Весёлый Наш Ангел
ПОДАРКИ
Поначалу я могла видеть очень многое в моём прежнем мире. Потом всё меньше и меньше. А теперь могу видеть только свою могилу и немного вокруг неё.
Четвёртый день льёт дождь, и плюшевые медведь и заяц возле памятника насквозь промокли и сидят страшные, будто утыканные иголками. Зачем мне их приносят? Я здесь в них не играю, да и за всю мою жизнь (а остановилась я на 14 годах) у меня никогда мягких игрушек не было.
Нет, один раз нам мальчишки в классе на 8 Марта подарили розовых и голубых зайцев. На шее ленточка, а на ленточке бантик. У меня был розовый, но без бантика, только с ленточкой, а вместо бантика - нитка. Бант, наверное, ещё в магазине отвалился. Но это не специально мне подарили зайца с ниткой, просто так вышло. Ко мне в классе нормально относились. Вернее - никак не относились: ни плохо, ни хорошо. У нас класс такой был - каждый сам по себе. Как говорили учителя, наш класс собран из слабомотивированных детей. Из дебилов, короче. Из двоечников. Нет, конечно, у нас было несколько человек, которые нормально учились.
Ну вот, этот заяц - единственная мягкая игрушка, которая у меня была, но и он потом куда-то делся. А что мне дарили? Ну, первые годы я, конечно, не помню. А потом... Бабушка дарила всегда что-то "дельное": платья, юбки, обувь. Баба Ира, папина мать, дарила какие-нибудь развивающие игры, "чтобы Женечка развивалась". Мать (наверное, чтобы не ударить в грязь лицом перед бабой Ирой) дарила поначалу какие-нибудь книжки большого формата. Но потом на это она забила. И игры, и книжки - всё лежало и пылилось, потому что никто мне не объяснил, как в эти игры играть, и никто книжек не читал. Короче, меня не "развивали" и к "художественному слову" не приучали. А первое слово, которое отпечаталось в моём мозгу, было слово "офонарел". Это была фишка у моей матери. Если отец (или кто-то другой)делал что-то не так, она врастяжку говорила: "Ты что, офонаре-е-ел(а)?!" Причём последний слог она произносила почти с закрытым ртом, и у неё получалось "офонарил". "Ты что, офонари-и-ел?!" - это у нас звенело то там, то тут по всей квартире, и мне казалось, что оно звоном отражалось от панельных стен в комнате или от кафеля на кухне. Мать вообще не умела тихо говорить. А отец говорил мало и никогда не кричал. Только один раз.
2
ССОРА
Мне было семь лет. Приехала баба Ира. Я пошла в туалет. Не помню, как всё началось, только помню, что они уже кричат. Орут. Мать, отец и баба Ира. Я не помню слов. Я сидела на унитазе, я боялась выйти, я оцепенела. А они кричали - все сразу. Я слышала, как кричал отец и грохал кулаком по столу. Я понимала, что отец в чём-то обвиняет мать, а мать - отца, а баба Ира - их обоих. Отца за то, что он женился на этой кассирше (мать работала кассиршей в "Дикси"), а мать за то, что она кассирша и полезла "со своим свиным рылом в калашный ряд".
- А теперь живи вот с этой шлюхой!!! - крикнула баба Ира уже возле туалета, будто прямо мне в ухо, и шарахнула входной дверью.
Стало тихо. Я посидела ещё немного и вышла. Отец погладил меня по голове и вздохнул: "Вот так вот, Женёк".
3
АНДРЮША
Я заканчивала 2 класс, когда отец от нас ушёл. Я часто встречала его в посёлке. Да нет, отец у меня был нормальный. Он иногда водил меня куда-нибудь: в кино, в кафешку, ещё куда-нибудь. Он и сейчас ко мне приходит. Но всегда один. Тётя Света (это его вторая жена) всегда остаётся в машине, и её жирный Андрюша с ней. Я этого Андрюшу терпеть не могла. Однажды отец взял меня в Москву, в зоопарк. И тётя Света поехала со своим жиртрестом (ему тогда пять лет было). Тётя Света такая тёлка шикарная, просто секс-бомба: на полголовы выше отца, ноги от ушей, задница как седло, кожа на лице того и гляди лопнет - до того гладкая. Ботокс, наверное, колола. Волосы - волосинка к волосинке. Но мне казалось, что она дура. Меня она называла Женечкой. "Женечка, хочешь вату? Женечка, мы идём не туда, а туда". Да иди ты со своей ватой и туда, и туда! И вот она, наверное, решила прикинуться, что мы с её Андрюшей как брат с сестрой, ну что мы все типа семья. И говорит: "Женечка, возьми Андрюшу за ручку и идите посмотреть жирафа. Андрюша, хочешь жирафика посмотреть? Дай Женечке ручку". Андрюша посмотрел на меня исподлобья, нижнюю губу выпятил и носом засопел. А нос у него был такой курносый, что если смотреть на него прямо, то видны были одни ноздри - две дырки между толстых щёк. На голове у него была какая-то стрёмная ажурная беретка с петлей на макушке Как можно парню надевать такую беретку? Короче, дал он мне свою руку, а она мягкая и липкая: он только что заточил вату, а пучки от неё отрывал рукой. Подошли мы к жирафу, а там толпа народа. Этот придурок стал у меня на руке крутиться, будто рука моя на шарнирах, - вырваться пытался. И через толпу ломанулся напропалую. Да ему вообще на всех было по фиг: на меня, на людей. Я его липкую руку не выпускаю, а он тащит меня через толпу, наступая всем на ноги. На меня все орать начали: "Девочка, смотри за братом! Бла-бла-бла! Бла-бла-бла!"
Потом мы пошли в кафе. У меня, когда я увидела, как Андрюша ест, отшибло аппетит. Рот он не закрывал, а нижняя губа сначала заворачивалась внутрь, а потом выворачивалась наружу. Так он жевал и ногами дрыгал при этом. Блин, так бы и треснула по затылку! А тётя Света ничего, только подбородок ему салфеткой вытирает.
Sorry, Андрюша, невзлюбила я тебя. Но ведь я была только на пять лет старше, а главное - моего папу ты видел намного-намного чаще, чем я.
4
ШКОЛА
А в школе у меня всегда были нелады. Школа, кстати, - это каторга. Для меня, по крайней мере, так было. У нас в литературе была репродукция - "Бурлаки на Волге". Я, когда на неё смотрела, представляла, что школа - это баржа, а мы - тоскливые бурлаки.
В началке у нас была Ольга Николаевна. Старая уже, тогда ей лет 50 было. Но опытная и "с именем". К ней в класс все родители своих детей старались пропихнуть. Ну, баба Ира сходила к завучу, потом поговорила с Ольгой Николаевной - и меня взяли. Но быстро выяснилось, что я за умными не поспеваю. А Ольга Николаевна, хоть и с опытом, и с именем, устала, наверное, от детей давно, надоело ей всё хуже горькой редьки. Когда рядом не было родителей, она орала на нас дурниной, а уж на таких, как я, ей было вообще начихать. Она, конечно, в конце 3 класса вывела мне трояки, чтобы картину успеваемости не портить, и меня выпихнули в среднюю школу. Баба Ира после ухода отца потеряла ко мне всякий интерес, так что к завучу ходить было некому. Кроме того, к тому времени стало ясно, что я полный даун, и, когда класс стали на выпуске просеивать, я с другими безнадёжными оказалась среди слабомотивированных.
Посыпались двойки. Подписывая дневник (дневник она всё-таки подписывала), мать, видя моих "лебедей", вопрошала заплетающимся языком: "Ты что, офонари-и-ела - двойки носить?!" Её только это интересовало - не офонарела ли я. Почему заплетающимся языком?
Потому что мать после ухода отца начала пить. Нет, в зюзю она не напивалась, у подъезда не валялась, но компании у нас были почти каждый вечер, если мать работала в дневную смену. Приходили её подруги из "Дикси", а с ними какие-то мужики. Сначала я их не различала, но потом из этой группы как-то выкристаллизовался дядя Серёжа. Он был красивый, широкоплечий и с волнистыми волосами. Я поняла, что он мамкин, ну, этот... Он всегда ставил песню "Ах, какая женщина, кака-а-ая женщина! Мне б такую". Он надолго связался у меня с этой песней. Он часто оставался у нас ночевать.
Я терпеть не могла эти сборища, чем дальше - тем больше. Меня бесил визгливый смех материных подруг, я ненавидела эту отстойную песню, эти слова: "Как близки наши тела!"
А в школе была серая тоска, и я не могла дождаться выходных, а ещё лучше - каникул, потому что на выходные и на каникулы я уезжала в деревню к бабушке и деду Боре. Благо ехать недалеко: двадцать минут на автобусе - и я в раю!
5
ДЕРЕВНЯ
Бабушка и дед очень меня любили и всегда ждали. Стоило мне хлопнуть дверью и переступить порог, дедушка уже шёл навстречу и говорил: "О, дочок наш, цыплачок наш приехал!" А бабушка, улыбаясь, семенила следом. Моей матери тогда было чуть больше тридцати, а бабушке и дедушке хорошо за семьдесят, потому что она у них последняя, поздняя. Два их старших сына жили очень далеко, тех внуков бабушка и дед почти не знали, и я у них была, считай, единственная внучка - свет в окне.
В деревне у меня было много подружек. Самая лучшая - Ритка. У Ритки был брат Сашок на пять лет её младше. И он всегда за нами таскался. Ритку это бесило. "Чего ты таскаешься за нами?! Бббаб-ник!" Сашок молча выслушивал эти претензии, а потом опять косолапил за нами.
