Антон Зинаида Гиппиус. Записывая мелочи

Известна склонность поэтессы Зинаиды Гиппиус к театрализации в духе времени —Серебряного века — со свойственным его знаковым персонажам желанием спрятаться под маску, псевдоним. Литературные дневники Зинаиды Гиппиус 1899-1907 г.г., увидевшие свет под псевдонимом Антон Крайний в 1908 году, содержат такие глубокие и мужественные мысли и оценки, которые, по зрелом размышлении, скорее впору именно Антону, чем Зинаиде:

— Как можно быть Антоном Крайним, — писал один из рецензентов,  — «К чёрту Антона Крайнего»! Я, было, удивился ярости корреспондента — но тотчас же все объяснилось: заметка была подписана Антоном Средним. Еще бы среднему не возмущаться крайним? Серединность не выносит ничего, кроме себя, и если допускает крайности — то лишь в газетной полемике, где уже не стесняется. Хорошо еще, что середина подписывается, что она середина. Или, может быть, это по наивности?

— Я намеренно не входил здесь в оценку величины и малости тех или других поэтов. Вопрос о силе таланта не имеет значения для тех мыслей, которые я желал высказать. Я думаю, явись теперь, сейчас, в наше трудное, острое время, стихотворец гениальный, — он очутился бы тоже один на своей узкой вершине; только зубец его скалы был бы выше — ближе к небу, — и еще невнятнее, казалось бы, его молитвенное пение.

— Маститый интервьюер к литературе и поэзии относится с такой же, если не большей, легкостью, как и к жизни. Оно и понятно: Лермонтова и Некрасова нельзя больше интервьюировать. Их уже надо читать. И читать со вниманием. Трудно в теперешние поспешные времена что-нибудь литераторам читать. Было бы когда писать!

— Я решительно устал от «литературных» журналов, от их однообразной серости и серединности.

Стали все чаще говорить, что хороших стихотворцев нет, плохонькие ударились в декадентство, где ничего понять нельзя, что поэзия вырождается, и даже — что стихи не нужны. С этим последним положением я, в некоторой мере, согласен. Сборник стихов современного автора действительно не нужен, бесполезен для современного читателя. Причина — отнюдь не то, что наши поэты плохи; одни лучше, другие хуже, есть и совсем хорошие, и совсем плохие; в мою задачу теперь не входит оценка их талантов. Тем более что современные стихотворные сборники и талантливых, и бездарных одинаково оказываются не нужны никому. Причина, следовательно, лежит не только в авторах, но и в читателях. Причина — время, к которому принадлежат и те, и другие!

И современный поэт, утончившись, — обособился, отделился, как человек (и, естественно, как стихотворец) от человека, рядом стоявшего, который тоже ушел в свою сторону. Именно обособился — и перенес центр внимания на свою особенность, поет о ней, так как в ней видит путь, святое своей души. Субективизм может печалить, — но тут еще нет ничего ни мелкого, ни безнадежного.

— Вопреки мнению усталых, злорадно-равнодушных людей, грустно заявляющих, что стихи отжили свой век и вообще более не нужны, — я утверждаю, что стихи необходимы, естественны и вечны. Я считаю естественной и необходимейшей потребностью человеческой природы — молитву. И каждый человек непременно молится или стремится к молитве, — все равно, сознает он это или нет, все равно в какую форму выливается у него молитва и к какому Богу обращена. Форма зависит от способностей и наклонностей каждого. Поэзия вообще, стихосложение, словесная музыка в частности — одна из форм, которую принимает в человеческой душе молитва. Поэзия, как определил ее Баратынский, — «есть полное ощущение данной минуты». Быть может, это определение слишком обще для молитвы, — но как оно близко к ней! И вот, современный стихописатель, подчиняясь вечному закону человеческой природы, молится — в стихах.

Свободный стих

Приманной легкостью играя,
Зовет, влечет свободный стих.
И соблазнил он, соблазняя,
Ленивых, малых и простых.
Сулит он быстрые ответы
И достиженья без борьбы.
За мной! За мной! И вот  поэты
Стиха свободного рабы.
A мне — лукавый стих, угоден.
Мы с ним веселые друзья.
Живи, свободный! Ты свободен,
Пока на то изволю я.
Пока хочу — играй, свивайся
Среди ухабов и низин.
Звони, тянись и спотыкайся.
Но помни: я твой властелин.
И чуть запросит сердце тайны,
Наивных рифм и строгих слов –
Ты в хор, вольешься неслучайный
Созвучно-длинных, стройных строф.
Многоголосы, тугозвонны
Они полетны и чисты —
Как храма белого колонны,
Как неба снежного цветы.

