Неоконченный урок Отечественная война 1941-1945 гг
От автора
Затронув тему войны, я намеренно не проводил параллели для описания её исторических событий, хотя это было не так уж трудно сделать, описать хронологически ту или иную баталию. Мне хотелось показать как бы обратную сторону того, что происходило с бойцами на дорогах войны, и через главных персонажей высказаться, как они были обездолены в исполнении своего долга и как совершенно безвинные были «виноваты» в случившемся.
Начав свою трудовую деятельность ещё в 60-х годах, слышал от участников ВОВ различные истории – правду о войне. Этим участникам войны в ту пору и было-то всего лет по сорок, в сущности, молодые люди. И как мы-молодые, развесив уши, слышали от них, что творилось и происходило на фронтах.
Как они, бывало, подвыпив по какому-то случаю, не контролируя себя, в угаре и прослезившись, негодовали и крестили бранью всё руководство и армии и государства, приводя примеры бесчеловечности в исполнении ими своего долга. Их рассказы совсем не были похожи на книжные, рассказывающие о героизме на войне.
Мы же говорим, что основная заслуга в Победе принадлежит простому солдату, так почему бы не рассказать об их откровениях, ничуть не умаляя их заслуг, хотя бы через семьдесят-то пять лет, просто узнать тогдашнее их душевное состояние: нужды, заботы и разочарования людей, принимавших участие и выстоявших в ту бесчеловечную войну…
Я отразил в этой работе то, что слышал от них, и у меня не было ни малейшего намерения тешить вас чьим-то нечистым воображением, выдумкой.
Пролог
Россия! Пожалуй, нет другого государства в современном мире, где так трагически складывались бы судьбы людей. Во все времена именно внутренние противоречия в ней возникали постоянно, сколько существует государство. Столкновение различных слоев общества, насаждение нетерпимости, насилие и произвол – вот основной метод государственного строительства…
В течение 70 лет народы пребывали в закрытом казённом обществе, где насаждали почтение «вождям», этим «благодетелям» – начальникам, культивируя в народе покорность и согласие. Люди испытали несметное количество всяких потерь и бед, смертельных опасностей, мук, всяческой борьбы с препятствиями на своем жизненном пути, крайнюю тяготу телесной нечистоты и душевной усталости. Человек весьма охотно освобождается от человеческих уз и возвращается к первобытной простоте, неустроенности, дикому образу существования, если хотите, только позволь ему обстоятельства. И такие «обстоятельства» – это единственное, что позволяла ему власть. Тихое оподление души человеческой страшнее всех войн.
Жизнь в России – это какое-то постоянное искупление грехов.
Ну, хорошо! Социализм так Социализм! Коммунизм так Коммунизм! Но с какой лёгкостью в начале 90-х годов отказались от завоеваний Октября и с головой окунулись в пучину «демократии по-российски» - совершенно для нас новую среду социум-проживания и не понятную не только нам самим, «строящим» эту демократию, но и всему окружающему нас цивилизованному миру. Что сделали с экономикой страны – основой строительства государства. Как легко отказались от метафизики, окунув, как при крещении новорожденного, молодое поколение в религиозность, в это мракобесие, с которым боролось веками всё передовое человечество, опираясь на метафизические законы развития…
А что же пожилое поколение, то, которое отстаивало завоевания Октября, готовя новым поколениям «светлое» будущее? Где связь поколений? Давно ушли в историю завоеватели Октября. И всё меньше становится защитников Отечества, выстоявших Вторую мировую войну. Вымирают, простите за кощунство, ветераны войны, а вместе с ними уходит та душевная боль и обида, что были уготовлены им судьбой! Боль и обида за то, что что-то не дожили, кого-то недолюбили, чего-то недоделали, а что делали, то делали не по своей воле, а по воле принуждения в силу сложившихся не по их же вине жизненных обстоятельств…
Началась война (22 июня 1941 года) как бы «неожиданно», по крайней мере, для простого люда, так как политическое руководство страны убеждало народ, что войны не будет. Об этом они «позаботились», но случилось, видите ли, по их мнению «недоразумение».
Человеческое сознание у нас (россиян) проявляется иногда странно, не запоминается хорошее, но плохое торжествует в умах людей. Любое переживание человека осложнено предыдущими событиями и опытом. Когда мы о чём-то вспоминаем, эти воспоминания снова осложняются нашими теперешними обстоятельствами и всем, что произошло с тех пор. Эти воспоминания изменились под влиянием всего того, что мы пережили и передумали впоследствии, и по контрасту они стали, может быть ещё более «горькими».
Война давно кончилась, и все страны, тогда задействованные в ней, кроме России, без «сожаления» расстались с теми воспоминаниями измотавшихся до изнеможения людей. Просто уже приняли это как свершившийся когда-то исторический факт. В России к тем давно ушедшим в историю событиям возвращает нас каждый раз 9 Мая – «День Победы».
Без всякого сомнения, любая война, и в особенности такая жестокая и кровопролитная, как Вторая мировая, стала причиной потери всех человеческих нравственных ценностей.
Мы удивляемся, как так произошло, что в такой цивилизованной европейской стране, как Германия, всегда идущей в авангарде развития науки и технического прогресса и давшей всему миру почти половину всех великих людей во всех сферах деятельности, возник фашизм!? Это человеконенавистное, эгоистическое, амбициозное общественное правление!?
А вот как у нас сталинизм, развитой социализм, перестройка, развал СССР, дикий капитализм, так и в Германии фашизм!?
У нас с ними разный немного менталитет, но объединяет наши общества в этом вопросе одно. И там и у нас есть «Вожди» и есть «рабы», то бишь народ. И стоит только кинуть клич, что мы не такие, как все, а немного «лучше», и, чтобы жить немного лучше остальных, нужно единение народа. Не важно, что это, извините, фашистская или коммунистическая диктатура, важно, чтобы была цель за что бороться. Вот Германия со своими «вождями» и доборолась, что потеряли всякий человеческий облик. Мы тоже боролись 70 лет за лучшую жизнь!?
На протяжении еще нескольких десятилетий наши власти «лезли из кожи вон», стараясь и дальше удерживать народ при помощи примитивных методов – угнетение и преследование. Они возомнили себя богами и посчитали, что могут и имеют на это право распоряжаться судьбами людей. Причем такими варварскими способами, как война, репрессии, преследование инакомыслящих, способами противоестественными не только ходу истории, но и самой природе человечества. Кто они такие, чтобы судить и выносить приговор? И может ли народ безоговорочно изображать себя жертвой своих правителей?
В наше время в эпоху демократии и гласности многие историки «умные» и «не очень» спорят: Было ли нападение Германии неожиданным?
Слушайте, Вы! Какая разница простому человеку – «было или нет?» Важно одно, и это не должно подлежать сомнению: виновато во всем руководство страны того времени. Сталин и его окружение ввергли народ в неисчислимые лишения и беды…
И никто до сих пор из властей не сказал честно:
- Мы совершили безмерную трагическую ошибку, мы вовлекли вас всех и каждого в страшную войну.
Но ничего подобного. Они заявили, что надо идти драться и что это ваш долг. Они говорили, что вы таким образом сражаетесь за свободу во всем мире. Однако сегодня всюду стало куда меньше свободы и больше войн.
Солдаты – это люди, оторванные от мира и захваченные необозримой катастрофой. Этих людей – солдат, толком не одетых, не обутых, часто голодных и плохо вооруженных, бросали в самое пекло, и это их жилистый труд неприхотливый быт, смекалка принесли стране победу. Простые бойцы, - жалкие людишки, в сущности, ни в чем не повинные, взявшие на себя добровольно-принужденно обязанности защитника. Добродетельные, честные чистильщики чужих ошибок, из-за неимения своего мнения им не позволено было сказать слово. Все это несло с собой во время войны пожертвование: героизм, грязь, страдание, тяготы, лицемерие и напряжение человеческих сил и возможностей до предела.
И были после первого года войны бойцы настолько обезличены и замучены «исполнением своего долга» с бесконечными тяготами, что стали все с вытравленным начисто чувством собственного достоинства.
Человек, идущий в атаку на врага и не боящийся смерти, испугался тупости и ограниченности своих правителей. И приходится с печалью говорить, что больше смерти люди боялись этих правителей, глупых своей самоуверенностью. Они забыли о народе и простом человеке или притворялись непонимающими, – все это приводило народ в некий гадкий трепет, в такой страх, что даже сами слышали каждый в своем голосе заискивающие рабские интонации.
Кто в этом был виноват?
А я вам скажу: окружение «вождя» – это они явились первопричиной того, что вся душа народа загажена, развращена подлой трусостью. Народ заставляли любить этих благодетелей, и стали они беспощадны к народу, как только может быть беспощаден уверенный в себе глупый человек.
В ту пору страдание стало общей участью всех порядочных людей. Близость смерти, это стадное чувство на войне завладевало солдатами, и у них было уже спокойно на душе, поэтому страх их оставлял. Совесть каждого перед своим товарищем превозмогла этот страх.
То, что СССР сыграл главную роль в разгроме фашистской Германии, никто и не оспаривает, по большому счету. Но победа оплачена огромной кровавой ценой – 30 млн. жизней.
Иногда задумаешься: сколько всего пережил и вынес наш народ во времена сталинизма. И ведь это было не просто, простите, стадо животных, а народ, чего-то достигший в науке с его институтами, университетами, академиками, в культуре с его театрами, музеями, литературой, музыкой, в техническом прогрессе с его самолетами, кораблями, поездами. Да, великий, многонациональный народ! Но когда подумаешь, что все это было под сапогом «вождя», невольно напрашивается мысль: А есть ли у России будущее???..
И хотя 1945 год стал годом великого избавления народов от ужасной трагедии и очищением от пороков, не произошло великого возрождения духа, ибо мысли людей теперь обращены от «серьезного возвышенного» к суете обогащения и безнравственного своего положения.
Иногда нас терзает неотступная жажда мести. Это совесть нас взывает к этому, и ничем ее не успокоить.
Что касается участников ВОВ, хочется сказать: «Вы», ваше поколение, честно сделали свою работу, исправив ошибки политиков, и защитили родную землю. Вы рождены были для того, чтобы сражаться в той бесчеловечной войне. Ее нужно было выиграть, и вы ее выиграли, несмотря ни на какие лишения и трудности. Это мы знаем, низкий поклон вам всем живущим и память павшим.»
В исторической судьбе России эта война оставила глубокий кровавый след, и её будут помнить и изучать еще не одно поколение потомков, тех, кто был свидетелем и участником этих событий. Что до каждого из вас в отдельности – для истории, ИЗВИНИТЕ, не имеет не малейшего значения, что большинство из Вас полегло на поле сражения.
Вы заранее «примирились» со словами:
«Имя твое неизвестно.
Подвиг твой бессмертен»
P.S. После войны уже народилось и выросло несколько поколений, но по отношению к войне так и нет общего мнения – правильного, справедливого, фактического!!
Часть первая
1
Война – какое страшное слово! Началась она, когда Николай Петрович Игнатов, а попросту Николай, деревенский двадцатитрёхлетний парень, заочно окончив Омский педагогический институт, возвращался в родное село, где заведовал школой-семилеткой. Без повестки, как и многие добровольцы, обратился в военкомат о призыве на фронт. Долг каждого порядочного мужчины обязывал его к этому. Военком, капитан средних лет, но уже с редкой проседью на голове и подвысохшей левой рукой от полученного увечия ещё на Финской войне, обстоятельно расспрашивал биографию и его положение, хотя наверняка знал кое-что о нём, поскольку школа-семилетка была одна на всю округу далёкого сибирского степного захолустья. Из биографии также узнал, что родители его умерли от тифа в 1919 году, когда ему едва исполнился годик. И что воспитывала его одинокая, бездетная двоюродная тётка, взявшая малютку ради спасения души, которая в первый год его учительствования и сама покинула этот бренный мир. Затем молодого учителя сельсоветовское руководство определило на постой к одинокой вдове (ещё со времён Первой мировой войны), жительнице села тётке Ганке Сорочихе, где он проживает по сегодняшний день.
Слушая его, капитан кивал головой, затем, обмакнув перо ручки в чернильницу, стал молча нацарапывать что-то на листке шершавой бумаги. Промакнув исписанный лист, положил его в папку на столе, а Николаю Петровичу, (так он уважительно называл учителя), сказал, что для таких, как он, ещё не настало время, и, встав с места, чтобы проводить его, пожимая дружески руку, добавил: «Как понадобитесь, непременно призовём, а пока занимайтесь своим делом, воспитанием молодого поколения».
«Воспитание! Дело! – выйдя из военкомата, недоумевал он. Может, моя работа дала повод военкому попридержать «нужного» человека, или на этот счёт даже есть указание свыше – оставлять «нужных» людей. А, может, всё куда проще, просто я не был так убедителен в своей просьбе вместо того, чтобы быть понастойчивее, стал изливать ему своё детское сиротство», – корил он себя. И, так рассуждая, мучился в догадках до самого дома.
Хохлушка, тётка Ганка, живя у которой Николай занимал в её приземистой хате светёлку, годами была ему не только в матери, а может даже в бабки. Одним словом, женщина неопределённых лет, но была ещё сильна духом и крепка на ногах. Эта проворная, властная старушенция под стать в хозяйстве любому мужику, всё приучала его хозяйствовать по двору, с наставлениями, а иногда и окриком и укором за его «безрукость». Так они союзно просуществовали под одной крышей четыре года, деля кров и пищу. Но в последнее время она стала всё же реже «властвовать» как хозяйка дома, не обременяя его своими просьбами и заботами по двору, потому как парень вошёл в лета, а в школе у него аж две девки-коллеги, и она в душе побаивалась: «Авось спешно женится парубок на одной из них, и покинет он меня навсегда». А ей этого ох как не хотелось. За столько лет привыкла она к нему, как к родному – такое бывает с одинокими людьми.
Тяжесть войны в первые месяцы лета ещё как-то мало сказывалась на житие-бытие сельской сибирской глубинки. Поначалу из села под мобилизацию попало не более десятка человек. (Согласно Указу Президиума Верховного Совета СССР с началом войны подлежали призыву лица 1905-1918 годов рождения). Эти призванные солдаты – люди, оторванные от мира, были в первые месяцы войны захвачены необозримой катастрофой. Толком не одетые, не обутые, часто голодные и плохо вооружённые попали в самое пекло. Поэтому тревожные сводки поступали с фронта. Красная армия, несмотря на её героизм, пятилась всё в глубь тыла, хотя накануне войны её доблестные командиры заверяли народ в том, что «пусть только сунется кто, шапками закидаем».
Необнадёживающие новости с фронта день ото дня были всё печальнее, и чтобы не дошло дело до всеобщей паники, волевым решением властей с помощью НКВД у населения изымалось всё, что может вещать новости с фронта (радио, радиостанции), если таковые имелись у определённой части населения. Во властных структурах сверху донизу были строго предупреждены, что единственная информация о состоянии дел на фронте должна исходить и доводиться до населения только из сводок «Информбюро» Комитета обороны страны. «Информбюро» под зорким оком своих хозяев выдавало скудную, шаблонную информацию с патриотическим подтекстом, типа:
«Наши доблестные войска Красной армии вели решительные упорные бои, но всё же нам пришлось оставить…» – то-то и то-то. Боязливо замалчивалось об уже сотнях тысяч погибших с первых дней войны, об дезорганизации наших войск практически по всем направлениям фронтов из-за тупости командования и неслаженности действий войск, из-за чего попадали в окружение целыми полками и дивизиями, а затем часть из них попадала в плен.
Наступила осень, а с ней и новый учебный год. Каждый день занятий в школе начинался со сводок о положении дел на фронте, с обращения к трудящимся руководства партии и правительства о мобилизации всех сил в тылу для оказания помощи фронту. После занятий школьниками выпускались «боевые листки», призывающие к мобилизации на ударный труд сельских тружеников. Распространяли их по колхозным бригадам, по прибытии в которые ребята сами принимали участие в труде, выполняя различную посильную работу. Так тянулись долгие осенне-зимние дни, без радужных надежд на перемены дел к лучшему.
К лету 1942 года обстановка на фронте сложилась более чем удручающая. В этой страшной суматохе первого года войны всё было трудно, с изнурительными боями и огромными потерями. Зимняя кампания 1941-1942 годов (Тихвинская, Ростовская, Московская, Ржевско-Вяземская) обернулась потерями личного состава Красной армии более чем на 1,3 млн чел. Из-за больших потерь надо было в тылу каждый раз формировать всё новые и новые военные подразделения, пополняя их личным составом, и поэтому мобилизационный возрастной ценз расширился до пределов невозможного, стали брать на фронт с 17 лет и до 1895 года рождения включительно, в том числе резко поредели ряды так называемых «нужных» людей в тылу, лишая их брони, ибо будущая перспектива на мирную жизнь ушла куда-то далеко за горизонт.
С наступлением очередной осени военных лет к трудовым будням ребят, активно помогающим взрослым крепить «оборону» на трудовых участках, добавилась ещё и учёба. Начало учебного года было отпраздновано не с такой помпезностью, как в предвоенные годы, но всё же небольшой педагогический коллектив школы с родителями подопечных постарались хоть немного скрасить ребятам праздник. Провели торжественную линейку, отметили скромными подарочками их участие в трудовых буднях села и пожелали успехов в учёбе, как и в труде. В самый разгар учебного года, уже поздней осенью, пришло предписание из военкомата и директору школы Н. Игнатову.
Настало время идти и Николаю в армию, и тётка Ганка на правах «родительницы» тоже участливо была озабочена проводами своего постояльца, которого по дому ласково называла «сынок». Чтобы хоть что-то выставить вечером на стол, с рассвета пошла она оглядеть своё скромное хозяйство с коровой, поросёнком и двумя десятками кур с единственным петухом. Подняв белый передник, сложила в него собранные из гнёзд яйца и подошла к клети с поросёнком. Завидев хозяйку, поросёнок, подняв рыло, хрюкнул, подав голос. Она, глянула на его худобу от неполноценного рациона питания, от которого выросли только длинные уши да пуще обычного был покрыт длинной щетиной, и вздохнув со словами: «Сала на тоби багато. Хрюкаешь. Неякого с тэбэ толку-навару», – стала высматривать петуха…
На проводах к вечернему столу с петушиными потрошками, стряпнёй и соленьями тётки Ганки коллеги Николая Петровича принесли ещё всё, что могли, и когда все уселись вокруг стола, он на правах виновника торжества взял слово. В его лёгкой речи чувствовалась неопытность в таких делах, но он всё же в разговоре пытался даже шутить, успокаивая этим присутствующих, и твёрдо уверял всех в своём мужестве на боевом поприще и с надеждой на успех вернуться к ним домой!..
Когда после застолья молодёжь завела принесённый с собой из школы патефон, намереваясь танцевать, подуставшая уже хозяйка скромно уселась в уголке комнаты и, наблюдая за происходящим, подумала: «Ну вот, всё по-людски, всё честь по чести. Всё же на войну парубка выпровожаем».
На патефоне беспрестанно, до полуночи, гоняли единственные две пластинки, изрядно заезженные иглой, отчего с хрипотой лилась мелодия:
«Не уходи, побудь со мною» или «Чубчик кучерявый» в исполнении Изабеллы Юрьевой, а также романсы в исполнении Петра Лещенко – корифеев довоенной эстрады. Глядя на веселящуюся молодёжь, бабка Ганка всё присматривалась к двум девчатам-коллегам «сына»: «Какая из них его зазноба? А то, может, я бы сменила «петушка» на «курочку», взяв одну из них в постояльцы?». Но ничего интимного в их отношениях за разговорами её острый взгляд и опыт в этих делах не заподозрил, хотя обе они были чертовски хороши.
2
По прибытии в областной центр сразу же направлен был в пехотное училище. В училище новобранцев облачили в бэушное солдатское обмундирование, прожаренное от вшей. Началась муштра. Курсантский состав училища был в основной своей массе малограмотен. Справки об образовании семи классов, заверенной в местном Сельсовете, откуда прибыл подопечный, было достаточно, чтобы попасть в офицерское пехотное училище. Потому как на фронте им больше нужно не всестороннее образование, а бойцовский характер и то, чтобы хватило этого запала на одну-две атаки с возгласом «ура!» и «за Сталина», потому как для большинства из них третьей атаки может и не быть. Быстро это «Ура» выкашивало из рядов младших командиров, которые вместе с простыми бойцами вели окопную завшивленную жизнь. Командование училища понимало, что, кроме военных дисциплин, нужно давать и общее развитие курсантам, но жертвовало всесторонним образованием своих подопечных из-за скороспелой их подготовки, ради того чтобы научить выпускников различным премудростям, жизненно необходимым на фронте, как-то: вкапываться в землю, держать в руках и умело пользоваться оружием. Но самой главной их задачей было фабриковать «бравых мужественных вояк» – определённый тип молодых людей, которые с готовностью принимали навязываемый им «нравственный кодекс» войны, покорно подчиняясь определённым правилам поведения. На этом практическая и теоретическая подготовка офицеров и заканчивалась.
С первых же дней пребывания в училище рассеялось в Николае то, о чём он так мечтал, когда пойдёт в армию. Всё, что он увидел здесь, не переполняло его тем восторгом, какого он ожидал. Совсем другое было в его мечтах. Человек, далёкий от армейской жизни, от этой казёнщины, попав в училище, мечтал по выходу видеть себя этаким «Печорино-Болконского» склада офицеришкой, но как он был обманут и как скоро неожиданно для самого себя оказался другим. То, чем он жил до этого: сиротское детство, учительствование, друзья, коллеги, – всё это куда-то разом ушло в недосягаемую даль. И страшнее для него было то, что эта прожитая жизнь больше его не занимала. И от этой глубокой тоски признавал в душе, что чувствует себя здесь не свободным человеком, не личностью, а червяком, которого может раздавить «попирающий сапог». Попадя в такую среду, среду невежества, грубости, чёрствости мыслей, он жадно надеялся найти хоть одно знакомое лицо по миру духа и мечтаний, но увы! Этот мир с каждым днём учёбы заглушали топотом сапог по плацу и матерным окриком ротного старшины: «Держать ровнее строй!». Нет, он не жаловался, не ныл, не испытывал страха перед кем-либо, не было и волнения, только стала сильнее давить какая-то тяжесть, лежавшая на душе ещё с начала войны… Проведя несколько месяцев такой учёбы, к лету 1943 года с очередной партией выпускников вытолкали на фронт и его, Николая Петровича Игнатова – товарища лейтенанта! После учёбы вместе с офицерскими погонами выдали новое солдатское обмундирование и дали два дня отпуска. Он не попал на формирование на месте новой полнокровной воинской части, как другие его коллеги по курсу, а по истечении отпуска предписано явиться в загородный пункт сбора при воинской части для получения назначения. На сборном пункте из-за большого наплыва временно прибывающих в часть к деревянным баракам дополнительно были поставлены большие воинские палатки для новобранцев, где они проходили карантин (курс молодого бойца) и принимали воинскую присягу. И те и другие были переполнены. Часть бараков и палатки делили сборный пункт как бы надвое: в одном офицеры, в другом – солдаты, правда, столовая была общая и стояла особняком, издавая все «прелести» запахов кухни. Каждая группа из бараков и палаток держалась особняком. На сборном пункте лейтенанту Игнатову недолго пришлось мыкаться, он даже ни с кем из офицеров не успел завести дружбы. Узы товарищества в таких местах временного пребывания не образовывались. Каждый думал только о себе. Это там уже – в окопах, на передовой возникает воинская дружба между теми, кто стоит плечом к плечу, обременённые одной общей нуждой и заботой. Здесь впервые он столкнулся с одной из особенностей войны – большую часть времени приходится чего-то ждать, и при этом испытывал какое-то особенное напряжение и тревогу: «Впереди фронт, а мне надо ещё вернуться домой целым и невредимым». Но теперь, когда уже неизбежное произошло – он в армии, ему не терпелось попасть на фронт. Он был ко всему готов и равнодушен: «Скорее бы уже принять участие в этой войне».
К утру третьего дня пребывания его в части было уже известно, что в этот день будет отправка эшелона на фронт, ибо ещё накануне командование части собрало всех офицеров, подлежащих отправке, где их временно назначили-распределили повзводно-ротно ответственными за пополнение на всё время следования до места формирования боевых частей. Их основная задача была следить за порядком, чтобы не разбежались и не перепились бойцы, потому как, кроме новобранцев, эшелоном отправлялись и бойцы, следовавшие из мест излечения по ранению, которые больше были озабочены не предстоящим своим, хотя, может быть, и коротким будущим, а тем, где бы побыстрее и побольше раздобыть самогона. Поэтому ранним утром, как только предрассветная мгла начала рассасываться, уступая место багрянцевому рассвету, сразу же все офицеры забегали к баракам и палаткам с окриком «Подъём-подъём!». В палатках начинают просыпаться бойцы, ещё заспанные и встрёпанные начинают неохотно натягивать на себя обмундирование и выходить наружу. Сержантам было приказано – никакой физподготовки и прочих уставных мероприятий, немного времени, чтобы привести себя в порядок возле летних умывальников, сводить личный состав на завтрак и быть готовыми к контрольному построению...
3
Солдат наскоро построили по-ротно, и под командованием прикреплённых к ним офицеров огромная масса людей пришла в движение, их повели на железнодорожную станцию. И каждый, кто стал в строй, в этой массе всего лишь маленький винтик в гигантской военной машине. В этом есть что-то угнетающее для каждого из них, поскольку они обезличены, а, говоря проще, они стали марионетками в чьих-то руках.
По прибытии на станцию здесь ещё раз собирали, гуртовали бойцов, офицеры выкрикивали их фамилии, подсчитывали и распределяли по вагонам. Вагоны-товарники, в них нары в два яруса. Нары застланы соломой, которую на станцию привозили колхозники по распоряжению местных властей. В каждый вагон набивали по сорок человек…
Ближе к вечеру эшелон тронулся и шёл как бы украдкою, делая редкие остановки, чтобы подкрепить бойцов кашей, побаловать кипяточком и дать им справить нужду. В ночное время двигались практически без остановок, то усиляя бег, то замедляя его, давая на загруженной колее пройти по раздвоенному узлу встречному, которые всегда приветствовали эшелоны, идущие в сторону фронта, протяжным гудком. Засовы вагонов были слегка приоткрыты, но всё равно в них стоял спёртый воздух: от съеденной каши бойцы портили воздух немилосердно. Ещё в начале войны эта каша, перловка, получила от бойцов своё название – «шрапнель». На остановках командиры заставляли мало-мальски поддерживать хоть какую-то чистоту в вагонах, перетряхивая солому и убирая мусор. Но, как ни старались, всё равно при таком скоплении людей выглядело всё как в свинарнике: мусор, объедки, стали все вшиветь. В вагонах травили матерные анекдоты, играли в карты на махру.
Ближе к фронту на одной из больших станций стояли долго, и никто из старших командиров не мог сказать, когда двинутся дальше. Станция забита эшелонами, потому как узловая, и везде снуют железнодорожники. Загудела железная дорога пуще прежнего, надрываясь беспрестанно шедшими спец. эшелонами. Наконец, вернувшийся от коменданта станции начальник эшелона, собрав офицеров, объявил, что где-то повреждена дорога, потому как до фронта рукой подать. Поэтому в спешке собирали и пропускали вперёд несколько снаряжённых восстановительных поездов, нагружённых шпалами, рельсами и всем тем, что необходимо для функционирования дороги. Бойцам было разрешено покидать вагоны и находиться в пределах станции, потому как задержатся ещё на неопределённый срок.
На перроне многолюдно, шумно, где-то у сбившихся в круг бойцов бренчала гитара, и кто-то под её аккорды неумело подавал голос, а в другой стороне, надрываясь, гармонь выдавала своими мехами «Страдальную».
Лейтенант Игнатов, присматривая за своими подопечными, стоял в стороне. У него сжалось сердце, и как-то особенно чувствовал он в этой многолюдности одиночество и душевную покинутость. Смотря на веселившихся бойцов, на их бесшабашность, размышлял: «Они и не думают, что завтра будет с ними, да им и не надобно углубляться в эти мысли. Они же в армии, им не положено философствовать, за них будут думать отцы-командиры».
Наконец дали «зелёный свет», и бойцов срочно построили около своих вагонов. Их ещё раз пересчитали и погрузили в вагоны. Паровоз, дав три протяжных гудка, тронулся.
Колеса состава выбивают: «Тук-тук, тук-тук» – унося их всё ближе и ближе к линии фронта. Лейтенант Игнатов всматривается вдаль. Близость фронта стала сказываться по унылому пейзажу: куда ни посмотришь – везде признаки прошедшего боя, везде разбитая техника и груда всякого металла, ещё не убранного трофейщиками. Серые мрачные мысли забивают его мозг, и никак он не может настроить себя на что-то хорошее и позитивное. Накануне утра третьего дня пути поезд не ехал, а как бы прокрадывался сквозь темень. Где-то у горизонта заметно уже блистали вспышки баталий, сопровождаемые грохотом взрывов, говоря о близости фронта. Наконец поезд стал, загнанный куда-то в тупик у какого-то небольшого городишки или станционного посёлка – в темноте не разобрать. Никто из младших офицеров толком не знал, где они. Медленно расходилась темнота. Лейтенант Игнатов стоял у окна вагона и, напрягая зрение, в предрассветный час увидел в стороне опушку леса.
«Смоленщина» – кто-то из офицеров произнёс за его спиной. Он отошёл от окна и стал приводить себя в порядок, начищая сапоги и заправляясь. «Надо быть всегда опрятным и подтянутым в пример солдатам», – уверял он себя. Скоро они выгрузились из пассажирского вагона, и, когда построились перед вагоном, поступила команда от начальника эшелона идти к своим вагонам и, выгружаясь, провести ещё раз поверку личного состава и быть готовыми для следования к пункту формирования. Измотанные усталостью пути, солдаты по команде командиров стали выгружаться из товарников, пристраивая за спины вещмешки и оружие за плечи.