Летом мы всей гурьбой, человек восемь-десять, и мальчишки, и девчонки, периодически ходили на кладбище. Оно у нас большое (у нас, вообще-то, не деревня, а село - с церковью, а при церкви кладбище). Так вот на этом кладбище была обсыпная земляника, большая, налитая. Мы её не собирали в банки, а ели прямо на месте. Потом забирались в дальний угол кладбища, где самые старые могилы (есть даже 18 века, да), и начинали наматывать друг другу нервы на кулак, рассказывая страшные истории. Один раз до того сами друг друга напугали, что сорвались с места и мчались наперегонки по центральной аллее к воротам. Девчонки визжали, мальчишки бежали молча, вытаращив глаза; орал только Сашок, даже ревел, а Ритка тащила его за руку.
Когда мы были поменьше, бабушка часто собирала наш девчачий гурт и вела нас летом либо в лес за грибами (но тогда с нами ходил и дед), либо на Дальнее озеро, а зимой - тоже на озеро, кататься с горки.
Летом мы до темноты играли в вышибалы. Городские давно уже забыли, что это такое, а в деревне резались будь здоров! Команды собирались по десять-двенадцать человек. И почти всегда с нами играл Коля, Риткин папа. Он молодой: Ритке, к примеру, было десять, а Коле - двадцать шесть. Они с Лёлькой Ритку родили, когда им было по шестнадцать лет.
У бабушки с дедом была корова Фрося, и я пробовала её доить. И куры были. И один петух. Мне нравилось заходить с бабушкой в курятник и собирать прямо из-под кур яички, внутри которых - я это знала - были яркие-преяркие желтки.
А как же я любила вечера в нашей избе! Ложась спать (я с бабушкой спала на кровати), я всегда спрашивала деда: "А балякать будем?" И дед, кряхтя, отвечал, укладываясь на раскладушке: "А как же? Побалякаем". И они с бабушкой начинали говорить, неспешно и негромко, о хозяйстве, о соседях и незаметно переходили на "старину". В очередной раз они рассказывали историю, как давно-давно жила в деревне колдунья, бабка Акулька, которая по ночам превращалась в свинью; как мужики подстерегли однажды эту свинью и били её палками по голове, а наутро бабка Акулька вышла с перевязанной головой; как однажды бабушкина мама шла по деревне и встретила бабку Акульку и та, поравнявшись с ней, нарочно споткнулась, а бабушкина мама в тот же миг тоже споткнулась прямо на ровном месте, упала и пропорола ногу. Рассказывали они про Аркашу-дурачка. У него была большая голова ("ужастенная", как говорила бабушка), он целыми днями сидел у калитки на земле, раскачивался и тянул: "ТрА-ву... трА-ву...". Я сто раз слышала эти рассказы, но всякий раз у меня почему-то замирало сердце от страха и странной, тёплой и уютной радости.
Когда я была мелкой, я, уезжая от бабушки, всегда ревела в голос. Бабушка тоже плакала. Потом я, конечно, перестала реветь, хотя очень тянуло, а бабушка плакала всегда.
6
ЛЕНА
В последний мой сентябрь, где-то в самом начале, я попросилась выйти с физ-ры. Играли в баскетбол. А я метр с кепкой, какой мне баскетбол? Команда из-за меня начинает проигрывать, и все на меня наезжают. Да ну в пень! Физрук меня отпустил, и я знала, что про меня он больше не вспомнит. Сначала я пошла в раздевалку. Но там так воняло потом (и чего там всегда так воняет потом?), что я пошла в туалет. Даже в туалете пахнет приятней. Стою под окошком, до конца урока целых пятнадцать минут. И вдруг заходит Лена.
Лена учится в 9 классе. Её фамилия Абигейл. Мы с девчонками всё думали: что это за фамилия такая - Абигейл? И откуда она у Лены в её-то роду? Отца её никто никогда не знал (да его, наверное, и Ленина мать-то не особо знала). Мать была парикмахерша и, по общему мнению, проститутка. Лена сама потом мне говорила, что у матери каждые две недели новый мужик. Один, Славец, на десять лет моложе матери и на десять лет старше Лены, попытался докопаться и до самой Лены. Она, с места не сходя, врезала ему по яйцам. Славец заскулил. Проснулась Ленина мать и подвесила ему ещё - уже от себя.
Лена высокая и не то чтобы толстая, а вся сбитая, крепкая. Лицо у неё широкое; щекам, кажется, не хватает положенного им места, и они наезжают на глаза, отчего глаза у Лены - щёлочки. Говорит она высоким и сипловатым голосом. На голове у Лены французские косички, а так как волосы у неё жидкие, то их хватает только на косички, а на остальных участках головы - голая кожа. Эти французские косички на круглой и крепкой, как футбольный мяч, голове делают вид Лены ещё более устрашающим.
Лену никто никогда не назвал Ленкой - только Леной. Я слышала однажды, как Елена Геннадьевна, наша классная, говорила историку: "От этой девочки исходит какая-то необъяснимая угроза". Вот именно - угроза! Мне всегда казалось, что Лене замочить кого-нибудь - раз плюнуть. Да думаю, что рано или поздно так и произойдёт.
Лена вошла, смерила меня своими щёлочками, вытряхнула из пачки сигарету и спросила:
- Чего жмёшься тут? Выгнали, что ли?
Я собралась было обдумать, как бы объяснить Лене причину моего присутствия в туалете на привычном для неё языке, но ответ ей, похоже, был не нужен.
- Будешь? - Она протянула пачку мне.
Мы, конечно, с девчонками пробовали пару раз курить, но мне как-то не зашло. Но передо мной была Лена (ЛЕ-НА!), а я пока не знала, когда можно ей перечить, а когда нет, поэтому сигарету взяла, волнуясь, как бы не закашляться на первой же затяжке.
Щурясь от дыма, Лена спросила:
- Ты из какого?
- Из 8"Г".
- Из 8-ого? А чё такая мелкая?
Что я могла ответить? Но ответ ей, слава Богу, опять не понадобился.
Нашу лёгкую светскую болтовню между затяжками в школьном туалете я, как мне кажется, поддержала вполне достойно. Потом Лена сказала, метко пульнув окурок в унитаз:
- Ладно. Сваливать надо. А то, чего доброго, Нос пойдёт - вони поднимется на всю школу.
Нос - это наш начальник охраны, Иван Иванович. Он во время уроков ходит по коридорам и вынюхивает по туалетам курильщиков, а после отводит к директору.
Потом мы с Леной ещё несколько раз курили в туалете. Но ходили в началку: мы решили, что уж в началке-то Нос не будет нюхать.
7
ПУСТЫРЬ
И вот как-то Лена говорит мне:
- Хочешь сегодня вечером оттянуться с нами?
Мне не хотелось, но это было предложение, от которого при всём желании невозможно было отказаться, так как, несмотря на то что наше совместное курение в туалете стало почти традицией, я всё ещё воспринимала мои отношения с Леной как отношения кролика с удавом.
В семь вечера мы встретились на остановке и пошли на пустырь, где раньше был рынок. Там, за "Стройматериалами", нас уже ждали парни: Витька Шерстяных и Вован Коновалов - два тюбика из Лениного класса. (Лена оказалась с ними в одном классе, потому что осталась на второй год.) И Граф. Граф уже год отучился в шараге.
Вован посмотрел, кого привела Лена, и прогундел:
- Лена, чего эта дрищовка мелкая тут делает? От неё ж одни проблемы будут.
Лена, устраиваясь на перевёрнутом ящике, ответила (она подпростыла и поэтому сипела больше обыкновенного):
- Тебя спросили, собака сутулая? Закрой рот, хватит гланды ветром полоскать.
Лена была вполне дружелюбна, но этот ушлёпок сразу заткнулся.
Граф расстегнул рюкзак и достал две бутылки рома. Пацаны испытали восторг и благоговение:
- Ну, Граф, ты краса-а-ава!
На закуску были чипсы и ещё какое-то засахаренное говно в мутном целлофановом пакете, который выложил Витька (орешки, что ли?).
Первая бутылка пошла на ура. Мы пили, заедая чипсами и закуривая сигаретами. Граф негромко и снисходительно рассказывал хохмы из жизни шараги. Пацаны громко, старательно ржали, я тоже смеялась. Лена улыбалась уголком рта. И я как-то сразу учуяла, что Лена может улыбаться шуткам Графа уголком рта, а нам полагается смеяться. Мы и старались изо всех сил.
Потом я пошла в кусты. И поняла, что мне как-то не хочется больше смеяться и что я иду и бодаю головой воздух. На обратном пути я увидела, что всё ходит ходуном: звёзды на небе, задняя стена "Стройматериалов", огни домов... Потом у меня прямо перед глазами заплясал утоптанный песок, а по бокам - ноги пацанов, выделывающие вокруг меня какие-то кренделя. Потом щёку мою обожгла боль и запахло землёй.
Очнулась я утром в больнице, в палате. Как потом выяснилось, меня вырубило, да так, что ребята перепугались: думали, что я умерла. Никто не знал, как звонить в скорую. Они стали орать и стучать в дверь "Стройматериалов". Вышел дежурный, вызвал скорую, а уж она сообщила в полицию.
В больницу за мной приехал отец. Он отвёз меня домой. Мне было всё равно, что скажет он, что скажет мать. Мне было так паршиво! Меня трясло, тошнило, было холодно и очень погано на душе. Отец привёл меня домой и сказал матери:
- Я всё понимаю, но ты думаешь за дочерью следить?
