавил ему ногу. К тому же страдание и страдание: унизительное страдание, унижающее меня, голод например, ещё допустит во мне мой благодетель, но чуть повыше страдание, за идею например, нет, он это в редких разве случаях допустит, потому что он, например, посмотрит на меня и вдруг увидит, что у меня вовсе не то лицо, какое, по его фантазии, должно бы быть у человека, страдающего за такую-то, например, идею. Вот он и лишает меня сейчас же своих благодеяний и даже вовсе не от злого сердца. Нищие, особенно благородные нищие, должны бы были наружу никогда не показываться, а просить милостыню чрез газеты. Отвлечённо ещё можно любить ближнего и даже иногда издали, но вблизи почти никогда. Если бы все было как на сцене, в балете, где нищие, когда они появляются, приходят в шелковых лохмотьях и рваных кружевах и просят милостыню, грациозно танцуя, ну тогда ещё можно любоваться ими. Любоваться, но всё-таки не любить. Но довольно об этом. Мне надо было лишь поставить тебя на мою точку. Я хотел заговорить о страдании человечества вообще, но лучше уж остановимся на страданиях одних детей. Это уменьшит размеры моей аргументации раз в десять, но лучше уж про одних детей. Тем не выгоднее для меня, разумеется. Но, во-первых, деток можно любить даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом (мне, однако же, кажется, что детки никогда не бывают дурны лицом). Во-вторых, о больших я и потому ещё говорить не буду, что, кроме того, что они отвратительны и любви не заслуживают, у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и зло и стали “яко бози”. Продолжают и теперь есть его. Но деточки ничего не съели и пока еще ни в чём не виновны. Любишь ты деток, Алёша? Знаю, что любишь, и тебе будет понятно, для чего я про них одних хочу теперь говорить. Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж, конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, — но ведь это рассуждение из другого мира, сердцу же человеческому здесь на земле непонятное. Нельзя страдать неповинному за другого, да ещё такому неповинному! Подивись на меня, Алёша, я тоже ужасно люблю деточек. И заметь себе, жестокие люди, страстные, плотоядные, карамазовцы, иногда очень любят детей. Дети, пока дети, до семи лет, например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другою природой. Я знал одного разбойника в остроге: ему случалось в свою карьеру, избивая целые семейства в домах, в которые забирался по ночам для грабежа, зарезать заодно несколько и детей. Но, сидя в остроге, он их до странности любил. Из окна острога он только и делал, что смотрел на играющих на тюремном дворе детей. Одного маленького мальчика он приучил приходить к нему под окно, и тот очень сдружился с ним… Ты не знаешь, для чего я это всё говорю, Алёша? У меня как-то голова болит, и мне грустно».

«— Ты говоришь с странным видом, — с беспокойством заметил Алёша, — точно ты в каком безумии.

«— Кстати, мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, — продолжал Иван Фёдорович, как бы и не слушая брата, — как турки и черкесы там у них, в Болгарии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, — то есть жгут, режут, насилуют женщин и детей, прибивают арестантам уши к забору гвоздями и оставляют так до утра, а поутру вешают — и проч., всего и вообразить невозможно. В самом деле, выражаются иногда про “зверскую” жестокость человека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток. Тигр просто грызёт, рвёт и только это и умеет. Ему и в голову не вошло бы прибивать людей за уши на ночь гвоздями, если б он даже и мог это сделать. Эти турки, между прочим, с сладострастием мучили и детей, начиная с вырезания их кинжалом из чрева матери, до бросания вверх грудных младенцев и подхватывания их на штык в глазах матерей. На глазах-то матерей и составляло главную сладость. Но вот, однако, одна меня сильно заинтересовавшая картинка. Представь: грудной младенчик на руках трепещущей матери, кругом вошедшие турки. У них затеялась веселая штучка: они ласкают младенца, смеются, чтоб его рассмешить, им удаётся, младенец рассмеялся. В эту минуту турок наводит на него пистолет в четырёх вершках расстояния от его лица. Мальчик радостно хохочет, тянется ручонками, чтоб схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в лицо и раздробляет ему головку… Художественно, не правда ли? Кстати, турки, говорят, очень любят сладкое».

