Чехов и его женщины часть 30
Часть 30
Свод фрагментов из текста об итогах исследования Дональда Рейфилда «Жизнь Антона Чехова», не стибритого в сети Тибра (места знать надо!), а полученного из частной баварской биб-ки в цифровом формате
Справка об авторе и идее материала – см. часть 1
1902
Однако январь нового, 1902 г принес и хорошие новости: пьеса «Три сестры» была удостоена премии Грибоедова, а после курса инъекций мышьяка здоровье Льва Толстого пошло на поправку.
В январе Альтшуллер предупредил Ольгу: «Процесс сделал шаг вперед <…> Питался Антон Павлович <…> очень плохо, мне кажется, иногда он ничего не ел <…> Как вредны и опасны его легкомысленные экскурсии на север зимой <…> Тоска и одиночество, в которых пребывает теперь Антон Павлович, тоже не могут не влиять вредно на его здоровье».
Из Москвы Ольга жаловалась Антону на доктора Долгополова: «Он меня попросту выругал, что я не бросаю театра». Упреки в свой адрес слышала она и от чеховского приятеля Сулержицкого, который приехал в Ялту подлечить свой плеврит: «Антон Павлович томится больше всех. Вчера у него опять началось небольшое кровохарканье <…> Задыхается в своих четырех стенах <…> Приезжайте непременно <…> он не только муж Ваш, но и великий писатель <…> Здоровье, которое необходимо всем, всей русской литературе, России. Художественный театр не только не должен мешать Вам в этой поездке, но обязан командировать Вас сюда».
Грусть и уныние нашли свой выход в рассказе «Архиерей», который Чехов закончил к 20 февраля. Бунин назвал его лучшим рассказом русской литературы. Сюжет этой небольшой истории, по собственному признанию Антона, сидел у него в голове лет пятнадцать. В рассказе писатель последний раз в своем творчестве проводит параллель между служителем алтаря и служителем муз. «Архиерей» стал лебединой песней Антона Чехова, давшей толчок современной прозе об одиночестве и смерти, такой как «Смерть в Венеции» Томаса Манна.
Всю зиму в письмах к Антону Ольга нарочито обвиняла себя в эгоизме, и ее попытки подольститься и напоминали реплики Аркадиной из «Чайки»: «Ты ведь мой большой талант! Ты – русский Мопассан!» и добавляли в чеховский рассказ горький привкус. «Архиерей» стал лебединой песней Антона Чехова, давшей толчок современной прозе об одиночестве и смерти, такой как «Смерть в Венеции» Томаса Манна.
В сентиментальном порыве она наведалась попить чайку в тридцать пятый номер гостиницы «Дрезден», «откуда Чехов увез Книппер». Она сулила Антону плотские утехи: «Целую тебя крепко, со вкусом, долго и проникновенно, чтобы по всем жилам прошло <…> Когда увижу тебя, так откушу ухо <…> Будь груб со мной, и мне будет хорошо. А потом поцелуешь, приласкаешь» . Жалуясь на одиночество, она строчкой ниже с упоением описывала увеселительные поездки и буйные пирушки. И настойчиво заверяла его: «Я должна быть около тебя, должна устроить тебе жизнь хорошую, приятную, спокойную» – впрочем, с оговоркой: «это моя мечта к старости».
Невестка с золовкой уживались в Москве в мире и согласии вплоть до весны. Поселившись в одной квартире, они могли позволить себе личную жизнь, не давая повода для сплетен. Ольга по-прежнему общалась с Немировичем-Данченко, а Маша – с Буниным. Маша в письмах к брату докладывала ему о том, как весело Ольга отметила Антоновы именины в компании мужчин. На то, что Ольгу «природа оделила <…> большой долей кокетства», Антону намекала и чета Станиславских: Мария писала о том, что Ольга строит глазки ее мужу, а тот, в свою очередь, сообщал, что своим декольте Ольга шокировала даже видавшего виды Омона, в чьем театре репетировала группа МХТа.