- Да пошёл ты на х**! - отмахнулась мать. - Бери её жить к себе и следи за ней со своей толстожопой сколько влезет. А мне с этой шалавой малолетней не справиться - я скоро рожу!
Мать была беременна, и через три недели ей надо было рожать.
Отец повернулся и вышел. После этого он почти уже не общался со мной, да и не до того ему было: у них там тоже ребёнок родился.
8
ПОЛИЦИЯ
Этот дебилоид Вован был прав: из-за меня начались проблемы. Всех по очереди вызывали к инспектору по делам несовершеннолетних. А в конце недели вызвали и нас с матерью. Накануне в туалете Лена успокаивала меня (она, надо отдать ей должное, от меня не отвернулась):
- Да не ссы ты! Я там уже раз шесть была. Повоспитывают немного, из опеки пару раз домой придут - и всё. Ну вот поставили меня на учёт - и? Напугали ежа голой жопой!
Но для меня это была катастрофа. Я - и инспектор по делам несовершеннолетних?!
В пятницу мы с матерью пошли. Я готова была провалиться сквозь землю, пока мы ждали в коридоре. А ещё мне было стыдно за мать. Беременная, она не отказалась от коротких юбок и платьев, и сейчас на ней было короткое платье-бохо с приподнятым передом, которое на её огромном животе задиралось ещё выше. Ноги у матери почему-то стали худые, а коленки - бесформенные, и они выпирали через тонкие колготки. Мать всегда накладывала почти чёрные тени и делала стрелки, но теперь на её измождённом, в пигментных пятнах лице это выглядело отвратительно. Мать была похожа на бомжиху. А я себя ощущала бомжихиной дочерью, для которой ментовка - родной дом.
Инспектор задавала вопросы: как всё произошло? давно ли я дружу с этой компанией? приходилось ли мне раньше употреблять спиртное и кто спиртное принёс? Я знала, что Витька и Вован сразу слили Графа, поэтому мне скрывать ничего не пришлось.
Потом она стала спрашивать мать: знает ли она, что я курю? следит ли за моей учёбой? как организован мой досуг? знает ли она, с кем я дружу? какие отношения у нас в семье? как я приняла отчима? Под конец она предупредила, что к нам будут приходить социальные службы - смотреть, как организованы жизнь и быт ребёнка.
Всю дорогу до дома мать молчала. Но я видела: она - в ярости, и я знала почему. Тон. Тон, которым с ней разговаривала инспекторша. А разговаривала она - чего я и боялась, - как с бомжихой и бомжихиной дочерью. И главное - она учила мать, как надо жить. Этого мать простить мне не могла, этого она не прощала никому.
Войдя в квартиру, мать не то что толкнула, а шарахнула меня так, что я в мгновение ока пролетела через прихожую и оказалась в своей комнате, ударилась спиной о кровать. Я не успела понять, когда она метнулась к себе и схватила ремень. (Дядя Серёжа уже переехал к нам к тому времени. Он в молодости служил на флоте, и в комнате на стене, поверх ковра, висела его морская форма со всеми прибамбасами, висела бескозырка и - кожаный, с пряжкой ремень.)
Казалось, мать сошла с ума.
- Ты что, сука-б**дь, офонарела?! - Она уже не с закрытым ртом это сказала; она гаркнула во всё горло, и слово это вылетело, как воронье карканье. - Ты офонарела меня позорить?!
И она стеганула меня ремнём. Я не закричала - я завизжала. Так больно мне не было никогда. Меня вообще-то не били. Мать, конечно, давала мне поджопники или, когда я была поменьше ростом, хватала за шиворот и трясла как грушу. Но чтобы ремнём... Хорошо ещё, что она держала ремень за пряжку и била другим концом. Но и на том конце была металлическая штука, поменьше. Мать даже в ярости, видимо, сообразила, что в нашем панельном курятнике соседи услышат мой визг.
- Заткнись, сучка! - Мать перешла на шипение. - Убью, тварь! Убью суку!
И всё лупила и лупила меня ремнём. Визжать я уже боялась.
9
ОТКРЫТИЕ
Два дня я могла только лежать и только на левом боку, потому что все удары принял правый бок. Я с огромным трудом могла дотащиться до туалета, да мне там особо нечего было делать: я ничего не ела и очень мало пила. Мать обрабатывала мне в кровь разбитое правое бедро и делала йодовые сетки и какие-то примочки на чёрные синяки.
В один из этих двух дней, лёжа на левом боку, я впервые услышала, как стучит моё сердце. Нет, я и раньше это слышала, но не так. Я услышала своё сердце, будто это было какое-то отдельное от меня существо. По чьему-то замыслу оно начало биться: тук-тук-тук, тук-тук-тук. Сердце работало неустанно, кровь неустанно текла по жилам. И всё это, чтобы я жила. Всё во мне работало старательно, слаженно - чтобы я жила. И тут же моя мысль, как бы независимо от меня, устремилась дальше. Чтобы я жила... для кого-то, для чего-то. И мне стало до боли жалко моё сердце, мою кровь, весь мой так мудро, с любовью созданный кем-то организм, всё, что хлопотливо трудилось для моей жизни. Жалко, потому что я вдруг НАЧАЛА ЗНАТЬ: это никогда никому не потребуется. Я в прошлом году стала носить лифчик: у меня начала расти грудь. Девчонки в классе давно уже щеголяли в топах, потрясая своими нехилыми буферами. А я была плоская, как вобла. Но недавно фигура моя стала меняться, и меняться к лучшему. Грудь ещё была небольшая, но я втайне ею гордилась. И вот я оттянула футболку и посмотрела на себя: два странных существа, таких же незнакомых, как моё сердце, мирно покоились в белых кружевных колыбельках. Мне, как истинной дочери кассирши из "Дикси", сразу представились дорогие блестящие нектарины, упакованные каждый в отдельную сеточку. И я почувствовала: в моих "нектаринах", независимо от меня, независимо от бури, которая пронеслась, независимо от оскорблений и побоев, будто ничего не зная про это, вызревает что-то тайное, значительное. Я смотрела на себя словно со стороны, с удивлением, точно это и не я вовсе. И опять пришла мысль: напрасно вызревает это тайное - не для чего. И опять нахлынула жалость. К кому? К чему? Я не поняла. Но слёзы мои - я это чувствовала - вытекали не из глаз, а из середины груди. Про такие слёзы знала бабушка. Она говорила: "Это душа плачет".
10
ВИТАЛИК
В октябре родился Виталик. Он мне сначала не понравился. Когда его принесли домой и распеленали, я увидела прозрачную кожу на животе, через которую было видно голубые сосуды, и в такт беспорядочным шевелениям Виталика кожа эта двигалась туда-сюда, как будто это была не кожа, а тонкая плёнка с переводной картинки, которая вот-вот должна слезть. И пупок у него торчал, как кукиш. Но я быстро ко всему этому привыкла. Мне нравилось смотреть, как мать и дядя Серёжа купают Виталика. Потом я стала дядю Серёжу подменять. Я сразу научилась правильно пеленать, правильно держать Виталика, чтобы голова его не болталась взад-вперёд. Мать убедилась, что мне можно доверять, и оставляла Виталика со мной, когда уходила в женскую консультацию или куда-нибудь ещё ненадолго.
Я братишку полюбила. Я нашла для него специальные интонации, слыша которые он начинал как-то радостно покряхтывать. Мне нравилось щекотать его под подбородком, как кота, а он при этом так умилительно выпячивал нижнюю губу. Я показала этот фокус матери и дяде Серёже, и мы, втроём склонившись над кроваткой, по очереди гладили его по шейке подушечками пальцев.
Где-то на третьей неделе у Виталика появились маленькие гнойники. Сначала один, потом ещё несколько, а потом они усыпали голову, лицо, руки, грудь. Врачи сказали: стафиллококк. Мы грешили на роддом. Мы с матерью обрабатывали Виталику гнойники, давали ему лекарства. Всё было бесполезно. Он ничего не ел. Нет, вернее, ел он хорошо, но ничего не усваивал: всё, что съедал, тут же срыгивал. Он совсем не прибавлял вес, наоборот, худел. Дядя Серёжа принёс весы, и мы взвешивали нашего малыша после каждого кормления. Минус 40г, минус 30... И вот один раз, когда мать куда-то отлучилась, я перепеленала Виталика и положила в кроватку, а сама, встав рядом на колени и вцепившись в прутья кроватки, начала выть. Я выла тихо, с закрытым ртом, чтобы Виталик не испугался. Я поняла, что такое слёзы в три ручья. Они лились у меня потоком, не переставая. Такое было впервые. И впервые в жизни я поняла, что такое страх за того, кого любишь: этот страх сильнее, чем страх за себя. А Виталик спокойно лежал в кроватке, весь зелёный от хлорофиллипта, как маленький Шрек, и смотрел на меня, казалось, с любопытством. И я ни секунды не сомневалась, что, если бы для спасения его жизни понадобилось отдать мою, я отдала бы её не раздумывая.
Наконец, когда Виталик совсем отощал, мать вместе с ним положили в больницу. И там очень быстро определили, что стафиллококк был у матери в молоке. Поэтому Виталик не принимал пищу - организм просто отторгал новую порцию инфекции. Матери запретили кормить, Виталика перевели на искусственное вскармливание, и он стремительно пошёл на поправку. Из больницы он вернулся с чистой кожицей молочно-розового цвета, с пухлыми щёчками и перетяжками на руках. А вскоре превратился в маленького пухлого забавного хомячка, и дядя Серёжа унёс весы.