4
Солдатские колонны непрерывным потоком двинулись к опушке леса, где располагался лагерь переформирования войск. Сюда, следуя за фронтом, прибывали пополнения, предназначенные возмещать потери в предыдущих боях. Здесь к отрядам, вернее к их жалким остаткам, собранным из разных воинских частей, они и должны присоединиться со своими новобранцами и прибывшими из госпиталей для формирования в батальоны и пополнения полков, дивизий. В такой суматохе трудно было в чём-то разобраться. Командование от такого наплыва не успевало распределять вновь прибывающих по воинским частям, и прибывшие держались отдельными кучками до особых распоряжений под присмотром сопровождавших их офицеров. Новички-молодёжь ведут себя оживлённо, о чём-то бесплодно спорят, веселятся – безумцы! Побывавшие же в боях, сидя на своих вещмешках, уныло-скучно посматривают на беспечную молодёжь, спокойно покорившуюся судьбе. Жребий их брошен, но, может, всё же кое-кому из них повезёт – останутся живы. Ничего, пусть веселятся, побудут в бою и изменят своё отношение к жизни, будут слепо цепляться за своё жалкое существование.
Лейтенант Игнатов отошёл в сторону от своих и стал прислушиваться, о чём говорят солдаты, уже побывавшие на полях сражений. Это ему было бы на пользу – услышать, чем «живут и дышат» бойцы, что они говорят о пережитом. Но разговор их оказался далёк от героического патриотизма и в основе своей, вперемешку с бранью, был куда как будничным: когда, наконец, будут кормить, будет ли прожарка вшей с баней и куда их ещё запрут отцы-командиры на этот раз.
Молодёжь слушала, как бывалые, обсуждая ранения, считали большой «удачей», как кощунственно это ни звучало бы, что лучше, если капитально ранило бы в руку или ногу – «лучше потерять руку или ногу, чем жизнь».
Таких раненых называли «счастливчиками», ибо их возвращали домой. Конечно, лучше вернуться домой целым и невредимым или… вовсе не возвращаться. Потому как дома вряд ли много радостей жизни – всё порушено войной или, если в глубинке, то истощено всё до пределов.
«А что ты хотел услышать от них? – задавал он сам себе вопрос. – Что они заговорят о долге, патриотизме и прочем «высоком штиле»? Простота их мыслей поражает потому, что они буднично просты, не умеют философствовать, как ты, и в своей ненавистной работе на войне они не видят никакого величия. Скоро и ты растворишься среди этой серой массы и вместо романтической болтовни будешь делать ту же ненавистную работу, что и они, проникнешься ненавистью к противнику, потому что так надо – надо добывать свою свободу. И делая это, будешь превозмогать, как и они, все тяготы войны, видя грязь, кровь, страдание народа».
Здесь в лесу – на подступах к фронту, где формировали части, – работают душегубки, вытравливающие из одежды вшей, бойцы бреются и моются в походной бане.
Даже более, чем еду, бойцы ждали душегубки для прожаривания одежды от вшей. Какое наслаждение избавиться хотя бы на время от вшей, почувствовать себя чистым. Их тела покрыты мелкой сыпью – это работа вшей. Хотя по возможности и стали прожаривать раз в месяц одежду, принимая полевую баню, бойцы всё равно не могли от них избавиться полностью. Воши, неизбежные, постоянные спутники бойцов, окопных тружеников войны.
После бани ждут, когда их накормят. Ближе к полудню дошла очередь и до них. Пройдя дегазацию, помывку в том же составе, что и прибыли, сидели тут же на вещмешках, ибо все палатки были переполнены.
5
Суровая правда войны заключалась в постоянном движении войск в любой сезон, в любую погоду, по бездорожью, по израненной боями родной земле. Бесконечные колонны солдат, шагающих вперёд и вперёд, серая безликая масса людей.
Вновь прибывших наконец распределили по остаткам воинских частей, оставшихся под командованием своих офицеров. Лейтенант Игнатов попал в пехотный полк. С каждым из офицеров, прибывшим в полк, знакомился комполка, вызывая в палатку, где располагался штаб.
Просмотрев личное дело лейтенанта Игнатова, командир полка полковник Артюшин, человек старой гвардии, в годах, глянул на него:
- Значит, педагог!
- Так точно!
- Учитель чего?
- Географии.
- Хорошо! – полковник кивнул головой. Старый вояка, переживший на своём опыте Первую мировую и гражданскую войны, тридцатые репрессивные годы и тяжёлое начало уже этой войны, старался по возможности не посылать на прямую атаку пехоту против танков, ибо это безумие, берёг каждого солдата – каждую жизнь. Но увы! Редко в таких тяжёлых условиях приходилось ему милосердствовать, а больше всё же обращаться к горькой правде – посылать людей на заведомую гибель.
Ознакомившись с его досье, он рассуждал: «Послать его в окопы? Но для этих целей есть и найдутся всегда ещё командиры, менее развитые умственно, но более отчаянные, бесшабашные, которые за сто граммов «наркомовских» и щедро раздаваемые командованием награды слепо выполнят любой приказ сверху».
- Может, останетесь при штабе, лейтенант? – поразмышляв, спросил полковник. – Высшим образованием не все могут похвастаться, даже армейские штабисты, не то что… в полку, в окопах!
- Третий год война, товарищ полковник, а я ещё не был в бою. Моя совесть и внутреннее убеждение, извините за пафос, подсказывают мне, что я должен быть рядом с солдатами, в окопах. Сельский крестьянин я, хоть и учитель! – неловко улыбнувшись, добавил он.
- Хорошо! Отрадно слышать это от тебя, сынок! – полковник был растроган сказанным. - Пойдёте сразу ротным командиром во второй батальон к капитану Сиротину. Хотя командир вы ещё необстрелянный, но человек уже не «зелёный» – не восемнадцать вам лет, как другим прибывшим из училищ. Знаете уже жизнь, так что быстро освоитесь, нанюхавшись пороху. Основная ведь задача командира – это работа с личным составом, и ваш педагогический опыт здесь пригодится. Верно!
- Так точно! Благодарю за доверие, товарищ полковник, – не обдумывая сказанного полковником, козырнул лейтенант.
- На «доверие» мы щедры, – отведя взгляд от лейтенанта, чуть слышно, не без иронии, конечно, произнес комполка, подумав, видимо, о многих уже погибших, в своё время каждый из получивших это «доверие».
Прибыв в действующие войска, лейтенант Игнатов думал, что поначалу сам будет под командованием более опытного ротного, а оказалось, что с первого дня на передовой будут у него самого младшие офицеры в подчинении. Подумав об этом уже выйдя от полковника, он поначалу ужаснулся, но глядя здесь же на других прибывших молодых офицеров – «совсем ещё мальчики» – воспрял духом, и это польстило немножко его скромному самолюбию.
Комбат, капитан Сиротин, начинавший войну с самого её начала лейтенантом, к решению комполка о назначении необстрелянного ещё лейтенанта ротным командиром поначалу отнёсся с издёвкой.
«Вояка – нечего сказать. За ним самим надо присматривать», – таково было его первое впечатление об интеллигентного вида лейтенанте, когда тот пришёл доложить комбату о своём назначении в батальон ротным. Но решения командования не обсуждаются, и он принялся вводить в курс дела своего подчинённого. Возрастом комбат был лет на пять постарше, и он, видимо, на правах старшего не только по должности, по простоте своей сразу перешёл на «ты» с подчинённым.
- Уж не обижайся и не взыщи, лейтенант, что принимаю неласково. Ты у меня в этой роте будешь уже третий за время моего комбатства.
Между ними завязался сразу доверительный разговор. Немногословие комбата в общении дополняло красноречивое впечатление ротного о начале его пребывания в войсках, да и вообще они сразу сошлись в рассуждениях о жизни. Оба были сиротами, комбат даже шутил, что и фамилия у него отсюда такая – Сиротин.
Под конец беседы комбат уже официально как вышестоящий командир сказал подчинённому:
- Самым тяжёлым в первом бою для тебя, ротный, будет удержать новобранцев во время огня, когда пойдут на нас немецкие танки, а за ними цепью пехотные автоматчики, – он выдержал паузу, – и мы тут со своими трёхлинейками. Трудно сдержать в это время наше доблестное войско от драпанья, а немцев надо во что бы то ни стало остановить, вот так, ротный! Хотя нас изрядно потрепало в последнем бою, – задумчиво продолжил комбат, – всё же кое-какой костяк остался… И в твоей роте тоже, куда пойдёшь. Правда из взводных только Миша Белых остался жив. Отчаянный вояка. Ты к нему прислушивайся, если в чём-то не уверен, не задирай нос перед подчинённым, здесь это ни к чему – не принято. Недостающий сержантский состав вместе с Белых и старшиной Сидорчуком Иваном сами подберёте из бывалых бойцов. Им, хотя и малограмотным, всё же придётся давать лычки сержантов. Они теперь являются в ротах тем корневым стержнем, на котором держится боеспособность рот. Список для приказа о присвоении сержантских званий предоставить к следующему докладу…
В комбатскую палату вошёл молодой сержант.
- Тов. капитан, сержант…
- Вольно, Попков! - перебил его комбат. – Вот ваш новый ротный, лейтенант Игнатов, а это твой ординарец – Николай Попков. Ротному не положено по штату ординарца, при ротном должны только находиться писарь и боец-связист. Да без этого никак нельзя, без помощника: где помыться, где покормиться, куда-то зачем-то сбегать. Командование на это глаза закрывает – не препятствует. Да и среди солдат всегда найдётся такой, который с большим желанием сменит в руках винтовку на чайник. Не уживётесь – он глянул на обоих – сам тогда подберёшь, ротный, себе помощника по хозяйским делам. Ну, за сим не смею задерживать. Как управишься с делами, – обратился он к ротному, – жду ближе к вечеру с докладом.
Вернувшись с сержантом к роте, перво-наперво собрав офицеров, следуя наказам комбата, обговорил с ними о распределении личного состава так, чтобы в каждом взводе-отделении были бойцы, уже принимавшие участие в боевых действиях, из них же и надо было определиться с сержантским составом, назначив командиром отделений.
Когда он впервые построил свою роту, холодок прошёлся по его спине. Под его началом оказались четыре офицера, из них только один командир первого взвода, младший лейтенант Белых, был «стреляный воробей», выходец из солдат-сержантов с начала войны, остальные и понятия не имели об окопной войне, вернее, о её суровой правде. Взводы были более чем наполовину укомплектованы пополнением, состоявшим из совсем ещё мальчишек 1925 года рождения, которые с напуганными лицами смотрели на него.
Командование армиями нещадно эксплуатировало воинские части, не жалея людей. Больше половины от общих потерь гибли от неосторожности и неопытности. А иногда просто гибли по дурости, посылали бойцов «с голой сракой та быку на рога». Который год воевали, а всё не научились беречь людей ради всеминутной победы и славы.
«Какое варварство – посылать под выстрелы этих мальчиков. Где же им справиться с ярым врагом?» – так, на миг оцепенев от увиденного, рассуждал ротный. Горечь отчаяния, подступившая комком к горлу в первые минуты перед строем, прошла – отпустила, когда он в их глазах увидел вчерашних «своих» семиклассников, которые готовы были добровольно-принудительно по его приказу броситься в это пекло войны. Мальчики, которым не довелось ещё испытать ни сладостного чувства любви, ни боли, ни горечи потерь и расставаний… И взяв себя в руки, ротный стал делать своё дело…
6
Ближе к вечеру всех офицеров батальона собрали в штаб-палатке. Пока офицеры роты лейтенанта Игнатова были у комбата, старшина Иван Сидорчук, мужичок лет двадцати пяти, строил укомплектованную роту по ранжиру и по три раза кряду, заставлял всех рассчитаться на 1-й-2-й, чтобы каждый знал своё место в походном строю.
Увидав возвращающихся из штаба своих офицеров, старшина скомандовал:
- Р-рота, смирно!
- Вольно! – последовала команда ротного.
- Вольно! – дал отбой старшина.
- Готовьте, старшина, с сержантами личный состав к походу, после ужина выступаем, – ротный глянул на часы, – где-то через час.
- Есть! Рота, слушай мою команду. Первая шеренга три шага вперёд, вторая два шага, третья шаг вперёд – марш!
Под громкий топот сапог шеренги разошлись.
- Первая и третья шеренги, кру-гом! Всем снять правый сапог. Сержантам проверить намотку портянок, – распорядился старшина.
Сержанты у новобранцев проверяли намотку портянок, чтобы на марше не натереть ноги до крови. За больные ноги полагалось даже наказание, потому как хромой боец – «не боец»…
Всего прошло полсуток, как прибыли эшелоном, а от бесконечных проволочек, с этим формированием, казалось, прошла вечность. Ротного всё это оживление солдат немного волновало: «Как пройдёт с ними мой первый бой»…
Бойцы немного приободрились, когда их накормили, и, наконец, поступила команда строем в составе батальона выдвигаться к месту оборонительного рубежа. К середине сорок третьего года наши части постоянно находились в наступлении, иногда беря немцев в котёл-окружение. И чтобы избежать угрозы прорыва фронта немцами, командование фронтами более потрёпанные в боях воинские части отводило на тыловые оборонительные рубежи. На оборону бросали разрозненные части, укрепив их пополнением, в одну из которых и попал лейтенант Игнатов. Такая тактика давала возможность командованию фронтом не использовать дополнительные свои резервы, необходимые для контрударов на отдельных участках фронта.
Вот и передовая, заняли отведённые им позиции в составе полка. Их батальон должен был оборонять рубеж протяжённостью полтора километра. Солдаты и офицеры на передовой – у них теперь одна судьба.
В преддверии боя по позициям стали сновать штабные политработники, напоминая подразделениям об их патриотическом долге перед Родиной.
Напрасно они «не доверяли» солдатам, из-за этого их недолюбливал сам маршал Г. Жуков: «Болтаются под ногами. Бойцы и так с упорством делают своё дело».
Когда уже всё было обговорено и на позициях каждый знал своё место – бойцы дремали в ожидании рассвета. Не спалось одному лейтенанту Игнатову, и ротный пошёл по окопам, чтобы ещё раз убедиться в готовности к предстоящему сражению.
Прибыл в первый взвод.
- Здравия желаю! – поприветствовал его тихим сиплым голосом сержант, потому как в окопах дремали бойцы.
- Где взводный, сержант!
- Я за него, товарищ лейтенант, – он выпрямился и отрапортовал – помощник командира взвода старший сержант Смолов. Младший лейтенант Белых убыли за … самогонкой.
- Как за самогонкой?
- Видите ли, – замялся было тот, – посёлок тут верстах в трёх-четырёх, что по ту сторону ж/станции, небось, тоже приметили, а, товарищ лейтенант…
- Он в своём уме? – возмутился было ротный.
- Да вы не переживайте, товарищ лейтенант. Самогонка нужна не для того, чтобы напиться, а понадобится утром, после артобстрела, – он сделал скорбное лицо, – когда нужно будет касками вычерпывать кровь с этих окопов. Не всякому, знаете, по нутру эта работа, так что пару фляжек ой как пригодятся. Наркомовские 100 грамм положены только когда идти в атаку и то не всегда, так что приходится изыскивать. Да и раненому с оторванной рукой или ногой глоток-другой самогонки может спасти жизнь от болевого шока, проверено в бою, товарищ лейтенант, – он выдержал небольшую паузу. – А то пока ещё там попадёт в мед. Санбат, если, конечно, довезут.
Ротный был шокирован услышанным и, не зная, что ответить, молчал, а сержант продолжил:
- Вы же видели наше пополнение, товарищ лейтенант, почти одна мелюзга, а тут тебе ещё СМЕРШевцы, заградительный отряд, кому нужны проблемы. Завтра как увидят оторванные руки-ноги, вы их без глотка спиртного и за шиворот из окопа не поднимете, проверено в бою. Это они до первой крови все герои! Завтра их, как воробцов, постреляют…, а что делать? Родина-мать зовёт своих сыновей. Жалко их, конечно, ох, как жалко, до боли в сердце жалко! Многие, поди, и девок-то ещё не пробовали, а их под пули. Мой старший сынок тоже где-то на 1-ом Украинском летает, сталинский сокол, доброволец, сук-кин-сын, останусь чего доброго без внуков…
Ротный, глядя усталыми, но уже доверчивыми глазами на бывалого сержанта лет сорока трёх-пяти, кивнул головой.
- Да, конечно! Родина зовёт! Спасибо Вам, сержант!
- А мне за что, товарищ лейтенант, – удивился он и то больше тому, что тот назвал его на «Вы» - «Ротный ли это?» - поскольку от предыдущего ротного и от своего взводного тоже, окромя матюгов, слышать ему что-то уважительное не приходилось.
- За науку, отец! Спасибо за правду войны, сержант!
С угрюмым лицом, озадаченный услышанным, он пошёл к себе на командный пункт. Стараясь бесшумно передвигаться по окопам, он видел, как бойцы лежали, кому где придётся, в обнимку с оружием, подмостив под голову вещмешок. Во сне кто-то храпел, а кто-то стонал. Вернувшись к себе в блиндаж, ему бы вздремнуть тоже, ведь завтра бой, первый его бой, но он спать не хотел, от разговора с сержантом было не до сна. Мысли рассеянно скользили в голове и конкретно на чём-то одном сосредоточиться было невозможно. Это наступила временная стадия оцепенения, когда не можешь вытянуть из себя в нужный момент нужную мысль. Это бывает со всеми, уже потом, когда человек сам побывает в такой ситуации, привыкает ко всему происходящему. Человек – такое животное, что ко всему привыкает.
Он опять вышел из командного пункта. В темноте непрерывно бражжировали осветительные ракеты. Стоя у бруствера, задумчиво рассуждал:
«Проверил позиции, нечего сказать. Любой из этих ужасов, что рассказал сержант, вполне правдоподобен, война ведь! Хотя проверка вышла неудачная, зато поучительная. А сколько «вы», товарищ лейтенант, – не без иронии к себе, – не знаете того, что происходит на войне, что жизненно необходимо и что никаким уставом этого не прописать. Перед сержантом получилось как-то неуклюже, что ли, молчал, словно отупел, а ты ведь его старший командир. И сколько ещё на войне будет таких жизненных «экзаменов», и как дурак будешь делать ошибку за ошибкой, пока сольёшься с ними, окопными трудягами войны, воедино… Вон как младший лейтенант Белых».
Он понял, что учёба в училище, где с плацевой муштрой вдалбливали ещё прописные истины по стратегии и тактике ведения боя, здесь, в окопах, пригодятся менее всего: «Тебя и так направят куда надо, не велик командир, не заблудишься на поле боя… Здесь, в окопах, совершаются все мыслимые и немыслимые прегрешения против устава и бесполезно пытаться исправить положение, вон как сейчас с этой … самогонкой. Жизнь здесь диктует свои права – права бесправных людей, вовлечённых в чью-то политическую авантюру. Ты боец, а бойцу не полагается рассуждать о политике».
- Товарищ лейтенант, может чаю? – услышал за спиной голос поднявшегося ординарца, вышедшего покурить.
- Нет, спасибо!
- Если что, ужин на столике, под полотенцем.
- Хорошо, спасибо! Отдыхай, Коля.
«Завтра у меня первый бой против неприятеля, – продолжал думать, как только ординарец скрылся в блиндаже. – Неприятель! Кто он? Такие же вроде люди, как и мы. И может, кто-то, как и ты, какой-нибудь обер-лейтенант, стоит и смотрит в твою сторону, дожидаясь рассвета, и рассуждает о чём-то своём. Может, и ему эта война «нужна», как и тебе? Ведь бой будет, говоря пафосно, не между людьми, а между двумя лагерями-системами политических устройств – социализмом и капитализмом. Наивно так рассуждать, но всё же! – есть о чём задуматься. Капитализм! Что собственно мы о нём знаем? Только то, что нам внушала наша советская пропаганда. Что мировой капитализм загнивает, и вот-вот не сегодня-завтра вымрет! Что там люди и живут только тем, что содержат публичные дома, курят опиум вместо табака, что там владельцы предприятий нещадно эксплуатируют простых людей, пролетариев! И все мы, с нашей идеологией о всеобщем равенстве, братстве, совершенно убеждены в своём превосходстве перед ними в стране Социализма. Но ведь это, мягко говоря, далеко от истины. Там тоже развивается и наука, и культура, и техника. Да и потом, разве рабский, иначе не назовёшь, принудительный, бесплатный труд в тех же наших колхозах, да и сама жизнь на селе, лучше? Насмотрелся я на эту «счастливую» жизнь. Видел я и нищенское существование простых людей и в городе, а теперь вот столкнулся с правдой жизни и положением дел в армии, где от самогонки порой пользы больше, чем от болтовни о патриотизме».
Человек просвещённый, он никак не мог постичь, в чём же заключалось это превосходство?...
«Что касается войны, тут и так всё ясно. Наше дело правое. Нам навязали эту войну, а не мы им, – так, рассуждая, ему внезапно открылось горькое просветление, – враги не немцы, не эти несчастные, что по ту сторону окопов, а политики, безмозглые кретины, в силу своих амбиций посылающие убивать. Даже животные одного вида не убивают себе подобных. Политики наши и немецкие – вот кто враги, навязывающие с обеих сторон каждый свои ложные идеалы и вздорные убеждения. Народами манипулируют, управляют при помощи вздорных высокопарных слов и приносят их в жертву этим лживым идеалам и дурацким теориям».
Он должен был скрывать от всех и от себя, в первую очередь, подлинные свои чувства и мысли, рассуждая о войне, да и о нашей советской действительности в целом!...
«Не дай Бог какое слово из того, о чём сейчас рассуждал, выскочит невзначай в порыве тех обстоятельств, что предстоит завтра пережить вместе с боем. Мало ли кто может услышать и «доложить» СМЕРШу. Всё это, конечно, пустяки, по сравнению с тем, что завтра у меня первый бой, – может статься так, что первый окажется и последним. Выспаться бы, не растрачивая последние предрассветные часы».
Настороженно осмотревшись вокруг, уставший, он вернулся в блиндаж и прилёг на лавку. От тускло горевшего сальника, стоявшего на столике, по перекрытию блиндажа бегали тени от языков пламени. Лёжа, смотрел в потолок, глаза слипались, стала одолевать дремота, и он наконец уснул…
7
Проснулся ротный в четвёртом часу утра, когда на командном пункте никого из офицеров не было. Вышел из укрытия и стал у входа. Тонкий серп молодого месяца висел в воздухе, и в этом предрассветном свете казалось всё холодным, и смутно виделась даль. Прошёлся по окопу. Бойцы дремали, лёжа врозь, вжавшись хорошо в землю. Каждый искал в ней защиту от погибели.
Ступая ощупью, пошёл дальше, стараясь не разбудить солдат. В лицо пахнуло тяжёлой духотой, он усмехнулся: «Вышел на свежий воздух, нечего сказать, - и тут же осёкся, – погоди, как начнут свистеть снаряды, будешь рад и этой вони и духоте, лишь бы укрыться покрепче».
Навстречу ему, возвращаясь в блиндаж, шли трое взводных, лейтенанты Александр Слитков и Владимир Никонов, поднятые Белых втихаря от уснувшего ротного для проверки своих позиций. Все вернулись в укрытие.
Слитков и Никонов совсем мальчишки, вчерашние школьники-курсанты, но держались однако браво и были преисполнены одержимостью на совершение подвига ради защиты своего Отечества. Они доложились ротному о готовности взводов к отражению атаки, и на время артобстрела, если учинит его противник, приказано бойцам залечь – схорониться как можно лучше…
Обстрел наших оборонительных позиций начался за полчаса до рассвета. Их батальон в составе полка попал под ожесточённый артиллерийский огонь. В такой ситуации задача командиров была одна – как можно больше сберечь личного состава. Земля начала содрогаться, стены окопов и блиндажей ходили ходуном. Жутко было сидеть в окопах, когда над головой свистели, взрываясь, снаряды. Всё слилось в хаосе шума и ужаса. Мужество быстро покинуло развесёлую накануне молодёжь, как только засвистели снаряды, и они, по настоянию бывалых солдат, крепче прижимались к стенам окопов. Все съёжились в клубок, закрывая лицо, и каждый надеялся в душе, что пронесёт мимо него. В каждом жила эта надежда, но увы! Здесь, в окопах, война для них обернулась самой страшной своей стороной…
Тяжёлый снаряд, визжа и воя, почти донёсся до блиндажа с командованием роты и разорвался, не долетев до него каких-то пятьдесят метров, подняв с грохотом комья земли, которые, падая с высоты, засыпали проходы окопов. Находящимся в блиндаже показалось, что кто-то сильно толкнул их в грудь – это взрывная волна – так сильно было физическое потрясение. Один из осколков снаряда угодил в блиндаж, раскрошив в щепки одно из брёвен перекрытия.
– Начали утюжить, сволочи! – выругался стоящий рядом с ротным Белых. Ротный промолчал. Он начал понимать, почему артиллерию называют «богом войны», за её чудовищную мощь, которая рушит всё на своём пути и рвущимися осколками с невообразимой силой калечит людей.
– Что же наша артиллерия молчит? - чуть слышно, озабоченно процедил сквозь зубы Игнатов.
– Ясно дело! Они начинают первыми, потому как намерены пойти с боем на прорыв. Сильно мы их зажали, они в котле, им деваться некуда, – преподносил ротному азы стратегии Белых, – а нам в обороне надо беречь каждый снаряд. Вот когда пойдут на нас танки и пехота, тут самый раз нашим пушкарям работа. Начнут ребятушки поливать из-за наших спин нам в подмогу.
– Ясно! – понимающе отозвался ротный на нравоученье своего бывалого подчинённого. – Поневоле весь внутри напрягаешься, когда над тобой воют пролетающие снаряды, – делился первыми впечатлениями от обстрела, – так и думаешь только об одном: в тебя летит или пройдёт мимо. Ужас!
– Ужас только начинается, товарищ ком. роты Игнатов, – сфамильярничал Белых. – После обстрела и боя будет… ужас! Когда окопы будут в крови, везде тела убитых, стоны, крики и мольбы о помощи раненых, вот когда – ужас! И надо это всё нам не только в очередной раз пережить, выстоять, - он обратился к взводным, – не показывая перед бойцами слабость, но ещё собраться духом и силами, чтобы оскалясь, двинуться вперёд, добивая врага. Вот незадача, командиры!
Взводный Белых, глядя на молоденьких лейтенантов, понимал их состояние, которые пребывали в некой унылости от услышанной правды, и, чтобы избавить их от временного замешательства, дружески предложил:
– Давайте лучше хлебнём чайку, а то потом некогда будет расслабляться.
– Коля, наливай, – обратился ротный к Попкову. – Присаживайтесь поближе, товарищи офицеры.
Сели за стол пить чай. Ротный молчал, видимо, обдумывал, что скажет утром бойцам перед боем, если, конечно, будет возможность для речей. Отхлебнув очередной глоток кипятка, первым заговорил Белых:
– Вот что, Сашок и Вовчик, – глядя на парней, совсем не по уставу обратился он к лейтенантам, – на рассвете немцы нам навяжут бой. Во взводах у вас есть и такие, что воюют уже давно, особенно пулемётчики. Ох и дают же жару мужики по флангам, – не мог скрыть он своего восторга, – да и по возрасту есть такие, что вам в отцы годятся. Так что не вздумайте повышать голос, орать на них во время боя. Показывать своё начальствование не надо, а то можно и по физиономии схлопотать от них. Они и сами знают, что и как надо делать, – на минуту задумался. – Все под смертью ходим, что рядовой, что командир, поэтому надо научиться держаться по-дружески, хотя и нельзя допускать разгильдяйства, тогда у них будет уважение к вам, как к товарищам-командирам. Да и потом, – уже не без гнева, – вы это своё «смирно» бросьте, – сказал, видя, как накануне, заполучив взвода, строя бойцов, они часто выкрикивали перед строем команду «Смирно!». – Устав уставом, но мы здесь не на плацу у казарм, а на передовой в окопах. Смотрите, как бы в спину кто не стрельнул. Бойцы и так судьбой обижены, задрочены этой неустроенностью, нуждой и постоянным понужанием… Да и вот ещё что, – спохватился Белых, – среди личного состава хватает и пацанов, ваших сверстников, между прочим, может кто из них в первом бою и смалодушничает, всякое может быть, война – не мать родная, а хуже любой мачехи, так упаси вас Бог жаловаться своими рапортами, доносами на кого из них СМЕРШевцам. Не каждый вот так сразу в первой может сознательно убить человека, хоть он и враг-немец, а эти в малиновых фуражках только и ждут этого, мало им мертвечины, сволочам.
Все молчали, выслушав откровения Белых, а ротный подумал: «Это они должны были услышать в первую очередь от меня».
– Вот и хорошо, товарищи офицеры, что мы понимаем друг друга без лишней суеты и объяснений, – встав, Белых стукнул пустой кружкой по краю стола и уже, как и полагается военному, обратился к ротному:
– Разрешите отбыть на позиции своего взвода, товарищ лейтенант.
– Идите!.. Идите, товарищи офицеры. После артобстрела перед началом штурма противником все на командный пункт доложить о потерях. Согласуем дальнейшие действия.
– Есть! – козырнули взводные и покинули командный пункт.
«Ещё один «вам» урок, товарищ ком. роты, - не без иронии опять к себе подумал Игнатов, – и как нельзя кстати перед самым боем».
8
Артиллерийский огонь немцев прекратился, как только забрезжил рассвет. Восстановилась тишина на этой дымящей, не остывшей ещё от разрывов снарядов земле. Ротный вышел из блиндажа. Кое-где в окопах и на их брустверах лежали трупы погибших с неуклюже-неестественно вывернутыми руками и ногами.