«— Брат, к чему это всё? — спросил Алёша».

«— Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию».

«— В таком случае, равно как и Бога». — заметил Алеша.

«— А ты удивительно как умеешь оборачивать словечки, как говорит Полоний в “Гамлете”, — засмеялся Иван. — Ты поймал меня на слове, пусть, я рад. Хорош же твой Бог, коль Его создал человек по образу своему и подобию. Ты спросил сейчас, для чего я это всё: я, видишь ли, любитель и собиратель некоторых фактиков и, веришь ли, записываю и собираю из газет и рассказов, откуда попало, некоторого рода анекдотики, и у меня уже хорошая коллекция. Турки, конечно, вошли в коллекцию, но это всё иностранцы. У меня есть и родные штучки и даже получше турецких. Знаешь, у нас больше битьё, больше розга и плеть, и это национально: у нас прибитые гвоздями уши немыслимы, мы все-таки европейцы, но розги, но плеть — это нечто уже наше и не может быть у нас отнято. За границей теперь как будто и не бьют совсем, нравы, что ли, очистились, али уж законы такие устроились, что человек человека как будто уж и не смеет посечь, но зато они вознаградили себя другим и тоже чисто национальным, как и у нас, и до того национальным, что у нас оно как будто и невозможно, хотя, впрочем, кажется, и у нас прививается, особенно со времени религиозного движения в нашем высшем обществе. Есть у меня одна прелестная брошюрка, перевод с французского, о том, как в Женеве, очень недавно, всего лет пять тому, казнили одного злодея и убийцу, Ришара, двадцатитрехлетнего, кажется, малого, раскаявшегося и обратившегося к христианской вере пред самым эшафотом. Этот Ришар был чей-то незаконнорожденный, которого ещё младенцем лет шести подарили родители каким-то горным швейцарским пастухам, и те его взрастили, чтоб употреблять в работу. Рос он у них как дикий зверёнок, не научили его пастухи ничему, напротив, семи лет уже посылали пасти стадо, в мокреть и в холод, почти без одежды и почти не кормя его. И уж, конечно, так делая, никто из них не задумывался и не раскаивался, напротив, считал себя в полном праве, ибо Ришар подарен им был как вещь, и они даже не находили необходимым кормить его. Сам Ришар свидетельствует, что в те годы он, как блудный сын в Евангелии, желал ужасно поесть хоть того месива, которое давали откармливаемым на продажу свиньям, но ему не давали даже и этого и били, когда он крал у свиней, и так провёл он всё детство своё и всю юность, до тех пор, пока возрос и, укрепившись в силах, пошёл сам воровать. Дикарь стал добывать деньги поденною работой в Женеве, добытое пропивал, жил как изверг и кончил тем, что убил какого-то старика и ограбил. Его схватили, судили и присудили к смерти. Там ведь не сентиментальничают. И вот в тюрьме его немедленно окружают пасторы и члены разных Христовых братств, благотворительные дамы и проч. Научили они его в тюрьме читать и писать, стали толковать ему Евангелие, усовещевали, убеждали, напирали, пилили, давили, и вот он сам торжественно сознается наконец в своем преступлении».