В то время как ялтинские «антоновки» оставили Чехова в покое, московские теперь потянулись к его жене. Снедаемые любопытством Татьяна Щепкина-Куперник и Нина Корш предстали перед Ольгой, рискуя получить отпор. Мария Дроздова эпатировала ее тем, что хвасталась любовными приключениями и заигрывала с ее братом. С трудом переносила Ольга и Лику Мизинову, а также Марию Андрееву – с ними обеими Маша настойчиво поддерживала дружбу. Еще под Рождество Ольга писала Антону: «Лика была пьяна и все приставала ко мне выпить брудершафт, но я отвиливала, я этого не люблю». Описывая Лику Маше, Ольга представила ее этакой охочей до мужчин и выпивки бабенкой. Изжить же из театра красавицу Марию Андрееву, вечную Ольгину соперницу, было куда сложнее.
В письме к Антону Ольга обвиняла Андрееву в том, что своей плохой игрой она компрометирует Немировича-Данченко как драматурга. В компании купцов – Станиславского, Морозова и актера Лужского – он был в ее глазах единственным «литератором», Давидом, ведущим неравный бой с Голиафом: «Его щиплют и грызут отовсюду». Уйди Немирович из театра, Ольга – она дала это понять Антону – последовала бы за ним. Впрочем, Чехов всегда отдавал себе отчет в том, что его актриса-жена, верна скорее режиссеру, чем театру.
Вернувшись из Ялты в Москву, Маша поделилась с Мишей мыслями о запутавшейся в противоречиях невестке: «Я ее не пойму – и жалко ей мужа, и скучает она, и в то же время не может расстаться со своими ролями, вероятно, боится, чтоб кто-нибудь лучше не сыграл» . Тем временем Ольга подписала с Художественным театром контракт на три года. Попечитель театра Савва Морозов сделал его товариществом на паях. Трое «купцов» предложили вызывающим доверие актерам купить пай в три тысячи рублей. Ольга Книппер стала пайщицей МХТа. Всеволод Мейерхольд и Санин-Шенберг, которых обошли при раздаче паев, через год покинули театр. Антон тоже похвалил супругу – за ее финансовую независимость. В год она зарабатывала более трех тысяч рублей и лишь однажды попросила у него денег, чтобы покрыть какой-то таинственный долг. Не заводил он разговоров и о том, что возражает против ее контракта.
Он с большим удовольствием сам бы переместился в московскую круговерть, чем стал бы тащить ее в «эту паршивую Ялту». «Напрасно ты плачешься, – писал он ей, – ведь в Москве ты живешь не по своей воле, а потому что мы оба этого хотим». Однако он то и дело сетовал на жестокосердных режиссеров, лишающих его возможности видеть жену. Станиславский же в Москве уверял Ольгу, что лучше иметь жену актрису и жить с ней врозь, чем простую женщину, так как с ней «жизнь сухая и невозможная, лишенная всякого интереса».
Между тем Немирович-Данченко уступил наконец призывам Маши и намекам Чехова. В конце января, вернувшись из Ниццы, куда он ездил проведать тяжело больную сестру, он пообещал Антону: «Ольгу Леонардовну отпущу к тебе непременно. <…> И все-таки – не надолго! <…> Меня пугает (как директора) то, что она невероятно скучает по тебе». Затем от него пришла телеграмма: «Ручаюсь, что Ольга Леонардовна будет свободна с 21 февраля по 2 марта включительно». Антон сравнил этот срок с «чайной ложечкой молока после 40дневной голодовки».
«эту паршивую Ялту». «Напрасно ты плачешься, – писал он ей, – ведь в Москве ты живешь не по своей воле, а потому что мы оба этого хотим». Однако он то и дело сетовал на жестокосердных режиссеров, лишающих его возможности видеть жену. Станиславский же в Москве уверял Ольгу, что лучше иметь жену актрису и жить с ней врозь, чем простую женщину, так как с ней «жизнь сухая и невозможная, лишенная всякого интереса». Между тем Немирович-Данченко уступил наконец призывам Маши и намекам Чехова.