Растерянные, уцелевшие бойцы, отряхивались от раскиданной взрывами по окопам земли. Видя погибших своих товарищей, были страшно бледны лицами, некоторых при виде крови и фрагментов тел рвало. Сержанты, подбадривая таких бойцов, пытались привести их в чувства. К такому не сразу можно привыкнуть. Их сердца неистово колотились, в горле пересохло, да и вдобавок ко всему над окопами парил ещё едкий дым, и сержанты, взяв фляжки, давали им выпить по глотку спиртного. Санинструкторы с увесистыми сумками сновали по окопам, перевязывая легкораненых. Этот обстрел оставил неизгладимый след в душе ротного. Он, правда, не подавал на бойцах виду, что потрясён не меньше их происходящим, и поэтому вёл себя сдержанно, насколько вообще можно было держать себя в руках в такой ситуации. Он слышал накануне от солдат о различных контузиях, но одно дело слышать, выражая сочувствие, и совсем другое – видеть это всё самому и принять решение по спасению увеченных бойцов – своих товарищей. Пришлось ему напрячь все силы, собраться внутренне, чтобы не шарахаться в ужасе от увиденного, и, чувствуя ответственность за бойцов, за всё, что с ними произошло и ещё произойдёт, мужественно всё перенося, сказал сам себе: «Кто же из нас в этой ситуации в той или иной мере не «контужен».
Придя малость в себя, бойцы с командирами стали выносить за бруствер окопов убитых – нету сейчас времени устраивать похороны, с минуту на минуту противник пойдёт в атаку, и надо ещё укрепиться для отражения натиска врага…
Сосредоточившись, заняв своё место на огневом рубеже, ждали-ждали, когда противник двинется вперёд. В такой ситуации каждый из них задумывается о себе, вспоминает, что было в его жизни и что уже может не быть никогда. Жизнь простого человека везде одинакова. Не вникая в жизнь ближнего своего, стоящего рядом в окопе, перестали они чувствовать радость, чужое горе, боль и задумываться о прекрасном. Постоянное время мучительного и физического труда под ярмом войны губительно сказывалось на разуме человека. Не все выдерживали такие нагрузки и неосознанно проявляли человеческую слабость. Они все меньше стали замечать красоту окружающей природы, и их ум всё меньше улавливал оттенки прекрасного. Мозги их притупились и не способны мыслить самостоятельно. Да, что там говорить! Для них уже не было унижением хроническое недоедание и недосыпание, грязь и вши, да и сама жизнь их ничего не стоила. И хотя они добровольно-принудительно взялись защищать поруганную свою землю, все же человека думающего унижало то, что их превратили в марионетки, которых «кукловоды» и кормят лишь потому, чтобы они могли держать оружие в руках. И всё это солдат войны должен был вытерпеть. И он терпел, и грубел физически: заветренные лица, заскорузлые пальцы рук, изуродованные отеками и мозолями ноги, от постоянного топанья в тяжелой солдатской обуви. Вдобавок ко всему тела солдат покрывались сыпью от вшей, потому как не было условий регулярно мыться, а от нечистой воды и приема пищи в полевых (антисанитарных) условиях, бойцы часто болели поносом. Эта «хворь» одолевала иногда добрую половину личного состава взводов, рот. Как новичков, так и ветеранов. И надо было в такой ситуации выбраться за бруствер окопа (на передовой не было уборных), чтобы опростаться, и немцы хорошо пристроились на таких «лазутчиков», и пуля снайпера сражала несчастного, пока не успел тот подвязать еще штаны. Все это, конечно, тяготело и унижало человека. Это все было на фронтах, на дорогах войны-их неустроенное беспросветное существование. Сегодня все то же, что и вчера, каждое утро безнадежная попытка хоть как-то умыться, почиститься, поштопать своё рванье, сняв с усталого тела. Затем поверка, кормежка, час-другой покемарить где придется и опять за работу-работу войны…
9
Они на передовой – эти слова пока ничего не значили для тех, кто первой стал на оборонительные рубежи. Нелегко им будет, но они пока этого не осознают – не осознают того, что судьба уже поделила их на живых и мёртвых…
Ротный пошел по оборонительному рубежу, предупредив связиста быть на связи с батальоном. По окопам сновали батальонные санинструктора, перевязывая раненых. Бойцы помогали отводить и уносить их в укрытие. Везде стоны, выкрики. Ужас, обрисованный ему накануне Белых предстал его взору воочию. Санинструктора хлопотали о скорейшей отправки раненых в эвакопункт, ибо скоро начнется бой, и санитары будут нужны здесь. Видя после обстрела изуродованные позиции и первые свои потери, он позволил себе быть немного раздражительным и начал властно подгонять командиров подразделений, чтобы те быстрее прибрались и, обустроившись, опять заняли свое место. Приказал во взводах выставить наблюдателей…
Восстановившуюся ненадолго тишину стали нарушать идущие откуда-то издалека непонятные звуки. Затем над горизонтом стала подниматься пыль, что-то двигалось в их сторону. В окопах все замерли и глядели через бровку бруствера. Позади их на высотках, замаскировавшись, стояла артиллерия.
– Вижу танки! – выкрикнул один их наблюдателей.
– Танки! – понеслось уже по всем окопам.
– Все по местам! Приготовиться к бою! Открывать огонь только по команде, – приказал ротный.
Наконец танки противника вышли на прямую, на поле, находящееся перед их позициями. Танки стали постреливать, но не часто, без штурмовщины, видно, пока немцы прощупывали нашу оборону, чтобы выявить артиллерийские точки. Но наша артиллерия не отвечала на их дерзкий вызов, не давая себя обнаружить, пока те не подойдут поближе.
Приближался грохот идущих танков, а за ними, прикрываясь, бежали пехотинцы-автоматчики. Наша артиллерия, наконец, открыла ураганный огонь, и сразу задымило густым дымом несколько танков. Когда пехота стала в пределах досягаемости для наших стрелков, ротный отдал команду: «Всем огонь!»
Находясь в первом взводе, услышал, как тотчас заработал ручной пулемет, между короткими пристрельными его очередями пулеметчик знакомым голосом напевал:
«Тум балалайка-тум балалайка». - Затем пулемет захлебнулся дымящей очередью, и было уже дальше не расслышать…
Ротный глянул на Белых, тот:
– Старшина Сидорчук за пулеметом, душу отводит по фрицам. Как команда: «Огонь!», – он тут как тут, за пулеметом. По штату не положено ему пулемет, не в партизанах ведь, но я не препятствую, пусть геройствует. Старшинские обязанности исполняет справно, одно другому не мешает, – он улыбнулся. – А это его «тум балалайка», вроде присказки, коронка у него такая, для храбрости, что ли? Где услышал? Откуда взял эти слова?
Ротный кивнул головой, одобрив этим доводы взводного. Наши пулеметчики, окопавшись по флангам, «аккуратно» выкашивали пехоту противника, им помогали все бойцы из карабинов и автоматов. Получив жестокий отпор, немцы стали пятиться назад. Уцелевшие танки пошли в отход, задом, при этом почти не открытая огня, поскольку от них отставала пехота и они могли нанести своим же поражение. Несмотря на завоеванную репутацию жестоких убийц, надо сказать, заслуженно, немцы все же были разборчивы на потери своих – жалели по возможности каждого солдата, (не то, что наше командование – «любой ценой»), – и поэтому не тратились до конца, до последнего солдата, лучше на время отойти, чем до времени умереть. А если им не выгорит, вырваться из котла-сдадутся в плен, не давая бессмысленно погибнуть всем. Отсюда всегда тысячи немецких пленных с полным еще боекомплектом, если попадали в окружение, где исход был ясен уже после первой стычки. Пленный человек, выпустивший оружие из рук добровольно, уже является не ярым, а потенциальным противником и, следовательно, отвечает за свои деяния опосредовано а вся вина лежит на политическом руководстве страны, пославшем его на поле брани. Пленный находится под защитой «Красного креста» по международному соглашению о военнопленных.
10
Из штаба батальона по связи поступила команда по сигналу ракеты перейти в атаку, чтобы дожать противника. Их батальон с остатками рот устремился вперед. Бойцы дружно выскакивали из окопов и с криком «Ура» врассыпную кидались вперед. Ротный со всеми бежал по изрытому воронками полю, задыхаясь от смертной истомы. Он видел, как бойцы падали на землю и более не поднимались.
«Странно, однако, – отдавало у него в висках, – сидя в окопах, в них поселился страх и тревога, каких прежде они не испытывали, а тут пулеметные очереди куда более смертельные для них, потому как прицельные, но они не опасались пуль, поднимаясь во весь рост».
Рядом слева бежал молодой боец, вчерашний школьник, пуля стеганула его в правый бок. Зажгло в окровавленном боку, и он почувствовал рану. Справа, слева и позади бежали его товарищи, и он, по-видимому, боясь, что вот-вот от ранения покинут его силы, отстанет от своих, продолжал через силу бежать, повинуясь жестокой необходимости. Но томительная слабость начала мучить его тело, он замедлил бег, а тут еще одна пуля, просвистев, окровавила ему голову. Боец пал вниз лицом…
Ротному некогда было думать о нем сейчас, надо продолжать атаку, надо бежать, вести бойцов вперёд по этому израненному полю, где рад каждому сохранившемуся на нем кусту полыни. Визгом пуль смерть постоянно давала о себе знать – «я тут».
Поднятые командиром бойцы шли в атаку, словно высыпавшая на теле сыпь от вшей, сплошь застелили поле и бежали, взяв в свои руки инициативу боя. Ротный на бегу кидал взгляд по сторонам, видя, как заметно фланги быстро начали редеть. От отчаяния и злобы он стиснул зубы с такой силой, что на глазах выступили слезы. Но нельзя ему как командиру предаваться минутной слабости от жалости к ним и, смахнув на ходу мокроту рукавом, подбадривал своих бойцов: «Вперед, ребята». А эти ребята… После атаки их добрая половина превратится из бойцов просто в сухую статистику потерь.
«Безрассудная отвага, когда вот так человек вдруг поднимается во весь рост во время атаки под убийственный огонь из всего, что стреляет. Иной раз можно и спастись от верной смерти, выбрав более щадящий способ боя, но кого это волнует. Нужна победа «любой ценой», - так о первых впечатлениях боя рассуждал ротный. Он вроде уже и человек военный, доверили роту, а все своих подчиненных воспринимал не как солдат с возложенными на них добровольно-принудительными обязанностями, а как просто людей.
«И как на удивление, – рассуждал ротный, – они быстро «смирились» с тяготами и опасностями, встав на защиту родной земли. И пусть они опустились физически, чуть ли не до состояния животных, но не превратились при этом в диких зверей. В них не потеряна изначально человеческая суть – любовь к близким, родным, чувство родины, и ради всего этого надо победить зло, разбушевавшееся на земле».
11
Немцев выбили из их «осинового гнезда» у какой-то деревушки. У самой деревни навстречу нашим войскам попадались никем пока не сопровождаемые группы немцев с поднятыми вверх трясущимся руками, и они виновато опускали глаза при виде наших бойцов. Постепенно мало-по- малу стали стихать выстрелы, и вокруг была какая-то беготня с окриками командиров. Каждый после боя искал и собирал своих в кучку, чтобы выйти с остатками к своему батальону, полку. В каждом взводе роты Игнатова осталось по десятку-полтора бойцов. Остались живы и оба молодых взводных, Белых и старшина Сидорчук, разумеется, как и полагается хохлу. Дожидаясь, пока все соберутся свои, ротный, прохаживаясь, наткнулся на убитого немецкого солдата, в открытых глазах которого застыло страдание. Немного поодаль еще один полузасыпанный землей лежал лицом вниз. Здесь в чужой стороне заслуженно они нашли свою погибель, истлеют их тела, оставив после себя жалкие осколки костей.
Сходившиеся в кучу бойцы, то, что осталось от рот, тут же валились на траву, где придется, и от усталости засыпали. Ротный заметил, что после боя они потеряли прежний «воинский дух». Были подавлены, ходили унылые и задумчивые. У каждого в глазах, как ему показалось, была та же тревога, что и у него самого. Тревога от боя разбудила в их головах до этого недодуманные мысли, навеявшие на них воспоминания. Каждый, по-видимому, тоже тосковал по дому, своей малой родине, ибо эта война сужала окружающий мир до «окопных» пределов. Горе объединяет людей и подогревает в них воображение. Даже самые скучные никчемные люди испытывают возбужденные чувства, когда вокруг безумство-убийство. Это безумство заключалось в том, что все вокруг отдавало смертью, весь этот пейзаж баталий. А когда печален пейзаж-печален и человек, каким бы оптимистом и героем он не был.
«Россия, бедная Россия, убогие хаты твои деревенские, твои народные песни горем полны».
В такой печали не радует человека даже окружающая природа, даже это голубое небо над головой, и все это кажется таким горьким, как судьба этих несчастных в окопах. Война глушит все в человеке, и он уже не воспринимает красот этого благоухающего мира, не воспринимает его нарядности. Поэтому, когда случаются краткие передышки от боев, то бойцам уже не до любований природой, лишь бы как-то малость отдохнуть от затеянной политиками человеческой глупости и жестокости. На войне человек становится психически «больным», и это была неизлечимая болезнь каждого, кто взял оружие в руки. За всей этой печалью редкий человек мог не «заболеть» от этого душевного потрясения. И в ротном Игнатове на все эти вызовы судьбы нечеловеческого бытия проявилась еще одна черта характера-дерзость. Ему сейчас, как командиру, ох как нужна эта черта. Надо зачерстветь душой, это необходимо, чтобы посылать бойцов на смерть и перестать думать о них, как просто о людях, а воспринимать их как боевые единицы и при потере их в бою проявлять хладнокровие, чтобы еще больше проникнуться ненавистью к врагу.
По приказу офицеров роты сержанты собирали остатки своих подразделений, с руганью и матюгами строили бойцов. Что поделаешь, приходилось ругаться, иначе не поднять уставших бойцов, и они, формируя шеренги, ворчали и придирались, хотя им самим было это неприятно. Но без этого нельзя было и потому, что по пятам шли СМЕРШевцы, которые могли отставшего бойца запросто, не разбираясь, спровадить человека в штраф-роту. А иногда случалось и так, когда особенно трудно было на передовой, что и вовсе всех скопом причисляли к «штрафникам». Поэтому штрафных рот на фронте стало намного больше. Уже вошло в норму, чтобы к какому-нибудь подразделению части, не предана была штраф-рота для выполнения «особых» задач, таких как разведка боем, где до девяноста процентов личного состава погибало сразу, идя на открытый огонь. На фронте слово «штрафник» уже никого не пугало, как раньше, когда в начале войны штрафные состояли исключительно из уголовного элемента. Все уже знали, как туда запросто стали попадать, в сущности, невинные люди.
12
В воздухе под ярким солнцем тянуло смрадом, вилась мелкая мошкара, жужжали роем мухи над трупами погибших, которых со спадом жары надо было схоронить ближе к вечеру. Когда все собрались, оказалось, что рота потеряла треть своего личного состава. Погиб и ст. сержант Смолов, с грустью сообщил ротному Белых: «Хорош был мужик, правильный!».
«Все боялся, что останется без внуков, а оказалось, что внуки уже никогда не увидят деда», – вспомнил ротный его слова при первом их знакомстве…
Оставив за себя Белых, ротный пошел искать, где на новом месте расположился штаб батальона. Вернувшись, объяснил своим офицерам, что дана команда расквартироваться, как минимум будут стоять двое, а то, может, и трое суток, пока остальные подтянутся и опять не сформируются пополнением подразделения.
Старшина Сидорчик был шустр не только по части добычи провианта, но и выбора места квартирования. Взяв с собой человек пять, пошли по селу. Село было, как ни странно, почти все цело, за исключением нескольких сгоревших хат от залетевших снарядов, и было пустое от гражданского населения. Это хорошо, что пустое, потому что села с населением, где побывали немцы, старались обходить, подозревая командование тамошних гражданских людей в сотрудничестве с немцами, и там вовсю начинали орудовать оперативные отделы армий, выявляя «пособников». Приказ ставки давал им это право огульно, часто несправедливо, судить о совести людей. Эта глупая их самонадеянность позволяла им не видеть и не принимать ложности собственных поступков и суждений о людях.
Вернулся старшина с бойцами. Выискали пустую усадьбу на краю села, ближе к опушке леса. Рота двинулась к месту временной дислокации. При усадьбе был фруктовый сад, а главное колодец, в пользу которого и выбрали это место. А природа вокруг благоухала яркими красками зелени, голубым небом и греющим солнцем. Бойцы, расположившись в палисаднике усадьбы, сразу стали приводить себя в порядок: мыться, бриться, делать кое-какую постирушку своего тряпья, чтобы до заката солнца успело все обсушиться. Отдыхали, укладываясь на траву, в тенечке под стволы деревьев.
Офицеры, приводя себя в порядок, находились в доме, где сержант Попков успел уже малость прибраться от пыли и мусора, когда появился старшина с провиантом. Сели за стол обедать. Помянули погибших своих товарищей-бойцов. Вели за столом разговор о том, что война пошла больше маневренная, между боями делая марши с остановками при налете авиации и с артобстрелами. Хотя обстановка уже была не та, что в сорок первом году, но все же удручающая, рассуждая, сетовали ветераны боев Белых и Сидорчук…
– Ты с какого года, старшина? – спросил ротный.
– С семнадцатого, ровесник Октября.
– А я с шестнадцатого. Только отслужил срочную, и тут война, - встрял в разговор Белых, – самый старый среди вас, наверное, – повернулся к ротному.
– Да, пожалуй. Я с восемнадцатого, – ответил Игнатов, а ребята наши, – он глянул улыбчиво на молодых лейтенантов, – с двадцать четвертого, – они в подтверждение сказанному кивнули разом головой.
– Ну, молодцы, братишки. Первый бой все же, а выдержали с достоинством, – похвалил Белых, – образованные! Когда будете командовать батальонами, не забудьте по мою душу. Одним словом, за вас!
Все подняли кружки, чокнулись-выпили.
– А я и не сомневался в них, как и мы, небось, деревенские, к трудностям привыкшие, – поддержал Белых ротный.
– Не забудем и про вас, товарищ мл. лейтенант, – улыбчиво на похвалы коллег ответил Слитков, парень среднего роста, русый, голубоглазый, с миловидными чертами лица, интеллигент!
– В моем батальоне получите роту, товарищ младший лейтенант, – сказал Никонов, да с такой серьезностью, как будто уже был комбатом. Никонов чуть ниже среднего роста, кареглазый брюнет, всегда с серьезным выражением лица, будь то разговор о чем-то значимом важном или просто никчемная болтовня.
– Только мы не деревенские, – глядя на ротного, продолжил разговор Слитков, – я из Ленинграда, эвакуировался с родителями в Среднюю Азию, а Володя и вовсе столичный москвич, прибыл туда же с оборонным заводом. Там, в Ташкенте, когда срок служить подошел, оба и вышли с одного курса, закончив пехотное училище. Так что, товарищи офицеры, спасибо Вам, что признали за своих и приняли. Городские тоже кое-что могут. За солдатские спины прятаться не будем.
– Можете не сомневаться, – поддержал Никонов заверения Слиткова.
– Ну что ж, отрадно слышать это от вас, товарищи офицеры, а пока не стали комбатами, устанавливаем ответственного дежурного по роте. Бойцы отдыхают, но надо быть готовыми в любую минуту к маршу и к бою. Меняться через каждые два часа, установить в ночное время караул. Отлучаться бойцам по селу только по разрешению и под персональную вашу ответственность, товарищи офицеры. Первый заступает лейтенант Слитков, – приказал ротный.
– Есть заступить в караул! – поднялся с места Слитков.
– Все, товарищ офицеры. Рацию держать на приеме, – сказал ротный тут же находящемуся радисту. – Есть еще вопросы?
– Есть, – поднялся Белых, - если штаб запросит списки для награждений, надо бы включить и ст. сержанта Смолова. Ну и пулеметчиков наших, – он глянул на старшину.
– Что ж, я не против ордена, – загордился Сидорчук.
– Да, конечно. Все будут отмечены приказом. Благодарю всех за службу! – ротный встал и со всеми вышел из дома. Выйдя, стали закуривать и не успели еще разойтись, как где-то над лесом раздался шум, затем в воздухе послышался гул моторов.
– «Воздух!» - крикнул кто-то из бойцов, первым заметив над лесом силуэты самолетов. Все повскакивали с места и старались как-то и где-то укрыться. Откуда-то появились два «Юнкерса» и, выйдя к опушке леса, выдали по селу серию очередей. Не успели после обстрела все опомниться – очнуться, как вокруг неожиданно все стихло, как и началось. Офицеры стали сходиться, подошел к ним и старшина.
– Слава Богу, никого не задело, все живы. Откуда они тут взялись, – отряхиваясь, возмущался Белых.
– Разведчики, наверное, – высказался Слитков.
– Разведчики не стреляют, – поправил его старшина, – у них другая цель и задачи. Наши летуны тоже к вечеру перебазируются сюда, наземная аэродромная служба по ту сторону села уже отутюжила полосу и развернулись во всю ширь. Кстати, товарищ лейтенант! – обратился он к ротному, – когда шастали по деревне, присматривая местечко, встретил тут своего земляка у летунов. Интендант. Приглашал. У них харч не то, что наш, все американское. Я с вашего разрешения сгоняю к земляку, пока суть да дело…пока стоим!
У ротного жгло левое плечо, но он сразу не обратил внимание, подумал, что ударился во время налета самолетов, когда по команде «Воздух» на всем скаку бросился к стволу дерева. И только сейчас заметил кровь между пальцами руки, она стекала по рукаву рубашки от плеча.
– Да ты ранен, лейтенант! – увидел окровавленную его ладонь старшина. – Пойдем, перевяжем рану.
Все опять вошли в дом. Сняли с него гимнастерку, рукав нижней рубахи выпачкан кровью. У него было легкое касательное ранение руки у самого плеча. Сняли рубаху и, оторвав от нее чистую часть, неумело перевязали рассеченную рану.
– Надо тебе в госпиталь, обработать рану, – сказал Белых.
– Да вы что! Какое это ранение, так мелочь, я даже сразу и не почувствовал. Не то ранение, чтобы обращаться в мед. санчасть. На ногах ведь, не при смерти, – возразил Игнатов.
– Ты с этим делом не шути, - настаивал на своем Белых, – у меня уже был однажды такой случай с «пустяковой» царапиной, а потом бойцу в госпитале отняли ногу. Иван, – обратился к старшине, – ты собирался навестить земляка, как раз это по пути к госпиталю. Проводишь заодно командира, а потом навестишь своего «летуна».
Игнатов, не привыкший с детства к особой к себе заботе, чувствовал себя неловко – «столько из-за меня хлопот и забот», - но с доводами товарищей согласился.
13
Вся деревня была заполнена военными. Бойцы сидели, лежали кто где, кто-то задумчиво расхаживал, понуро стояли лошади у повозок, работали походные кухни.
Полевой госпиталь, который идет следом за войсками, развернули в этой же деревне, в здании пустующей школы, где рядом еще расположились три большие медицинские палатки. У входа в здание на лавке дремали раненые. Игнатов с Сидорчуком, зайдя в здание, обратились к проходящему пожилому санитару, тот проводил к перевязочной и указал место, где можно присесть и подождать вызова. Старшина не новичок, посещал и раньше такие заведения, навещая своих товарищей, и потому смирно присел, дожидаясь приглашения. А вот ротный впервые попал и с любопытством наблюдал, что делается вокруг. И в палатке, и в здании шла какая-то непонятная ему жизнь: куда-то все бегали, торопились, но при этом, как ни странно, не чувствовалось суеты. У палаток также ходили раненые. Кого-то санитары постоянно выносили и заносили на носилках. Военврачи, солидные и молодые, мужчины и женщины, выходили из здания и палаток, что-то обсуждали и при этом жадно курили… Наконец, дверь перевязочной отворилась и показалась молодая мед.сестра.
– Вы на перевязку?
– Да! – шустро соскочил с места старшина.
– Кто из вас?
– Я, – отозвался ротный.
– Проходите!
– Мы вместе! Я помогу ему снять гимнастерку, – вызвался старшина, глядя пожирающими глазами на молодую женщину. Он помог снять Игнатову гимнастерку и перевязочную тряпку.
– Ранение неглубокое, касательное по мякоти, но лучше, конечно, зашить. Так быстрее заживет, - обрабатывая рану тампоном, сказала мед.сестра, – я на минутку отойду, – и вышла.
– Все, Иван, иди! Иди, куда шел, – сердился Игнатов.
– Да подожди ты! Может, чего надо, – огрызнулся Сидорчук.
– Я вижу, что тебе надо. Ишь глаза как забегали. Это приказ!
В перевязочную вернулась мед.сестра, но не одна, следом вошла молодая женщина – военврач.
– Здравие желаю, тов. Военврач, – козырнул старшина, усмотрев на ее плечах под халатом офицерские погоны. Та безучастно промолчала на обращение.
– Ну, что тут у нас, – стала осматривать рану, – да, конечно, лучше наложить шов.
– В операционную пойдем или здесь? – спросила военврача мед.сестра.
– Здесь, Надя! Не та кровь, чтобы в операционной…
Пересядем, пожалуйста, на стул, – попросила Игнатова, сидящего на кушетке.
– Жить буду? – осмелел Игнатов.
– Будете. Ох уж эти мужчины. Геройствуют в бою, а любой царапины боятся.
– Вас как зовут? – спросил ротный.
– Анна Николаевна, – ответила за нее рядом стоящая мед.сестра.
– Анна Николаевна! Стоит ли вам, военврачу, возиться со мной, с пустяковой царапиной, как вы выразились, сестра Надя сама справится, сделает перевязку, и мы уйдем. У вас и так дел полно и без нас. Право, аж неудобно.
– Пренебрегать своим здоровьем не следует даже на войне, тов. Лейтенант, – добавила, глянув на погоны лежащей на кушетке его гимнастерки.
– Командир роты лейтенант Игнатов Николай Петрович. Для вас, Анна Николаевна, можно просто Коля, – встрял в разговор старшина.
– Вы «просто Коля» лучше подождали бы своего боевого товарища в коридоре ,– сказала старшине почти с участием.
– Выйди, старшина! – приказал ротный.
– Есть! Я в коридоре за дверью, если что, – старшина вышел, наблюдая через приоткрытую дверь за происходящим в перевязочной…
– Придется немного потерпеть, – сказала Анна Николаевна, когда Игнатов слегка дёрнулся и зашипел от того, что больно зажгло рану, обрабатываемую спиртом. Игнатов уставился на военврача – женщину 26-27 лет, среднего роста, голубоглазую, под белым накрахмаленным чепчиком аккуратно спрятаны русые волосы. Он хотел заговорить с ней, но ни одно слово не шло с его языка, и он застенчиво отвел взгляд в глубокой задумчивости. Его лицо заметно побелело, зубы стиснул от боли, глаза немного слезились.
– Что, так больно? Еще немного потерпите, уже заканчиваем, – сочувствовала Анна Николаевна.
Рану зашили и обработали стрептоцидом, перевязали. У него, по-видимому, стала подниматься температура, потому как по обнаженному торсу пошел легкий озноб.
В такую минуту вся его тонкая натура казалась особенно беззащитна.
– Вам плохо? – спросила военврач.
– Плохо ли мне?! Наверное, плохо! Представляю, как я жалок в ваших глазах и противен вам… Простите, Анна Николаевна!
– За что? – удивилась та.
– За что! За то, что не могу уберечь вас от этого безумия, что творится вокруг. От этого горя, страданий, от увеченных людей, грязи, от смрада гниющих трупов умерших солдат, которых приходится видеть каждый день. От этого мне и плохо! Или вы считаете, что со всем этим можно жить?
Она удивленно, пристально и непонимающе посмотрела на него, а он, рассуждая, все так же смотрел пространно перед собой.
– Как невовремя я вас встретил и как некстати стало в моей душе что-то твориться с вашим появлением в моей жизни.
Ей, военврачу, было не привыкать выслушивать бредни мужиков, которые постоянно клеились к молодой женщине, да и приходилось видеть их наготу каждый день, со всеми мужскими прелестями, но тут совсем что-то другое почувствовала она. «Как невовремя я вас встретил». В его тоне Анна Николаевна уловила что-то чрезвычайно интимное для себя. Ни он, ни она не вкладывали в эти слова пока никого особенного смысла, но на губах у каждого мелькнула тонкая улыбка – отсвет только что зародившейся любви.
– Можете одеваться.
– Спасибо, Анна Николаевна.
– Будет рука беспокоить, приходите, – и как бы между прочим добавила, – в любое время.
Игнатов, набросив гимнастерку, направился к выходу. У приоткрытой двери стоял Сидорчук и слышал их разговор от слова до слова.
– Ну как, все в порядке. Когда следующий раз пойдем? – полюбопытствовал старшина.
– Не знаю.
Вышла из перевязочной Анна Николаевна, глянув на мужчин, она едва заметно усмехнулась и пошла к себе в кабинет. Игнатов убито смотрел ей вслед.
– Можно ему завтра к вам? – выкрикнул старшина.
– Можно! – не оборачиваясь, ответила она.
– Ты иди уже, Иван! – укоротил старшину ротный. – Земляк заждался, наверное.
Вышли из госпиталя.
– Ладно, я пошел. Не горюй, все будет хорошо, – поддержал старшина, видя как у ротного помрачнело лицо.
Игнатов возвращался в расположение роты тем же путем. Всего час назад шел в госпиталь совершенно спокойно, а теперь его одолевало какое то унынье. Он тщательно застегнул все пуговицы гимнастерки, поправил ремень с кобурой и чувствовал в себе, что совершенно переменился, что-то тихонько бурлило на дне его души, грозясь вот-вот вырваться наружу. В голове туманило. Он пытался вызвать образ Анны Николаевны, но образ не являлся, он видел только уходящей её по длинному коридору госпиталя. Он, конечно, догадывался, что все то, что сейчас творится с ним в душе, это его влюбленность…
14
Через сутки-двое войска постоянно в движении, то вперед, то назад, при этом марши по двадцать, а то и тридцать километров в сутки. Попадали в бесконечные немецкие мешки или сами устраивали окружения, чтобы добить или вынудить сдаться врага…
Стало заметно вечереть. Розовый закат расплылся по всему горизонту. В доме собрались все офицеры роты.