Теперь, когда Виталик пил смеси из бутылочки, кормить его могла и я. Для меня не было лучшего занятия! Я клала его головкой на левую руку, сначала проводила соской по подбородку, потом по губам, и Виталик вцеплялся в неё беззубым ртом. В его глазах разливалось блаженство, а ручку он отводил в сторону и вверх, и она там зависала. Потом, поносив его немного вертикально, пока он не отрыгнёт, я опять садилась на кровать с ним на руках. Я близко-близко склонялась к его лицу и смотрела ему в глаза, улыбаясь. А он так же близко рассматривал меня. Сначала очень серьёзно, а потом расплывался в улыбке и делал так:"Аг-хы-ы!"
Теперь, из моего далека, я вижу, что это время, когда мы выхаживали Виталика, было самым счастливым. Да, мы с матерью смертельно боялись за него, но этот страх нас объединял. Мы были словно две матери одного ребёнка. Моя любовь к брату, моя забота о нём - я это знаю - были не сестринскими, а материнскими. И я благодарна за то, что хотя бы на эти несколько месяцев мне дали побыть матерью, почувствовать, что это такое. Теперь я знаю, Кого надо благодарить.
А перед Новым годом к нам пришли из КДН смотреть, в какой обстановке растёт трудный подросток, то есть я. Но, справедливости ради надо сказать, у нас в доме всегда было чисто (мать не терпела пыль и беспорядок). Всегда была приготовлена еда, холодильник был полон. Мать одевала нас, и меня, и Виталика, хорошо. Мы никогда не носили чьи-то обноски, у Виталика не было ни одних чужих ползунков, ни одной чужой распашонки - всё новое. И комната у меня была своя, где я тоже всегда тщательно наводила порядок. Так что они "пришли, понюхали и пошли прочь" (у нас контрольная была по афоризмам из "Ревизора", за которую я в кои веки получила 4).
Когда Виталик перешёл на смеси, мать вышла на работу - во вторую смену, чтобы я после школы могла сидеть с мелким или дядя Серёжа (он работал сутки через двое). А выйдя на работу, мать стала "приходить в себя", то есть возвращаться к себе прежней: стала покуривать, вернулись короткие юбки, чёрные тени и задушевные подруги с их задушевными друзьями. Возобновились, правда пока редкие, застолья: всё-таки мать ещё считалась с режимом Виталика.
11
БАБУШКА
В те зимние каникулы в деревне у бабушки с дедушкой я бывала наездами. Я всей душой туда рвалась, но к обязанностям второй мамы относилась ответственно.
А после каникул, в Крещение, бабушка умерла. Она не умерла, а погибла: её сбила машина. Бабушка и её сестра, баба Поля, собрались 19 января в церковь, на утреннюю службу. И церковь-то у нас прямо вот, через дорогу, чуть наискосок. Но дорога эта не деревенская улица, а шоссе, и оно недалеко от нашего дома делает поворот. Автобусы соблюдают скоростной режим, а всякие козлы на иномарках по вечерам и по ночам по этому поводу не парятся. Бабушка и баба Поля стали переходить дорогу, было ещё темно, из-за поворота выскочил какой-то урод. Баба Поля шла чуть сзади, а в бабушку он врезался со всей дури. Говорят, так она и лежала на капоте, будто пытаясь остановить машину, когда приехали гаишники и скорая.
Если с Виталиком я узнала, что такое бояться смерти до боли родного человека, то с бабушкой я поняла, что такое эту смерть пережить.
Гроб стоял в доме (по народному обычаю покойница "ночевала" дома). Деревенские валили валом: бабульки, детвора, мужики. Соседки плакали и причитали, мужики, сняв шапки и сдвинув брови, угрюмо смотрели в пространство перед собой; Ритка рыдала, слёзы и слюни капали с её подбородка. (Бабушка, можно сказать, была и её бабушкой тоже. Она постоянно нянчилась с Риткой, пока её малолетние родители доучивались сначала в школе, потом ещё где-то. А природная Риткина бабушка вовсю работала, да и молодая она была и на настоящую бабушку не тянула.) На обочине стояла скорая, где, обколотая гипотензивными препаратами, лежала баба Поля.
Но хуже всех был дед. Он, широко раскрыв рот, кричал слабым, тонким, бабьим голосом, и в этом крике слышались изумление и протест.
Бабушкино лицо не выражало ничего; её правая рука была чёрной и распухшей, и широкое обручальное кольцо, которое она никогда не снимала, впилось в палец. И я поняла: рухнул мир, мир, который был домом моей души. Рухнул навсегда.
12
МАТЬ
После бабушкиной смерти мать сорвалась с якорей, будто был отменён какой-то запрет, хотя и при жизни бабушка не была ей преградой. Всё вернулось в былом объёме, даже ещё хуже. Теперь у матери был повод - поминки. Бабушку поминали и поминали, я думала, конца этому не будет. Материны друзья-подруги являлись с мрачными, скорбными лицами; Виталикин манеж мать заранее перетаскивала ко мне в комнату, клала туда Виталика, закрывала дверь и уходила к гостям. Те привычно рассаживались по своим местам за столом и поднимали стопки. У всех был вид людей, постигших законы Неизбежного.
- Помянем...
- Помянем...
- Не чокаясь, - обязательно вздыхал кто-нибудь.
Через полчаса про бабушку все забывали. Поднимался галдёж, смех, врубали Аллегрову и орали с ней хором: "Все мы, бабы, стервы, милый-дорогой!"
Однажды я пришла домой, когда в эту фазу застолье ещё не перешло и слышно было только позвякивание посуды и деликатный - из уважения к усопшей, наверное, - говорок.
- Привет, Женёк! Поди сюда, - позвал меня Пётр Сергеевич. (Пётр Сергеевич самый старший из всей компании, ему было за пятьдесят, что не мешало ему окучивать тётю Таню - тридцатишестилетнюю тощую кладовщицу из материного магазина. Из уважения к возрасту Петра Сергеевича называли по имени-отчеству. А по мне так он просто синяк.)
- Ну что, Женёк? Плохо без бабушки?
Я молчу.
- Пло-о-о-хо, знаю, что плохо. - И Пётр Сергеевич положил мне на голову свою пятерню. Я стояла не шевелясь, чтобы не увеличить площадь соприкосновения этой клешни с моей головой. - А что поделать, Женёк? Это жи-ы-ызнь, матть её...
И он скривился, будто на него давило бытие всей своей тяжестью, и одним махом опрокинул в рот стопарь. Руку он убрал, но уходить команды не было, и я не знала, как поступить. Тут я увидела, что мать подняла на меня мрачный, исподлобья взгляд.
- Ну что ты стоишь, как х*ром по лбу ударенная? - тихо и, как мне показалось, с угрозой заговорила она. - Хоть бы слово сказала. Что за ребёнок? Ни тебе здрасьте, ни до свидания. Целыми днями ходит как свинья недовольная! Люди пришли, нормально сидят, мать пришли поддержать! А эта?!
Мать начала распаляться. Но тут кто-то кинул спасительную фразу: "Да они все сейчас такие!" И понеслось говно по трубам: у них всё есть, они ни в чём не нуждаются, никого не уважают, только телефоны на уме, только по подъездам курить и т.д.. Я выскользнула за дверь и пошла к Виталику, который, закрытый в моей комнате, сидел в манеже.
Пятимесячный Виталик вообще перестал быть для матери сдерживающим фактором. Её материнского инстинкта хватило ненадолго. Развлечений в манеже у Виталика был самый минимум: лежать на спине или, перевернувшись, пытаться встать на четвереньки. И он, естественно, начинал плакать. Я, если была дома, бросала уроки или прибегала из кухни и брала его на руки. Иногда он замолкал, иногда нет. Мать поступала по-разному. То она включала "мамочку": прибегала в комнату и громко, чтобы там, за столом, было слышно, начинала ворковать странным, грудным голосом:
- А что это мой мальчик раскричался? А? Что это мой малыш расплакался? Не надо плакать, не надо. Мама тут, мама рядом.
А в другой раз она кричала из той комнаты, не выходя из-за стола:
- Ты офонарел там орать?! Заткнись, кому сказала!
Как будто Виталик мог понять, чего хочет его мама.
Почему мать так себя вела? Не знаю. Может, разные стадии опьянения?
Скорбная тематика сборищ, которые я возненавидела, сменилась праздничной: 23 Февраля, 8 Марта, первая пятница на этой неделе... У меня всё опускалось внутри, когда я, приходя из школы, видела выдвинутый на середину комнаты, приготовленный к празднованию очередного неизвестно чего разложенный стол. Это означало, что мне весь вечер сидеть у себя в комнате, боясь обнаружить своё присутствие, привлечь чьё-то внимание, а чтобы проскользнуть на кухню или в туалет, я должна буду ещё улучить момент, когда никого нет в коридоре. Нет, я, конечно, не боялась в прямом смысле, но я избегала встреч и разговоров с кем-то из этой пропитой компании. Меня от них воротило, мне они осточертели, эти люди, которые, как тараканы, оккупировали наш дом и из-за которых я сама, как таракан, должна была прятаться по щелям. Мне не хотелось идти домой; да я, наверное, приходила бы туда только ночевать, если бы не Виталик.