С. 165-166

«Что мне в том, что виновных нет и что я это знаю, — мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. И возмездие не в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, а здесь, уже на земле, и чтоб я его сам увидал. Я веровал, я хочу сам и видеть, а если к тому часу буду уже мертв, то пусть воскресят меня, ибо если всё без меня произойдёт, то будет слишком обидно. Не для того же я страдал, чтобы собой, злодействами и страданиями моими унавозить кому-то будущую гармонию. Я хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его. Я хочу быть тут, когда все вдруг узнают, для чего всё так было. На этом желании зиждутся все религии на земле, а я верую. Но вот, однако же, детки, и что я с ними стану тогда делать? Это вопрос, который я не могу решить. В сотый раз повторяю — вопросов множество, но я взял одних деток, потому что тут неотразимо ясно то, что мне надо сказать. Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чём тут дети, скажи мне, пожалуйста? Совсем непонятно, для чего должны были страдать и они, и зачем им покупать страданиями гармонию? Для чего они-то тоже попали в материал и унавозили собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность в грехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не с детками же солидарность в грехе, и если правда в самом деле в том, что и они солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то уж, конечно, правда эта не от мира сего и мне непонятна. Иной шутник скажет, пожалуй, что всё равно дитя вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его восьмилетнего затравили собаками. О, Алёша, я не богохульствую! Понимаю же я, каково должно быть сотрясение вселенной, когда всё на Небе и под землею сольется в один хвалебный глас и всё живое и жившее воскликнет: “Прав ты, Господи, ибо открылись пути твои!” Уж когда мать обнимется с мучителем, растерзавшим псами сына её, и все трое возгласят со слезами: “Прав ты, Господи”, то уж, конечно, настанет венец познания и всё объяснится. Но вот тут-то и запятая, этого-то я и не могу принять. И пока я на земле, я спешу взять свои меры. Видишь ли, Алёша, ведь, может быть, и действительно так случится, что когда я сам доживу до того момента али воскресну, чтоб увидеть его, то и сам я, пожалуй, воскликну со всеми, смотря на мать, обнявшуюся с мучителем её дитяти: “Прав ты, Господи!”, но я не хочу тогда восклицать. Пока ещё время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только замученного ребенка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слёзками своими к “Боженьке”! Не стоит потому, что слёзки его остались неискупленными. Они должны быть искуплены, иначе не может быть и гармонии. Но чем, чем ты искупишь их? Разве это возможно? Неужто тем, что они будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены? И какая же гармония, если ад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены. Не хочу я, наконец, чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим её сына псами! Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание своё; но страдания своего растерзанного ребёнка она не имеет права простить, не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так, если они не смеют простить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу. Я хочу оставаться лучше со страданиями неотомщёнными. Лучше уж я останусь при неотомщённом страдании моём и неутолённом негодовании моём, хотя бы я был и неправ. Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не Бога я не принимаю, Алёша, я только билет Ему почтительнейше возвращаю».

«— Это бунт, — тихо и потупившись проговорил Алёша».

«— Бунт? Я бы не хотел от тебя такого слова», —проникновенно сказал Иван. — Можно ли жить бунтом, а я хочу жить. Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребёночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщённых слёзках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!»

«— Нет, не согласился бы, — тихо проговорил Алёша».

«— И можешь ли ты допустить идею, что люди, для которых ты строишь, согласились бы сами принять своё счастие на неоправданной крови маленького замученного, а приняв, остаться навеки счастливыми?»

«— Нет, не могу допустить. Брат, — проговорил вдруг с засверкавшими глазами Алёша, — ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Но существо это есть, и оно может всё простить, всех и вся и за всё, потому что само отдало неповинную кровь свою за всех и за всё. Ты забыл о Нём, а на Нём-то и созиждается здание, и это Ему воскликнут: “Прав Ты, Господи, ибо открылись пути Твои”».

«— А, это “Единый Безгрешный” и Его Кровь! Нет, не забыл о Нем и удивлялся, напротив, всё время, как ты Его долго не выводишь, ибо обыкновенно в спорах все ваши Его выставляют прежде всего. Знаешь, Алёша, ты не смейся, я когда-то сочинил поэму, с год назад. Если можешь потерять со мной ещё минут десять, то я б её тебе рассказал?»

«— Ты написал поэму?»

«— О нет, не написал, — засмеялся Иван, – и никогда в жизни я не сочинил даже двух стихов. Но я поэму эту выдумал и запомнил. С жаром выдумал. Ты будешь первый мой читатель, то есть слушатель. Зачем в самом деле автору терять хоть единого слушателя, — усмехнулся Иван. — Рассказывать или нет?

«— Я очень слушаю, – произнес Алеша».

«— Поэма моя называется “Великий инквизитор”, вещь нелепая, но мне хочется её тебе сообщить».