—Удачны или неудачны стихи, — поэт всегда берет все свое данное «я» данной минуты (таково условие молитвы и поэзии). Виноват ли он, что каждое «я» и теперь сделалось особенным, одиноким, оторванным от других «я» и потому для других непонятным, ненужным? Каждому страстно нужна, понятна и дорога его молитва; нужно его стихотворение — отражение мгновенной полноты его сердца. Но не нужно другому, пока его заветное «я» — другое. Это безнадежное одиночество уже смутно сознается многими поэтами, и сознание еще более обособляет их, заставляет замыкаться душу. Чувствуя, что в своих молитвах все равно не сольются ни с кем, они уже слагают их как бы вполголоса, только для себя, намеренными намеками, ясными только себе.

— Благодаря тому, что истинная, современная поэзия принимает все более определенный характер молитвы, и каждое стихотворение воплощает (или стремится воплотить) ощущение данной минуты, все «свое» святое сборник таких стихотворений меньше всего может что-либо дать читателю. Ощущение вылилось — стихотворение кончилось; следующее — следующая минута — уже иная; они разделены временем, жизнью. А читатель тут же перебегает с одной страницы на другую, и смены, скользя, только утомляют глаза и слух. Было, однако, время, когда стихи при- и понимались всеми, не утомляли, не раздражали, были нужны всем. И опять не потому, что прежние стихи были хороши, а теперешние — дурны. Исчезли не таланты; исчезла возможность общения именно в молитве, общность молитвенного порыва. Когда-то она была. Был Пушкин. Но он был — и есть, он, кажется, единственный вне времени. Он — всепроникающ и вечен, как солнце, — но как солнце и неподвижен. То, что есть молитвы Пушкина — не утоляет исканий новых поэтов; эти молитвы — не конечная цель их собственных порывов, а может быть лишь некоторое условие их существования, как солнце — не жизнь, а только условие жизни. Пушкин, будучи вне времени, стоит за то и вне исторического пути.

— Но вот Некрасов, — тоже любимый и всем в свое время нужный. Как это случилось? Ведь и его «гражданские» песни были молитвами. Но молитвы эти оказались у него общими с его современниками. Дрожали общие струны. Они замолкли и уже не воскреснут, как молитвословия, Но они широко звучали и были нужны — именно потому, что были общими. А у каждого из теперешних поэтов отдельный, сознанный или не сознанный — но свой Бог, а потому и кажутся такими бездейственными, беспомощными, подчас смешными их одинокие, им лишь и дорогие, молитвы. Из старых поэтов, истинных, нашим современником мог бы быть Тютчев. Когда, кто любил, понимал и знал его странные, лунные гимны, которых он сам стыдился перед другими, записывал на клочках, о которых избегал говорить? Если, наконец, немногие из теперешних, почуя его близость, сливают сердце с его славословиями, — то как их мало! Да и для каждого Бог Тютчева все-таки не всей полностью его Бог. Один из новых поэтов — Ф. Сологуб — поэт несомненный, глубокий, стройный и цельный; а кому нужны его небольшие, многочисленные книжки? Кто поймет его душой и сольется с ним в молитве — дьяволу, да еще и дьяволу-то необясненному, таинственному, знаемому только им, самим Сологубом, — и даже, может быть, вовсе и не дьяволу? Видения Бальмонта, беспорядочные чудовища с беспорядочными именами, женщины, которые его как-то неукротимо и непонятно любят, он сам, Бальмонт, Лионель, «светлый бог», его ужасы, легкие, веселые и не страшные, не отражение ли это «единственного» трепета души —самого автора, и не нужны ли они единственной душе — ему самому? Брюсов смотрит на фавна особыми, своими глазами, говорит об этой минуте, о своем созерцании и полноте его, — а тот, кто не может и не мог бы никогда почувствовать того же самого — или смеется, или равнодушно отходит.

Война 1914 года потрясла Гиппиус, как и всех литераторов, но при этом отношение к войне и к литературе в период войны формировалось из этого внутреннего потрясения очень постепенно. Для продолжения сочинительства требовалось осмысление событий и себя в канве этих событий:
— Но это грех теперь — писать стихи. Вообще, хочется молчать. Я выхожу из молчания, лишь выведенная из него другими.
Уже 8 сентября 1914 Александр Блок посвящает З. Гиппиус такое, ставшее впоследствии хрестоматийным стихотворение:

Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы — дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.

Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отблеск в лицах есть.

Есть немота — то гул набата
Заставил заградить уста.
В сердцах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.

И пусть над нашим смертным ложем
Взовьется с криком воронье, —
Те, кто достойней, боже, боже.
Да узрят царствие твое!

— Сегодня был А. Блок. С фронта приехал (он там в Земсоюзе, что ли). Говорит, там тускло. Радости революционной не ощущается. Будни войны невыносимы. (В начале-то на войну, как на «праздник» смотрел, прямо ужасал меня: «весело»! Абсолютно ни в чем он никогда не отдает себе отчета, не может. Хочет ли?). Сейчас растерян. Спрашивает беспомощно: «что же мне теперь делать, чтобы послужить демократии?».
С Блоком можно говорить лишь в четвертом измерении. Но они этого не понимают, и потому произносят слова, в 3-х измерениях прегнусно звучащие. Ведь год тому назад Блок был за войну («прежде всего — весело! — говорил он), был исключительно ярым антисемитом и т. д. Вот и относись к этим «потерянным детям» по-человечески!

— Не хочется писать, приневоливаю себя, записываю частные вещи. Как противна наша присяжная литература. Завопила, как зарезанная, о войне с первого момента. И так бездарно, один стыд сплошной. Об А. я и не говорю. Но Брюсов! Но Блок и все, по нисходящей линии. Не хватило их на молчание. И наказаны печатью бездарности. Особенно же противен был, вне программы, неожиданно прочтенный патриото-руссопятский «псалом» Клюева. Клюев — поэт в армяке (не без таланта), давно путавшийся с Блоком, потом валандавшийся даже в кабаре «Бродячей Собаки» (там он ходил в пиджачной паре), но с войны особенно вверзившийся в «пейзанизм». Жирная, лоснящаяся физиономия. Рот круглый, трубкой. Хлыст. За ним ходит «архангел» в валенках. Бедная Россия. Да опомнись, же!

Об отношении Гиппиус к поэзии этого периода узнаем из дневниковых записей «Синей книги. Петербургский дневник 1914-1918» (Белград, 1929 г.):

Поэты, не пишите слишком  рано,
Победа еще в руке Господней.
Сегодня еще дымятся раны,
Никакие слова не нужны сегодня.
В часы неоправданного страданья
И нерешенной битвы
Нужно целомудрие молчанья
И может быть, тихие молитвы.

—Россия — очень большой сумасшедший дом. Если сразу войти в залу желтого дома, на какой-нибудь вечер безумцев, — вы, не зная, не поймете этого. Как будто и ничего. А они все безумцы. Есть трагически-помешанные, несчастные. Есть и тихие идиоты, со счастливым смехом на отвисших устах собирающие щепочки и, не торопясь, хохоча, поджигающие их серниками.

— В Кронштадте и Гельсингфорсе убито до 200 офицеров. Гучков прямо приписывает это «Приказу № 1». Адмирал Непенин телеграфировал: «Балтийский флот, как боевая единица, не существует. Пришлите комиссаров».

— Поехали депутаты. Когда они выходили с вокзала, а Непенин шел к ним навстречу, — ему всадили в спину нож. Здесь, между «двумя берегами», правительственным и «советским», нет не только координации действий (разве для далекого и грубого взора), но почти нет контакта.

— Главные вожаки большевизма — к России никакого «отношения не имеют и о ней меньше всего заботятся Они ее не знают, — откуда? В громадном большинстве не русские, а русские — давние эмигранты. Но они нащупывают инстинкты, чтобы их использовать в интересах... право не знаю точно, своих или германских, только не в интересах русского народа. Это — наверно. Цинически-наивный эгоизм дезертиров, тупо-невежественный («я молодой, мне пожить хочется, не хочу войны»), вызываемый проповедью большевиков, конечно, хуже всяких «воинственных» настроений, которые вызывала царская палка. Прямо сознаюсь — хуже. Вскрывается животное отсутствие совести. Ленин, Зиновьев, Ганецкий, Троцкий, Стеклов, Каменев — вот псевдонимы вожаков, скрывающие их неблагозвучные фамилии. Против них выдвигается формальное обвинение в связях с германским правительством.

Как скользки улицы отвратные.
Какая стыдь!
Как в эти дни невероятные
Позорно жить!
Лежим, заплеваны и связаны
По всем углам.
Плевки матросские размазаны
У нас но лбам.
Столпы, радетели, водители
Давно в бегах.
И только вьются согласители
В своих Це-ках.
Мы стали псами подзаборными
Не уползти!
Уж разобрал руками черными
Викжель — пути...
9 ноября 1917 г. 