И однажды меня осенило: ни разу за это время на материной тусне не был дядя Серёжа! Я стала вспоминать: да, да, пьянки проходили, только когда он был на дежурстве, а у матери не было смены. Почему? Ведь до переезда к нам дядя Серёжа сам был не дурак выпить, да они и с матерью на этой почве сошлись. Неужели он против? И я заметила, что мать всегда тщательно заметает следы. У неё вообще было удивительное свойство: она не теряла здравомыслия. Она могла напиться, могла взбеситься по какому-нибудь поводу, могла орать и материться, но всегда помнила, что она должна сделать. Будто у неё в голове переключался какой-то тумблер. В разгар веселья она выбиралась из-за стола, пошатываясь, шла в мою комнату и говорила:
- Покорми брата.
В дни открытых дверей купание Виталика, естественно, отменялось. Но мать просовывала голову в дверь и, стараясь говорить членораздельно, делала краткое распоряжение:
- Помой Витальке жопу. (С этим я могла справиться одна.)
Если гости засиживались допоздна, мать знала, что я уложу брата на своей кровати, положив с краю две подушки. А иногда я, включив ночник, ложилась рядом с Виталиком. И мне в моей тихой, полутёмной комнате, рядом с родным, тёплым маленьким человечком было почти так же хорошо, как в бабушкином доме зимними ночами, когда за стенами были стужа и метель. Только теперь за стеной не стужа и не метель, а пьяная мать.
13
ДЕД
А в деревне я после смерти бабушки стала появляться очень редко. Мне было так жалко деда, я сильно любила его, но входить в дом, где нет бабушки, но всё ею дышит, - это было выше моих сил. Дед очень сильно изменился: сразу постарел, у него начали слезиться глаза и стала дрожать голова. Он часто плакал, думая, что я его не вижу, а я, глядя на него, тоже плакала, стараясь, чтобы он не увидел меня. Так мы и плакали - по углам.
Однажды я была в кухоньке, а дед сидел в комнате за столом. Я думала, он просто так сидит, а потом присмотрелась: нет, не просто так. Он выпрямился, ладони положил на стол, щёки его были мокрые от слёз, он смотрел прямо перед собой (но явно смотрел НА ЧТО-ТО!)и тихим, слабым голосом повторял: "Милая!.. Милая!.."
Хозяйством дед заниматься не мог и потому, что ослаб, и потому, что потерял ко всему интерес. Фросю взяла к себе баба Поля и кур тоже взяла, а деду приносила яйца, молоко. И в доме приходила прибираться. А потом и деда взяла к себе, когда его парализовало сразу после моих похорон.
14
ВИТЬКА
Мать запретила мне общаться с Леной после той истории. Но я её не послушала, и не потому, что хотела сделать ей что-то наперекор, а потому, что её запреты для меня перестали что-либо значить, а разрешения её мне не требовались.
И вот Лена заявляет мне, что Витька Шерстяных на меня запал. На меня кто-то запал?! Я привыкла думать, что это как-то не про меня: я по-прежнему была мелковата ростом, а на лбу никак не проходили прыщи. Да и мать сыграла свою роль в том, что моя самооценка опустилась ниже табуретки. Она мне то и дело говорила: "Долго ты будешь носить свой крысиный хвост? Постригись, что ли". Или: "Хоть бы накрасилась. Ходишь как поганка". Она это говорила спокойно, беззлобно, и от этого её слова звучали ещё убедительней. И вот - поклонник, блин! Он, конечно, посимпатичней Вована, но такой же придурок.
Однажды мы впятером оказались у Витьки дома. Пивас, сиги, туда-сюда. Фильм какой-то скачали. И вот он взял меня за руку и повёл в другую комнату. Странные ощущения. Там мы сели на диван, он посмотрел на меня секунд десять, будто примериваясь, и стал меня целовать. Кайфа я не словила. У него изо рта пахло пивом и куревом, а губы были слюнявые и холодные. Но я решила потерпеть - из любопытства. Он снял с меня футболку, долго возился с застёжкой моего лифчика, не справился с нею и просто задрал лифчик наверх. Повалил меня и стал целовать грудь. Я сосредоточенно смотрела в потолок и прислушивалась к себе: что, мол, как? Да никак. "Потерплю, - думаю, - ещё. Девчонки в классе уже такое рассказывают, а я даже не целовалась". Но когда он стал мне на ухо шептать какую-то хрень, терпение моё лопнуло: мне стало и смешно, и противно одновременно. Сдерживая эти противоречивые чувства, я упёрлась ладонями ему в грудь и оттолкнула его.
- Ты чего?!
Я молча вернула на место лифчик, натянула футболку - и на выход.
- Жень...
- Забей.
Когда мы встретились в нашей компании в следующий раз, оба были напряжены. Но, поскольку ни он, ни я ни словом не обмолвились о том, что произошло (вернее, НЕ произошло), мы успокоились, расслабились, и всё пошло по-прежнему, то есть так, как было до нашей провальной попытки "заняться любовью".
А в конце апреля у Лены была днюха. Мы все пошли в лес. Ещё с нами были две Ленины подруги из бывшего её класса с двумя своими парнями оттуда же, и Граф привёз из шараги какого-то квадратного качка - будущего сантехника. Было не очень весело: всё-таки не все были близко друг с другом знакомы. И вот качок этот обнял меня за плечи (мне показалось, что на меня повесили коромысло с полными вёдрами):
- Женёк, чего скучаешь? Давай я тебя развеселю.
И Вован выдаёт:
- Не старайся, Санёк. Вон у Витька на неё даже не встал.
И он три раза хрюкнул. (Он всегда хрюкал, когда смеялся над своими шутками.)
Я оторопела и задохнулась. Кисти рук закололо иголками. Я уставилась вытаращенными глазами на Витьку, а он переводил растерянный взгляд с меня на Вована и обратно.
- Ах ты... тварь!!!
И я набросилась на Витьку и стала молотить по его мерзотной роже и ладонями, и кулаками. От ненависти у меня стучало в висках и темнело в глазах. Каждый удар я сопровождала одним словом - "тварь". Витька не пытался меня остановить, не пытался ударить - он только защищал руками лицо.
Меня оттащили девчонки. Я разбила в кровь Витькину губу и поцарапала ему щёку. Меня распирало от ненависти. Но в ёлочках, куда отвели меня девчонки, я обмякла и заплакала - от обиды, от стыда, от своего маленького женского горького горя.
15
ПЕДСОВЕТ
Близился конец учебного года. У меня обозначились две твёрдые двойки: по биологии и по алгебре. Мне сказали, что меня оставляют на осень, но что, если не исправлю положение, - второй год. Хоть меня и оставили "на осень", а исправлять двойки предстояло в июне. Если в биологии я ещё сомневалась (сомневалась, что сдам), то в алгебре никаких сомнений не было: без сомнения, не сдам. По алгебре я знала только одну аксиому: алгебра - это не моё. Всё, точка. Доказательств не требует. Когда-то, ещё в начальной школе, на каком-то этапе я что-то не поняла по математике, дома мне мать за бестолковость пару раз надавала по башке, в мозгу что-то переклинило, да так всё и осталось: математика и подзатыльники слились в моём сознании воедино.
В середине мая должен был быть расширенный педсовет. Это когда собираются учителя и администрация и вызывают родителей с их дефективными детьми. К концу года нас, дефективных, оказалось немало (только из моего класса шесть человек), и в день педсовета народу в коридоре было полным-полно. Ни стульев, ни банкеток в коридоре не было, поэтому все вытянулись цепочкой вдоль подоконников: родители и дети. Педсовет был по 8-9 классам, мы каждый день виделись в школе, более или менее знали друг друга, но тут, в коридоре, никто ни к кому не подошёл, не заговорил: осуждённые не имеют права голоса. Здесь была и Лена со своей тётей. Тётя эта - увеличенная копия самой Лены. Мне сразу вспомнилось подобие фигур по геометрии (не зря всё-таки Феона натянула мне трояк!). Лена пришла с тётей, потому что Ленина мать остепенилась и аж целых два месяца встречалась с одним и тем же мужиком - то ли грузином, то ли армянином, державшим у нас овощной ларёк. И как раз в эти дни он увёз её на неделю в Турцию.
Не только дети не разговаривали друг с другом, но и родители с детьми тоже не разговаривали. Матери тихо закипали, потому что до того, как оказались в этом коридоре, весь год (да что там год - с самого рождения своих балбесов) думали, что всё само собой и образуется, и рассосётся. Дети уныло недоумевали: никто не думал, что вся эта шняга с двойками - всерьёз. Но и матери, и дети были едины в одном - источником своих тягот они считали тех, кто заседает сейчас там, за дверью кабинета. Только Лена с тётей были вполне позитивны, и их улыбающиеся лица светились от экранов смартфонов. Лена вообще спокойно относилась к перспективе "пойти на третий круг", как она сама говорила.
Подошла наша очередь. Мы с матерью вошли в класс (педсовет проходил в кабинете истории). Учителя сидели за партами. У доски стояла одинокая парта, будто лобное место. За неё лицом к залу суда усадили мать, а меня поставили рядом. Поднялась моя классная и описала безрадостную картину моей успеваемости. Потом слово дали предметникам. Биологичка рассказала, как я докатилась до двойки в году, порекомендовала родителям "тщательнее контролировать выполнение домашних заданий и организовать для ребёнка режим учёбы и отдыха". Потом из-за парты с трудом вылезла Наталья Николаевна, математичка. (Мы прозвали её Феоной - за габариты и добродушие. Она и вправду относилась к своим двоечникам с добродушным снисхождением, как к ущербным.) Феона назвала меня "девочкой неглупой, но запущенной" (тут я покосилась на мать), сказала, что у меня гигантские пробелы в знаниях, напомнила про предстоящий ОГЭ и выразила надежду, что совместные усилия - её, Феоны, мои и моих родителей - приведут к положительному результату.