(б) Великий инквизитор

[Взято из лекции Курса Православного Выживания 1980 г. о Ницше]
Итак, он придумывает идею о Великом инквизиторе, подразумевая под ним антихриста, но основанного на идеях Римской церкви, на всех злых идеях Римской церкви, которая создала инквизицию и заменила истинное Христианство сердца холодной расчётливостью. Итак, он придумывает эту, так скажем, революционную идею диктатуры, при которой людям дают хлеба и зрелищ, и, может быть, даже религию, но без истины, без вечной жизни, без Бога. Так людей обманывают, чтобы они молчали…

С. 168-169

«Он появился тихо, незаметно, и вот все — странно это — узнают Его. Это могло бы быть одним из лучших мест поэмы, то есть почему именно узнают Его. Народ непобедимой силой стремится к Нему, окружает Его, нарастает кругом Него, следует за Ним. Он молча проходит среди их с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Солнце любви горит в Его сердце, лучи света, просвещения и силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он простирает к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к Нему, даже лишь к одеждам Его, исходит целящая сила. Вот из толпы восклицает старик, слепой с детских лет: “Господи, исцели меня, да и я Тебя узрю”, и вот как бы чешуя сходит с глаз его, и слепой Его видит. Народ плачет и целует землю, по которой идёт Он. Дети бросают пред Ним цветы, поют и вопиют Ему: “Осанна!” “Это Он, это сам Он, — повторяют все, — это должен быть Он, это никто как Он”. Он останавливается на паперти Севильского собора в ту самую минуту, когда во храм вносят с плачем детский открытый белый гробик: в нём семилетняя девочка, единственная дочь одного знатного гражданина. Мёртвый ребенок лежит весь в цветах. “Он воскресит твоё дитя”, — кричат из толпы плачущей матери. Вышедший навстречу гроба соборный патер смотрит в недоумении и хмурит брови. Но вот раздаётся вопль матери умершего ребенка. Она повергается к ногам Его: “Если это Ты, то воскреси дитя моё!”—восклицает она, простирая к Нему руки. Процессия останавливается, гробик опускают на паперть к ногам Его. Он глядит с состраданием, и уста Его тихо и ещё раз произносят: “Талифа куми”—“и восста девица”. Девочка подымается в гробе, садится и смотрит, улыбаясь, удивлёнными раскрытыми глазками кругом. В руках её букет белых роз, с которым она лежала в гробу».

«В народе смятение, крики, рыдания, и вот, в эту самую минуту, вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал Великий инквизитор. Это девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с иссохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых ещё светится, как огненная искорка, блеск. О, он не в великолепных кардинальских одеждах своих, в каких красовался вчера пред народом, когда сжигали врагов римской веры, —нет, в эту минуту он лишь в старой, грубой монашеской своей рясе. За ним в известном расстоянии следуют мрачные помощники и рабы его и “священная” стража. Он останавливается пред толпой и наблюдает издали. Он всё видел, он видел, как поставили гроб у ног Его, видел, как воскресла девица, и лицо его омрачилось. Он хмурит седые густые брови свои, и взгляд его сверкает зловещим огнём. Он простирает перст свой и велит стражам взять Его. И вот, такова его сила и до того уже приучен, покорён и трепетно послушен ему народ, что толпа немедленно раздвигается пред стражами, и те, среди гробового молчания, вдруг наступившего, налагают на Него руки и уводят Его. Толпа моментально, вся как один человек, склоняется головами до земли пред старцем инквизитором, тот молча благословляет народ и проходит мимо. Стража приводит Пленника в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании Святого судилища и запирает в неё. Проходит день, настает темная, горячая и “бездыханная” севильская ночь. Воздух “лавром и лимоном пахнет”. Среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверь за ним тотчас же запирается. Он останавливается при входе и долго, минуту или две, всматривается в лицо Его. Наконец тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит ему:»

«“Это Ты? Ты? —Но, не получая ответа, быстро прибавляет: —Не отвечай, молчи. Да и что бы Ты мог сказать? Я слишком знаю, что Ты скажешь. Да Ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано Тобой прежде. Зачем же Ты пришел нам мешать? Ибо Ты пришел нам мешать и Сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто Ты, и знать не хочу: Ты ли это или только подобие Его, но завтра же я осужу и сожгу Тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал Твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к Твоему костру угли, знаешь Ты это? Да, Ты, может быть, это знаешь”, —прибавил он в проникновенном раздумье, ни на мгновение не отрываясь взглядом от своего Пленника».

«—Я не совсем понимаю, Иван, что это такое? —улыбнулся всё время молча слушавший Алёша, —прямо ли безбрежная фантазия или какая-нибудь ошибка старика, какое-нибудь невозможное qui pro quo?»