В конце января, вернувшись из Ниццы, куда он ездил проведать тяжело больную сестру, он пообещал Антону: «Ольгу Леонардовну отпущу к тебе непременно. <…> И все-таки – не надолго! <…> Меня пугает (как директора) то, что она невероятно скучает по тебе». Затем от него пришла телеграмма: «Ручаюсь, что Ольга Леонардовна будет свободна с 21 февраля по 2 марта включительно»[544] . Антон сравнил этот срок с «чайной ложечкой молока после сорокадневной голодовки».
В пятницу, 22 февраля, Антон и Ольга обнялись после четырехмесячной разлуки. Пять дней прошли в уединении. Неделя, проведенная вместе, была омрачена лишь дважды. Во вторник у Ольги начались месячные, и она поняла, что зачатья не произошло. Расставание в четверг прошло в молчании: Антон не поцеловал ее на прощание. «Ты ведь шел было на двор, но ветер остановил тебя, – писала она ему, – а я <…> очнулась, когда извозчик уже поехал». С собой в дорогу Ольга собрала провизию – жареную утку и бутылку вина, которой должно было хватить до Севастополя.
В поезде пульмановских вагонов не оказалось, и Ольге пришлось сесть в простое купе. Ей внезапно стало плохо: «Не могла дойти до двери дамской, чтобы позвать хоть кого-нибудь, свалилась и не в силах была подняться, ноги и руки не слушались, вся в холодном поту, и вообще непонятно. Я думала, что отравилась». В вагоне она разоткровенничалась с попутчицей, и та сказала, что это похоже на беременность. Она этому не поверила.
В Москве Ольге стало немного лучше. Пересев в другой поезд, она отправилась в Петербург, где театры давали представления и во время Великого поста. Играя на сцене, Ольга стала терять вес и пыталась подкрепить себя большими дозами хинина. Кто-то из актрис предложил стимулирующие средства. Ее замучила головная боль: пришлось принимать болеутоляющее и заматывать голову полотенцем. Но к 9-му марта она пришла в себя и уже лакомилась куропаткой. Антон немного успокоился, хотя и был сердит на Ольгу – та не сообщила своего петербургского адреса.
В Ялте, когда они были вместе, Антон получил телеграмму: Горький, едва выйдя из тюрьмы, был избран членом Академии, во главе которой стоял двоюродный брат Николая II. Дни, проведенные с женой, спровоцировали у Антона затяжные приступы кашля, но оставили приятные воспоминания.
В день отъезда Ольги появились четыре «антоновки» – Варвара Харкеевич, ее сестра Манефа, Софи Бонье и жена доктора Средина, Софья. Антон писал Ольге: «И у всех одинаковая улыбочка: не хотели беспокоить! Точно все пять дней мы с тобой сидели нагишом и занимались только любовью».
Весь март в Петербурге Ольга играла почти каждый день. «Новое время» осыпало ее похвалами, но рецензии писал шурин Михаил Чехов, и это ее смущало. А «Петербургская газета» пьесу Немировича-Данченко не пощадила, назвав ее «усилиями, потраченными впустую, мертвечиной». Автор искал у Ольги моральной поддержки, хотя она сама нуждалась в утешении. Приходил Суворин, вводил в соблазн, предлагая 1000 рублей в месяц за участие в его труппе. Были и другие, совсем нежеланные встречи.
Вслед за режиссером Саниным-Шенбергом, покинувшим МХТ и теперь работавшим в Александринке, в Петербург приехала Лика Мизинова. Они были в помолвке, и это почему-то огорчало Ольгу. Антон ее успокаивал: «Зачем такое кислое, хмурое письмо? <…> Лику я давно знаю, она, как бы ни было, хорошая девушка, умная и порядочная. Ей с Саниным будет нехорошо, она не полюбит его, а главное – будет не ладить с сестрой и, вероятно, через год уже будет иметь широкого младенца, а через полтора года начнет изменять своему супругу».