Мать не лебезила, поддакивая учителям, не пыталась что-то объяснить, не смотрела на меня с горьким разочарованием, не качала сокрушённо головой. Она не была на стороне учителей, она не была на моей стороне - она ни на чьей стороне не была. Поджав губы и сдвинув брови, она колючим, ненавидящим взглядом смотрела на парту, где с ожесточением кем-то было вырезано: "Фролов - лошара". Я косилась на мать и молилась, чтобы всё быстрей закончилось, потому что боялась, что мать сейчас вскочит на ноги, обматерит учителей, пошлёт завуча, а потом в коридоре размажет по стенке меня.
Итог подводила завуч. Она имела вытянутое вперёд острое лицо и непомерно длинное, тонкое туловище при коротких ногах, за что и поплатилась: многие поколения школьников называли её Таксой. Такса со скорбной укоризной обратилась ко мне с традиционным риторическим вопросом:
- Женя, как же так получилось? Расскажи нам.
Я, естественно, ничего не рассказала. Потом она напомнила мне о моей обязанности хорошо учиться, о том, что надо успешно сдать экзамены и тогда будет мне счастье; о том, что учителя, конечно, пойдут навстречу и сделают всё возможное, но что усилия по вытягиванию меня из болота должны быть обоюдными. В общем, смысл был такой.
- Тамара Борисовна, - обратилась она к матери, - администрация ставит Вас в известность, что Ваша дочь переведена в 9 класс условно и что она до 15 сентября
должна сдать академическую задолженность по двум предметам. В противном случае она будет оставлена на повторный год обучения.
Мать молча расписалась в какой-то бумаге, бросила: "До свидания!" - и пошла к выходу. Я хвостом потянулась за ней.
Домой мать неслась, разрезая воздух: она делала один шаг, я - три.
- В кого ты такая безмозглая? - с яростью, сквозь зубы наконец заговорила она. Она с такой силой печатала шаг, что на каждом шаге её голос срывался. - Я училась хорошо, у отца вообще высшее образование. Запозорила меня совсем. То милиция, то школа. Куда меня в следующий раз вызовут - в кожвен?! Только вот и осталось!
Она распахнула дверь подъезда и остановилась передо мной.
- В общем, так. Если ты, идиотка тупорылая, не сдашь, я тебе башку снесу. Поняла?
Я молчала.
- Поняла?!
- Поняла.
16
ДЯДЯ СЕРЁЖА
После своего открытия относительно дяди Серёжи я стала наблюдать за ним и заметила: он почти не разговаривает с матерью. А мать - с ним. Когда они оба были дома, мать, и так не отличавшаяся дружелюбием, ходила злая, на взводе.
В тот день я вернулась из школы, и первое, что услышала, - их голоса из кухни. Мать и дядя Серёжа ругались. Дверь они плотно закрыли, наверное, чтобы не разбудить Виталика. У меня возникло дежавю: я прячусь в туалете, а мать с отцом орут друг на друга. Но сейчас я не собиралась прятаться в туалете: мне надо было выяснить, что, чёрт возьми, происходит в нашей семье. И, да, каюсь: я стояла в коридоре и подслушивала.
- Да ты меня уже задолбала! Понимаешь ты это, чёртова ты дура!
- А ты-то, ты-то как меня задолбал! Господи, как же ты мне надоел, как же на-до-ел!
- Чем же я тебе надоел? Тем, что хочу, чтобы у нас была нормальная семья? Чтобы ты перестала бухать?
- Да хватит, хватит праведника-то из себя корчить! Давно ли праведником-то стал?
- Слушай, чего ты от меня хочешь? Чего ты делаешь? В кого ты скоро превратишься? В алкашню? Да мне дотронуться до тебя скоро будет противно.
- Ой, батюшки! Противно ему будет! Напугал бабу х*ром! Да иди ты, знаешь куда!
- Чего ты бесишься? Чего тебе не хватает? Всё его не можешь забыть никак, да?!
- Не твоё дело. - Я слышала, как мать щёлкнула зажигалкой - закурила.
- Если ты его так любила, чего же со мной тогда спуталась?
Я замерла. Мать любила отца?! Моя - мать - любила - отца?! Моя мать кого-то, оказывается, любила?! Боясь пропустить хоть слово, я, кажется, перестала дышать и моргать.
- Я спуталась?! Это ты какого чёрта присосался ко мне?!
- Да ты же сама на меня залезла в тот новый год! Забыла? Забыла! Потому что в дрова была. А я без тебя обошёлся бы, будь уверена! Вас, таких, через каждые двести метров.
- Заткнись! Заткнись, прошу тебя! - простонала мать.
- Дура, подумай, что ты делаешь! Ты дочь свою совсем забросила.
- Я забросила, а ты возьми и подбери. Уже можно. Самое время, - спокойно, без всяких эмоций сказала мать.
- Ты совсем е**нулась?! Ты чего несёшь-то? Да за такие слова, знаешь?!..
"Соринку в глаз?!" - метнулось у меня в голове. Дядя Серёжа всегда так говорил, но говорил в шутку ("Женёк, налей кофейку". - "Ломает. Сам налей". - "А соринку в глаз?") и, конечно, никогда так не делал. Неужели он ударит мать?! И я представила себе дядин Серёжин боцмановский кулак. Но он лишь сказал:
- Стерва...
- Да пошёл ты...
- Короче. Если вся эта х**та не прекратится - я ухожу.
- Да проваливай! Я тебе только спасибо скажу.
- Ладно. Но сына я у тебя отсужу. Я его погубить тебе не дам.
Это дядя Серёжа сказал уже у самой двери, и я поняла, что он сейчас выйдет. Я в два прыжка очутилась у себя и бесшумно закрыла дверь.
- Х*р тебе, а не сына! По-эл?! - хрипло рявкнула мать в прихожую.
Мать повозилась в коридоре и хлопнула входной дверью - ушла на работу. Я неподвижно сидела за столом, пытаясь переварить услышанное.
Серёжа... Если Серёжа уйдёт, что будет с нами? Со мной, с Виталиком? Во что превратится моя жизнь? Присутствие дяди Серёжи хоть как-то сдерживает мать. Что же будет потом? Какой ещё "дядя" поселится у нас? (Я уже была наслышана про этих "дядей".) И перед моими глазами возникли картины нашей будущей жизни, в цвете, с подробностями. Эти картины были настолько живые, что я сорвалась с места и влетела в большую комнату.
Дядя Серёжа сидел в кресле, перед ним стояла пустая раскрытая дорожная сумка, но он её не собирал, а копался в своём телефоне. Он вскинул голову и изумлённо уставился на меня. До меня дошло: он ведь не знал, что я дома.
При виде сумки отчаяние меня просто захлестнуло; я бросилась к креслу, рухнула перед дядей Серёжей на пол, на колени.
- Серёжа!.. Серёжа!.. (От волнения я забыла про слово "дядя".) Серёжа, не уходи! Не бросай нас! Нам без тебя нельзя! Ты мать не слушай, она просто взбесилась, вот её и понесло. Не уходи, Серёжа... дядя...
Боясь разбудить Виталика, я пыталась шёпотом кричать, и шёпот получался жалким, сиплым; я представляла, как я смешна и, может быть, противна дяде Серёже со своим сипением.
Изумление на его лице сменилось выражением страдания и жалости. Он наклонился ко мне.
- Женёк. Я больше не могу. Ты понимаешь? Не могу. Это край, предел. Ты ведь всё слышала, да? Да нет, ты всё равно не знаешь всего.
Он говорил это, будто я взрослая, будто ему ровня. Но я не взрослая! И не ровня! И Виталик не взрослый и не ровня! И я протестую!!! За себя и за него. Я ТАК НЕ ХОЧУ!
- Дядя Серёжа, если ты уйдёшь, мне будет очень плохо, понимаешь? (Тут мне в голову пришёл более мощный для него аргумент.) И Виталику будет очень плохо. А тебе она его не отдаст.
Он, видимо, хотел возразить:
- Женёк...
- Я знаю, знаю, сейчас он маленький. Но ему будет плохо... потом. Я это точно говорю.
Я ушла к себе. Часа два я пролежала на кровати. Сначала я наревелась. Потом слушала, как проснулся Виталик и дядя Серёжа переодевал его и кормил. Потом он заглянул ко мне и сказал:
- Женёк, я на сутки. Может, погуляешь с Виталиком? Погода хорошая.
- Ладно, - прогнусавила я, потому что от слёз заложило нос.
Я вскочила и высунулась в окно. Дядя Серёжа вышел из подъезда. В руках у него был, как всегда, пакет-майка с термосом и контейнерами с едой. Сумки не было. Я заглянула быстро в большую комнату, потом подтащила стул и открыла антресоль: дорожная сумка, свёрнутая, лежала там.
17
НЕНАВИСТЬ
В самом конце мая я пришла с дополнительных. Мать возилась в комнате с Виталиком. Я стала переобуваться в прихожей и вдруг услышала за спиной материн крик:
- Ты что, офонарел на диван срать?! Я только что сняла с тебя подгузник!
Оказывается, когда мать на минуту отвернулась за новым подгузником, Виталик накакал на диван. Он удивлённо поднял голову на крик. На подушке лежала какашка, как вишенка на торте всех материных несчастий. Мать рывком перевернула его попой кверху и звонко шлёпнула по ней. Шлепок этот неожиданно застал Виталика, не знавшего пока, что такое боль, на вдохе. Поэтому он сначала задохнулся: "Ххха-а-а!" - а потом зашёлся в крике.