«—Прими хоть последнее, —рассмеялся Иван, — если уж тебя так разбаловал современный реализм и ты не можешь вынести ничего фантастического — хочешь qui pro quo, то пусть так и будет. Оно правда, —рассмеялся он опять, —старику девяносто лет, и он давно мог сойти с ума на своей идее. Пленник же мог поразить его Своею наружностью. Это мог быть, наконец, просто бред, видение девяностолетнего старика пред смертью, да ещё разгорячённого вчерашним автодафе во сто сожжённых еретиков. Но не всё ли равно нам с тобою, что qui pro quo, что безбрежная фантазия? Тут дело в том только, что старику надо высказаться, что наконец за все девяносто лет он высказывается и говорит вслух то, о чём все девяносто лет молчал».

«— А Пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова? — Да так и должно быть во всех даже случаях, —опять засмеялся Иван. — Сам старик замечает Ему, что Он и права не имеет ничего прибавлять к тому, что уже прежде сказано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная черта римского католичества, по моему мнению по крайней мере: “всё, дескать, передано Тобою папе и всё, стало быть, теперь у папы, а Ты хоть и не приходи теперь вовсе, не мешай до времени по крайней мере”. В этом смысле они не только говорят, но и пишут, иезуиты по крайней мере. Это я сам читал у их богословов. “Имеешь ли Ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира, из которого Ты пришёл? — Спрашивает его мой старик и сам отвечает Ему за Него, — нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую Ты так стоял, когда был на земле. Всё, что Ты вновь возвестишь, посягнёт на свободу веры людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры Тебе была дороже всего ещё тогда, полторы тысячи лет назад. Не Ты ли так часто тогда говорил: ‘Хочу сделать вас свободными’. Но вот Ты теперь увидел этих ‘свободных’ людей, — прибавляет вдруг старик со вдумчивою усмешкой. — Да, это дело нам дорого стоило, — продолжает он, строго смотря на Него, — но мы докончили наконец это дело во имя Твоё. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но теперь это кончено, и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смотришь на меня кротко и не удостоиваешь меня даже негодования? Но знай, что теперь и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили её к ногам нашим. Но это сделали мы, а того ль Ты желал, такой ли свободы?”»

«— Я опять не понимаю, — прервал Алёша, —он иронизирует, смеётся?»

«— Нимало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они побороли свободу и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми. “Ибо теперь только (то есть он, конечно, говорит про инквизицию) стало возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупреждали, — говорит он Ему, — Ты не имел недостатка в предупреждениях и указаниях, но Ты не послушал предупреждений, Ты отверг единственный путь, которым можно было устроить людей счастливыми, но, к счастью, уходя, Ты передал дело нам. Ты обещал, Ты утвердил Своим словом, Ты дал нам право связывать и развязывать и уж, конечно, не можешь и думать отнять у нас это право теперь. Зачем же Ты пришел нам мешать?”»

«— А что значит: не имел недостатка в предупреждении и указании? — спросил Алёша».

«— А в этом-то и состоит главное, что старику надо высказать. “Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, — продолжает старик, — великий дух говорил с Тобой в пустыне, и нам передано в книгах, что он будто бы ‘искушал’ Тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил Тебе в трёх вопросах, и что Ты отверг, и что в книгах названо ‘искушениями’? А между тем если было когда-нибудь на земле совершено настоящее громовое чудо, то это в тот день, в день этих трёх искушений. Именно в появлении этих трёх вопросов и заключалось чудо. Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных — правителей, первосвященников, учёных, философов, поэтов — и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трёх словах, в трёх только фразах человеческих, всю будущую историю мира и человечества, — то думаешь ли Ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трём вопросам, которые действительно были предложены Тебе тогда могучим и умным духом в пустыне? Уж по одним вопросам этим, лишь по чуду их появления, можно понимать, что имеешь дело не с человеческим текущим умом, а с вековечным и абсолютным. Ибо в этих трёх вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле. Тогда это не могло быть ещё так видно, ибо будущее было неведомо, но теперь, когда прошло пятнадцать веков, мы видим, что всё в этих трех вопросах до того угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более”».