– Завтра должно быть пополнение, на станцию прибыл эшелон, – сказал ротный, успев побывать в штабе батальона, – а потом, наверное, двинемся дальше. По отделению на взвод, не меньше, надо будет принять. Товарищи офицеры, чтобы приняли подобающим образом! Проверить снаряжение, оружие, боеприпасы, распределить людей и быть готовыми к маршу. Писарю ввести в состав, заполнить аттестаты.
– Да, скорее всего послезавтра, а может быть и завтра, на ночь глядя двинемся на очередной оборонительный рубеж. Потому как больше трех суток стоять без боя нельзя, – со знанием дела рассуждал взводный Белых.
– Почему? – спросил лейтенант Слитков.
– Почему? – Белых сделал паузу. – Потому что человеку постоянно надо удовлетворять свои потребности. Поэтому, как только свободный человек от боя, так тут же начинается ему все время чего-нибудь хотеться: курить, пить, спать, то ему скучно, то страшно, возникает желание смотреть на наших женщин и начинается в голове на этот счет всякие воображения. Такими рассудительными бойцами, думающими о мирной жизни, тяжелее управлять в преддверии смертного боя. А в бою совсем другое дело: боец свободен от этих потребностей, и думка у него одна – остаться живым. А живым надо кому-то из нас оставаться, иначе нет смысла этой драке. И кому из нас достанется в очередном бою это счастье, и Богу неизвестно…
Все готовились к отбою. Игнатов вышел во двор и, стоя у ограды, думал, что с ним происходило в госпитале, и хотелось ему опять поскорее увидеться с Анной Николаевной. Но быстро как-то настали сумерки. Поздно.
– Лейтенант! Ты в госпиталь? – окликнул тоже вышедший во двор старшина.
– Не знаю, – неопределенно буркнул ротный.
– Сходи, сходи! Куй железо пока горячо. Славная дамочка, а то мало ли что потом. Подожди, – спохватился он, – я на минутку, – быстро вернулся в дом и буквально сразу же вышел.
– На вот, для Анны Николаевны, – протянул плитку шоколада, – земляк - «летун» угостил, у них этого добра. Делюсь по-братски.
– Спасибо, Вань!
– Спасибо потом скажешь, когда дело выгорит. Иди, темнеет уже. Все равно ведь не уснёшь, – по-дружески улыбнулся, – разве после такого заснешь?
«Шутки-шутками, а все же старшина прав – настоящий друг», – думал Игнатов, выйдя за ограду и направляясь к госпиталю.
Дружба среди воевавших солдат и с ними младшего офицерского состава, одним словом, окопных трудяг войны – совсем особенная, спаянная одним общим горем, измученная одним и тем же страшным напряжением под гнетом одной опасности. Драматизм их положения ушел в будни, привычку, и стало им так легче переживать свои потери, без которых никак нельзя было обойтись. Их объединяли не только окопы, но и «общие» интересы, которые заключались лишь только в выпивках, гулянках, рассказах про девок и пагубных (матерных) анекдотах. Они, участники боев, оторванные от всех своих близких, от женщин и друзей, волей-неволей должны были заводить такую дружбу, которая прекращалась, как только заканчивалась война. Но очень редко, независимо от званий, зарождалась дружба, при которой люди могли поделиться между собой самым сокровенным и трогательным для них. Так зародилась буквально с первых дней знакомства и дружба между Игнатовым и Сидорчуком. Такая дружба могла лишь быть среди людей, которые, несмотря на нечеловеческие условия бытия на фронте, все же не поддавались армейскому скотству – не опускались и не разлагались морально.
Когда он подходил к госпиталю, то, оглядевшись, увидел в открытом окне курящую Анну Николаевну. Она мило улыбнулась, как будто ждала лейтенанта, и отошла от окна. Он без труда, идя по коридору, мысленно ориентируясь по окнам, нашел ее кабинет. Постучал. Дверь отворилась, Анна Николаевна взглянула на него и, тотчас же опустив глаза, не без иронии проронила:
– Вы на этот раз без старшины, лейтенант? – и не услышав ничего в ответ, - проходите!
За легкой ее шуткой пошел разговор людей свободных. Правда, больше она говорила и спрашивала, а он отвечал. Игнатов рассказал, что он из учителей, директорствовал в семилетке. В начале войны вызвался добровольцем, но не взяли и только в прошлом году попал в училище, на фронте всего первый месяц. Еще сказал, что сирота, но был окружен заботой и вниманием хороших людей, сумевших привить ему любовь к труду и уважение к людям. Он не был самой невинностью, были до этого у него женщины, правда, не первой молодости, в деревне с этим проще. От школы же у него сохранились просто воспоминания о хороших женщинах-коллегах, веселых и благодарных ему за дружбу, с которыми было ему легко, да и работа обязывала к такому общению. А тут совсем другое, какое-то чувство трепета на душе и неловкое беспокойство.
Анна Николаевна, напротив, из хорошей интеллигентной семьи медиков и была двумя годами старше Игнатова. Она практически с начала войны, как врач-военнообязанная, была мобилизована для работы в госпиталях. Она не была уже наивной девушкой, но еще мало жившей женщиной. Третий год на войне кое-чему научил. Но от нее все же веяло порядочностью, и было видно по этой трогательной женщине, что у нее на душе тоже какое-то появилось беспокойство.
Он, говоря, думал о ней, а она, слушая, мило иногда улыбалась, стоя у окна, и тоже думала, что может «это» у него первый раз в жизни, судя по его угловатости и несмелости. Но пришел-то он только с одною тайною целью, о которой она не могла не догадываться. К тому, что происходило сейчас между ними, Анна Николаевна отнеслась очень серьезно и, как ей показалось, тоже «некстати». Было душно. Он подошел к ней. Запах ее духов перебил запахи лекарств в этой духоте.
– Мне пора!
Она обернулась, пристально поглядывая на него, ладонью коснулась его щеки.
– Шершавая ладонь! – усмехнулась она, – это от частой обработки рук спиртом перед операциями.
Он молча рукой коснулся ее ладони и прильнул к ней губами. Она прижалась к нему. Он обнял ее и поцеловал в губы.
– Простите! Одичал!
И краснел от того, что распалил себя до телесного возбуждения.
– Да вот! – спохватился он и достал из кармана шоколадку. – Это вам. Друзья презентовали.
– Спасибо! Она, отложив шоколадку на окно, обеими ладонями коснулась его лица и стала целовать его в щеки. Затем взглянула ему в глаза, будто хотела еще раз убедиться: «любовь ли это!». – Она была грустна, точно больная.
– Как не грустно расставаться, но надо идти, – он, подумав о чем-то, усмехнулся, – со мной что-то делается, Анна Николаевна! Весь день сегодня хожу как безумный.
И когда их взгляды сошлись, он стал ее жадно целовать, затем поторопился уходить, чтобы поскорее прекратить это сладкое забытье. Оставив ее, резко повернулся:
– Я пошел! Я завтра постараюсь вырваться к вам, – и не услышав ничего в ответ, направился к выходу.
– Я буду ждать тебя, – услышал Игнатов, прикрывая за собой дверь.
15
Выйдя от Анны Николаевны, он был как в угаре, растроган от такого неожиданного и, как ему казалось, неуместного счастья: «Война ведь». Когда Игнатов подходил к расположению роты, было все тихо, все отдыхали, только один старшина Сидорчук стоял у ограды и курил…
– Ну что, как? – сгорал от любопытства старшина. – Что-то быстро ты, однако!
Игнатов прошел в ограду и стал рядом. Он молчал под впечатлением еще того, что произошло. – «Судьба бывает так несправедлива по отношению к нам».
– Что молчишь, ничего не было? Н-ну, ты и телок. Извини, конечно, само в руки шло. Зря только шоколадку скормил. Лучше бы я Настюхе снес, там сто процентов…
– Слушай, Иван! – не дав ему договорить, взорвался Игнатов. – Вот хочешь говорить о возвышенных чувствах, спрашиваешь о сокровенном и тут эти свои жлобские замашки с этой шоколадкой…
– Н-да, дела, – промычал старшина, не обижаясь на его укор, – а я думал, что у вас все сладится. Как она смотрела на тебя, я же видел, у двери стоял, задницей чувствовал, что запала на тебя, а ты! Уж поверь мне, старому гуляке. Я в этих бабьих делах кое в чем разбираюсь. С шестнадцати лет постиг эту науку, лишился невинности. Женщина, – не унимался старшина, – может в тебе увидела то, что ее отвлекло бы от этой каждодневной грязи, вони, крови, криков, стонов, а ты! Тоже мне ухажёр, ещё ротный! Может, ты своим появлением в ее жизни пробудил в ней что-то человеческое в этих нечеловеческих условиях. Понимаешь!
– Ты и правду «специалист» по любовным делам, как я погляжу. Рассуждает, чисто философ, а я думал, что кроме матюгов на солдат ни на что не способен, а Вань!
– Да ну тебя. Я ему всерьез, а он шуточки свои…
– Ну ладно, дружище, не обижайся.
– Что ладно-то! Не сегодня-завтра, может, отправимся червей кормить, зароют в землю, и вся тут тебе любовь. Да, дела. Эх, мне бы пойти, но теперь нельзя. Сразу заподозрит неладное, – уже посетовал старшина, – ну что ж, найдутся и другие ухажёры при таком окружении самцов да при таких достоинствах, как у нее, сыщутся и не с такими погонами, как у нас, лейтенант… Есть будешь?
– Нет, спасибо!
– Комбат справлялся по твою душу. Я сказал, что ушел в госпиталь своих проведать. Пойдем в дом.
– Что хотел, что сказал?
– Да так! Сказал, при случае пусть заглянет на КП. Если бы что было серьезное, уже давно всех на уши поставили.
– Ладно. Завтра разберемся. Пойдем укладываться.
– Какой тут к черту сон! – вздохнул старшина.
Они вошли в дом.
– А что за Настя? – полюбопытствовал ротный – Что, у тебя есть тут зазноба? Ты ничего не говорил.
– А что я должен кричать на всю прифронтовую полосу от удовольствия. Да и не зазноба вовсе, а так иногда, когда уж сильно прижмет, одним словом, дежурная из хозвзвода. Правда, она мне давеча дала от ворот поворот.
– Что так?
– Да так! Малость пожурил за то, что никому не отказывает. Я, говорит, из жалости к вам-солдатне, а вы сразу чернить. Вот стерва, – усмехнулся он, – ты, говорит, у меня уже седьмой – каково тебе! Десятому, говорит, часы серебряные подарю. Карманные на цепочке. Кто-то, видно, из ухажеров посулил за ласковый прием. Трофейные часики-то вытащил какой-то из кармана убитого немецкого офицера. Хотя все предупреждены не мародёрствовать, наказание вплоть до трибунала, но разве за всеми уследишь… Вот осуждаем их, женщин, – помолчав продолжил старшина, – что, мол, такие-сякие распущенные, а каково им быть на войне. Конечно, трудно им себя соблюсти при таком скоплении оголодавших по женскому телу мужиков, которые то и дело постоянно лезут со своими любезностями.
Женщина на войне, что может быть бесчеловечнее, безнравственнее и даже преступнее против рода человеческого, когда она природой наделена давать жизнь, а вместо этого вовлечена политиками в убийственную войну.
На третьем году войны девушек-женщин на фронте стало заметно больше, практически в каждом подразделении. Естественно, сразу же появилась потребность в простых человеческих отношениях между ними и мужчинами, против природы не попрёшь. Особенно командиры, начиная от комбата и выше, стали заводить себе временных подруг. Поначалу высокое командование даже взыскивало, грозя за «неуставные» отношения. Но потом стали закрывать глаза на происходящее, лишь бы дела шли на фронте успешно. Потом и вовсе было официально разрешено иметь «фронтовых жен», ибо командиры в основной своей массе, - это молодые мужики, а на войне перспектив на будущую жизнь ох как мало, то пусть удовлетворяются! Благо с призывом в армию к этому времени «прекрасного пола» не было недостатка, и они, помимо своих каких-то воинских обязанностей, помогали мужикам толкать вперед фронт еще своим передком,-добывая совместно победу. Вышестоящие командиры разрешали регистрировать браки «фронтовых пар». Исходили видно из того, что все равно это в большинстве своем все временно, учитывая обстоятельства жизни на войне, из-за того, что на фронте постоянно на людях женщинам было намного труднее, неудобнее, чем мужикам, даже из-за их физиологических особенностей. Если мужчина мог для «справы нужды», повернувшись ко всем спиной, расстегнув ширинку, сделать свои дела, то женщине, чтобы проделать то же самое, надо прежде найти укромное местечко, чтобы снять штаны или задрать юбку. Мужчины без стеснения делали свои дела. Среди бойцов даже на этот счет ходила такая расхожая фраза: «Пусть лучше лопнет моя совесть, чем мочевой пузырь». От не желаемой беременности женщины на фронте пользовались народным, проверенным средством- хозяйственным мылом. При спринцевании мыльная эмульсия убивала сперматозоиды наповал, не дав им оплодотворить яйцеклетку. Поэтому у каждой фронтовички был припасен обмылок на всякий случай, а случаи такие были довольно частые. Ну а если какая забеременеет и полезет пузо на лоб, то так тому и быть, таких без наказания отправляли в тыл. Война войной, а рожать- то надо! Правда, из-за женщин было и много неприятностей. На всех мужиков, понятно, их не хватало. Побудет какая с одним, затем не устоит перед другим, и отсюда измена, ревность, стрельба, венерические болезни и, как результат, куча дел в трибунале...
Игнатов прилег, но ему не спалось, хотя надо бы хорошо выспаться.
«Можно было и остаться, чего тебе еще нужно? Такая женщина! – рассуждая, корил себя он. – Никто тебя не гнал. Скажешь, не та обстановка вокруг? Покоя и мира захотелось? Этого все хотят в этой бессмысленной войне. Для любви ведь надо что-то лучшее – какая-то порядочность в конце концов, цель и надежда на будущее, тогда можно и любить! А так! Просто сойтись мужчине и женщине и ради сиюминутного удовольствия влить друг в друга жизнь, чтобы родить еще один труп для этой войны. Нет! Это безнравственно!».
Он повернулся к стенке и скоро уснул, изнеможденный от нытья раненой руки и своих мыслей.
16
На утро следующего дня в сопровождении офицера их полка пришла в роту колонна бойцов для пополнения. Ротный с офицерами приняли пополнение. На этот раз обошлось без новобранцев, солдаты и сержанты были из остатков разрозненных рот своей же дивизии. А дивизию еще дополнительно пополняли укомплектованными полностью свежими подразделениями. Рота построилась, прибывших распределили повзводно и поотделено. Находясь под командованием не своих офицеров, прибывшие хмуро держались особняком, не знали, о чем говорить со своими новыми боевыми товарищами. Настроение у всех их было подавленое еще и от того, что их части пострадали в бою больше всех, потери неимоверные. Царит среди бойцов, и своих, и прибылых, унынье, однообразие, скука, чувствуется напряжение, тревога. Да и как тут им не мучиться, когда знаешь, что твой жребий брошен и уже есть где-то пуля, которая для тебя предназначена. Хотя бы уже скорее им опять в бой, чтобы покончить с этим унынием и болтовней о патриотизме.
После обеда ротный побывал в штабе с докладом о готовности. Командиры все были предупреждены, что ближе к вечеру, возможно, будут выдвигаться на новые оборонительные рубежи. Ему хотелось еще раз побывать в госпитале, встретиться с Анной Николаевной, может, даже и попрощаться, кто его знает, как все дальше сложится. Он предупредил взводного Белых, как всегда оставив его за себя, чтобы отлучиться на час-другой для посещения госпиталя. Собрался было уже уходить, как тут старшина Сидорчук вызвался с просьбой побывать у летунов, навестить своего земляка-интенданта, чтобы малость чем-нибудь еще разживиться. Они вместе покинули расположение роты.
– Как тебе новое пополнение, старшина? – спросил ротный.
– Ничего, люди нашенские, обстрелянные, с ними проще будет в бою.
– Проще-то, проще! Но как-то мрачновато все же. Не находишь? Не чувствуется в них присутствие духа. Вроде и приняли их подобающе, да и не новобранцы ведь, а все же как-то тревожно.
– Ничего! Вот выйдем на позиции, закрепимся, выдадим перед боем «наркомовские» на грудь каждому, и все само собой нормализуется, все сольется воедино. Найдутся даже среди них «родственники», – не унывал старшина, – сдружиться-то сдружится, вот только надолго ли опять…
Они шли по деревне и намеревались уже расходиться каждый по своим делам, как вдруг услышали залп выстрелов. У одной из усадеб по приговору трибунала расстреляли пятерых наших солдат. Двое конвойных, принимавших участие в исполнении приговора, опустив головы, шли в их сторону…
– За что их? – спросил ротный, когда те поравнялись.
– Ни за что! – буркнул один из них.
– За то, что Гитлер напал на Советский Союз, – съехидничал второй.
– Пойдем отсюда, лейтенант, – взял его за рукав, и чуть слышно начал старшина напевать: «Тум балалайка, тум балалайка…». Видать, выпили лишнего мужики, – успокоившись, продолжал старшина, – не рассчитали свои силы… Не вышли к нужному времени на позиции… Вот их СМЕРШевцы и повязали, взяли чуть тепленькими. А у них там разговор короткий. Приказ Сталина №… за выход из боя… да еще прилюдно расстреляли, чтобы неповадно было другим. С этими наркомовскими, сто граммами, ма-а-ть их, – уже со злостью выругался старшина, – одной рукой наливают, а другой расстреливают…
Ротный тоже был потрясен увиденным, и не зная, как отреагировать на все это, не нашел ничего другого как спросить:
– Что это у тебя за напев «тум балалайка», откуда?
– Да так. Приезжал к нам как-то Еврейский театр, так там тамошняя одна их девица пела одну задушевную песенку. Слов я не помню, кроме засевшего в голову припева «тум балалайка», – он немного помолчал, – когда хреново на душе, вот как сейчас с этой сценой расстрела, приходят сами на ум эти слова. Успокаивает малость нервы.
– Ясно, – понимающе отозвался ротный.
Перед тем как им разойтись, ротный оглянулся назад. К месту расстрела подъехала подвода, чтобы увезти трупы.
– Ну ладно, я пошел. Постараюсь побыстрее обернуться, вишь что творится, – еще раз напомнил старшина о случившемся, свидетелями чего невольно оказались они.
Ротный с угрюмым лицом направился к госпиталю.
17
Подойдя к госпиталю, Игнатов увидел стоящих на улице женщин в белых халатах. Анна Николаевна стояла с коллегами, курившими и беседовавшими между собой. Его первым заметила мед. сестра Надя, та самая, с которой познакомились в первое его посещение госпиталя. Она дала знать Анне Николаевне, та, обернувшись, увидела Игнатова и, улыбаясь, подошла к нему.
– Здравствуйте, Анна Николаевна!
– Здравствуйте! Что это вы средь белого дня, товарищ лейтенант, – заискивающе-шутливо глянула ему в глаза, – компрометируете меня?.
Игнатов промолчал, не зная, что ответить.
– Вы сегодня не в духе, как я погляжу, – все еще обращаясь к нему на «Вы».
– Да как вам сказать. Пока шел сейчас по деревне к вам, невольно оказался свидетелем одной весьма драматичной ситуации – по трибуналу расстреливали пятерых наших солдат. Как-то все дико с непривычки, видеть все это. Черт знает, что творится. Я никак не могу этого понять.
– Ну, на то были, наверное, свои причины, – она так безразлично и равнодушно отнеслась к сказанному им, что по его хребту пробежал легкий холодок. Он чувствовал это, и ему было от этого неловко: «Пришел на свидание и начал молоть всякую чушь».
– Шут с ними, с этими штрафниками, – подбадривая его, сказала она и, о чем-то видно подумав, добавила. – Мне вот молодости своей жалко, а не…
Он еще раз почувствовал, что она его не понимает, и ему в какую-то минуту просто захотелось уйти без всяких объяснений. Но тотчас, как будто опомнившись, взбодрился, вспомнив, видимо, зачем собственно пришел, глядя прямо ей в глаза, неловко улыбнувшись, сказал:
– Мы вечером выступаем на марш, выходим на позиции. Вот пришел, – он замялся, – не мог не прийти попрощаться, Анна Николаевна!
– Как выступаете? – затревожилась та – Уже? Ах, ты Боже мой, Надя! – окликнула она мед. сестру.
К ним подошла, поздоровавшись, мед. сестра.
– Надюша! Я буду у себя, но в ближайший час-полтора меня ни для кого нет!
– Хорошо, Анна Николаевна! Я поняла!
– Ну как же так? Что же ты раньше не пришел, – говоря ему уже «ты».
– Как только смог сразу же – служба, – оправдывался он.
– Пойдем!
Они вошли в здание. Она нравилась Игнатову с первых же минут знакомства, и она это чувствовала каким-то женским чутьем, и сама проявляла к нему симпатию. Она была в таком уже возрасте, что нужен муж или по крайней мере постоянный любовник, война потом все спишет. Война войной, но женщина не должна быть вне законов природы. Они вошли к ней в кабинет.
– Вы вызываете во мне страшную жажду жизни, – глядя на стоящую в углу кровать, осмелел вдруг он, – это меня и тревожит, и волнует. Но не слишком ли нагло я себя веду?
– Какой ты чудак, – отозвалась она на счет его поведения, – мужчина должен увлекаться, несмотря ни на что, а женщина может простить ему это увлечение, да что там увлечение, даже наглость! Она не простит другого: его рассудительности и нерешимости. Вот как ты сейчас. У нас всего час времени, а ты рассуждаешь о порядочности. Это, конечно, приятно слышать, гуляя где-нибудь в Москве по парку на Чистых прудах. Но к чему это здесь? Сам понимаешь, война ведь, и что будет с нами, скажем, завтра? – она подошла к кровати, стоящей за шкафом, и сдернула с него одеяло.
– Ты права, – уже обратился к ней на «ты», – мы так образованы, что, сойдясь с женщиной, изрекаем одни истины и идеи, хочется нам при этом чего-то большего, неземного, но при этом не можем решить такого простого вопроса, как нам быть сейчас?
– Твоя правда! Человек – сложное душевное существо, но влечения мужчины и женщины должны быть просты, хотя бы уже потому, что у них разные формы тела.
– Это ты как медик, говоришь?
– Это я говорю, как женщина, – она подошла к нему и, обняв его за шею обеими руками, стала отступать назад, к кровати, увлекая за собой. – Боишься отдаться сиюминутному порыву? – глядела ему прямо в глаза. – Боишься за последствия? Прошу тебя, не надо высокопарных слов о любви, будь намного проще, мой друг! – и стала целовать его в щеки, в губы…
Им обоим хотелось любить друг друга, хотя бы потому, что были красивы, молоды, здоровы, и хотелось при этом обоим верить, что сошлись они по взаимной страстной любви… И весь мир для них словно исчез, остались только они одни, шепчущие друг другу какие-то ласковые слова, испытывая восторг в объятиях молодых тел…
Но сошлись больше по инстинкту, по тем же побуждениям, которое вызывает в нас физическое влечение…
Анна Николаевна уже оделась, привела себя в порядок, когда он, слегка вздремнув, очнулся. Встал. Стал поспешно собираться. Он чувствовал себя неловким, никогда до этого по-настоящему не любил, а вот надо прощаться с дорогим ему уже человеком, и нечего сказать! Скован какой-то отчужденностью от того, что поглощён своими чувствами от происшедшего между ними и переживаниями с этим расставанием. Как всегда, когда любящие люди прощаются, ощущение какого-то смущения, и не знаешь, о чем говорить, какие сказать последние слова, кроме безобидного «я буду помнить о тебе».
– Чай будешь? – на спиртовке стояла алюминиевая кружка с кипятком.
– Нет, спасибо! Мне пора!
– Ты давай о себе знать. Пиши. Не надо расписываться, клясться в письмах в вечной любви. Буквально в двух словах, что жив здоров, и я буду знать, что все хорошо. Себя и номер госпиталя я тебе написала, – она расстегнула кармашек на его гимнастерке и положила туда свернутый листок. – Я не буду часто отвечать тебе, может, даже совсем не буду писать, потому что начну переживать, заест меланхолия, наступит душевное расстройство, начнут трястись руки, а мне надо быть всегда собранной, у меня ведь операции. Но ты помни, что я всегда с тобой и буду ждать! Ты понимаешь меня, дорогой!
– Да, конечно!
– И пожалуйста, береги себя. Заклинаю тебя! Хватит уже с меня, – она оборвалась на полуфразе, чтобы не зарыдать, и прижалась к его груди…
Когда он, отойдя от госпиталя, оглянулся, Анна Николаевна у крыльца все еще провожала его взглядом. К ней подошла мед.сестра, видно, сказать, что ее давно уже дожидаются больные.
18
Когда уже догорал закат, ближе к девяти часам вечера, рота построилась и стояла, готовая к маршу. Шло перешёптывание в рядах, порой перерастающее в глухой гул, который тотчас обрывал окрик старшины Сидорчука:
- Ну-ка! Отставить разговоры!
Наконец поступила команда:
- Смирно! Повзводно! Правое плечо вперед, шагом марш!
Строй беспокойно колыхнулся и потянулся, вытягиваясь в длинные шеренги. Войско двинулось к очередному оборонительному рубежу.
С весны 1943 года советское командование разрабатывало план стратегического наступления, предполагавшего разгром сил противника от Смоленска до Черного моря. Однако чуть позже, стало известно, что немецкое командование группами армий «Юг» и «Центр» готовят удар под основание Курского выступа. В районе Курского выступа противник сосредоточил крупные силы, хорошо оснащенные новой техникой, в частности, танками Т-VI «Тигр» и Т-V «Пантера», которым наши танки Т-34 не могли противостоять ни по огневой мощи, ни по бронестойкости. Учитывая все эти доводы, взвесив еще раз все «за» и «против», советское командование отказалось от плана первыми перейти в наступление, а занять в этом районе жесткую оборону. Исходили из того, что надо вначале обескровить основные силы противника, вымотать его, находясь самим в обороне. А затем, с учетом своих сил и резервов, перейти в контрнаступление. На основании такого решения под Курском строилась глубоко эшелонированная оборона, имевшая несколько линий. На участках Курского выступа были выстроены оборонительные позиции по 5-6 рубежей и глубиной до 300 км. На одном из таких рубежей в составе 13-й армии группировки Центрального фронта и должна была занять оборону рота Игнатова в составе своего батальона, полка и дивизии.
Они заняли позиции на передовой, вблизи населенного пункта со странным названием Поныри. Рядом замаскированы позиции артиллеристов. С наступлением темноты доставили продовольствие. Время ожидания самое тягостное на войне. Ротный, как всегда в часы затишья, погрузился в раздумья, поглощенный своими мыслями:
«Многие люди после этого боя перестанут существовать. Здесь, в окопах, давит на тебя какая-то умственная и нравственная духота. Бедняги, работники войны. Идет война разума против разума!? Это ведь так принято говорить, что идет война между добром и злом, между разумом и тупостью. А на самом деле война идет из-за амбиций малых групп, кучки лиц, фанатичных в своих идеях об устройстве общества и мира в целом. Мир, который видит каждый по-своему. Но вовлекают в эту борьбу миллионы несчастных людей. И стоит ли тогда человеку совершенствоваться: заниматься наукой, открытиями природных явлений, изобретать все современнее и совершеннее технику, если это все потом будет работать прежде всего на уничтожение человека».
Почти сутки просидели в окопах. Во вторую ночь во втором часу пятого июля наша артиллерия начала контрподготовку. Вздрогнула земля на протяжении всего Курского выступа. Орудия всех калибров и минометы «Катюша» ударили по немецким группировкам, которые, по данным нашей разведки, намеревались начать наступление в три часа утра. Над их участком фронта стояло красноватое зарево и поминутно взлетали осветительные ракеты. Канонада шла минут сорок, затем все стихло. Но едва прошла ночь, как тишину вдруг разорвал гром вражеской артиллерии. Из-за потерь от неожиданной нашей артподготовки немецкие войска собственную артиллерийскую и авиационную подготовку начали на три часа позже.
Артиллерия оказалась мало эффективна против новых бронированных машин противника. И основная роль по их уничтожению отводилась авиации-штурмовикам ИЛ-2. За танками шла немецкая пехота. Застрочили по флангам наши пулеметчики и автоматчики. Прямых попаданий на позиции роты пока не было, но были раненые и убитые разрывными осколками и шальными пулями наступавших пехотинцев. Натиск немцев был очень силен. Только за двое суток 5-6 июля наши потери составили более ста танков Т-34 и десятки тысяч убитыми. К 7 июля немцы все же продвинулись на несколько километров вперед, подошли к населенному пункту Поныри, где во втором рубеже обороны находилась и рота Игнатова в составе батальона. Но, преодолев первую нашу линию обороны, немецкие танковые подразделения были вынуждены остановиться из-за хорошей работы наших саперов. Все пространство между первым и вторым рубежом было густо заминировано, и немецкие танки, вышедшие на позиции, стали хорошей мишенью для наших артиллеристов. Противник потерял здесь более двухсот танков.
Батальон и рота Игнатова в обороне уже третьи сутки. Без отдыха, потрясённые из-за потери своих товарищей, безмерная усталость и вечно подавляемый страх, – все это приводило на грань безумия, и лишь понимание того, что надо, огрызаясь, защищать свою землю, помогало им владеть собой и держаться. После первых же двух ночей, проведенных в обороне на передовой, ротный понял, что если немцы, подошедшие к ним почти вплотную, еще малость поднажмут, то они на своих позициях не продержатся.
Велась непрерывная стрельба. Дым и пыль от горящей техники немного улеглись, когда уже остывал багровый закат солнца и в небе уже высоко стоял месяц, холодно блестя над горелой землей.