Однако его пророчества, неверные по всем статьям, Ольгу с соперницей не примирили.
Недолюбливала она и Мишу, и его жену, свою тезку: «А все-таки, откуда у него такая жена? <…> Очень они приторны с женой, и он, верно, побаивается ее – и как это неприятно» . Миша же поведал сестре свои истинные чувства: «Только и видел, что „Мечты“ на редакционный билет, да „Три сестры“ – невестка хочет». <…> Пошел к Лике (это уже в пятый раз) и, конечно, не застал ее дома. Проходя мимо номера Ольги Леонардовны, постучался к ней. Войдите! Вошел. И, кажется, не вовремя. У нее сидел Немирович, они пили чай и ели варенье. Вели разговор, который, очевидно, я нарушил. Я не знал, куда себя деть. Ольга Леонардовна, по-видимому, не знала, что со мной делать».
31 марта Ольга играла в «Мещанах», и по ходу пьесы ей надо было бегать по лестнице. За кулисами она упала без чувств от мучительной боли. Срочно послали за доктором. В ту же ночь профессор Якобсон и доктор Отт сделали ей операцию под хлороформом. Очнувшись на следующее утро, Ольга пришла в ужас. Нацарапанная карандашом записка Антону пролежала у нее четыре дня: «Оказывается, я из Ялты уехала с надеждой подарить тебе Памфила, но не сознавала этого. Все время мне было нехорошо, но я все думала, что это кишки, и хотя хотела, но не сознавала, что я беременна <…> Отт и другой решили мне делать выскабливание и подтвердили, что это был зародыш около 1 ; месяца. Можешь себе представить, как я волновалась. Первый раз имею дело с женскими врачами». Телеграмм Антону не посылали – из боязни, что он примчится в Петербург, невзирая на сильные холода.
Однако, не получая от Ольги регулярных писем, Антон забеспокоился. Наконец 2 апреля Ольга написала ему из акушерской клиники: она уже садится, и Станиславский скоро заберет ее домой; сезон закончился, и есть надежда, что на Пасху она будет в Ялте.
Если бы у Ольги был выкидыш, то отправляться в путь было бы неопасно. Но Антон, сам неплохой акушер и гинеколог, недоумевал: откуда взяться шестинедельной беременности, если Ольга провела с ним семь ночей лишь пять недель назад и это был конец ее цикла? С какой стати два самых уважаемых питерских хирурга взялись среди ночи делать ей операцию по поводу выкидыша?
Немирович-Данченко с женой 6 апреля отправились в Ялту, чтобы успокоить Антона. Станиславский вслед слал телеграммы, что опасность миновала. Ольга давала свою версию: «Боли в левой стороне живота, сильные боли, все еще воспаление в левом яичнике. Животик мой бедный вздулся, болит весь». Но Маше она призналась: «Только Антону не говори <…> боли ужасные, и до сих пор страдаю сильно». В пасхальное воскресенье она наконец смогла сидеть на постели. Врачи прописали ежедневные клизмы и позволили ехать в Ялту в сопровождении акушерки, которой пришлось платить по три рубля в день – этих денег Ольге было жалко. Антону она сказала, что будет спать в гостиной: «Все-таки со мной разные женские инструменты, и нужна будет комната. Неудобно держать всякие гадости около великого писателя».
14 апреля, через неделю после Пасхи, Ольгу на носилках сняли с парохода и отправили прямо в постель в Аутку. Нилус, трудившийся над портретом Антона, собрал свое хозяйство и ретировался. Антон и Маша стали для Ольги врачом и медсестрой.