262-4.

«“Реши же Сам, кто был прав: Ты или тот, который тогда вопрошал Тебя? Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: ‘Ты хочешь идти в мир и идёшь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирождённом бесчинстве своём, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии камни в этой нагой раскалённой пустыне? Обрати их в хлебы, и за тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что Ты отымешь руку Свою и прекратятся им хлебы твои’. Но Ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил Ты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на Тебя дух земли, и сразится с Тобою, и победит Тебя, и все пойдут за ним, восклицая: ‘Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!’ Знаешь ли Ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. ‘Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!’ – вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против Тебя и которым разрушится Храм Твой. На месте Храма Твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня, и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но всё же Ты бы мог избежать этой новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей, ибо к нам же ведь придут они, промучившись тысячу лет со своей башней! Они отыщут нас тогда опять под землёй, в катакомбах, скрывающихся (ибо мы будем вновь гонимы и мучимы), найдут нас и возопиют к нам: ‘Накормите нас, ибо те, которые обещали нам огонь с небеси, его не дали’. И тогда уже мы и достроим их башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя Твое, и солжем, что во имя Твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя! Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: ‘Лучше поработите нас, но накормите нас’. Поймут наконец сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогда и свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Ты обещал им хлеб Небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагородного людского племени с земным? И если за Тобою во имя хлеба небесного пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для Небесного? Иль Тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих Тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые. Они порочны и бунтовщики, но под конец они-то станут и послушными. Они будут дивиться на нас и будут считать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить свободу и над ними господствовать — так ужасно им станет под конец быть свободными! Но мы скажем, что послушны Тебе и господствуем во имя Твое. Мы их обманем опять, ибо Тебя мы уж не пустим к себе. В обмане этом и будет заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать.

[Следующего отрывка не было в записях о. Серафима:] «Вот что значил этот первый вопрос в пустыне, и вот что Ты отверг во имя свободы, которую поставил выше всего. А между тем в вопросе этом заключалась великая тайна мира сего. [Записи о. Серафима продолжаются:] Приняв “хлебы”, Ты бы ответил на всеобщую и вековечную тоску человеческую как единоличного существа, так и целого человечества вместе — это: “пред кем преклониться?” Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение. [Следующего отрывка не было в записях о. Серафима:] Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, пред чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение каждого человека единолично и как целого человечества с начала веков. Из-за всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов и взывали друг к другу: “Бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим!” И так будет до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: всё равно падут пред идолами. Ты знал, Ты не мог не знать эту основную тайну природы человеческой, но [Записи о. Серафима продолжаются:] Ты отверг единственное абсолютное знамя, которое предлагалось Тебе, чтобы заставить всех преклониться пред Тобою бесспорно, — знамя хлеба земного, и отверг во имя свободы и хлеба небесного. [Следующего отрывка не было в записях о. Серафима:] Взгляни же, что сделал Ты далее. И всё опять во имя свободы! Говорю Тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается. Но [Записи о. Серафима продолжаются:] овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть... [Следующего отрывка не было в записях о. Серафима:] С хлебом Тебе давалось  и бесспорное знамя: [Записи о. Серафима продолжаются:] дашь хлеб, и человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же время кто-нибудь овладеет его совестью помимо Тебя — о, тогда он даже бросит хлеб Твой и пойдет за тем, который обольстит его совесть. В этом Ты был прав. Ибо тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить. Без твёрдого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его всё были хлебы. [Следующего отрывка не было в записях о. Серафима:] Это так, но что же вышло: вместо того чтоб овладеть свободой людей, Ты увеличил им её ещё больше! Или Ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее. И вот вместо твёрдых основ для успокоения совести человеческой раз навсегда — Ты взял всё, что есть необычайного, гадательного и неопределённого, [Записи о. Серафима продолжаются:] взял всё, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, [Следующего отрывка не было в записях о. Серафима:] — и Это Кто же: Тот, Который пришёл отдать за них жизнь Свою! Вместо того чтоб овладеть людскою свободой, Ты умножил её и обременил её мучениями душевное царство человека вовеки. [Записи о. Серафима продолжаются:] Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошёл он за Тобою, прельщённый и пленённый Тобою. Вместо твёрдого древнего закона — свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ пред собою. [Следующего отрывка не было в записях о. Серафима:] Но неужели Ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и Твой Образ и Твою Правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора? Они воскликнут наконец, что правда не в Тебе, ибо невозможно было оставить их в смятении и мучении более, чем сделал Ты, оставив им столько забот и неразрешимых задач».