Над головой визжали, пролетая, снаряды и с грохотом разрывались среди окопов. Взметались земляные фонтаны, и градом с воздуха сыпались комья земли. В воздухе жужжали осколки разорвавшихся снарядов. Тьму ночи разрывали осветительные и сигнальные ракеты. После авианалетов а артобстрела наших позиций противником в роте не было ни убитых, ни раненых. Обошлось на этот раз без потерь. Ротный даже как-то воспрял духом: «Все же в обороне легче, чем в атаке». План обороны может быть хорошо разработан на бумаге, но на деле его выполнение не всегда приводит к быстрому успеху. Почти все бойцы в окопах от этих обстрелов до того отупели, что просто не понимали обстановки, и им уже все равно было до того, что с ними будет.
Наступили третьи сутки. Минута-час затишья перед наступлением немецкой армады. Ротный, несмотря на доклад подчиненных, пошел по позициям, чтобы самому еще раз убедиться в обстановке. Прибыл в первый взвод. Старшина уже тут как всегда со своим пулеметом, выставленным на бруствере.
– Ну как, все отошли от обстрела? – обратился к нему ротный.
– Все вроде на местах. Стонов и криков и дальше по ходу не слыхать, – закуривая, отозвался старшина.
Игнатов успел узнать за этот короткое время Сидорчука с положительной стороны и держался с ним по-дружески. Они уже успели о многом переговорить, долгими часами мотаясь вместе на передовой. Подошел взводный Белых:
– Тихо как стало. Как всегда, затишье перед бурей. Непривычно как- то, когда сидишь в окопах и тихо! Не находишь? – обратился он к ротному. – Для нас нормально уже, когда стреляют на земле и с воздуха, и ты уже ко всему готов и знаешь, как тебе действовать. А как передышка на часок, то начинается: бойцы ворчат, матерятся, проклиная вся и всех. И выставить караул из них проблема, жалко всех. Пусть хоть в затишье махры натянутся от души! Вот сам и носишься по окопам, охраняешь их покой!
– Да, ты прав, дружище, – согласился с ним ротный, – медленно, ох как медленно продвигается время в час затишья, и не сидится на одном месте. Это точно, мотаешься по позициям в успокоение себе. А что делать? – вздохнул он, – противник силен до ужаса. В штабе полка докладывали, что немцы выставили против нас несколько отборных танковых дивизий с новой техникой, да и прочего войска хватает. Это сколько же техники выкатили против нас…
Наступило молчанье. Каждый думал о своем, вглядываясь в сторону врага. Опершись локтями о бруствер, ротный рассматривал в бинокль незасеянное поле, которое поросло сорняком и было все изрыто черными воронками. За недолгое пребывание на фронте он для себя выяснил то, что было ему непонятно, стало привычно и обыденно просто. Он усвоил одно, что время на войне текло по своим законам, узнал это от своих товарищей бойцов, разделяя с ними окопную жизнь...
Атака немецкими танковыми и пехотными соединениями началась около шести часов утра. Немецкое командование намеревалось сильным натиском большого скопления техники при поддержке авиации прорвать нашу оборону, чтобы выйти к Курску. Задрожала земля от разрывов снарядов, и в воздухе стоял несмолкающий гул моторов. Пошли немецкие танки, и начали пикировать над нашими оборонительными позициями вражеские самолеты. Яростно огрызалась наша артиллерия. Веером над окопами несло клубы дыма от подбитой техники. Середина лета, подсохшая трава вспыхнула, и огонь погнало ветром по всей передовой. Горелым чадом пропитало весь воздух. Пошли потери среди личного состава. Санитары по траншеям волокли погибших в общий счет безымянных жертв войны. Несмотря на большую плотность огня, наша орудийная канонада и выстрелы стали постепенно стихать с наступлением сумерек. Ротный, выйдя из блиндажа, в бинокль вглядывался из-за бруствера и ничего не мог разглядеть. Ужин бойцам разнесли уже по темноте. Еще там, где-то вдали, грохотало и рушилось, а почувствовали уже, как над передовой сомкнулась тишина. Поваленная усталостью пехота стала засыпать…
Миновала очередная ночь, забрезжил медленный рассвет, рассеялась дымка, но по ходу сообщений окопов все еще сновали батальонные санитары с носилками. Ротный ушел к себе в блиндаж, чтобы установить связь с батальоном и поработать над картой.
Старшина с Белых все еще стояли у бруствера, покуривая и вглядываясь в рассвет, когда что-то, вдруг взвизгнув, шаркнуло над их головами.
Ротный, склонившись, не успел еще толком поработать с картой, расстеленной на столике, как в блиндаж тихо с бледным лицом вошел старшина Сидорчук.
– Что случилось? – спросил он, видя, что старшина как бы не в себе.
– Белых… Мишу убило! – присаживаясь, подавленным голосом тихо проронил он.
– Как убило? – недоумевал ротный. – Тихо ведь кругом.
– Шальной пулей… прямо в грудь.
– Да как же так…он успел что-нибудь сказать?
– Да. В памяти еще был, когда я его приподнял в окопе. Черт возьми, хороший был мужик, и бойцов оберегал, а сам вот. Какая глупая смерть. Даже не в бою…погиб! Кланялся всем!
Эту трагедию Игнатов принял слишком близко к сердцу, и это жестоко обострило грызущую его болезненную тревогу: «Право, не знаю, как я без него буду обходиться. Если и дальше так пойдет, то и я сам недолго протяну».
Он не знал, как быть с погибшим взводным. Но тут, как всегда, придя уже в себя, пришел на выручку старшина, заменивший взводного.
– Слышь, лейтенант! Надо бы Мишу похоронить подобающе, пока еще не начали погибших всех зарывать в общую яму. Тут за поселком рядом видел погост, я возьму четверо бойцов и похороним взводного. Люди, правда, устали до чертиков, чтобы копать еще землю, но я думаю, найдутся добровольцы Мишаню проводить.
– Да конечно! Я к сожалению, не могу отлучиться и пойти с вами. Сам видишь, что отворится, в любую минуту могут вызвать на КП, - немного тоже отойдя он такой новости, но все еще с грустью в голосе, сказал ротный. – Вань! Ты уже сделай там все как следует… Не мне тебя учить.
– Не беспокойся, – встал старшина, – управимся как надо. Я пошёл.
– Только смотрите, не упейтесь там с горя, – выйдя из блиндажа, крикнул ротный вслед старшине, увидев у него сзади на поясе две фляжки, надо полагать, со спиртным. Для ротного это была первая близкая смерть: «Был человек и нет. Так просто! Вместе пили, ели, безобидно выслушивал его наставления и только успели сдружиться – его уже нет, странно и нелепо».
19
Игнатов ждал, что вот-вот поступит команда менять позицию. И так вдруг ему жаль стало покидать этот блиндаж-землянку, словно с ней что-то от души отрывал. На фронте всегда так: место, где оставил своих дорогих товарищей, кажется особенно дорого. Но немец затих, видно, изрядно выдохшись, да и нашим подразделениям нечем было пока пополняться. Командование свыше оставило все как есть, приказав держаться до последнего. Первая половина дня прошла в относительном спокойствии. В окопах сырость. Бойцы то один, то другой, несмотря на замечание командиров – «быть осторожными» – вылазят на бруствер обсохнуть и отогреться на солнышке. Иногда вот так вдруг застрочат где-то пулеметы, словно плетью хлестанут пули по брустверу, и тогда бойцы быстро попрыгают опять в окопы, матеря и проклиная всех и вся на свете. Нельзя высунуть носа, не то чтобы расслабиться, даже оправляются тут же, прямо в окопе. Под окрик какого-нибудь ворчуна – «кидай по ветру» - оправившийся боец, саперной лопатой поддев свое дерьмо, выбрасывает за бруствер…
Жизнь на передовой начинается только ночью. Все тогда ходят во весь рост, без опаски выходят из окопов и дышат полной грудью. Ночной воздух летом пахнет влажными травами. В небе на черном фоне горят близкие и дальние звезды, и редко озаряют его вспышки ракет. Ротный, выйдя из блиндажа, всматривается в звезды и находит в этом восхищение: «Какое удовольствие вот так бездумно смотреть на звездное небо».
Затем, отвлекшись, смотрит в темную земную даль и еле различает черные тени деревьев, а за ними начинается немецкий передний край. На бруствере перед ним лежит кусочек выброшенного хлеба. Хлеб привозят ржаной, а еще чаще всего ячменный, который через несколько часов, как вытащат его из печи, нельзя есть. Такой хлеб бойцы выбрасывают, даже когда жрать охота до тошноты, и кирпичики его часто остаются лежать на брустверах окопов.
– Если вдруг выбьют нас немцы отсюда, то скажут, увидев оставленный хлеб – «хорошо живут эти русские», – взяв с бруствера в руки затвердевший комочек хлеба, пошутил ротный…
Поужинав и накурившись махры, бойцы начинают укладываться в окопах, кто как и где можно поудобнее. За всю войну они ни разу не спали на простынях, все по окопам да по нарам, вымощенным травой или соломой.
Перед утром темнота сгущается. Но немного погодя постепенно небо отделяется от земли, и становятся различимы разные предметы, служащие днем ориентирами. Меркнут в небе звезды. Бойцы еще спят, свернувшись в комочек от ночной прохлады, но кое-кто уже начинают бороться со сном, проснувшись, протирают заспанные глаза, лица их кажутся измученными и бледными. Начинает рассветать, воздух влажный от росы. И вот младшие отделенные командиры, сами поднявшись, ускоряют пробуждение бойцов, тормошат их к побудке…
Из хозвзвода батальона прибыли трое – старшина с двумя помощниками-бойцами и провиантом, доставили чуть свет завтрак. Старшина, заглянув в блиндаж роты, доложился:
– Старшина Кравчук, товарищ лейтенант, прибыли с завтраком.
– Хорошо, старшина! – обратился ротный к своему Сидорчуку, – кормите бойцов.
– Есть! – козырнули оба и вышли.
«Что ни старшина, то хохол», - глянув им вслед, усмехнулся ротный.
Ближе к рассвету немцы постреливали беспорядочно из пулеметов по нашим позициям, боясь, по всей видимости, появления лазутчиков с нашей стороны. Все в окопах приходит в движение. Бойцы уже в боевой готовности стоят в траншеях, молчаливо вглядываются в передний край. Ротный идет по траншеям, и бойцы, поворачиваясь к нему лицом, прижимаются к стенам, давая дорогу.
– Все готовы, товарищи? – окидывает взглядом бойцов. – Скоро опять атака немцев.
– Да, скорее бы уже, хуже некуда сидеть в окопе и ждать, – заворчал один из бывалых бойцов.
В первом взводе оба старшины, Сидорчук и Кравчук, поудобней умостившись, покуривая, о чем-то говорят. Увидав ротного, поднялись.
– Товарищ лейтенант, мы пока останемся у вас. Немцы лупят, сволочи, из пулеметов, хребет не разогнуть, – посетовал Кравчук.
– Пусть остаются, лейтенант. Какая ни есть, а все же подмога, – шутливо улыбаясь, поддержал его Сидорчук, – может, перед наступлением немец малость угомонится, тогда отправятся, что тут полверсты идти – успеют, а пока нет нужды до срока под пули лоб подставлять.
– Хорошо, оставайтесь, – одобрил просьбу Кравчука ротный и повернул зачем-то обратно к своему блиндажу.
Вернувшись, Игнатов прильнул к стереотрубе и просмотрел весь плацдарм, где было видно все, как на ладони. Земля изрыта воронками и покрыта выжженной травой. Он, оторвавшись от стереотрубы, подумал: «Когда кончится война, она останется в памяти людей как великое сраженье, но среди этой памяти не будет места сражению этого прекрасного утра. Судьба этого сражения, как и судьба одного из солдат, который неминуемо погибнет в этом сражении, будет забыта».
Ближе к полному рассвету пулеметы немцев не только не замолчали, а к ним присоединились еще и минометчики, забрасывая наши позиции рвущимися минами…
Наконец немцы предприняли первую атаку. Послышался рев моторов танков. Гудение с каждой минутой нарастает, тревожа нашу пехоту. Когда они доходят до пятисот метров, начинает чувствоваться их мощь и непрочность их нашей обороны, в которой пехотинцы с одними винтовками и автоматами в руках.
«Ничего, немцы уже несколько раз предпринимали атаку, но мы их останавливали, остановим и на этот раз», – так, глядя на плацдарм, размышлял ротный. И как будто в подтверждение его мыслей наши ударили по ним шквальным минометным и артиллерийским огнем. Задрожала опять земля вокруг от разрывов мин и снарядов. Начала заволакивать утреннее небо черная гарь от подбитой дымящей техники и вызванных огнем пожарищ. Неистово заработали наши пулеметчики по волокущейся за техникой пехоте.
«Тум бал-ла-лайка начал поливать», – пришло на ум ротному, услышав четкую работу ближнего к нему пулемета, хотя он сейчас за взводного. Старшина!
С недолетами и перелетами мин и снарядов были и прямые попадания по нашим укреплениям, и пошли опять среди личного состава потери. Опять стоны, крики, мольба о помощи, неустанная беготня батальонных санитаров. Хотя они напрямую не отражали атак противника, их неуемная работа с заботой об увеченных заслуживает сверх всяких похвал, и трудно отказать им в мужестве.
Немцам тяжело подавить хорошо окопавшиеся наши огневые точки. В течение дня они неоднократно предпринимали попытку прорвать оборону, идя на пролом, но каждый раз, несмотря на ощутимые уже потери, наши войска останавливали их шквальным пулеметным, минометным и артиллерийским огнем.
Уже в четвертом часу пополудни стрельба стала стихать. Остатки немецкой техники и пехоты повернули восвояси за массив стоящего вдалеке леса. На плацдарме продолжали дымить подбитые наступавшие немецкие и наши удерживающие натиск танки, весь плацдарм усеян павшими трупами. День еще не закончился, но все уже затихло, хотя кое-где с обеих сторон изредка еще постреливали.
Через час ротного вызывают на КП батальона, и перед отбытием он собрал в блиндаж командиров взводов. Писарь роты с их слов и одобрения ротного составлял список бойцов для представления к награждению. В наградные уже по звонку свыше были вписаны все офицеры и старшина роты.
– Готовь дырочку очередную для ордена, товарищ старшина, – похвалил Сидорчука ротный.
Потери во взводах были не меньше чем на треть, и взводные сетовали: «Еще одна такая смертельная атака немцев, и мы не удержимся». - Об этом просили они доложить в штабе батальона. Обговорили и то, что до темноты надо бы собрать погибших, похоронить своих товарищей и быть опять готовыми, не надеясь ни на кого к следующему штурму немцев.
Лейтенанты Слитков и Никонов убыли к своим подразделениям, а старшина Сидорчук остался, мялся, не зная, как начать разговор, видимо, по весьма деликатному делу.
– Идите, ребята, прогуляйтесь! – сказал ротный писарю и радисту, чувствуя, что старшина хочет поговорить с ним тет-на-тет.
– Тут такое дело, лейтенант! – начал он издалека. – Старшина Кравчук со своими бойцами тоже ведь участвовали в нашей обороне. Досталось им с непривычки, их тоже бы приписать туда в наградные. Я даже Кравчуку свой пулемет доверил, никому не давал, а тут, пока я носился по взводу, накручивая мужиков держаться до последнего, он строчил. Хороший пулемет, трофейный, из-под Смоленска еще!
– Включим и их, – легко согласился ротный.
– Слушай, Коля! – чувствуя понимание и расположение к нему, уже по-дружески обратился он к ротному. Нельзя ли мой орден ему, Кравчуку отдать. Мужик на фронте третий год, а окромя медали «За боевые» ничего у него нету. У меня и так уже есть ордена и «Красного знамени», и «Красной звезды», куда мне их… даст Бог, еще присовокуплю. А ему, случится ли еще такое, чтобы отличиться, – интенданту.
Ротный, недоумевая, посмотрел на него, и на его лице появилась улыбка, и это обнадежило в просьбе старшину:
– Десять банок американской тушенки обещал Кравчук, если выгорит! – похвалился старшина.
– Да ты что, Иван! – соскочил с места ротный. – Орден за… ты вообще в своем уме? Родина тебе воздает по заслугам, а ты…
– Да слыхал я уже эту байку про «Родину» и про «патриотизм»… Седьмой год гимнастерку не снимаю, – перебив ротного, уже вскипел старшина, встав с места. – Сколько мужиков перехоронил с начала войны, и без орденов закопала Родина! Где была эта родина, когда у моего батька власть забирала последнее, обрекая нашу семью на смертельный голод.
– Ты одно с другим…
– Все! Забыли об этом разговоре, – перебил его Сидорчук.
– Послушай! – уже сменив гнев на милость, тонко повел ротный. – Ты принял взвод, Иван, об этом знали в батальоне еще до боя, успешно держали оборону сутки. О твоем награждении орденом спущено свыше, уже звонили, и что прикажешь мне, там сейчас докладывать насчет тебя?
– Ладно, все, забудь. Не было этого разговора, – и не без иронии уже козырнул. – Разрешите идти!
– Иди!
– Есть!
Старшина на выходе приостановился и, обернувшись, сказал:
– Ты, лейтенант, насчет меня не сомневайся – это я так про родину!
– А я и не сомневаюся, Вань!
Старшина за понимание к нему кивнул головой и вышел.
Игнатов ушел в штаб батальона, когда еще во взводах прибирались, освободив окопы от трупов павших. Ледяной ужас охватывает при виде начинавших разлагаться трупов под действием летней жары. Все это происходило не первый раз, но никак нельзя к этому привыкнуть. Жизнь для этих бедняг кончилась. Бойцы помогают санитарам с носилками уносить никому не нужные трупы, от которых надо поскорее избавиться. Санитары выкрикивают фамилии тех, кто еще утром были людьми. Отдельно в кучу снесены носилки с ранеными. Оказав им первую помощь, санитары вьются над ними, корчившимися от боли, с обезумевшими от страха лицами. Готовят их к отправке в госпиталь…
Когда все уже улеглось, закончили бойцы свои работы, ближе к вечеру старшина Сидорчук, идя поверху вдоль брустверов, высматривал, все ли ладно сделали. В это время почти беззвучно вынырнула пара немецких «Юнкерсов», обстреляв расположение войск: видно, прощупывали наше состояние готовности к очередной обороне. Не успел сойти вниз, стальным бичом хлестануло ему по животу. Сделав несколько шагов вперед, он свалился на бруствер окопа. Его подхватили бойцы.
– Что с тобой, старшина?
– Все, ребята. Хана мне!
– Санитары! – выкрикнул кто-то.
– Санитары ушли уже, – вторили окрику.
– Тащите носилки! – отозвался тот же голос.
Принесли носилки, уложили осторожно старшину, прикрыв его плащ-палаткой. Четверо бойцов трусцой понесли его к перевязочному пункту, находившемуся где-то в двух километрах от позиций. Добежав до мед.пункта бойцы опустили носилки, пребывая в ожидании, когда к ним подойдут медики…
Ротный в это время возвращался в расположение роты. Вечерний закат над горизонтом озарен пурпуровым цветом, красота, но какое тут любование закатом, когда вокруг творится такое!
«Так и хочется крикнуть! – размышлял ротный. – Душа моя, беги от этого безумия, от этого горя, страданий, от увечий людей, от грязи, от смрада, наконец, от гниющих трупов и немытых тел живых. Нельзя передать все это чувствами, если человек сам не прошел все это».
20
Как только ротный, доложив в штабе батальона о состоянии дел, вернулся в расположение роты, сержант Попков сообщил, что вместе с ранеными после налета отправили и контуженного старшину Сидорчука в эвакуационный пункт при полевом госпитале.
Ротный тотчас же отправился туда. Полевой госпиталь, кочующий вслед за войсками, представлял собой здесь несколько медицинских мобильных палаток, огражденных по периметру из подручных средств, чтобы подъезжавший транспорт не пылил сильно. Вот тоже! Который год уже воевали, но разворачивать тыловые службы, идущие за фронтом, так четко и не научились, всё с проволочками. Спасибо еще «Ленд-лизу» за то, что поставляли полевые госпитали (палатки с мед. оборудованием) и снабжали лекарством, тем же пенициллином. В этом повинно было, в первую очередь, командование армиями, которые серьезно не вникали в дела «издержек» боевых действий, отчитываясь сухой статистикой потерь, а ведь могли бы способствовать организации работ идущим следом «тылам» – так нет же, для них раненые, как и погибшие, уже расходный материал. Списывали бойцов, как старшина портянки. Конечно, санитары на передовой и медики в полевых госпиталях делали все, что было от них возможно. Эвакуационные пункты были самыми ответственными и сложными подразделениями, где надо было получившим увечья бойцам сделать санобработку, оказать первую помощь, рассортировать их: легко раненных подготовить для отправки в тыл на излечение, а тяжело раненных тут же в полевом госпитале прооперировать…
У палаток сидели и лежали кучками раненые солдаты, дожидаясь своей участи. Они, как получили первую помощь еще на передовой, так с теми пропитанными кровью повязками и остались, маясь от боли и голода, потому как уже давно не кормлены. Неизвестно, куда их спихнут дальше и когда зачислят на довольствие. Все были уставшими от бессонницы.
Увидев пришедшего в пункт своего ротного, бойцы, доставившие старшину, окликнули его. Они доложили, что пока к ним никто из медиков не подходил, не обращал внимания. Ротный склонился над старшиной
– А-а, лейтенант. Отвоевался, видно, старшина Сидорчук! Хороший ты человек, Коля! Вижу, как тебе несладко приходится, не принимает твоя ранимая душа видеть весь этот бардак вокруг. Господи… Кретины… Хотя бы таких людей не забирали на эту бойню. Ладно, уж мы по уши в дерьме, – затем, помолчав, превозмогая боль, неловко улыбнулся. – От Анны Николаевны нет вестей?
– Молчи, Вань! Не до этого сейчас, – обеспокоенный за состояние своего товарища, ротный глянул на палатку с красным крестом. – Ну скоро они там?
– Ты вот все корил, поучал меня, – продолжил старшина, – что, мол, орден готов променять на тушенку, так мол и родину можно, того…
– Помолчи, Вань! Побереги силы, – перебил его ротный, видя, как трудно превозмогает он боль, – потом поговорим. Я тебе и свой еще орден отдам, ты только держись. Ну, где же они там, сколько можно ждать эту медицину?
Старшина, видно чувствуя, что никакая ему медицина уже не поможет, стал откровенно высказываться.
– Когда нашу семью раскулачивали… Господи, там-то и брать особо нечего. Самое ценное из того что было, это мамина швеймашинка «Зингер» – всю детвору в деревне обшивала. Все вынесли с хаты, даже кровати с постелью не оставили. Один велосипед… был у младшего братишки. Катался он на нем, когда во дворе появились эти сатрапы-раскулачники. Один из них с большим портфелем в руках, видать, все же крещеный, насмотрелся, видно, уже на все это безобразие, проявил милосердие. Надоумил мальца, когда тот подъехал ко двору, завидя непрошеных гостей. Спросил на ухо у братца: «Это твой велосипед? Ты тут живешь?» – «Да-а». – «Вот что, сынок, поезжай и не появляйся во дворе, пока мы не уберемся отсюда, а то лишишься своего коня…». Так из имущества и остался только один велосипед. В пустой горнице в углу стоит велосипед, а мы с братишкой, лежа на полу, на соломе смотрим на него, любуемся. Меня через два месяца после этого забрали на службу, все ж одним ртом в доме меньше. А еще через три месяца арестовали батю, – он сделал несколько тяжелых вздохов. – Умер братишка десяти лет от роду. Умер на выселках, от голода, через год, после того как батю забрали – расстреляли. Ты знаешь, Коля! Иногда хочу представить его, какой он был обличием, братишка-то мой малый, и не могу – каждый раз вместо лица появляется перед глазами этот злосчастный велосипед, – проникнувшись сочувствием, ротный уже не перебивал его, и он продолжил, тяжело дыша, говорить. – Я вот все думаю, что бы мне сейчас сказал батя за то, что я воюю за эту власть, которая принесла людям столько горя, унижений и слез.
– Ты не за власть воюешь, Ваня, – слукавил ротный, - а за родную землю. Правильно все сказал бы твой отец, можешь не сомневаться. Ну, где же они там, санитары!
Как будто услышав упрек ротного, из палатки появились два санитара, один молодой с носилками, а второй средних лет. Тот, что постарше, хотел было покурить, но глянув сочувственно на них, опустил кисет обратно в карман халата.
– Сюда, пожалуйста! – махнул рукой ротный.
По их походке и усталым лицам можно было понять, что вымотались они уже до предела.
– Ну что, браток, не повезло тебе, малость. Сейчас посмотрим, надо только еще немного потерпеть, – наклонившись над старшиной, сказал тот, что постарше. Отвернув плащ-палатку, тяжело проронил. – Ах ты, боже мой, как же тебя… Перекладываем его, ребята, на носилки, – молодой санитар с помощью двух бойцов, доставивших старшину, переложили его на носилки. Плащ-палатка была вся пропитана кровью. Санитары понесли его в палатку. Ротный отправил своих бойцов в расположение роты, однако, предупредил их, что, мол, старшина был в бреду, и чтобы они не болтали лишнего из того, что здесь слышали. Он остался ждать, пока медики «подштопают» его товарища, и никак не мог успокоиться, прохаживался, еле сдерживая себя от досады за случившееся, и все поглядывал на палатку, так сильно эмоционально подействовало на него состояние старшины.
«Как презренна участь человек, – размышлял ротный, потрясенный случившимся. – Зачем? Для чего? А главное, какое провидение послало нас в этот мир? Чтобы мы были счастливы все-таки, или для того, чтобы отравляли существование друг другу. И пока мы не ответим сами себе на этот вопрос, человек всегда будет самыми неприятными сторонами своего характера проявлять агрессивность к себе подобному».
Поглощенный своими мыслями, он не заметил, как вышел из палатки санитар, тот что постарше. Успев уже закурить, подошел к ротному.
– Куришь, лейтенант? – вытащил из кармана кисет.
– Нет, спасибо!
– А я, при моей работе, не могу… не курить, – глубоко затянувшись, он выпустил клуб дыма, и, глянув, на ротного, который ждал от него ответа, сочувственно проронил. – Умер ваш старшина. Скончался от большой потери крови. Мужайся, браток, – и, затушив носком сапога окурок, добавил. – Умерших при госпиталях предписано хоронить местным властям на своей освобожденной территории. В штабе у себя справишься, где будет здесь «Братская могила». Ну, бывай! – санитар тяжелыми шагами пошел обратно,делать свою работу…
После потери двух дорогих ему товарищей Игнатов был в таком состоянии, что ему уже было все равно, убьют ли его или нет в следующем бою. Он был озабочен лишь одним: не утратить свою душевную чистоту, не совершить в этом безумии страданий и горя ничего такого, что заставило бы его потерять уважение к себе. И он, с каким-то тупым отчаянием и ужасом в глазах, продолжал выполнять свои обязанности. Только теперь, когда он потерял друзей, он понял, как дорога была дружба с этими людьми, которые поддерживали его и отдавали ему все тепло своей души…
В течение последующего года, идя дорогами войны, их подразделение в составе своей армии меняло фронта, переходя из одного в другой. После Курской битвы участвовали в Орловской, Чернигово-Припятской наступательных операциях. Входили в состав Воронежского фронта. Участвовали в боях по освобождению Правобережной Украины. Нет необходимости лишний раз напомнить, с какими трудностями войска продвигались вперед, ибо они повторялись изо дня в день, недели, месяцы…
Часть вторая
1
Мощным войском стала Красная армия, когда постоянно шла в наступление, дожимая противника. Могучая сила полков, армий, сливающихся в огромные фронты, двигалась неумолимым потоком растоптанных башмаков, сопровождаемых ревом моторов как на земле, так и в воздухе…
Начиная с лета сорок четвертого года, наши фронты уже двигались вперед как бы по инерции. Противник, правда, яростно огрызался, но порой немцы сами на отдельных участках фронтов стали убегать, не вступая с нашими армиями в затяжные бои, ибо исход боя и так для всех ясен. Но даже в такой ситуации русский менталитет с врожденной привычкой все делать «спустя рукава» и уповать на то, что «авось прорвемся», часто на дорогах войны обходился ох как дорого! Наше командование, привыкшее уже видеть врага бегущим, иногда проявляло непростительную беспечность, и противник пользовался этим, отступая, навязывал контратаку, что приводило к большим нашим потерям. И потом, чтобы опять идти вперед, отвоевывая очередную «пядь» земли, приходилось добиваться победы значительно большими потерями. На четвертом году войны уже не было такой потребности сломя голову, не жалея людей нестись вперед на прямую атаку, посылать против танков пехоту, отвоёвывая этим какой-нибудь город или рубеж, приуроченный к очередной какой-нибудь дате «завоеваний социализма» или другой какой-нибудь прихоти верховной «народной» власти.
При постоянном наступлении с криком «Ура» и приказом командования – «любой ценой» – войска, попадая в глупые ситуации, непомерно теряли свой личный состав. Причиной больших потерь было и то, что шли уже развязно, нахрапом со сто граммами наркомовских в глотке – «море по колено» – подогретые, чувствовали уже себя победителями и беспечно теряли свои ряды. За такие бои легко стали давать ордена и медали солдатам за их кровь и подвиги. И хотя солдаты и большинство командиров, получали награды вполне заслуженно, все же много было еще командиров, и их подхалимов, которые награждались просто за умение выслужиться, за то, что легко и просто спроваживали бойцов на верную гибель.