- Ты офонарел?! Офонарел?! Офонарел?!
На каждом слове мать шлёпала и шлёпала его по его смешной, похожей на персик попке.
Я на несколько мгновений потеряла способность двигаться. А потом, путаясь в развязанных шнурках, ворвалась в комнату, выхватила у матери Виталика и прижала к себе. Его грудка и спина ходили ходуном.
- Не смей его бить! - взревела я. - Дура! Сука! Ненавижу!!!
И убежала с Виталиком на руках к себе.
Я долго ходила по комнате, прижав его к груди, пока он не перестал судорожно вздрагивать. Потом положила его на руки и стала тихо покачивать. Ресницы его слиплись от слёз, а в глазах была боль, боль оскорблённого, обиженного ни за что маленького человека. Наконец он успокоился, глазки его стали закрываться. Я не хотела выходить из комнаты, мне противно было видеть мать, поэтому я подержала Виталика на весу, и он пописал прямо на пол. Я осторожно положила его на кровать, достала свою чистую простыню и завернула его холодные голые ножки и попу, а сверху укрыла его пледом. Он уснул. Я попробовала заниматься, но в голову ничего не проникало. Я слышала, как мать ходит по комнате, спускает воду в туалете - убирает за Виталиком. Потом всё стихло. Я сделала барьер из подушек и вышла за тряпкой, чтобы вытереть лужу на полу.
Мать сидела на кухне за столом, курила и, подперев ладонью лоб, беззвучно плакала. Я не подошла к ней, ничего ей не сказала.
Мне не было её жалко.
18
ЯВЛЕНИЕ
Ночью я спала плохо. Нервы были на взводе; что-то внутри меня дёргалось то тут, то там, как от разрядов тока. В голове была круговерть из обрывков мыслей: зачёты, мать, деревня, Виталик, зачёты, мать, мать, снова зачёты, круги кровообращения, эндокринная регуляция... С трудом, но я уснула.
Однако проснулась я, несмотря ни на что, вовремя. Решила ещё поваляться. В девятом часу мать заглянула в комнату и сказала:
- Мы в поликлинику. Давай вставай, с девяти будут ходить газовщики.
- Знаю, - разглядывая свои ногти, ответила я.
Мать с Виталиком ушла, оставив дверь в мою комнату полуоткрытой. Загудел лифт.
Я решила, что до газовщиков ещё есть время, и блаженно распласталась на кровати.
И тут я увидела это.
Из-за полуоткрытой двери выглянула бабушка. Высунувшись до пояса, она смотрела на меня. В ней не было ничего, решительно ничего от призрака: это была настоящая бабушка, моя любимая бабушка, такая, какой я её всегда знала. Только одета она почему-то была в материну домашнюю тунику.
Я впечаталась в матрас. Бабушка прижала руку к середине груди. Рука не была чёрной и распухшей - это была прежняя бабушкина рука, старенькая, морщинистая, с широким обручальным кольцом на пальце. В глазах у неё было столько любви ко мне, столько доброты и - боли. Брови её страдальчески изогнулись домиком. Губы бабушки шевелились: она что-то говорила и отрицательно качала головой, не издавая при этом ни звука. А в глазах дрожали слёзы.
Ошеломлённая, я тихо выдохнула:
- Ой, мамочки!
Будто услышав мой голос, бабушка исчезла. Нет, она не растворилась в воздухе, а скрылась так же неторопливо, как и появилась, даже чуть отстранилась, когда задела плечом дверь.
Всё это длилось секунд пять.
Что это? ЧТО ЭТО БЫЛО?! Я даже страха не почувствовала - настолько велико было моё потрясение.
Я встала, умылась. Я что-то съела на завтрак. Я впустила газовщиков. Я расписалась у них на каком-то бланке. И всё это время я думала, думала, думала о виденном мною совершенно иррациональном явлении. Лишь во второй половине дня до меня дошло: бабушка ведь что-то говорила и не просто говорила, а как будто просила меня о чём-то. О чём? Не ругаться с матерью? Не оставаться на второй год? Может, не бросать деда? Я не знала. Но я поняла: бабушка говорила о чём-то, чего мне НЕ НАДО делать.
Носить всё это в себе было невозможно, и я позвонила Лене. Ну а кому ещё? Не с матерью же об этом разговаривать, которая и без того ведёт себя так, будто меня за человека не считает. Не хватало ещё, чтобы она подумала, что у меня отъехала крыша.
После дополнительных мы встретились с Леной на крыльце школы и пошли на опушку. Сели на бревно. Лена закурила. Сзади нас тихо качались сосны с высокими, будто намазанными мёдом стволами. Впереди было зелёное поле с прямой узкой тропинкой, ведущей в коттеджный посёлок, кирпичные строения которого как-то радостно, по-летнему краснели в лучах ещё высоко стоящего, но уже вечернего солнца. Над полем, вереща, ошалев от счастья, стремглав носились птицы. Бабушка... Деревня... Моё детство...
Я рассказала Лене о том, что случилось утром. И впервые увидела, как её глаза-щёлочки увеличились до естественных размеров человеческих глаз и как через её железобетонную невозмутимость просочилось изумление.
- И ни фига ж себе... - протянула Лена. - Слушай, может, ты это во сне?
- Лена, я не спала! Я НЕ СПАЛА!
- Жека, ну тогда это полный пипец...
И она стала провожать глазами мужика на велосипеде, явно его не видя. Лена, как и я, наверное, впервые столкнулась с чем-то необъяснимым, с чем-то непохожим на плоский, как экран монитора, убогий мир нашей повседневности. Лена искренне, с готовностью, всё принимая на веру, разделила со мной моё изумление, мою растерянность перед открывшейся многомерностью мира. И я уже за одно это была ей благодарна.
19
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ
В этот день, 8 июня, у меня был первый зачёт по алгебре. Жарища стояла невыносимая, несмотря на начало лета. К трём я пошла в школу. Пришла чуть раньше и встала на крыльце, в тени. Наконец из-за угла, как расписная ладья, выплыла Феона, в ярком цветастом необъятном сарафане. Она шла тяжело, переваливаясь как утка. Волосы, наверное только что накрученные на щипцы, от пота склеились в редкие полуколечки.
Охранник весело спросил, протягивая Феоне ключ:
- Что, двойки исправлять?
- Да, наши лучшие люди, - ответила она.
Лучших людей собралось человек двенадцать: трое наших, остальные бедолаги из других классов.
Из пяти заданий я сделала полтора, и это всё, на что я оказалась способна. В открытые окна накатывали волны жары; у меня разболелись голова и живот, и меня начало подташнивать - верный признак, что не сегодня-завтра месячные. Я подняла руку. Феона взяла мой меньше чем наполовину исписанный лист и начала задавать наводящие вопросы, пытаясь выдавить из меня знания хотя бы ещё на пару заданий. Я оценила её усилия, и мне даже стыдно стало за то, что ничем не могу ей помочь.
- Женечка, рыба моя, ну я не могу поставить тебе зачёт. Давай приходи завтра к 10 часам, будем дальше заниматься.
- Хорошо.
- Иди, солнце моё, завтра приходи обязательно.
Я вышла из класса, чтобы никогда туда не вернуться.
Домой идти не хотелось: я знала, что у матери гости, ведь дядя Серёжа на работе. Да после той ссоры мать особенно и не скрывалась, она, казалось, демонстративно игнорировала его ультиматум. И во мне натянутой струной гудело напряжённое ожидание: что из всего этого выйдет, чем всё закончится? Я боялась опять увидеть раскрытую дорожную сумку.
Проходя мимо банка, я увидела отца. Он шёл со всем своим семейством: тётя Света держала отца под руку, тот вёз прогулочную коляску, где сидел новый его ребёнок; Андрюша шёл рядом с матерью. Мы поздоровались.
Тётя Света изменилась. Она выглядела хорошо, но не так шикарно, как раньше: волосы были забраны в хвост, кожа приобрела обычный человеческий вид, а в глазах растеклась и застыла усталость. Я слышала, что их сын, как только родился, сильно чем-то заболел, даже лежал в реанимации. И тётя Света уже не казалась мне дурой: женщина, которая чуть не потеряла ребёнка, не может быть дурой. Андрюша был всё такой же упитанный, но подрос, и на голове у него был не ажурный дурацкий беретик, а нормальная бейсболка. Всё-таки ему уже было девять лет. Его маленький брат был такой же щекастый, но гораздо симпатичней. До меня вдруг дошло, что он и мой брат тоже. Они назвали его Антошкой, он был примерно на полгода старше нашего Виталика и, на мой взгляд, ни в какое сравнение с ним не шёл. Подумав о Виталике, я ощутила привычное тепло, которое растекалось у меня по груди и плечам всякий раз, когда я вспоминала о братике. И вдруг я поняла: это тепло распространяется и на Антошку, и на Андрюшу, и на отца с его женой. Никто из них уже не казался мне противным, никто не раздражал.
- Как у тебя дела? - спросил отец.
- Нормально.
- А в школе?
- Да так. Ничего.
- Как мама? Виталик?
- Нормально.
- В деревню летом поедешь?
- Не знаю. Я с Виталиком сижу.
- Женечка! Мы в августе едем на море. Поехали с нами! - вдруг осенило тётю Свету.
Я ведь только что сказала, что сижу с Виталиком. Зачем же она про море? Ежу понятно - зачем.
- Да нет, я не смогу.