«Таким образом, Сам Ты и положил основание к разрушению Своего же Царства и не вини никого в этом более. А между тем то ли предлагалось Тебе? [Записи о. Серафима продолжаются:] Есть три силы, единственные три силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков, для их счастия, — эти силы: чудо, тайна и авторитет. [Следующего отрывка не было в записях о. Серафима:] Ты отверг и то, и другое, и третье и Сам подал пример тому. Когда страшный и премудрый дух поставил Тебя на вершине храма и сказал Тебе: “Если хочешь узнать, Сын ли ты Божий, то верзись вниз”». [Конец цитаты со с. 172, но записи о. Серафима об анархизме продолжаются] «Человек ищет не столько Бога, сколько чудес. И так как человек оставаться без чуда не в силах, то насоздаст себе новых чудес, уже собственных, и поклонится уже знахарскому чуду, бабьему колдовству, хотя бы он сто раз был бунтовщиком, еретиком и безбожником… Ты не захотел поработить человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной… Человек слабее и ниже создан, чем Ты о нём думал!.. Столь уважая его, Ты поступил, как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него и потребовал, — и это Кто же, Тот, который возлюбил его более Самого Себя! Уважая его менее, менее бы от него и потребовал, а это было бы ближе к любви, ибо легче была бы ноша его… Да неужто же и впрямь приходил Ты лишь к избранным и для избранных? Но если так, то тут тайна, и нам не понять её… Мы исправили подвиг Твой и основали его на чуде, тайне и авторитете… Неужели мы не любили человечества, столь смиренно сознав его бессилие, с любовию облегчив его ношу и разрешив слабосильной природе его хотя бы и грех, но с нашего позволения?.. Мы взяли от него то, что Ты с негодованием отверг, тот последний дар, который он предлагал Тебе, показав Тебе все царства земные: мы взяли от него Рим и меч кесаря и объявили лишь себя царями земными,… но мы достигнем и будем кесарями и тогда уже помыслим о всемирном счастии людей… Всё, чего ищет человек на земле, то есть: пред кем преклониться, кому вручить совесть и каким образом соединиться наконец всем в бесспорный общий и согласный муравейник, ибо потребность всемирного соединения есть третье и последнее мучение людей. Всегда человечество в целом своём стремилось устроиться непременно всемирно… О, пройдут ещё века бесчинства свободного ума, их науки и антропофагии, потому что, начав возводить свою Вавилонскую башню без нас, они кончат антропофагией. Но тогда-то и приползёт к нам зверь, и будет лизать ноги наши… И мы сядем на зверя и воздвигнем чашу, и на ней будет написано: “Тайна!” Но тогда лишь и тогда настанет для людей царство покоя и счастия. Ты гордишься Своими избранниками, но у Тебя лишь избранники, а мы успокоим всех. Да и так ли ещё: сколь многие из этих избранников, из могучих, которые могли бы стать избранниками, устали наконец, ожидая Тебя, и понесли и ещё понесут силы духа своего и жар сердца своего на иную ниву и кончат тем, что на Тебя же и воздвигнут свободное знамя своё… Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие, непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: “Да, вы были правы, вы одни владели тайной Его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих”».

«И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны…Тихо умрут они, тихо угаснут во имя Твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой Небесною и вечною».

«[Великий инквизитор будет] вести людей уже сознательно к смерти и разрушению, и притом обманывать их всю дорогу, чтоб они как-нибудь не заметили, куда их ведут, для того чтобы хоть в дороге-то жалкие эти слепцы считали себя счастливыми».

[Продолжение из записи лекции о Ницше:] Великий инквизитор говорит: как можно любить человечество? Это ужасное, или ненавистное существо, падшее создание? О нём можно заботиться и давать ему всё потребное, но как можно его любить? А Христос любит человечество.


Рецензии