В сорок четвертом году наши доблестные войска набрали силу и гнали немцев к границе. В войсковых частях уже не было недостатка с провизией, вооружением, благодаря помощи по «ленд-лизу», и все больше командование стало «обрастать жирком», позволяя уже кое-какую «роскошь» во время своего пребывания на фронте. Устраивали смотры, выявляя «таланты» для обзаведений ансамблями «песни и пляски» для развлечения, поднятия духа, так сказать! Командиры устраивали грандиозные пьянки с обмыванием орденов, которые учредили уже во время войны и раздавали с завидной регулярностью. А чаще всего гужбанили просто так, война все спешит, уповали на то, что «может, больше не доведется, может это последний раз», – и этот «последний раз» для многих командиров возрастал до нескольких «десятков раз». Правда, это происходило в часы временного затишья, естественно, с обязательным присутствием женского пола в лице медиков, дегазаторов, радистов, служащих хоз. взводов и прочих, уравнивая их в застольях с «благодетелями- командирами» …
За год войны ротный Игнатов стал капитаном и комбатом, а его подчинённые Слитков и Никонов ротными командирами. С его должностью уже не было особой необходимости бежать в атаке впереди солдат, а также в минуты передышек лишний раз мотаться по подразделениям своего батальона. Но он уже без этого не мог, и самым неприятным для него стало то, что он за этот год перестал верить в разум народа, в его способность много понимать и рассуждать о происходящем, а просто стал слепо выполнять чьи-то приказы-прихоти. И в то же время, как никогда, он стал ощущать свою близость к простому народу, убедившись еще раз в его обездоленности и как бы на время войны притихшему со своим «я». Был обездолен этот простой работяга войны не то перед новой, еще большей бедой, чем война, не то перед великим освобождением от всего этого…
Помимо страшных, кровопролитных боев с каждым последующим днем фронтовая работа заключалась еще в долгих тоскливых и мучительных переходах. Их 13-ю армию перебросили на другой фронт для участия в Львовско-Сандамировской наступательной операции. В течение двух суток следования каждый день их обстреливали. Отдыхали по-походному урывками, да и уснуть было нельзя ни днем, ни ночью. Были, хотя и небольшие, потери личного состава при переходе, потому как градом сыпались снаряды. Немцы, отступая, знали все дороги и обстреливали их.
Батальон Игнатова с другими подразделениями пытался идти окольными путями вне дорог, так хоть и дольше и грязнее, но зато относительно безопаснее. На третьи сутки вышли на заданный рубеж…
В очередное короткое затишье после перехода отдыхают бойцы. Гимнастерки и галифе на них одна рвань, обувь разбита. Жаль до обиды смотреть на них. Глядя на бойцов, комбат рассуждал: «Сколько еще им шагать придется вовремя ни евши, ни пивши, не мывшись, теряя друг друга от боя к бою».
Вглядываясь в их лица, он все же думал больше не о них, пока еще живых, вернее, не думал, а в голову лезли и мельтешили перед глазами те лики бойцов, уже погибших, и при этом не мог себе четко представить кого-то в отдельности, так было их много. «Как все странно, дико и нелепо, – рассуждал он. – Еще, может, на многих из них до верха не дошли мои представления об их награждении, не сняты с довольствия, что на руку нечистым интендантам, а их уже самих нет и не будет больше никогда! А пройдет еще какое-то время, и вовсе даже память о них уйдет, а если будут о них иногда вспоминать, то безымянно, огульно, как об участниках этой войны – войны, ушедшей в историю. Забудутся они, как забывается все с годами на свете, сотрутся они в памяти людей. О них будут навязчиво власти напоминать следующим поколениям установленными монументами и памятниками».
2
Пройдя по подразделениям, комбат вернулся в штаб батальона. Время шло к закату дня. Штаб временно разместился в заброшенном доме пустующего села на удалении полутора километров от передовой. Игнатов вышел из штаба, когда уже сгущались сумерки. Стоявший у входа часовой вытянулся и взял на караул. Комбат молча козырнул на его приветствие. В лицо ударил свежий ветерок. В угол дома угодил когда-то снаряд, и вокруг были разбросаны осколки кирпича. Он прохаживал взад и вперед, стоял, прислонясь к чему-нибудь, задумавшись. Ночь была тихая, перестали даже доноситься редкие до этого выстрелы и вспышки издалека. В такую тишину всегда о чем-нибудь, да думается. «Я ничего не знаю о нём, – подумал он о часовом. – Знаю только, что он человек подневольный. И может, ему тоже суждено скоро умереть, погибнуть, как и многим его молодым сверстникам. В горле пересыхает, когда начинаешь думать об их судьбе. Но я ничего не могу поделать, надо воевать, отстаивать завоевание социализма. В душе у меня темно от таких мыслей, от такой безысходности, темно, как в эту сгустившуюся ночь».
Было уже время за полночь, когда он вошел в блиндаж. Собирался прилечь в своем углу на постель, вымощенную из сложенной непромокаемой подстилки, но тут при тусклом свете сальника в гильзе на дощатом столе увидел положенное ординарцем адресованное ему письмо-треугольник. Письмо было из госпиталя, где работала Анна Николаевна, единственное за весь прошедший год с момента их расставания. Он распечатал его, руки слегка дрожали от приятного волнения. Поднес развернутый листок ближе к огоньку. Оно было следующего содержания:
«Здравствуйте, товарищ… лейтенант!? – Николай Петрович! Пишет вам Надя, мед. сестра из госпиталя, где мы вместе работаем с Анной Николаевной. С ней все в порядке, жива, здорова! От вас приходило ей три письма, которые она получала. Прошу простить меня, Николай Петрович, что, может, вмешиваюсь в ваши личные отношения с Анной Николаевной, но я не могла не сообщить вам, вернее, посчитала нужным сказать, что Анна Николаевна вышла замуж за капитана, командира дивизиона «Катюш», поступал к нам такой, с легким ранением, полгода назад. Вряд ли она об этом вам сообщила, хотя по-женски я ее понимаю, и вам тоже надо ее простить. Когда видишь каждый день смерть, словом, у нее все хорошо! А мы, оказывается, все трое земляки, из одной области, Омской…».
Дальше шло несколько строк о службе и снизу приписка с номером госпиталя и полным И.О.Ф. Надежды.
«Что ж, это мило, что хоть мед. сестра сообщила. Интересно, это она ее надоумила написать, у самой, может, смелости не хватило, или сама? А, впрочем, она ничего и не обещала такого и не клялась любить до… По крайней мере, не попаду теперь, если что, в идиотское положение, – отложив письмо, рассуждал он. – Очень мило! Нечего тут сказать. Видно, хороший человек, эта Надя», – еще толком не поняв из письма свое положение, успокаивал уже сам себя. Он еще раз попытался в памяти воспроизвести, вспомнить их любовные встречи и – «каков финал» – время разлуки, их отношения свело на нет! То, что когда-то придавало волнующее ощущение тайны, рожденной при прикосновении друг к другу, давшее обоим наслаждение, за время разлуки превратилось в леденящий ужас…
Ошарашенный таким известием, впал в мрачность. Ему казалось, что он катится куда-то вниз в бездну – в бездну отчаяния. И пролетит ли со свистом какой-нибудь снаряд или визг пуль-все это его уже не тревожило: «Никаких проблесков в надежде на будущую жизнь». Ему было уже все равно, уже не волновало его то время, когда ценил разум и красоту. Но даже в такие горькие минуты он мог держать себя в руках то ли от понимания того, что за ним стоят бойцы, еще более несчастные по сравнению с его «горем», то ли в силу своего мышления, понимая, что все в мире со временем проходит: и боль, и горе, и любовь. Он вышел из блиндажа. «Как медленно отступает ночь, – глянул в ночное небо. – Как будто специально оттягивает смерть бойцов. Ведь после боя опять не досчитаемся доброй половины батальона, а может, зря все эти отсрочки жизни, которые дает ночь. Может, лучше бы скорее поборолась с ночью заря, и бойцы в очередной раз выполнили свой долг, ибо за них никто этого не сделает».
Несомненно, Игнатов слишком близко принимал все это к сердцу, все казалось ему трагедией. Судьба всегда испытывала его и была неблагосклонна, как нарочно ставила его в такие условия, что он постоянно терзался душой и телом. Постоянно одолевали его мрачные раздумья, все казалось вокруг беспросветным и безнадежным. Личная жизнь, вернее, надежды на неё, пошли прахом. В армии его положение интеллигента хуже некуда, и ему стало казаться, что эта война будет продолжаться вечно! В связи с этим мучила его бессонница, неотвязная тревога за своих подопечных, которых приходилось терять от боя к бою, безмерная усталость - все это приводило его на грань безумия уже не раз, но он не сходил с ума, а каждый раз привычка владеть собой помогала ему держаться…
3
Утром следующего дня все комбаты были вызваны в штаб полка. Полковник Артюшин Павел Иванович обладал тем чувством распознавания нечеловеческого характера, которое вырабатывается не на одном десятке нелегкой службы. Видя состояние Игнатова, он по обыкновению, не говоря ни слова ему, чувствовал, что что-то творится с ним и что он, может быть, нуждается в его поддержке.
Когда все комбаты после оперативного совещания стали расходиться, командир полка попросил его остаться.
– Капитан Игнатов, задержитесь, пожалуйста! Пройдемте.
Они вошли в его угол отдыха.
– Присаживайтесь! Как вам служится, Николай Петрович? Вид у вас… Что-то случилось, скажите мне… Впрочем, можете не отвечать, я и так все вижу.
– Да нет! В моем подразделении все без происшествий.
– Я не о том вас сейчас спрашиваю, – спокойно, не повышая голоса, перебил его полковник, – я же вижу, что ваша душа обременена расстройством, если не сказать больше – личным каким-то горем!
– Мое личное, товарищ полковник, никак не скажется негативно на моем воинском долге. Я в этом вас заверяю, я умею себя держать в руках, что бы ни произошло.
– Ясно! Значит, причиной всему женщина! – заключил он, зная из личного дела Игнатова, что у него нет родных, сирота.
Игнатов, глянув в глаза Павла Ивановича, почувствовал на себе его понимающий и сочувствующий взгляд, кивнул, понуро опустив голову. Он молча сидел, не напоминая ни одним звуком о своем присутствии. Затем поднялся, выпрямился и робким тоном произнес:
– Разрешите идти!
– Подождите! Куда идти… господи! – проникся еще большим сочувствием Павел Иванович. – Присядьте!
Игнатова он считал культурным, не в пример другим офицерам, образованным человеком. Всегда видел его собранным, а самое главное, совестливым и внимательным к своим несчастным бойцам, он пользовался у него особой симпатией за то время, что служили вместе.
– Всякое бывает, сынок, в жизни, – немного помолчав, уже по-отцовски продолжил командир полка. – Конечно, это драматическая история, а главное, время, видишь, не совсем подходящее для серьезной любви. Это, конечно, боль души, я понимаю и сочувствую, но время лечит, нет такой боли, чтобы время не излечило. Давай, возьми себя в руки, сынок! Я старый солдат не только по части сражений за свою родину, но и… Поверь мне, все пройдет. Надо жить хотя бы для того, чтобы покончить с фашизмом, это наш с тобой долг. Ты только сейчас не замыкайся, не отмалчивайся, не держи эту боль в себе. Побольше общайся со своими сослуживцами, он какие лихие у тебя, ребята-офицеры! Говорят, – закурил, полковник, – что человек должен вырабатывать в себе волю, чтобы справляться с жизненными трудностями. Все это так, конечно! Но есть обстоятельства, которые неподвластны человеку. Мы сами управляем волей, которая определяет наши ежедневные поступки, естественно, каждый из нас сообразно своему воспитанию, образованию, вырабатывает их. Ведь человек - существо социальное, вне общества индивидуум не может существовать, и человек, находясь в социуме, не только способен, но и должен быть ответственным перед своим обществом за свои действия. Но есть в человеке воля, бессознательная от его желаний. Человек эту волю в себе не ощущает, пока она под влиянием неизвестных нам обстоятельств сама из-внутри не проявится в человеке. К таким проявлениям в человеке, не зависящим от него, и является, скажем, проявлением любви к другому человеку. Касаемо нас, мужчин, – это любовь к женщине!
Игнатов задумался, слушая старшего товарища, и как будто бы что-то припоминал. Павел Иванович с болезненным любопытством поглядел ему в лицо, понял ли его подопечный что-то из его утешительных наставлений.
– Понимаете! – не поднимая понурой головы, начал Игнатов. – Я ее любил, эту изумительно хорошую и сильную женщину. Дух сладострастия захватывал меня, когда она давала бездну наслаждений, и вдруг ты узнаешь, что это, когда-то все твое, находится теперь в чьих-то руках и… ничего нельзя с этим поделать. Как же так? Разве можно, – как будто взывая кого-то к совести, он глянул на полковника и покраснел от стыда, от того, что выдал свое самое сокровенное. – Простите, Павел Иванович, за сентиментальность. Расчувствовался я что-то, раскис, как кисельная барышня…
– Ничего! Все это мне знакомо, мой молодой друг. Такая история когда-то приключилась и с вашим покорным слугой. Боже, как же это было давно… А потом война, революция, опять война, теперь уже гражданская и… вот снова война. Нет ничего прекраснее и дороже любви. И я рад, что и вам довелось испытать это чувство, пусть даже с такими жестокими последствиями для вас…
Артюшин Павел Иванович, старый кадровик, бывший царский офицер, пятидесяти четырех лет, среднего роста с проседью на висках, был человеком человечным, внимательным к своим подчиненным, никогда слепо не выполнял приказы свыше, старался исходить из разумной достаточности. Это подкупало его офицеров, и они могли с ним откровенничать о самом наболевшем на душе, не боясь, проявляя иногда минуты слабости. Эти его душевные качества были большой редкостью среди военных.
– Простите, Павел Иванович! У вас нет семьи?
– Нет. Была когда-то, так давно, что я уже с трудом припоминаю. У военных жизнь, сами понимаете, какая. Походы, ученья, военные баталии, дома бывать приходится редко. А жена молодая, требовала к себе постоянного внимания. Ведь это мы, мужчины военные, обременены долгом, обязанностями, а женщины, – он вздохнул и улыбнулся, вспомнив что-то забавное, – «женщина», как шутил один мой ротмистр, еще по царской службе, «что помидор: созрел - не сорвал его вовремя, все равно пропадет-лопнет». – Вот они и спешат устроить и прожить свои молодые годы с максимальной пользой… да! Одним словом, она ушла от меня. Сын, – он притих, задумался, – сын у нас – человек образованный, но, к сожалению, совершенно равнодушный и ко мне, и к тому всему, что мы называем отечеством. Живет во Франции, куда моя бывшая благоверная перебралась с родственниками после революции. Знаю только, что он кончил курс в университете, а чем занимается, мне неизвестно. Что-то и я ударился тоже в меланхолию, – вздохнул Павел Иванович. – Не находите, Николай Петрович? – не без иронии к себе. – Взялся вас утешать, да в пору самому кто бы посочувствовал.
– Павел Иванович! Можно нескромный вопрос?
– Да, пожалуйста!
– Вы выходец из бывших, дворянского рода?
– Да! Принято сейчас так считать, из бывших! Но, я бы сказал, из порядочно-интеллигентных, простите за нескромность старика, так вернее было бы. Я единственный в семье военный. Мать с сестрой преподавали в прогимназии. Отец инженер. К моему юношеству у нас ничего не осталось из того, что давало бы средства на жизнь, того же поместья. Так что зарабатывать на жизнь родителям приходилось праведным трудом. Но поскольку я не пригоден был ни к коммерческой службе, ни к инженерной тяги не было, пришлось идти в военные…
– В Красную армию перешли добровольцем?
– Да! И потом ведь и для «белых» и для «красных», – он глубоко вдохнул и выдохнул, – родина-то ведь одна!
– Я почему спросил? Все-таки вы из сословия просвещенного, а я, простите, из низов, да еще сирота к тому же. Может, я чего-то недопонимаю, не знаю или мне уже не дано знать того, что делает человека богаче духовно и нравственнее. Взять хотя бы эту войну! Я вот командир, приказываю этим несчастным подневольным идти на смерть. Но иногда задумываюсь, имею ли я на это право? И кто вообще виноват в том, что мы посылаем этих несчастных на смерть…
– Я не могу вам ответить на этот вопрос однозначно, Николай Петрович! Ибо от философских рассуждений опять скатимся к тому, что разделимся опять на «белых» и «красных». И будем, не имея на этот право, как вы выразились, этих людей посылать убивать друг друга. Оставим, мой друг, этот разговор. Нам сейчас с вами надо понять одно, что над нашей родиной нависла беда и нам надо защитить свое отечество. Поговорим потом, когда одолеем врага…
Поговорить «потом» им больше было не суждено. Через некоторое время Павел Иванович Артюшин был вызван в штаб армии для регисценировки связи с назначением его на должность командира дивизии. За ним была прислана комдивовская машина. Направляясь в дивизию из штаба армии, водитель, жалея новенький «Вилюс», только что полученный для нового комдива, объезжал лужи, грязь на дороге и на обочине напоролся на мину.
«Такая глупая смерть. Не в бою, а исподтишка», – узнав позже о его гибели, сожалел Игнатов об этом на редкость добродушном человеке среди военных.
4
Игнатов вернулся из штаба полка к своему подразделению. После разговора с командиром полка у него настроение явно переменилось, перестал уже так волноваться и переживать – «будь оно все проклято» – то, что у них было с Анной Николаевной до этого, для него так дорого и важно, теперь превратилось в ненужный сон. Его чистолюбивые надежды и стремления развеялись. Ему еще больше стала ненавистна война, их разлучившая. Но ему по душе солдаты, как простые люди. «Не такое уж твое горе, по сравнению с их участью, - глядя на этих несчастных, упрекал себя, – «распустил нюни».
С ними, с этими бойцами, будет он до конца. Будет не только по долгу службы как командир, а еще и потому, что их человечность и патриотизм в этом аду существует отнюдь не по милости войны, а ей наперекор. Героизм мы научились измерять количеством наград разного достоинства, да еще некоторых по три степени каждых, чтобы побольше бойцы проявляли рвение в исполнении своего патриотического долга. Но кто измерит страдание человека? Ведь еще не придумали ничего такого, чем можно было измерить человеческие чувства. Мы научились призывать с больших трибун людей к героизму, взывая к долгу, но никто не в силах проникнуть в чужую душу. Ограничились в этом плане одним идиотским высказыванием: «Чужая душа потемки». – Солдат, брошенный в пекло войны, безропотно сносит тяготы и страдает душой. Он всюду видит на войне только одну гибель и разрушение, разучился ловить проблески красоты. Превратился просто в исполнителя, убийцу, хотя и призван к благородной миссии обуздать фашизм…
Их бросили на новый участок, куда батальон должен передислоцироваться. Еще не вступили в атаку, а солдаты от марш-броска уже измотались вконец. Им была отведена миссия не дать немцам прорваться, выбивать их из мешков, которые образовались при отступлении. Немцы пытались вырваться с боем, чтобы соединиться со своими основными силами.
Комбат издали смотрел в бинокль на предстоящий плацдарм сражения, затем по связи и сигналу ракеты поступила команда атаковать противника, и он бросил свой батальон вперед. Он видел тех, кто падал на землю и не поднимался более, смерть напевала над ними визгами пуль и разрывами снарядов, мин, оставляя их лежать замертво на земле. Но больше всего у него проявлялась жалость к тем бойцам, которые ранены были не-смертельно. Они пытались снова встать на ноги, чтобы не выйти из боя. Но томительная слабость и боль от ранения мучили их тела, и они, пробежав еще немного из последних сил, падали и не могли более подняться.
Ринувшись с криком ярости вперед, толпы бойцов стали редеть поминутно! Батальон, особенно его средняя часть, идущая на открытый огонь, была положена на землю. Были или не были среди упавших еще живые, комбату было неизвестно. Поэтому он решил сам идти к ним туда-вперед! Он, несмотря на возражение своего начальника штаба, прихватив автомат, поднявшись во весь рост, побежал вслед за своими бойцами. Перед бегущим впереди бойцом разорвалась мина, и комбату в грудь прилетела, ударила оторванная рука бойца. Боец лежал замертво. Комбату стало жалко несчастного. Он глянул перед собой на землю и увидел оторванную его руку, у которой в судорогах еще шевелились пальцы. Стоять на месте было нельзя, потому как минометный огонь немцев, хотя и шел неосмысленно, без расчета, поддерживая общий огонь, наносил все же атакующим большой урон. И он поспешил, неосознанно, интуитивно вперед за своими бойцами. От близкого разрыва артиллерийского снаряда почувствовал удар ревущего воздуха в лицо, и его тут же отбросило на землю. Это взрывная волна, находясь все же в памяти, опомнившись, приподнял голову от земли – «кажется, цел» – нашел в этом для себя успокоение. Затем поднялся во весь рост и побежал.
– За мной! Вперед! – в утешенье себе крикнул, как будто его мог кто-то слышать. Бойцы были уже далеко впереди.
На войне Игнатов, видя все это, все эти издержки боя, давно уже не ощущал собственного чувства страха перед смертью. Его сердце было переполнено куда большей заботой и переживаниями за своих бойцов, и от этого внушил, убедил сам себя, что он обязан уцелеть до конца войны, просто не имеет права погибнуть, ибо без него некому будет так думать о них, как он. И это выработанное в нем свойство души служило как бы ему заградительным огнем против всех опасностей. Иначе как понять, что смерть постоянно ходит с ним в обнимку и всякий раз ему удается уцелеть.
«Жалко их всех! – не давала покоя эта мысль комбату. – Вы погибните, другие придут, конечно. Но скорбь о погибших не может быть утешена. Какие же вы все разные, не похожие друг на друга, но вас объединяет одно чувство – чувство любви к родине. Ради этого вы стоите здесь – насмерть!».
Дело шло к вечеру. Стрельба постепенно стихала. Немцев вышибли из какого-то поселка. Нашли место в заброшенном доме для расположения штаба батальона. Заработали хозяйственные службы, задымили полевые котлы-кашевары. Бойцы собираются в кучки, гуртуются из того, что осталось, повзводно-ротно. Командиры выкликивают бойцов для сборки трупов с поля боя. Главная работа войны отложена до следующего раза, а с утра или, может, через день - другой будет снова команда: - «Вперед!» Комбат связался со штабом полка. «Резервы должны подойти вот-вот попозже, по сумеркам. Они выгрузились на ближайшей действующей станции еще прошедшей ночью и сейчас, снарядившись всем необходимым, идут на распределение по батальонам, полкам. Раз распределять будут пополнение, значит, стоять будем не меньше суток», - рассуждал он.
У него разболелась голова от постоянного напряжения, столько опять пришлось пережить за прошедшие сутки.
– Коля! – обратился он к ординарцу. – Мне что-то нездоровится, так что меня ни для кого нет до утра, если только из штаба полка потребуют тогда…
– Понял, товарищ капитан. Может горячего чаю?
– Нет, дружище. Спасибо! Я полежу, не хватало еще расхвораться. К утру надо набраться сил.
Он прилег. Уставшее его тело отдыхало, но сознание не давало ему внутреннего покоя. Не успел еще сомкнуть глаз, как услышал:
– Разрешите! Здравие желаю, товарищ капитан.
Пришла девушка-сержант лет двадцати двух, которая представилась мед. работником и звали ее Наташа! Ординарец проявил излишнюю озабоченность за здоровье своего командира и вызвал санинструктора.
– Что вас беспокоит? Лежите! – сказала, когда он намеревался подняться. Она села на краешек кровати рядом с ним. Мед. работники хотя и были при погонах, военные, но больше к ним относились снисходительно, как к вольнонаемным. Судя по тому, как при первой их близкой встрече, тет-а-тет, перебросившись несколькими фразами о чем-то незначительном, она держалась уверенно, без малейших признаков застенчивости перед молодым человеком, можно было заключить, что жила уже давно с мужчинами. И была в том не ее вина, равно как и с другими такими же как она, «сестрами». Личная жизнь у них не успела сложиться до войны, поэтому и на войне надо было использовать любой возможный случай для личного счастья. А что поделаешь? И страсти одолевали этими девчонками, доходя до их сознания. И каждая была рада, что кто-то да обратил на нее внимание и отвлек хоть ненадолго от этого ужаса войны, от мрачных мыслей.
Приняв ее в свое одиночество, Игнатов как-то странно стал держаться. Вспомнились, видно, слова командира полка: «Женщина как помидор… все равно лопнет», и поэтому как-то все быстро случилось, их близость, что он не мог сам себе потом объяснить. Он встал и подмял ее, а дальше все было как будто не с ним. Он дрожал от нетерпения. Она сразу же все поняла, почему он встал, и легко повиновалась ему. Кто не хотел бы на ее месте стать подругой, фронтовой женой комбата. Она не отстранялась от его поцелуев, усыпавших ее лоб, щеки. Они, торопясь в порыве страсти, снимали с себя одежду. Потом он будет часто вспоминать эту ночь, хотя память со временем потеряет ее лицо, она лишь оставит о себе девичью ласку и близость женского тела.
Знакомство с Наташей его весьма приободрило, и несколько последующих проведенных вместе месяцев сделало их хорошими друзьями. «Мне даже по должности положена «фронтовая жена», – борясь со своей совестью успокаивал себя, потому что о какой-то влюбленности и речи не могло быть, как того бы он не желал. «Это не зависит от нас», – пришлись на память опять слова командира полка.
Это были лишь милые отношения, какие устанавливаются между мужчиной и женщиной в тяжелых условиях, как эта война, и они передавали друг другу, извлекая из глубин души, то тепло и ту нежность, какая бывает с порывами и тоской по непонятному счастью. Правда, поначалу она порывалась привлечь его к себе с помощью слов и взглядов на серьезные отношения, но у нее это никак не получилось из-за его меланхолии. Заметив, что в мыслях он где-то далеко, не с ней, перестала хлопотать об устройстве своего весьма сомнительного будущего с ним и принялась просто вместе скрашивать себе настроение и чувства.
А что же он? Как всегда рассуждал: «Какая женщина не мечтает о семье, о детях. Самой природой ей это предназначено. А без этого нет ей спокойствия в душе, постоянно внутренняя тревога. Поэтому никто не ощущает так остро одиночество, как женщина. А тут эта война! Вот они и подаются туда, где мужчины, надеясь на какое-то «авось» в личной жизни. Только на войне они и чувствуют в этом плане себя «полезными» и, как не странно, даже «счастливыми»».
Батальон опять на марше, такова участь пехотинцев, делать зачистку, следуя за мобильными войсками. В теплую летнюю ночь, казалось, что еще и не начинало свежеть, а уже там, где-то вдали чувствовалась близость зари. Бойцы повзводно в составе рот вышагивали скорым шагом, который вырабатывается после многих километров походов. По обыкновению не говорили в строю, и при этой их молчаливости всегда казалось, что их души обременены крупным невысказанным горем, так оно и было на самом деле.
Пролесок, которым шел батальон, кончался. Перед ними открылось ровное место, значит, дошли до рубежа, отсюда с рассвета опять погонят в атаку, вперед! Они свернули с притоптанной дороги на росистую траву, которая приглушала шум их башмаков. И стали поневоле чутко в относительной тишине прислушиваться к ночи. Где-то не так далеко вспыхнула осветительная ракета, затем вспышки повторились еще несколько раз. По траве низко стелились седые клочья тумана. В такое предрассветное время в открытом поле все чувства приобретают более тонкую восприимчивость ко всему окружающему.
Нервная дрожь пробежала у Игнатова по спине, когда он подумал об этом, и боялся, что это чувство человеческой восприимчивости начнет сообщаться нервным настроением и его бойцам. И чтобы бойцов отвлечь от этой лишней впечатлительности, громко отдал несколько команд приказного характера…
5
Конец осени, скоро опять наступит очередная зима. И от этого бойцам становится еще тоскливее и тяжелее. Дни и ночи становились все холоднее. Предстояло сражаться еще с одним врагом – холодом! Чем ближе к зиме, тем все сильнее донимал холод. Солнце хотя и светило, но тепла от этого не было, оно на небе просто висело кровавым пятном. Вода стала замерзать, и скоро все процедуры по части личной гигиены превратились в настоящую пытку. Почти невозможно стало бриться, умываться, а самое главное, нельзя было раздеться, дать потному телу освежиться, нельзя снять растоптанных башмаков, чтобы хоть немного отдохнули опухшие ноги. Вдобавок ко всему, холодные ветра довершали эти муки, делая лица заветренными до кирпичного цвета, а руки растресканными иногда до кровоточин, вызывая не унимающуюся боль. А такие болезни, как простуда и кашель, сопровождают солдат на протяжении всего холодного периода, на которое не только командиры, но и медики не обращали внимание, пока не свалится в агонии боец. Практически из-за этого не было полностью здоровых людей в строю. Если какой из бойцов и обращался по поводу своего недомогания, то командиры ехидно отшучивались: «Сейчас пойдем в атаку, и тебя там вылечат». Имели в виду, что он, может, погибнет, и вопрос о лечении сам по себе отпадет. Кощунство! – но это было именно так. Это сейчас людям, особенно молодым, которые никогда не были на войне, не ходили в атаку, не сидели в холодных окопах, кажется, будто сражение - это всего лишь один героизм, этот героизм вызван патриотическими чувствами воинов, которые ни за что не отступят в своей борьбе с врагом, пока уцелеет хоть один боец. Так мыслить, все равно что замечать в жизни одни только праздники и солнечные дни, не замечая дней мрачных и рабочих будней. На войне, помимо этого «пресловутого» патриотизма, требуется прежде всего выносливость и решимость. Причем, выносливость требует нечеловеческие усилия. Стараясь хотя бы немного защититься от холода, бойцы укутывались во все, что было под руками из тряпья: запасные портки, онучи и другое тряпье, одним словом, «снаряжались» кто во что был горазд, и такое войско, особенно в строю, на марше, выглядело просто сбродом подневольных людей…
Потянулись дни, месяцы зимы. Шли сражения, и всюду, где они проходили, была гибель и смерть. Игнатову порой казалось, что это будет с ним уже всегда, так все это вошло вовнутрь его сознания. Куда ни глянь, везде искромсанные, увеченные трупы – большое адово кладбище. Он часто стоял, застывший от ужаса и безысходности что-либо исправить, и, смотря на все это, у него не укладывалось в голове – и это все называется цивилизованный мир, все это – «величайший вклад» в цивилизацию двадцатого века!? Как, должно быть, безумен и несовершенен этот мир, раз допускаем до таких величайших катастроф человечества, как эта война.