Антон не заговаривал с Ольгой о своих сомнениях в правильности диагноза и об операции. Он был заботлив, но сдержан в чувствах. Спустя три месяца, написав Якобсону, он получил ответную телеграмму: «Подозрений не было удалены остатки яйца периметрит». Февральская менструация, мартовское недомогание, обморок и сильная боль в области яичника, неотложная операция и вздувшийся живот, наконец, перитонит – все это указывало скорее не на выкидыш, который требует выскабливания, но на внематочную беременность, при которой необходима полостная операция и возможен воспалительный процесс.
Петербургские хирурги лишь недавно стали удалять зародыши из фаллопиевых труб – в 1902 г такая операция была сопряжена с большим риском, а неоперированная внематочная беременность имела смертельный исход. Антону было известно, что внематочная беременность разрывает трубу между восьмой и двенадцатой неделями, считая от зачатья. Если то же самое случилось и с Ольгой, то зачатье произошло тогда, когда их разделяли тысяча триста километров.
Пошла полоса болезней. Выстоять помогли жизненная сила Ольги и самообладание Антона. Беспечные заверения Отта в том, что Ольга может зачать и «родит сразу тройню», омрачались подозрением, что с поврежденным яйцеводом яйцеводом и воспаленным яичником способность к деторождению у Ольги снизится. У Антона оставалось все меньше шансов зачать желанного ребенка.
Чехов, которого удручали и его собственное недомогание, и болезнь жены, занервничал и решил, что Ялта слишком далеко от Москвы, а Аутка – слишком высоко в горах. К тому же два дома неподалеку недавно сгорели дотла, поскольку у пожарников не оказалось воды. Он пришел к выводу, что Маше следует поискать жилье в Севастополе.
К 24 апреля они снова остались вдвоем с Ольгой. Маша уехала в Москву – принять экзамены в «молочной» гимназии, показать выскочивший у нее нарыв врачу, пококетничать в открытую со Станиславским и тайком – с Буниным, а также погулять на свадьбе у Лики. Из Москвы она шутливо бранила Ольгу: «Жир-то, знать, с тебя не весь сошел, что ты бесишься, невестка-лежебока! Вставай скорей да зарабатывай деньги для мужа и его сестры калеки». Но Мише писала всерьез: «Ольга Леонардовна держится по отношению ко мне довольно странно, Антоша тоже, я сильно страдаю». К середине мая Ольга заметно окрепла – чего нельзя было сказать об Антоне. 24 мая Антон с Ольгой второй и последний раз совместно отправились в Москву. В Москве гинеколог доктор Варнек обнаружил у Ольги воспаление яичников. Он предписал ей трехнедельный постельный режим, лето во Франценсбаде, на Богемском курорте, и на целый год отойти от театральных дел. Ольга была вне себя от расстройства. Чехов возражал против Франценсбада и ставил другой диагноз – перитонит: два года на долечивание, усиленное питание и побольше сливок.
В Москве боли в области живота у Ольги усилились. Антон был слишком слаб, чтобы ухаживать за ней, и на помощь пришел Вишневский, неутомимый, услужливый и, быть может, провинившийся кавалер. В полночь 1 июня он рыскал по Москве в поисках какого-нибудь врача, который еще не успел уехать на выходные на дачу. Врач отыскался лишь утром. Ольга была измучена до крайности и держалась только на морфии. При первой же возможности ее отвезли в клинику гинеколога Максима Штрауха. Шестого июня Ольга писала Маше: «Ялтинские страдания, вместе взятые, ничего в сравнении с одной ночкой в Московской. От боли я заговаривалась, рвала волосы и, если бы было что под рукой, сотворила бы что-нибудь с собой. Всю ночь орала не своим голосом. Доктор говорит, что ни один мужчина не имеет понятия о таких болях». Вишневский валился с ног, ухаживая за Чеховыми. Немирович-Данченко приезжал ежедневно и проводил с ними время с полудня до шести вечера. Станиславский же тем временем предпринял практические шаги. Он повел переговоры с соперницей Ольги в ее сердечных и театральных делах. Вернувшись от Книппер, он писал жене: «Думаю, что она [Комиссаржевская] заведет разговор о переходе в наш театр. Это было бы недурно!.. Особенно теперь, когда на Книппер плохая надежда в будущем сезоне <…> Очень жаль и ее и Чехова» .