Вот последнее: наши войска с фронта самовольно бегут, открывая дорогу немцам. Верные части гибнуть, массами гибнут офицеры, а солдаты уходят. И немцы вливаются в ворота, вослед убегающего стада. Я еще говорила о совести. Какая совесть там, где, нет первого проблеска сознания? «Вся власть советам!», «Долой министров-капиталистов!». Никто не знал, для чего это. Какие это министры-капиталисты? Кадеты? Но и они уже ушли. «Советов» же бунтовщики знать не хотели. Чернова окружили, затрещал пиджак, Троцкий-Бронштейн явился спасителем, обратившись к «революционным матросам»: «Кронштадтцы! Краса и гордость русской революции!». Польщенная «краса» не устояла, выпустила из лап звериных Черновский пиджак, ради столь милых слов Бронштейна.
Уж правда ли все происходящее? Похоже на предутренний кошмар. Еще: обостряется голод, форменный.

БОЯТСЯ
Щетинятся сталью трясясь от страха,
залезли за пушки, примкнули штык,
Но бегает глаз под серой папахой,
Из черного рта — истошный рык.
Присел, но взгудел, отпрянул кошкой,
А любо! Густа темь на  дворе!
Скользнули пальцы, ища застежку,
Но смуглым пятнам на кобуре.
Револьвер, пушка, ручная граната-ль, —
Добру своему ты господин.
Иди, выходи же, заячья падаль!
Ведь я безоружен! Я один!
Да крепче винти, завинчивай гайки.
Нацелься... Жутко? Дрожит рука?
Мне пуля — на миг... А тебе нагайки,
Тебе хлысты мои — на века!
12 января 1918

Писала ли я, что милейшей дубинке Н. Д. Соколову отлился подвиг Приказа № 1? Поехал на фронт с увещаниями, а воспитанные его Приказом товарищи-солдаты вдрызг увещателя исколотили. Каской по черепу. Однако, не видно плодов учения. Только, выйдя из больницы, заявил во всех газетах, что он  «большевиком никогда не был».

Блевотина войны — октябрьское веселье
От этого зловонного вина
Как было омерзительно твое похмелье,
О  бедная, о грешная страна!
Какому дьяволу, какому псу в угоду,
Каким кошмарным обуянный сном,
Народ, безумствуя, убил свою свободу,
И даже не убил, — засек кнутом?
Смеются дьяволы и псы над рабьей свалкой,
Смеются пушки, разевая рты…
И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь!
29 октября 1917 г.

«Приказ № 1 — писал Василий Розанов, —  превративший одиннадцатью строками одиннадцатимиллионную русскую армию в труху и сор, не подействовал-бы на нее и даже не был бы вовсе понять ею, если бы уже 3/4 века к нему не подготовляла вся русская литература. Но нужно было, чтобы — гораздо ранее его  начало слагаться пренебрежение к офицеру, как к дураку фанфарону трусу, во всех отношениях к — ничтожеству и отчасти к вору. Когда вся эта литература прошла, прошла в гениальных по искусству созданиях «русского пера», тогда присяжный поверенный Соколов (автор текста Приказа) «снял с нее сливки». Но еще более «снял сливки» Берлинский Генеральный Штаб, охотно бы заплативший за клочок писанной чернилами бумажки всю сумму годового дохода Германии за год. «Приказ № 1» бесспорно был заготовлен в Берлине. Берлин вообще очень хорошо изучил русскую литературу. Он ничего не сделал иного, как выжал из нее сок. Он отбросил целебное в ней, чарующее, истинное. «На войне как на войне».  Эти ароматы нам не нужны.  От ароматов и благоуханий он отделил ту каплю желчи, которая несомненно содержалась в ней. Несомненно — содержалась, и в нужную минуту поднес ее России. Именно ее.  Ее одну. Каплю наиболее роскошно выработанную золотою русской литературой. «Пей. Ты же ее любила. Растила. Холила». Россия выпила и умерла. Собственно, никакого нет сомнения, что Россию убила литература».

— Пока мы все, и писатели, и читатели, не найдем общего Бога, или хоть не поймем, что стремимся все к Нему, — Единственному, — до тех пор молитвы, — стихи наших поэтов, — живые для каждого из них — будут непонятны и не нужны ни для кого.
Одно, что имеет смысл записывать — мелочи. Крупное запишут без нас.


Рецензии