Он потерял самых дорогих ему людей, сослуживцев: взводного Белых, старшину Сидорчука, комбата Сиротина. Его кружило в этом бешеном темпе, в этом водовороте войны. И он больше со своими сослуживцами ни с кем не заводил близкие дружеские отношения осознанно, видимо, это было у него уже в подсознании, чтобы, опять теряя неизбежно друг друга в боях, не мучиться так душой, хотя помимо уставных обязанностей был с подчиненными в хороших отношениях…
Немцы отчаянно сопротивлялись под натиском наших войск, которые дробили их авангардные части на куски. Их батальону, как всегда в составе полка, была отведена роль заслона – не дать немцам вывернуться из котла, дожать противника. Еще с вечера батальон, оставив место дислокации в каком-то населенном пункте, выдвинулся на позиции, заняв брошенные окопы нашими же частями двумя годами ранее. Немцы, прощупывая местность для возможного отхода, всю ночь поливали этот плацдарм из пушек и минометов.
Стало потихоньку светать. Комбат, стоя в окопе, в бинокль осматривал место возможного появления немцев. Вот-вот будет дана им команда: «Вперед!» Впереди на заснеженном покрывале плацдарма разбросаны чернеющие точки – изрытые снарядами валялись копья мерзкой земли, выброшенной из воронок… Звякнула по брустверу пуля немецкого снайпера, и он нырнул в окоп, чувствуя выступивший на спине холодный пот. Комбат пошел по окопу к своему блиндажу. Снег в окопах подтаивал под разбитыми башмаками солдат, и ноги вязли в известковой почве.
В блиндаже с начальником штаба капитаном Кудрявцевым, одного с комбатом возраста, просматривали еще раз план позиций на карте.
– Все в полном порядке, – убеждал комбата нач. штаба.
– Все то все, Владислав Николаевич, да как бы немцы нам сюрприз не преподнесли. Саперы все проверили?
– Да! Поля отмечены на карте, но от нас далековато.
– Хорошо!
– Как только отстреляются наши пушкари и минометчики по сигналу ракеты и нам вперед! Ты опять побежишь со всеми? – закуривая, спросил нач. штаба. – Смотри! А то доложу, куда следует, – по-дружески улыбнулся. – Ну много ты, размахивая своим пистолетом, так поможешь бойцам. Ей Богу, Николай! Как юнец какой! Ты думаешь, мне тут охота сидеть в этой норе…Кто-то да должен же координировать действия войск, вон их у нас несколько сотен бойцов, – по-дружески поучал нач. штаба своего комбата.
– Пустое, Владислав! – сердито отозвался Игнатов.
Загудел полевой телефон.
– Тов. капитан! Штаб полка, – обратился телефонист к комбату.
– Третий у телефона!.. Так точно, готовы!.. Есть! – положил трубку.
– Что, пора? – спросил нач. штаба.
– Приказано ждать во всей готовности. Надо полагать, недолго осталось.
– Значит, вот-вот начнется, раз напрягают, – со знанием дела пробубнил Кудрявцев.
В подтверждение его слов почти сразу раздались орудийные залпы. Нач. штаба глянул на часы:
– Как по расписанию. Минут через тридцать-сорок и нам команда вперед!
Под грохот канонады, в преддверии боя, каждый из них молча думал о своем. Комбат как всегда был озабочен судьбой солдат. Горькое разочарование в рассуждении о жизни солдат наступало, когда он, думая о них, ловил себя на мысли, что их здоровье при совершеннейшей неразвитости умственной и духовной сделало их превосходными геройскими солдатами. Им не надо было уже ни о чем думать, за них это делали командиры – их посмертные крестные отцы.
«Что бы там ни говорили о выполнении каждым бойцом своего патриотического долга – все равно все твое существо восстает против расчетливой кровавой жертвы. Ты нужен лишь только как боевая единица, умеющая держать оружие в руках, и нет никому дела до твоего внутреннего состояния. Их бросили в грязь, и их дело-погибнуть. Отступать запрещено согласно приказа ставки еще с лета сорок второго, и каждый поэтому знает, что надеяться не на кого, никто не прибудет тебе на помощь. Эти мысли в голове каждого бойца и давали результат, победу!» – так в очередной раз рассуждал Игнатов.
Орудийные залпы, наконец-то, смолкли...
– Ракета, тов. Капитан, – ввалился в блиндаж боец-наблюдатель.
– Ну, я пошел! Надеюсь, вы тут не заскучаете без меня, – Игнатов, пожимая Кудрявцеву руку на прощанье, глянул ему в глаза. Нач. штаба хотел что-то ему возразить, но комбат быстро вынырнул из укрытия, и тот от досады махнул только рукой.
Комбат отдал команду командирам, и ротные увлекли своих бойцов в атаку, а сам пристроился со второй ротой, пытаясь подбадривать бойцов:
– Вперед, ребята! Добьем гадов!
Бойцы бежали, повинуясь ходу событий, и там, где они прошли, снег был окроплён красными пятнами крови и усеян телами погибших. По снегу местами было бежать труднее и дольше, потому как иногда проваливались чуть ли не по пояс. К тому же путь часто преграждали воронки с выброшенной мерзлой землей от разорвавшихся снарядов…
– Стой! – кто-то крикнул из бойцов слева. Комбат оглянулся. – Стой, говорю, мерзавец! – кричал боец средних лет на бежавшего впереди него молодого паренька, которого во время бега разморило так, что тот на ходу сбросил с себя в снег телогрейку. Кричавший на него подобрал телогрейку и пытался догнать ее владельца, но куда там - не угнаться!
Продолжая идти вперед, комбат увидел картину, еще более удручающую. Остановившийся впереди другой боец топтался на месте. Пролетевшим рикошетом осколком вскрыло ему полость живота, и оттуда вывалившийся кишечник висел и парил, касаясь снега, у самых его ног. Он с одурманенным лицом в шоковом состоянии мычал и топтался на месте. Порывисто громко всхлипывал, дыша, как будто старался втянуть в себя содержимое обратно на место. Его лицо было зеленовато-бледным, и ясно было, что минуты его сочтены. Не прикасаясь к нему, комбат сам был от увиденного не в лучшем состоянии, чем этот несчастный, но все же пытался хоть как-то успокоить его: «Потерпи, браток, сейчас тебе помогут. Санитары… санитары!».
– Ах, ты Боже мой! Несчастье-то какое, я сейчас, сынок, – увидев случившееся, подбежал отставший от всех пожилой солдат. – Как же так, капитан!?
Он снял быстро из-за плеч вещ-мешок, намереваясь достать оттуда какую-нибудь чистую тряпку, чтобы подвязать раненому живот. Он долго, как показалось комбату, возился с сильно затянутым от тряски во время бега узлом вещмешка. И когда достал оттуда чистые портянки-онучи, то раненый боец уже покачнулся и упал сначала на колени, а затем, уткнувшись лицом в снег, затих навсегда. Они, переглянувшись, перевернули погибшего навзничь и запахнули ему одежду. Боец, завязав вещмешок, пристроив его за плечи, мокрыми от слез глазами посмотрел на комбата. Когда они сошлись взглядами, ему нечего было сказать этому пожилому человеку, и последний, кивнув головой, поплелся тяжелыми шагами вперед…
Комбат не знал, как быть ему, не хотел вот так оставлять тело бойца, свидетелем гибели которого он только что стал. Но он знал, что люди измотаны до изнеможения и что некогда устраивать панихиду по каждому бойцу, коих из его батальона после боя останется лежать на снегу десятками и сотнями.
«Все этот ни к чему – эти прощальные речи. Не надо терзать и без того напряженные свои нервы, надо забыть про эту смерть. Ведь, кто его посылал, не очень-то беспокоились о том, что будет с ним. Подрастут другие дети, дети уже этой войны, и может, и им придется когда воевать, кто его знает. И им не будет до нас никакого дела, это так! Нас-то ведь не очень заботит, вернее, мы уже эмоционально не воспринимаем тех, кто погиб в Отечественную войну 1812 года, под Бородино. Нельзя, да и не может будущее поколение носить боль тех утрат в своем сердце. В истории о тех павших останутся только скупые строчки статистики. Что тогда, что сейчас, что через сто лет война будет восприниматься как чудовищная трагедия человечества, кто бы это понимал по-другому. Так что хоть возвращайся к истории, хоть предавай ее забвению, все равно – все безнадежно. Здесь выход один, пошел на фронт и представил все судьбе: останешься жив или тебя убьют. В любом случае, никого это особенно не взволнует. Громадные потери этой войны будут выражаться лишь сухими цифрами статистики».
Холодный блеск снега под лучами солнца и обжигающий морозный воздух пробудили комбата от мрачных мыслей, и, оглянувшись вокруг, он затопал прочь от этого жуткого места быстрыми шагами, а затем побежал туда, вперед, чтобы приблизить еще на один день конец войны…
Постепенно стрельба стала стихать. Немцев, неплохо устроившихся в каком-то поселке, выбили. При одобрении командования свыше было решено батальону временно расквартироваться в этом поселке. А то и так в последние две недели никак этого не удавалось, приходилось больше сидеть в сырых холодных блиндажах и окопах. Да и по передовой противник бьет из артиллерии больше, чем по таким вот поселкам, и тогда напрасно теряли людей, которые еще не ввязались в бой.
Пока подойдет штаб батальона и подыщут для него место расположения, комбат приказал ординарцам, чтобы собрали к нему ротных командиров для доклада о потерях. Но и так было видно, что могут не досчитаться доброй половины батальона.
Он уныло смотрел на изморенных солдат…
– Ах ты, засранец! – услышал он знакомый уже ему голос, идущий от кучки стоявших в стороне солдат. – Ты зачем же душегрейку свою выбросил? Тебе жарко? – пожилой боец отыскал в толпе своего «крестника» паренька. – Сейчас посмотрю, что с тобой через час-другой будет, зуб на зуб не попадёт, замерзнешь! На, одевай! Вояка!
Паренек виновато протянул руки, беря у своего благодетеля брошенную телогрейку.
К комбату присоединились ротные, а затем к ним подошли и старшины, чтобы узнать, на скольких человек закладывать обед.
– Павших на поле боя никого не оставлять, – под конец напомнил командирам комбат. – Смотреть повнимательнее, может, где фрагменты тел остались. Хоронить всех. И прошу не забывать предоставить списки погибших для оповещения родственников.
Для Игнатова этот бой был смятением усталости, тоски и ужаса. За то время, что он на фронте, пришлось пережить уже столько дней и ужасов в этом хаосе войны, но в памяти это не оставляло надолго такой глубокий след в его жизни, в душе, как потрясла его сегодня смерть бойца, раненного в живот, который стоял до сих пор у него перед глазами…
По проселочной дороге вели несколько сотен пленных немцев, безоружных и укутанных от мороза во всякое тряпье. Это зрелище напомнило ему картину с полотна неизвестного для него художника – пленные французы под Москвой Отечественной войны 1812 года.
Наконец наступила полная тишина. Даже дальние пушки перестали работать и стало настолько тихо, что больно было ушам…
Дорога войны! Никогда не испытает и не будет ощущать эмоционально ее горечь тот, кто не прошел ее сам. Дорога эта – это погост, усеянный костями: она начинается погостом, проходит через погост и заканчивается погостом. Над дорогой войны воют и рвутся снаряды. По ней бесконечно бредут измученные солдаты. Все, что двигалось к фронту, было полно сил, молодости, а обратно с фронта было все мертво. И каждый, кто шел этой дорогой, как клятву на исповеди, вынашивал в себе мысль: «Да не запятнаю я себя чем-то недостойным, чтобы потом не презреть самого себя».
6
Наши войска шли уже по былым местам сражений, где когда-то приходилось отступать. Унылыми представлялись эти места: необработанные заброшенные поля, разрушенные села и города, разбитые дороги. Везде пейзажи былых баталий. В войсках уже не было недостатка ни в продовольствии, ни в вооружении, но у многих пехотинцев к сорок пятому году были трофейные немецкие автоматы, очень удобные при стрельбе с ходу, особенно при боях в городах. Свои ППШ хотя и были надежные, но очень неудобные из-за приклада и круглого магазина. Да к тому очень были прожорливы на патроны. Но свое оружие не бросали, несли-везли с собой, ибо его вручила бойцу Родина. За потерю его можно было угодить и под трибунал. Трофейное не положено по уставу – не партизаны все же, а регулярные войска. Свои командиры на вооружение бойцов трофейным оружием смотрели сквозь пальцы, и свои ППШ и винтовки бойцам было велено доставать, когда подразделение посещало большое начальство.
Последние месяцы войны для бойцов были особенно тяжелыми. Тяжело было им не сколько физически, к этому они привыкли, тяжело было морально – гадко как-то на душе и то, что они пережили за эти годы. Теперь казалось им каким-то диким сном!? Каждый день конца войны сопровождался победами и прорывами на фронте, но солдатам было уже все безразлично. Эти успехи не возбуждали в них никакого интереса. Война тянулась так долго, что они, которых вольно-насильно принуждали к патриотизму отдавать долг Родине, что они перестали понимать ее бессмысленность. Шли с оружием в руках, просто как на работу, как на само собой разумеющееся, без оглядки на последствия, хотя последствия были для каждого ясны, и в подсознании каждого все же была маленькая надежда – надежда на спасенье. Причиной такого порождения было страшное напряжение сил за все годы войны…
Весна вступила в свои права. Снег стал уходить, оставляя после себя грязь. Дороги размыло, и колонны войск шли не по дорогам, а по обочинам, полями и перелесками. Но и это не спасало, все равно вязли в грязи, что называется, по «уши». Несмотря на то что война шла к концу, шли тяжелые бои. Следовательно, были немалые потери. Армии постоянно пополнялись живой силой и техникой…
Весна. На одном из привалов Игнатов едва заметил, как высоко в небе пролетели журавли. Вспомнилось ему деревенское житье-бытье и по щекам покатились слезы. Смахнув мокроту с лица, он подумал: «Значит, душа моя после всего ужаса, что пришлось уже пережить, не совсем зачерствела, еще способна воспринимать прекрасное».
Перед окончанием боевых действий последним пристанищем батальона Игнатова было местечко близ города Праги…
Солдат – простой трудяга войны. Жестокая судьба постигла его. Он поглощал пищу, иногда, если удавалось, спал, двигался разбитыми дорогами, участвовал в боях, подчиняясь приказам своих командиров, совершал подвиги, но в душе у него царило отчаяние, беспросветный ужас, мрак! Поскольку его жизнь уподобилась смерти, а смерть представлялась ему отдыхом от всего этого. Хотя не каждый из бойцов это понимал – может, это было и к лучшему. Представить себе нельзя, что делалось бы, если бы все эти ужасы войны каждый солдат понимал и воспринимал так, как это переживал Игнатов.
«Война. Сколько вас, друзей, однополчан, осталось лежать в земле, и нет уже слез, чтобы выразить эту печаль. Все мы глядели смерти в лицо. Много вас полегло на полях битвы, а мы остались жить! И в памяти возвращаясь к прошлому, к военным годам, последний раз отдаем вам честь, безвестным могилам вашим, а сами уходим доживать свой век домой! И если бы вы, грозные молчаливые товарищи наши, спросили нас: «Счастливы ли вы, оставшиеся жить» - как сказать?»
Мы, которые остались жить и которые тоже были на волосок от смерти, прощаемся с вами, но не будет нам покоя, ибо вы в нашей памяти».
7
Когда закончилась война, Игнатов был так уже морально и душевно опустошен, что считал себя непригодным для воспитания детей, для работы в школах, для наставления этих ранимых детских душ, ибо полагал, что им нельзя лгать о правде жизни, а то, что пришлось пережить нашему народу, рассказывать он не мог, да и ему бы, наверное, никто и не позволил. Поэтому в мирной жизни вернуться к своей педагогической работе представлялось ему пока невозможным.
В военные годы гражданским людям жилось нелегко и нерадостно. И это понятно, все внимание и ресурсы были направлены на победу, все отдавалось фронту. Поэтому эти годы войны были тягостны и однообразны, и история их не богата событиями. Рассказывать о них, в сущности, не о чем, потому что, восхваляя трудовой патриотизм, мы обнажаем этим нищету, неустроенность и великие муки народа. Не о чем рассказывать еще и потому, что война - это межнациональная трагедия.
Игнатов был демобилизован летом сорок пятого года. Расстался он со своим батальоном без лишних церемоний и сожаления. Война вконец разочаровала его в каком-то понятии справедливости на свете.
Гвардии майор Игнатов возвращался домой. Возвращался с ним по демобилизации и остальной разношерстный служивый народ, израненный за годы войны не только физически, но и душевно. Его поразило то, что эти люди, которые теперь окружали его, стали совсем другими, не такими, как были в окопах, и ему было все это как-то не по душе: «Они ли это, с кем доводилось жить окопной жизнью».
Узы товарищества распались в мгновенье ока, каждый думал о себе. Недружелюбно косились эти вояки, когда кто-то из старших за их развязность делал замечание. У них теперь была только одна думка на уме, где бы раздобыть побольше пойла, да заполучить в объятья какую-нибудь девку или вдовушку. Раздобыв спиртное, нажравшись, рассказывали, стуча кулаком себя в грудь, в пьяном угаре какую-нибудь фронтовую историю, не без того, конечно, чтобы немного приврать, хотя любой из рассказываемых случаев мог вполне быть правдоподобным.
Демобилизованных солдат командиры наскоро построили в колонны и повели грузиться в вагоны. К поезду, состоявшему из товарных вагонов, был прицеплен и пассажирский плацкартный вагон для офицеров. Вагоны были набиты солдатами. Они лежали в этих вагонах, точно сваленные полена. Игнатову хотелось поговорить с ними, как всегда бывает при расставании, но они не были настроены на разговор о чем-то нравственном, они лишь одержимы были одной мечтой скорее попасть домой. Он понимал это и чувствовал себя при этом неловко, глядя на это толпище униженных и оскорбленных людей.
«Скорее бы уже поезд тронулся, – подумал он, скованный какой-то тупой отчужденностью, глядя на все это. – Может, я не прав, может, это только твое мнение о них, считая их униженными и оскорбленными, а они сами считают себя лишь героями войны, победителями! Может, мое рассуждение о них от недостатка моего ума, может, такое мое мышление от пережитого сиротства, в каждом из них хочется видеть свою родственную душу или просто от непонимания «текущего момента». Может быть, все идет хорошо, как надо, может, люди для того в конце концов только и рождаются на свет, чтобы убивать друг друга, затевая войны».
Его не покидали эти не казавшиеся ему бредовыми навязчивые мысли, из которых он тщетно силился понять, отчего же все это происходит и что нужно делать, чтобы подобная война не повторялась. Ведь произошло самое страшное, что могло произойти для человечества – мировая война…
Поезд наконец тронулся. Надрывисто пыхтя под скрежет колес, тянулся уже сквозь кромешную тьму ночи. Уснуть не было возможности. Игнатов, свободный уже от службы, «наслаждался» жизнью, предаваясь свободному теперь уже размышлению.
Но какое тут наслаждение и успокоение, когда поминутно давали о себе знать минувшие баталии. Ночью, лежа в плацкартном вагоне на боковой полке с матрасом, казавшейся такой удобной после блиндажных нар, он прислушивался, ожидая по привычке, что вот-вот вдруг послышится грохот орудий. Но вместо этого слышен был только перестук колес. За все время, что провел на фронте, он привык к орудийному грохоту, без него было уже как-то неспокойно. Однако, дело теперь было здесь не просто в привычке, тут было нечто большее. Мысль, которая пришла к нему на фоне контраста между минувшей войной и сегодняшней его свободой, не давала ему покоя. «И не с кем поговорить об этом, – сокрушался в душе, – и некому довериться».
Офицеры, ехавшие с ним с фронта, много пили, много курили и о чем-то говорили, спорили, иногда срываясь в крик души. Все они не кадровые военные, а такие же, как и он, наспех когда-то получившие офицерские пагоны, брошены были в пекло войны. Война наложила на них свой отпечаток. Кроме как воевать, они в большинстве своем ничего и не умели делать, а потому перспектив на будущую их беззаботную жизнь никаких! Игнатов понимал, что его мысли и чувства, о чем, глядя на них, он думал его отношение к войне нельзя выплеснуть из себя, ибо это может сыграть против него. Но думать об этом, он уже не мог, ибо чувствовал в себе, что это будет преследовать его всегда, всегда это будет с ним, как память о тех его бойцах, которые остались лежать в земле.
«Ах, если бы я мог вот так встать сейчас и, говоря все это, открыть простым людям глаза, заставить и убедить их понять то, что под видом долга и патриотизма их толкнули на взаимную ненависть, – сокрушался он. – Потому как там с одной стороны патриотизм – с другой неонацизм, и наоборот!»
Конечно, сейчас уже ничего нельзя сделать, что-то переменить, ведь мертвых не вернешь. Да и если бы теперь с этой веселящейся братвой победителей, едущих с ним домой в поезде, он заговорил об этом, они, которые были так дружелюбны с ним, его бы не поняли. Если бы его отношение к войне стало известно всем, ему бы, наверное, не поздоровилось. Его бы арестовали или избавились от него другом способом. Да и, наверное, незачем им об этом говорить – они веселятся, всем довольные, пьют, спорят, за их ратный труд воздали по заслугам – не надо будить в них зверей.
«Теперь мы уходили с поля боя домой! Все кончено! Сколько осталось на земле разбросанных холмиков, усеянных крестами. Как тут думать и что сказать? Оставшиеся живыми в ранге победителей уезжают доживать свой век домой. Не нужны нам торжественные марши и речи, ликования о своей победе, – размышлял Игнатов. – Война оставила в душе каждого из нас неизгладимый след. Не тревожьте наши души, дайте хоть немного покоя и успокоения. Дайте хоть немного почувствовать нам, что мы все же люди, а не марионетки, которые можно переставлять как…пешки на доске. Мы выполнили свой долг, что вы от нас еще хотите?» .
8
На пути следования домой в городах и железнодорожных полустанках на перрон выбегали местные девки и бабы с букетами наспех где-то сорванных цветов. Вся демобилизованная пьянь вываливала из товарников на перрон, девки лезли целовать победителей. Увлеченные уже общей волной возбуждения и веселья к ним присоединился уже и остальной весь народ от мала до велика. На кое-как прибранном перроне затевали танцы под гармонь какого-нибудь инвалида-фронтовика, надеявшегося что и ему нальют чарку-другую. Везде смех, веселье, и вот уже скоро «одичавшие» и «оголодавшие» друг по другу девки и мужики шли парами по перрону. Вспыхивали безудержные страсти, и возникала мимолетная любовь. Затем эти пары втихаря сваливали до близлежащих закутков и кустов, и где-то там уже взвизгивали девки: то ли от страха, то ли от удовольствия или от того и другого разом!?
Но проходило какое-то время, может, несколько часов или полдня (военные эшелоны двигались в основном ночью), и паровоз, подзаправившись, пыхтя, давал гудки к отходу, и тогда прощай веселье… до следующего полустанка.
Так их дотолкали, наконец, до Москвы. В Москву их эшелон не пустили, а загнали состав куда-то на обводную станцию со множеством переплетенных путей. На вокзалы Москвы пропускали эшелоны от каждой армии по одному в убранстве паровоза и вагонов и с отобранным контингентом фронтовиков, которых привели мало-мальски в порядок, дабы не посрамиться победителям! На отшибе на путях набралось уже порядочно эшелонов с демобилизованными, которых нужно рассовать по различным направлениям. Но делать это руководство железной дорогой не спешило. Были, видно, теперь дела «поважней», и это оставляло на понявших свое удручающее положение бывших защитников грустный и обидный осадок на душе.
Никому они были уже не нужны – эти издержки войны, более того, везде были помехой и обузой как для комендатуры, в обязанность которой входила их отправка, так и для местных властей. Задержка такой многотысячной оравы бойцов вызывала в людях нервозность, поэтому они стали вести себя не совсем подобающе. На станциях промышляли воровством и разбоем. Царила месть подвыпивших людей непонятно кому. Везде драки, пьянство, грабежи. Комендатура захлебывалась, не могла справиться с неуправляемой ордой обездоленных людей. Приходилось на их усмирение дополнительно привлекать гарнизонные войска и милицейские подразделения. Особо ярых приходилось арестовывать и сажать, тут им в защиту не шли никакие их заслуги и награды, добытые в былых боях…
Видя все это, всю эту вакханалию, Игнатов еле сдерживал гнев к тем, кто так беспечно и безответственно относился к этим теперь уже бывшим защитникам отечества, не видевших в них уже ту прежнюю силу, какая одолела смертельного врача, ту силу, какую они с оружием в руках представляли собой на фронтах. Чувство отчаяния этих несчастных передалось на Игнатова с такой силой, что он, выругавшись в состоянии возбуждения, направился на станцию в управу дороги, где располагалась и транспортная комендатура.
– Майор! – услышал чей-то окрик. – Вы в комендатуру? Подождите, я с вами, – увидел он молодого, знакомого лицом подполковника, стоящего в тамбуре вагона.
Подполковник сошел с вагона.
– Вам тоже все это не по нутру? – представился. – Подполковник Вдовин Сергей Иванович.
– Майор Игнатов Николай Петрович.
Пожали крепко друг другу руку.
– Ласково встречают своих защитников – нечего сказать, – сокрушался от происходящего подполковник, – уж нам не до фанфар победных, хотя бы товарники дотолкали до места каждого. Что делают с людьми, мало им было унижений и горя, этим подневольным бойцам, так еще…
– Вы правы, Сергей Иванович! Никому это уже не надо по большому счету. Они-то выполнили свой долг. Но зачем же так? Одно издевательство над ними, совсем за людей не считают.
На входе охрана из комендатского взвода стребовала документы. Они вошли в помещение дистанции пути. Внутри было довольно спокойно, только беспрестанно тарахтел телеграф. Коменданта не было на месте, а начальник дистанции путей был у себя, и они вошли в приоткрытую дверь. Представившись, подполковник Вдовин на правах старшего по званию с явным недовольством стал высказывать свое возмущение по отношению руководства пути к людям, едущим домой с фронта.
Железнодорожник, человек уже в годах, с седой головой и такими же усами, терпеливо выслушал их претензии и, судя по его хладнокровию к высказанному в адрес путейцев, он привык уже выслушивать подобные упреки. Он не был одарен чувствительностью – тем раздражением, какое в данный момент испытывали его посетители. Служба за годы войны научила многому. Его раза два органы НКВД ставили к стенке и всякий раз отпускали как архиважного специалиста в своем деле, не находя ничего существенного против его обвинения, приучили просто слепо подчиняться приказам без жалоб и упреков.
Закурив, он тут же безучастно спросил:
– Сами вызвались или парламентерами прибыли? Нет у меня лишнего паровоза. Не хватает тягла, а на одном энтузиазме далеко не уедешь. Люди, демобилизовавшись, стали устраиваться на работу, комплектуем из них бригады на поезда. А машин вот не хватает. Понимаете! Должны понимать! Вы люди казенные, офицеры! – он тяжело вздохнул и замял в пепельницу окурок. – Господи! Помоги, господи, не доведи до бесчинства, – прошептал пожилой человек и глянул на непрошеных гостей. – Докладывать побежите, – ехидно улыбнулся. – Мол, партийный, и ударился в господа…
– Ты, отец, за сучат-то нас не держи, – перебил его подполковник. – Мы все, конечно, понимаем. Но должен же быть какой-то всему предел, какой-то выход. Некоторые прибыли сюда эшелонами больше недели и до сих пор болтаются. Отсюда и все беспорядки…
- Ну раз понимаете, значит сознательные, и уже одно это хорошо! – продолжил железнодорожный начальник. – Все пути, други мои, теперь в обратную сторону идут на восток, идут через правый путь в обход Москвы. Для удовлетворения воинских поездов все паровозы приказано держать для них под парами и никуда более до особого распоряжения. А поезда с демобилизованными, хотя и воинские, но не боевые по литеру. В экстренных случаях пропускаем потихоньку, на свою голову, так что без мороки, что здесь творится, никак не обойтись, не от нас это зависит. Попробуй, не исполни приказа, мигом заметут, не хуже, как в военное время. Для нас на дороге война еще не кончилась. Сейчас вернется комендант, поскольку воинский особого назначения на подходе. Он человек военный, в вашем звании, потолкуете! Ну, братцы! Погоревали и буде. Мне пора на путя оглядеться что и как.
Они вышли из кабинета и стали в коридоре у окна. Начальник дистанции, перед тем как выйти из здания, еще раз пристально оглядел их издали и осунулся от сочувствия. Стоя у окна, они видели, как к вышедшему железнодорожнику подошел военный и, о чем-то переговорив, направился к ним.
– Здравие желаю, товарищи офицеры! – обратился вошедший майор -комендант. Все трое козырнули на приветствие. – Пройдемте!
Они вошли в кабинет.
– Знаю, знаю причину вашего недовольства, – продолжил говорить майор. – Степан Ильич доложил только что про вашу беду. Ну что я могу к им сказанному добавить. Сами видите, что творится на дороге на пути всего следования, – присев, он понуро опустил голову. – Крайний срок завтра к вечеру будем понемногу отправлять эшелоны, снимать будем дежурные локомотивы, куда деваться.
За окном послышались гудки подходящего состава. Подошел поезд с пассажирскими вагонами и прицепными товарниками. Поезд остановился, но никто из вагонов не выходил.
– Кто это прибыл? Товарищ майор! – спросил подполковник.
– А кто его знает. У меня числится просто поезд особого воинского назначения.
Немного погодя, вышел из вагона военный в генеральском чине, за ним повыскакивали несколько чинов, ниже рангом, и полная охрана.
– Побудьте в коридоре. Пойду доложусь для порядка. Да! Вам куда следовать домой, в каком направлении? – спросил майор уже на выходе из здания.
– Мне до Челябинска, а мне до Омска, – поочередно отрапортовались коменданту.
Вдовин с Игнатовым подошли опять к окну. У паровоза сразу столпились бойцы из охраны, прибежавшие за кипятком. Глядя на это, у Игнатова на душе была одна горечь – вспомнил своих бойцов.
– Война-то кончилась, но горе людское в самом еще разгаре и, может, даже будет проявляться после войны на людях еще с большей силой от этой нищеты, неустроенности. А сколько война оставила инвалидов, физически увеченных, я не говорю уже о душевном состоянии этих людей, – высказался после недолгого молчания подполковник.