- Ну, будешь здесь с подружками гулять, на озеро ходить. Это тоже хорошо, - радостно сказала тётя Света.
Я неопределённо повела плечом.
- Ладно, мне пора.
- Я позвоню, - сказал отец.
- До свидания, Женечка!
- До свидания, - буркнул Андрюша, с завистью глядя вслед двум пацанам на скейтах.
И мы пошли в разные стороны.
- Женечка, приходи к нам в гости! - через плечо крикнула тётя Света.
"Ага, щас!" - подумала я, а вслух сказала:
- Хорошо.
Да, домой не хотелось. Но изводила жара, болел живот; я знала, что с матерью предстоит стычка из-за зачёта и что, сколько ни болтайся на улице, стычки этой не избежать. И я пошла домой.
Всё было, как я и думала. Я заглянула к себе: Виталик сидел в манеже и, увидев меня, сказал: "Гы-ы-ы", показав две крошечных белоснежных жемчужинки - два нижних зуба.
Перекрывая шум, мать из комнаты крикнула:
- Поди сюда!
Я вошла.
- Сдала? - В вопросе было столько безнадёжности, что ответ уже подразумевался.
Не поднимая головы, я выдавила:
- Н-нет.
Мать, казалось, даже обрадовалась.
- Ну что я говорила! Ты чего, хочешь в кассе всю жизнь просидеть, как и я?! Да у тебя и на это, бля, мозгов не хватит! Вот что с ней делать?! Не учится совсем! Куда мне потом с этой шалавой?
В голосе её зазвенели пьяные слёзы. Пьяные крокодиловы слёзы. Тётя Наташа сочувственно обняла её за шею и принялась утешать:
- Да ладно, Томка, ладно. Успокойся. На всех никаких нервов не хватит. О себе тоже надо подумать, ты ведь себя не на помойке нашла.
Ко мне повернулся Пётр Сергеевич. Один глаз у него уже зажмурился, а остававшийся открытым занавешивали упавшие со лба длинные сосульки седых волос; нижняя губа оттопырилась и блестела. По всему этому я определила, что гуляют уже давно.
- Жже...нёк! Учицца на-а. На-а, Женёк! Ты мать слушай, Женёк, она у тебя ха-ррошая!
Тётя Наташа притянула к себе голову матери и что-то сказала ей на ухо. И прямо на глазах выражение горестного отчаяния на материном лице сменилось выражением какого-то нежданного восторга. Радость жизни победила; мать тут же забыла про непутёвую дочь, и они с тётей Наташей расхохотались звонко, с подвизгиванием, будто раскудахтались куры, которых топчет петух. Мать протянула руку и нажала кнопку CD. В перепонки ударило: "...ро-шо! Всё будет хорошо! Всё будет хорошо, я это знаю!"
Я повернулась и ушла на кухню. Выпила холодной воды. Тянуло живот и стучало в висках. И тошнило. Вдруг у меня потемнело в глазах; лоб покрылся холодным потом. Я оперлась ладонями о стол и опустила голову, ожидая, пока пройдёт эта темнота. Из комнаты неслось: "Хо-ро-шо! Всё будет хорошо! Ох, кажется, я, девки, загуляю!" Мать и тётя Наташа продолжали хохотать, и хохот их перекрывал шум оживлённых разговоров.
И тут в голове я услышала, как уже однажды было. Нет, это не был голос, это была мысль, которая явилась как готовое знание: "Мне никуда от этого не деться. Никогда. Мне никуда от этого не деться. Никогда". Я выпрямилась, прислушиваясь к себе: да, да, я откуда-то это знаю. Страшно мешала сосредоточиться постылая оргия в соседней комнате. Я побежала туда.
- Как же вы мне все надоели! - крикнула я, пытаясь перекричать Верку Сердючку. Но не перекричала, видимо. Меня никто не услышал. Никто не заметил, как я стрелой пронеслась на балкон - мне захотелось на воздух. На воздух хотело моё тело, на воздух хотела моя душа. Перила балкона преградили мне путь, но порыв не пропал. И эти перила лишь подтвердили, что мне никуда от этого не деться. Никогда. Болела голова. Я буквально ощутила, как вонючая, мутная волна пьяного шабаша хлынула вслед за мной, вырвавшись из комнаты, и ударила меня в спину, прижав к решётке балкона. Я посмотрела вперёд - и у меня захватило дух.
"Дикси", школа, поле за ними, дальний коттеджный посёлок, упирающийся в лес, - всё пространство впереди меня изогнулось полусферой, будто втягивая всё, что я вижу, внутрь чего-то никогда мною не виданного. Я сама ощутила это притяжение. Сзади напирала и давила безысходность, а впереди колыхался, меняя формы, привычный мир, превращаясь на глазах в нечто, обещающее - что? Я не знала. Воздух. Свободу. Бесконечность.
"Бабушка-а! Бабулечка-а!" - далёким бубенчиком прозвенел во мне голосок маленькой девочки Женечки.
Я быстро глянула вниз - на зелень двора, на припаркованные машины: здесь всё было привычно плоским. "Ну, нет", - сказала я себе, стоящей на пике самой высокой вершины, под невозможно синим небом.
И легко перекинула то, что пока ещё было мной, через перила.
Мы жили на шестом этаже, и я ещё успела передумать и даже сделать какое-то движение, чтобы всё исправить. Но тут я услышала тупой, тяжёлый звук - будто с большой высоты сбросили мешок, туго набитый монетами. И этот звук взорвал мою голову.
20
ТЕПЕРЬ
Я уже мало что вижу в вашем земном мире. Но, пока есть возможность, я смотрю, как довольно часто на могилу приходит мать, иногда с дядей Серёжей и всегда - с Виталиком. Виталику уже четыре года. Он такой классненький! Глаза у него тогда были непонятного цвета, а теперь стали тёмно-карие с каким-то отливом, как орех в шоколаде. Такие глаза у дяди Серёжи. Виталик меня, конечно, не помнит и вряд ли понимает, зачем его сюда привозят и заставляют молча стоять. Но он стоит - послушно, смирно. Мой обожаемый, чудный братик, мой тёплый заюшка.
Мать опять беременна. Она вообще очень изменилась: похудела, щёки запали, возле рта - морщины. Но не в этом дело. Она изменилась... душой, а мне отсюда душу человека хорошо видно. Вначале, когда я смотрела на душу матери, мой взгляд натыкался как бы на каменную кладку (вообще-то это не совсем взгляд, но это ладно). Потом он стал проваливаться глубже, глубже, а теперь я почти не различаю дна.
Мать никогда не плачет. Она сосредоточенно смотрит в землю, туда, где лежат остатки той плоти, которая когда-то вызрела в её собственном теле. Я её всякий раз спрашиваю: "Что ты так смотришь, мама?" Но мать, естественно, меня не слышит. Она стоит молча и смотрит, смотрит, не отрываясь, на могилу. И крепко-крепко держит Виталика за руку.
Баба Поля в первые дни после моей смерти объездила все окрестные храмы, чтобы найти священника, который согласился бы меня отпевать. Но никто не соглашался. Наконец она нашла какого-то батюшку, которого удалось каким-то образом уговорить. Он и отпел меня заочно. Не знаю, это помогло или нет, но мне здесь очень хорошо.
Как мы здесь живём? Я не могу рассказать: на земном языке не расскажешь - там нет таких слов, а моего теперешнего языка вы не поймёте. А если бы и поняли - не поверили бы.
А сказать, как меня тут все называют? Весёлый Наш Ангел. Ну, я не знаю, ангел я или нет, но то, что я весёлая, - это правда. Я здесь ВСЕГДА весёлая. Мне грустно лишь оттого, что я скоро перестану видеть Виталика и что уже не вижу дедушку. Когда я ещё могла его видеть, он был уже почти прозрачный. Это значит, что проступила душа; это значит, что он скоро будет здесь. А вот Виталика я увижу очень, очень, очень нескоро. Я верю, что у него будет долгая жизнь, долгая, счастливая жизнь. Я люблю его ещё больше, чем тогда. Моя любовь - как бы это сказать? - затопила меня целиком. Нет, не то. Если ты кого-то любил, то здесь эта любовь становится больше тебя, и ты понимаешь однажды, что она и в тебе, и вокруг тебя. Ты - любовь, живущая в любви. А ненависть? Ненависти здесь нет вообще. Здесь она заменяется жалостью. Кого ненавидел, того начинаешь жалеть. Я здесь поняла, что такое "жалеть". Вот "жалить" - это причинять боль кому-то, а "жалеть" - это самому испытывать боль за другого. Но это хорошая боль, правильная.
И я счастлива. Я только хочу ещё раз попросить, пока совсем не ушла: не приносите мне мягких игрушек, дарите их лучше живым детям. А мне это теперь не надо. Теперь мне от вас ничего не надо.
Январь-февраль 2024г.
Свидетельство о публикации №224020401667
Ваша повесть интересна, но чтение с экрана имеет свои особенности.
Большие тексты читать трудно, потому что устают глаза.
Да и хотелось бы высказать своё мнение о каждой главе, о героях!
Не пожалейте времени, переформатируйте ваше произведение.
Расположите КАЖДУЮ ГЛАВУ на отдельной странице!!!
С искренним уважением и надеждой,
Элла Лякишева 30.07.2024 15:26 Заявить о нарушении
Ольга Сидоропуло 31.07.2024 12:46 Заявить о нарушении
Надо просто каждую главу поместить как отдельное произведение на отдельной странице.
С уважением,
Элла Лякишева 31.07.2024 21:58 Заявить о нарушении