В отсутствие Ольги Лика с новым мужем, остановившись в Ялте на той же самой даче, где когда-то снимал квартиру Антон, наведалась к Маше. Антон, которому надоело московское заточение у постели больной жены, мечтал, вслед за братом Александром, сплавать по Волге. Ольга прилагала неимоверные усилия, чтобы встать на ноги. Максим Штраух был за то, чтобы она немедленно ехала во Франценсбад, но она снова слегла с приступом сильной тошноты.
Штраух призвал на помощь доктора Таубе. Как и Антон, он подозревал перитонит – воспаление брюшины, в те времена нередко имевшее печальный исход. Ольга держалась из последних сил. Чехову Таубе понравился: «популярный и очень толковый толковый немец», – писал он Немировичу-Данченко. Спустя четыре дня Антон понял, что второй операции можно избежать. Он так и не оповестил о болезни Ольги ее мать, чтобы «не разводить слез».
Ольга медленно пошла на поправку, и Антон стал выбираться в город. Он повидал Комиссаржевскую и Карпова, ее любовника и режиссера. Сходил на бокс. Съездил за город порыбачить. Старая пассия Антона, Ольга Кундасова, вызвалась подежурить у постели его жены (которая, впрочем, отправила ее восвояси). Сохраняя теплые чувству и к Чехову, и к Суворину, Кундасова всеми силами старалась возродить их прежнюю дружбу. По мере того как Антон слабел плотью, Кундасова здоровела душою. При всем своем либерализме она оставалась признательной Суворину как человеку, который поддерживал ее материально и смело вступал с ней в споры. Суворину она докладывала о здоровье Антона. Чехова она призывала забыть старые обиды. Старик мечтал о встрече с Антоном.
Вот что он сказал Константину Набокову, дяде будущего писателя: «Знаете, Набоков, в России только два интересных молодых человека – это Чехов и Орленев, и я их обоих потерял». Одиннадцатого июня Кундасова писала Антону из Петербурга: «Я у Алексея Сергеевича. Нашла его не особенно хорошо выглядывающим и сильно раздраженным в душевном отношении. Разговора о Вас, по Вашему желанию, не было никакого, кроме вопроса о Вашем здоровье. Прошу Вас от всей души написать ему два слова, может быть, ему недолго жить, и, как видно, Ваше молчание давит его. Вспомните, как тяжело любить кого-нибудь, ничего не получая в ответ». Выпытывая Ольгу о здоровье Чехова, Кундасова сообщала Суворину, что тот не в состоянии добраться до Петербурга – пусть лучше Суворин приедет в августе в Крым.
14 июня Антон наконец вырвался на свободу. После Пасхи он решил стать «схимником» и обмозговать новую пьесу для их с Ольгой театра. Ольга уже могла сидеть, пить куриный бульон и даже вставала пройтись, хотя из-за больного живота о корсете пока пришлось забыть. Присматривать за ней пришлось все тому же самоотверженному Вишневскому. Антон писал Немировичу-Данченко: «А главное, мне позволено уехать, и завтра, 17-го, я уезжаю с Морозовым в Пермь. К 5 июля буду опять дома».
Отправляясь в эту поездку, Чехов ставил себе цель не столько раздвинуть писательские горизонты, сколько отвлечься от дежурства у постели больной жены. При этом они с Ольгой ежедневно обменивались письмами и телеграммами. «О тебе не беспокоюсь, так как знаю, уверен, что моя собака здорова, иначе и быть не может», – писал Ольге Антон в первый день своего путешествия. Теперь он называл ее не только «собакой», но и «палочкой». Ольга ему подыгрывала, сообщая, что находится под бдительным врачебным присмотром.
Свидетельство о публикации №224020700185