– Да вы правы, Сергей Иванович! А сколько еще здоровых из этих победителей, едущих до родной хаты, сопьется от безысходности, не найдя себя в мирной жизни. Потому как только убивать, больше ничему не успели выучиться, так уже с юности у них повелось, так сложилась их психика в головах…
– А сколько в начале войны было наших пленных, – сочувственно продолжил Вдовин. – Армия наша была пленена в несколько миллионов человек, добрая четверть из которых пополнит уже наши лагеря за то, что не сумели оправдаться перед законной властью непонятно в чем, не сумели доказать, что их вина по сравнению с теми, кто их посылал на смерть, ничтожна мала. А власти в оправдание своих действий, вернее бездействия, не признавая своих ошибок, будут выявлять виновных среди них, – негодовал подполковник, – «виновные» за то, что остались живы…
– Идет майор. Интересно, чем обрадует? – чтобы прекратить этот неприятный разговор, перебил его Игнатов.
– Сейчас! – глядя на них повеселевшими глазами вошел комендант. Проследовали все к нему в кабинет. – Эшелон идет до Новосибирска. Так что вам повезло, братцы, товарищи-офицеры. Я договорился с капитаном из охраны. Вас возьмут, только там, ради Христа, не качайте свои права, а то и мне и капитану этому, шею намылят. Надеюсь, для вашего дембельского скарба отдельный товарняк подавать не надо, – улыбчиво съязвил майор.
– Шутишь! У нас-то окромя маленьких чемоданчиков, да по вещ- мешочку с харчами ничего и нет – все богатство! – сказал Вдовин. ¬ – Спасибо, браток!
– Спасибо, майор! – поблагодарил и Игнатов.
– Пустое! Да, минутку! – комендант нырнул себе под стол и вытащил бутылку водки, стаканы и небольшой сверток со съестным. – На дорожку, друзья! – разлил по стаканам. – За Победу!
– Кто хоть едет и что везут? Что за эшелон, выяснил? – зажевав корочкой хлеба, спросил Вдовин.
– Я особо не допытывался. Бумаги в порядке, а это самое главное в нашей работе.
Комендант, видя, что офицеры – свои в доску мужики, разлив остатки по стаканам, разоткровенничался:
– Барахло награбленное вывозят вагонами, сволочи! Имеют право! Заслужили победители, высший командный состав. А поезда оформляют как особого военного назначения, чтобы беспрепятственно… А люди, простая солдатня, маются сутками в ожидании отправки, – он махнул от досады рукой, – будь моя воля! Давайте на посошок. Счастливо вам добраться до места. Жинкам своим привет от майора Нечепурко.
– Не успели мы обзавестись еще жинками. Зовут-то тебя как, Нечепурко? – спросил Вдовин.
– Михайло – Михаил Михайлович! Тридцати восьми лет отроду. Уроженец Оренбургской области.
– Спасибо тебе, Миша! Рады, что ты наш парень, правильный, а то мы с майором, когда шли сюда, уже на входе хотели рукава засучивать для разборок…
– Давайте поторопимся, скоро отправление. Сведу вас с капитаном, – обеспокоенно перебил Вдовина комендант…
Они вышли, чтобы никогда уже в жизни друг с другом не встретиться!
9
Прибыв в родное село, Игнатов был глубоко удручен от увиденного и не без оснований. Война вконец разорила село, половина хат превратились в развалины, везде голь, пустота и нищета. Люди обездолены, заморены непомерным принудительным физическим трудом. Женщины состарились раньше времени. Нет ни одной прилично одетой женщины. «Может, с моей стороны, это бестактно так думать о них, – рассуждал он, – война ведь была». Поглощенный своими чувствами и переживаниями, он делал вид, что ничего не замечает в них неприличного при встречах. Да и совестно было их осуждать и смотреть с презрением им в глаза. Стыдно их осуждать, ведь они все отдавали фронту. «Какой же был хрупкий тыл, отдавая все фронту, – думал он, глядя на этих заморенных трудом женщин. – А подростки! В их лицах улавливается не по возрасту суровый взгляд, – видя все это, ему ясно было одно, что перспектив здесь у него никаких, тем более в устройстве личной жизни – еще долго будут заживать раны от прошедшей войны, если они вообще излечимы».
Он раздумывал о том, к кому и к чему он в сущности возвратился, а главное зачем? Бабка Ганка, земля ей пухом, померла три месяца тому назад, не дождавшись своего «сына», куда он прибыл в отсыревшую еще с весны и стоявшую сиротой ее землянку. В школе, куда наведался по прибытии на второй день, обстояло дело тоже не лучшим образом, везде убогость, на которую нельзя смотреть без слез. Его коллеги, педагоги-девки, провожавшие его на фронт, успели повыскакивать замуж за демобилизованных, вернее комиссованных с фронта по состоянию здоровья еще в годы войны.
«Хоть в петлю лезь, – размышляя, от отчаяния подумал он, и тут же сразу абстрагировался от своих недобрых этих мыслей. – Нет, это уже слишком, это уже цинизм».
Как прибыл, первую ночь проспал до полудня. А потом годами копившаяся на фронте неврастения не давала ему покоя…
Тихим вечером с наступлением сумерек он долго сидел под хатой и расслышал, как откуда-то издали со стороны озера ветерок донес женский напевавший голос, трогающий за душу…
…Динь-динь-динь
Колокольчик звенит…
«Сколько печали и горечи в этих словах», – подумал он. Так сидя, размышляя, не заметил, как подошел к нему шедший куда-то односельчанин. Он знал его еще до службы, на селе еще в ту пору называли его не иначе, как просто дед Прокоп.
– Доброго вечера вам, учитель!
– Здравствуйте! Присаживайтесь, Прокоп, как вас по батюшке?
– Узнал? Иванович я, – ответил дед, присаживаясь рядом после рукопожатия, – присяду на минутку. Иду колхозное добро стеречь, амбар. Определило меня туда колхозное руководство в сторожа. Какой ни есть, а все же трудодень, на харч что-нибудь да положат.
– Ясно! – выслушал его Игнатов.
– Закурим? – предложил Прокоп Иванович.
– Курите. Я-то не курю.
– Прибыл, значит. Так-так. Что ж, опять учительствовать пойдешь?
– Пока не знаю, Прокоп Иванович! В районе и области надо побывать, может, куда и определят. Мы люди тоже подневольные, – намекнул на колхоз, – партийные.
– Ну да, конечно, – понимающе кивнул дед. – Да шибко грамотному человеку тут и делать нечего. Быкам хвосты крутить да за плугом ходить образование ни к чему. Тут, брат ты мой, сноровка нужна, а не образование. Да и другой работы в колхозе, окромя земли и возни со скотиной, и нет. Так что, браток, не грех свое счастье и в чужой стороне поискать. Никто за это не осудит.
Достав кисет с самосадом, стал из оторванного клочка бумаги налаживать себе весьма чрезвычайную в размерах самокрутку. Высек кресалом огонь и, прикурив, втянул, а затем выпустил клуб вонючего дыма.
– Где-то женщины поют, – донесло опять издалека трогательный напев до слуха Игнатова.
– Это Мария! – Иваныч назвал знакомую Игнатову фамилию. – Похоронки получила на мужа и трех сыновей. Так с горя она вроде как малость тронулась умом. Днем дома отсиживается с делами по хозяйству, а по вечерам ходит, распевает и при встрече с людьми протягивает бумажный треугольник, приговаривает: «Вот, ребята весточку прислали. Вскорости прибудут мои сыночки». Люди сочувствуют ее горю и ублажают, кто чем может. Кто краюхой хлеба, кто оклунком картошки... Приезжал тут с района уполномоченный при погонах со стражниками, хотели ее забрать за недоимки по налогу на принудительные работы, так еле отстояли всем миром, чтобы оставили блаженную в покое. «Побойтесь Бога, служивые, – кричали бабы. –Грех измываться над убогой душой». А, Мария! Я, говорит, сдала за недоимки на мясо мужа и трех сыновей. Вконец баба ополоумела: «Мало вам? Ироды!».
Игнатов знал эту женщину, ее мужа и сыновей, а двое младших даже учились у него до войны.
– Дочь у нее осталась, самая младшая из ребятни, – продолжил Иванович, затушив окурок цигарки. – Училась в районе по среднему курсу, а таперя в городе учится тоже на учителя. Наказала нашим бабам, чтобы присматривали за матерью, коли что, чтобы сообщили. А там уже после учебы, где будет сама трудиться, туда и ее заберет к себе. Вот такой уговор. Сельсоветское руководство тоже вошло в положение, хлопочут в районе, чтобы ее освободили от налога. Говорят, заключение надо медицины, срок исполнения дали, чтобы освободить, а то как же: курицу имеешь на подворье – триста штук яиц сдай, с коровы, будьте любезны, четыреста литров молока отдай, полторы шкуры с одного порося сдай, – и все это так, за здорово живешь. Государству от нас повинность такая. Тут здоровому непосильно, не токмо что убогому. Так вот и живем, все в долгах, как в шелках, друг у дружки позычаем. Ох, жизнь наша разнесчастная, и помереть спокойно своей смертью не дадут. Ведь грех сказать, я-то еще парубком малость застал житье до революции, так прости меня Бог, кажется, и то при царе батюшке легче было, чтоб вот так. А нонче и власть вроде бы наша, крестьянская, а житья нету. Черт его знает, век живи, дураком все равно помрешь, да еще с недоимками.
– Война была тяжелая, Прокоп Иванович! Всем тяжело, и еще, надо полагать, не скоро будем все в сытости и достатке.
– То-то и оно, что война. А то бы… – он хотел выругаться, но напоследок сдержался. – Ну, бывай, мне пора на службу в караул заступать.
– Давайте! Всего вам доброго.
Прокоп Иванович встал и, поковыляв тяжелыми шагами вскорости скрылся в сумерках за стоящим сразу за домом особняком рослым бурьяном… «Не только на войне, но и тут тебе, душа моя, нету покоя. Куда бежать, душа моя, чтобы скрыться от этого безумия, от разрушенных деревень, от горя людского, какое постигло эту простую русскую женщину, Марию! А сколько таких матерей по стране, униженных и обездоленных властью на собственном подворье, – с глубокой печалью и отчаянием от услышанного рассуждал прибывший домой фронтовик. – Бежать от этой грязи, нищеты, изнеможенных лиц сельчанок и их натруженных рук. Где взять силы, чтобы вынести все это? Бежать и бросить их, обрекая на еще большее горе? Тоже не выход. Хотя куда уж более,» – так, раздумывая, у него сжималось болью сердце по ним, в тоске пребывала душа от того, что он не находил для себя нужного ответа…
Как будто сдавал жизненный экзамен. Причем, сам задавал себе вопрос и никак не находил ответа. Он все мучился, ломая голову, но ответ не приходил на ум. Но почему-то на этом «экзамене» не становится стыдно за незнание, а только воспринимается боль души.
Среди бурьяна, как раз с той стороны, куда удалился дед, послышались шаги. Игнатов поднял голову и увидел что-то белое, шевелящееся и приближающееся в его сторону. Шла женщина в белом платке на голове. Она подошла к нему – это была та самая Мария!
– Здравствуйте! А я слыхала от людей, что прибыл с фронта наш учитель, а мне не довелось еще свидеться до сей поры!
– Здравствуйте, Мария Афанасьевна! Присаживайтесь.
Она продолжила стоять, стараясь не смотреть ему в глаза.
– Я сейчас, – соскочил с места Игнатов, не зная, что ему дальше делать. – Я на одну минуту.
Он быстро вошел в хату и почти сразу же вернулся.
- Вот, пожалуйста, Мария Афанасьевна! Возьмите! – он протянул пол-буханки хлеба и банку тушенки, оставшейся от армейского пайка. Она молча подняла свой белый передник, и он положил туда принесенную еду. Молча продолжала смотреть перед собой, затем, не поднимая глаз, проронила жалостливо: «Спасибо». Повернувшись, тихо пошла тем же путем обратно…
– Нет! Это не она убогая, это без мозгов те кретины, что затеяли войну и сделли ее несчастной, – теперь уже не с жалостью к ней, а с ярой злостью к государственным мужам вслух произнес эти слова защитник отечества с налившимися кровью глазами…
Ночью он ворочался в постели на оставшейся от бабки Ганки перине, хотя многое из вещей растащили селяне. Проснулся задолго до того, как прокричали в утренний рассвет первые петухи. Он пытался опять уснуть, отчаянным усилием воли держа глаза закрытыми, но так и не смог.
В нем не утихли еще минувшие бои, как тут дома еще большей тяжестью на душу легли дела деревенские, вызвавшие в нем смертную жалость и тоску. От напряжения от реально пережитого в последние часы только часам к шести утра он забывался, провалившись в мертвецкий сон…
В такие минуты отчаяния ему нужна была дружба, чья-то поддержка, общение с людьми, чтобы войти в русло мирной жизни, чтобы, наконец, отвлечься от тяжелой прошлой войны, а вместо этого он испытывал какую-то неудовлетворенность и самое главное – одиночество! Но, как и всегда, когда было особенно трудно, он умел мобилизовать себя, собраться внутренне. Перво-наперво надо было определиться с работой. Армейские по дембелю деньги и паек не сегодня-завтра закончатся, да к тому же, согласно предписания и демобилизации, надо было снять погоны не позднее чем через два месяца по увольнению в запас.
И он, чтобы приобрести что-то из одежды, в офицерском обмундировании, (к военным офицерам больше доверия, поскольку добираться до областного центра приходилось на перекладных, попутках), прибыл в Омск. Будучи в области, заглянул в областной отдел народного образования. Ему велели прийти через два дня, повторно, пообещав рассмотреть его кандидатуру, трудоустроить на какое-нибудь место. Уходя, он и сам толком не знал, нужно ли ждать или сразу уехать в район. «Не могли, видно, отказать фронтовику сразу», – сокрушался он. Сомнения его брали насчет профпригодности, так как после армии почти все выветрилось из головы по специальности. Но с другой стороны, другой вид деятельности, кроме, конечно, физического труда, ему был недоступен, и он, подумав, решил все же обождать, наведаться туда еще раз. Когда он явился в назначенное время, его приняли и предложили совсем неожиданную для него должность – директора педагогического училища. Видя, что Игнатов от предложенной работы был, мягко выражаясь, ошарашен, заведующий отделом образования, пожилой мужчина с умным выражением лица, с явными задатками хорошего педагога, психолога, поспешил разъяснить их решение и взбодрить соискателя на эту должность.
– Видите ли, коллега Николай Петрович! – повел он издалека. – Никто не предполагал, что война так надолго затянется, и сейчас создалась такая ситуация, что мы вынуждены собирать кадры, что называется, днем с огнем. Война подобрала многих, и наши ряды педагогов тоже поредели. Вы, педагог уже с опытом руководящей работы, коммунист, к тому же фронтовик, старший офицер, имеете по этой части огромный опыт работы в труднейших, можно сказать, нечеловеческих условиях. Кому, как не вам, уважаемый Николай Петрович, возглавлять трудовой коллектив по воспитанию будущих педагогов. Мне, вот сами видите, уже давно пора на покой, а я все воюю за дело воспитания молодого поколения. Трудностей, конечно, хватает, сами видите, что творится вокруг – голь да нищета. И на этом трудовом фронте тоже нам с вами надо выстоять и не просто выстоять, а еще вселить в своих подопечных веру в нашу будущность.
– Хорошо! Раз есть ко мне ваше доверие, я постараюсь, конечно, – подумав о своей деревне, ответил Игнатов на предложение принять училище. – В конце концов, везде сейчас нелегко.
– Ну, вот и прекрасно, Николай Петрович! Я думаю, вы справитесь, хотя честно признаться, трудностей у вас будет хватать, особенно по части материального обеспечения. Но я уверен почему-то, что вы справитесь. На фронте тоже ведь не легче было. Я убежден был, что вы согласитесь, – повеселел заведующий, – поэтому приказ о вашем назначении заготовлен заранее, сейчас его подпишем и зарегистрируем. Да! В канцелярии вам определят временное жилье, с квартирой тоже решим вопрос, но на это потребуется какое-то время. Ну что ж, Николай Петрович, желаю вам успехов на новом поприще и, как говорится, в добрый час. Вас там уже ждут!
Они встали и горячо пожали друг другу руку.
10
Со странным тревожным чувством шел он первый раз в училище: «Как примут? Все ли сложится?». Знал еще до войны, что училище располагалось на ул. МОПра, и потому вышел с утра пораньше в то направление, чтобы в течение часа прогуляться, мысленно раскручивая в голове, как пройдет его первое знакомство с коллективом. Но оказалось, что там, где было училище, сейчас автодорожный техникум, а училище перекочевало на ул. Серова. И он уже с чувством подавленности поспешил, туда, упрекая себя за беспечность: «Надо ж было узнать все заранее. Ой, недобрый это знак!». Но опасения его были напрасны. Там ожидавшие его коллеги как нельзя лучше отнеслись к его назначению и с первого дня приняли за своего!
Сейчас трудно поверить, какова была удручающая реальность тех первых послевоенных лет. Но надо было начинать – начинать преображать жизнь к лучшему. И уже через несколько месяцев он знал свой коллектив, жил их заботами и проблемами, и знали они уже все вместе, сплотившись, как налаживать учебный процесс, да и все то, что вело бы к улучшению жизни. Но все же немало времени понадобилось Николаю Петровичу, чтобы с коллективом выправить все дела, с каждым учебным годом вводя что-то новое, позитивное для улучшения обучения, втягиваясь и отдаваясь своей работе целиком. Служа в училище, этот ничем не примечательный молодой человек был неизвестен большому окружению, а только своим коллегам, у которых заслужил уважение за свою порядочность, скромность и доброту.
Прожил он мирно и уютно полгода в отдельной комнате, выделенной ему в общежитии училища. Вселился туда еще летом, в комнате было светло и тепло, но с приходом зимы стало мрачновато от коротких светлых дней и холодновато, и он с нетерпением ждал появления весны.
Своим положением он был весьма доволен и никогда не испытывал и не требовал от судьбы чего-то еще большего, чрезмерно вожделенного. Но ему все труднее стало выносить одиночество, потому как часто приходили сны той страшной войны. Хотя его не мучили кошмары, все же на душе было как-то неспокойно. «Удивительно-впечатлительный ты субъект», – думал о себе, когда переживал то настроение, когда не хотелось ни говорить, ни кого-то слушать.
Он находился в той поре, когда говорят «мужчина в самом соку». Чувствовал себя уже уверенно, потому как отлично понимал, что выбился уже в люди, есть у него определенное дело, дающее кусок хлеба. С наступлением весны скоро у него произошли изменения и в личной жизни. Каждый раз, возвращаясь к себе с работы, вымотанный до предела учебными и хозяйственными делами, он, ничего более не делая и не думая, часа на два-три отключался, провалившись в свинцовый сон. Затем, очнувшись, с жалостью к самому себе размышлял: «Должна же, наконец, судьба внести и в мою личную жизнь какое-нибудь необычайное событие, которое облегчило бы мое существование, освободило, наконец, душу от этих терзаний о войне и оставило, наконец, какие-то неизгладимые приятные следы в моем мирном существовании. Что, теперь мне до самой смерти носить в себе только одни эти ужасы о войне, которые нет-нет да напомнят о себе. Нет, конечно! Так не должно быть, так неправильно! Разве я не имею право на счастье? На ту же, скажем, любовь!..».
Он призадумался и вспомнил про письмо, полученное на фронте из госпиталя от медсестры Надежды! Поковырявшись в папке с бумагами, нашел это письмо, и, развернув сложенный треугольник, прочел его. Прочел уже не так, как когда-то первый раз, там, на фронте, с наскоком и отчаянием, а вдумчиво, пытаясь извлечь из него что-то позитивное для себя…
«Надежда! Надо будет попробовать справиться о ней в госпитале или в управлении медицины, – закралась в нем такая мысль. – Она ведь здешняя, нашенская!».
Чтобы узнать что-либо о ее дальнейшей судьбе, обратился сначала в головной госпиталь на ул. Орджоникидзе к зам. главного врача из-за отсутствия первого. Зам. врача была молодая еще женщина, лет тридцати пяти. Он высказал ей свою просьбу – причину своего появления здесь. Выслушав, она так глядела на него и имела такое выражение лица, какое бывает почти у всякой одинокой женщины, когда они чувствуют вблизи себя присутствие незнакомого мужчины. А он в это время подумал о ней: «С такой разве что можно завести искрометный роман».
Она, как будто уловив его мысль, отвела равнодушно свой взгляд и уже из праздного любопытства спросила:
– Кто она вам? Эта Надежда Чугунова!
– Фронтовая подруга. Их госпиталь обслуживал нашу воинскую часть.
– Фронтовая подруга! – не без иронии повторила она. – Вы офицер?
– Майор в отставке! Комбат!.. Как вы угадали? По выправке?
Она ехидно улыбнулась:
– Вы что же думаете, майор в отставке, что я всю войну на этом месте просидела!? Я тоже из тех… ваших фронтовых подруг. Майор только не в отставке, а вот, как видите, на службе.
Игнатов немного смутился, не зная, что дальше делать, чем утешить ее, ибо видно было по ее выражению лица, что фронтовой друг ее погиб!
– Извините, товарищ военврач, что своим присутствием напомнил вам…
– Пустое! – перебила его, – Надежда Чугунова убыла от нас еще прошлой осенью доучиваться в институте.
Из дальнейшего разговора он узнал, что после трех лет обучения в институте Надежда, как и многие ее сокурсники, пошла работать в госпиталь, затем попала на фронт, а по окончании войны продолжает учебу на врача-хирурга. Военврач в разговоре чем-то напоминала ему Анну Николаевну, не внешне конечно, а манерой в рассуждениях хладнокровно держаться, хотя по ней видно было, что эта еще молодая красивая женщина пережила многое.
– Не хотите ли выпить? Помянуть всех, так сказать, друзей фронтовиков, – наконец, предложила она.
– Благодарю! – и, вставая, поспешил выразить равнодушие к ее предложению.
Она, точно ее ударило током, вдруг поднялась с места, кротко улыбнулась и, торопливо оглядев его, отойдя к окну, робко сказала:
– Послушайте, майор! Если что-то не так будет с вашей подругой… Одним словом, вы заходите! Всегда буду рада, - и ее бесстрастное лицо приобрело пурпуровый оттенок.
– Спасибо! – поспешил к выходу. Затем обернулся и произнес. – Простите, великодушно! Вы хорошая женщина, судя по всему, но я не герой вашего романа.
¬– «Хватит мне и одной такой Анны Николаевны», – подумал он, выйдя из госпиталя…
11
На следующий день, выкроив время среди дня, прибыл в институт. Там он узнал ее курс и группу, а также ему подсказали, что эта группа сейчас на практических занятиях в судмедэкспертизе на ул. Партизанской – «Здесь рядом». Прибыв туда, вошел в вестибюль. Тишина, и никого не видно. Разглядывая стены, увешанные плакатами с фрагментами человеческих тел, услышал за спиной оклик:
Молодой человек, вы к кому? Что вы хотели? – обернулся и увидел пожилую женщину в белом халате в очках.
– Простите! Я ищу студентку, – назвал фамилию.
Она, опустив очки, слегка наклонив голову, пристально посмотрела на него, как бы оценивая, стоит ли он того, этой студентки, и, видно убедившись в этом, сочувственно сказала:
– Подождите у входа, здесь нельзя находиться без халата и вообще посторонним! Я ее сейчас вызову!
Он вышел. Через несколько минут вышла молодая женщина в халате и направилась к нему. Поначалу она ему показалась незнакомой, и только когда они сошлись, он узнал ее по глазам, в которых светилась искренняя радость, доброжелательность.
– Боже мой, Николай Петрович! Вот, признаюсь, не ожидала, удивлена! Какими судьбами? Здравствуйте! – слегка коснулась своей щекой его щеки.
– Здравствуй! – растерянно ответил Игнатов. Прошло три года, как они последний раз виделись. Черты ее лица не то чтобы потускнели, а просто стали строже. На лице было уже выражение не глупой девчонки, той, что когда-то он видел в госпитале, на фронте, а лицо, какое бывает у серьёзных женщин в ее годы, и чего он раньше не замечал в ней…
– Ну обо мне вы все, наверное, знаете, раз отыскали! А вы как? Чем занимаетесь? – донимала расспросами. Отойдя в сторону, присели на лавку. Она расспрашивала его о работе в училище, о его товарищах по фронту (надеясь, видно, что он упомянет хоть раз имя Анны Николаевны). Все что он говорил, возбуждало в ней интерес и восхищение. Она в разговоре часто отводила свой взгляд от него, чтобы не выдать свое неравнодушие к нему.
– Как хорошо, что вы педагог, а то я ведь совсем ничего не знаю о вас. А я скоро стану доктором.
– Да я в курсе! И очень рад за тебя.
Они оба прошли суровые фронтовые дороги и были уже в том возрасте, когда проявлять сентиментальность уже было приторно и неумно. Надо уже было поступать довольно проще в своих отношениях друг к другу (не мальчик и девочка), не надо уже искать в отношениях какие-то «глубокие мысли».
Он вдруг вспомнил, что ей надо бежать на занятия. Сказав ей это, они поднялись и условились, что в выходной день, в полдень, увидятся в городском парке…
В воскресенье они побродили по парку, потом спустились к речке, погуляли по песку. И все это время говорили о прошлом и настоящем без каких-либо намеков на совместное будущее…
– Пойдем ко мне пить чай, – наконец предложил он, когда с реки повеяло уже вечерней сыростью. На его предложение она промолчала, лишь улыбнувшись. Но когда он протянул ей свою руку, чтобы идти, она любезно подала свою руку, и они покинули набережную…
– Я живу один в общежитии в отдельной комнате и, признаюсь, такая скука, что просто смерть. Обещают в ближайшее время в исполкоме решить мой квартирный вопрос. Да я, собственно, и не обеспокоен особо, пока один.
По городу добрались пешком, не спеша, и когда подошли к его жилью, уже в окнах домов были видны отражения вечерней зари. Дома за чаем они еще больше разговорились и, заглядывая уже без смущения ему в глаза, сказала:
– Как хорошо, что среди нас нет неудачников. Ты (они к этому времени перешли уже на «ты») педагог, а я доктор. Ах, какие все же мы молодцы!
Она любовалась им, как любуются девочки в старших классах своими молодыми учителями.
А он, глядя на нее, думал: «Что бы придумать такое, чтобы она сегодня же осталась».
Она нравилась ему все больше, да и обстановка была самая подходящая для романа и… любви! Он пристально посмотрел ей в глаза, в которых можно было прочитать: «Когда-то надо выходить замуж. А за кого? Война мало оставила нам, женщинам, выбора».
На ее улыбку он тоже глупо улыбнулся и пожал плечами. Пробыв у него какой-то час-полтора, она уже чувствовала себя как дома.
– Тебя, Надюша, родные дома не хватятся, не будут разыскивать по всему городу? Мать с ума не будет сходить?
– Родных-то всего: мама да сестра школьница. Они предупреждены, Коленька! Я частенько не ночую дома из-за дежурств в стационаре, особенно по выходным, это нам идет за практику. Да и потом маме нечего беспокоиться за мое поведение, если ты об этом.
Он крепко обнял ее, она не отстранилась. Не спрашивая ее согласия, стал осыпать всю поцелуями…
Через два месяца они поженились. В канун ноябрьского праздника Седьмое ноября, Николай Петрович получил квартиру. Со временем у них родились две дочери-погодки. Старшая была рассудительная, как отец, даже в чем-то строга, принципиальна и стала, как он, педагогом. Младшая, избалованная, чуждая какой-либо сентиментальности, стала, как мама, врачом.
Родители обожали их и относились к обеим дочерям с любовью одинаково! Но каждый из них как бы выделял «свою», сообразно ими выбранной профессии, как у них.
Николай Петрович не без гордости говорил о старшей: «Моя завучем школы стала», а Надежда Васильевна в ответ: «А моя заведующая отделением в поликлинике». И уже со временем опять:
– Моя школу приняла – директор! – хвалился Николай Петрович.
– А моя глав.врач городской поликлиники, – тоже не без гордости за дочь вторила ему Надежда Васильевна.
Со временем появились и внуки, которые давно уже стали взрослые и тоже сумели найти себя в жизни, в это наше сложное в социальном плане времени.
Все вроде хорошо. Но нет-нет, да напомнят о себе те далекие времена невзгод. Они давно уже пенсионеры. Николай Петрович по вечерам что-то пишет, стуча на пишущей машинке, стараясь как можно больше из памяти своей оставить на бумаге о тех годах. Надежда Васильевна, наоборот, – непоседа, все хлопочет по ветеранским делам, пропадая днями на общественной работе.
Иногда Николаем Петровичем, ветераном войны и труда, вспоминавшим те страшные, тяжелые годы, овладевало безысходное отчаяние и бесконечная усталость от дум о них. Былые муки и лишения, перенесенные им вместе с бойцами, терзали его бесконечными ночами. Те, кому довелось пройти через этот ад, не могут уже вернуть себе здоровый разум. Это будет с ними уже до конца: холодные грязные окопы под ураганным огнем; бесконечные марши-переходы по изрытым дорогам через порушенные села и города; временный сон в каком-нибудь укрытии на подстилке, кишащей вшами; еда – каша пополам с грязью.
Могут задать скептики вопрос: «Почему же тогда в этом сумасшествии не сходили бойцы с ума?». Потому что в ту пору они были уже «сумасшедшие», совершенно лишены «разума». Поэтому не очистить им душу от пережитых ужасов и вновь снискать себе право спокойно жить среди здоровых духом людей…
Эпилог
1
Всякий раз, когда очередной майской весной Николай Петрович Игнатов приходил на мемориал погибших солдат Северного кладбища, он вспоминал о своих бойцах. И в который раз «ввязывался» в бесполезный спор между империей, под названием уже Россия, и своим внутренним убеждением об отношении к минувшей войне. И все это будет его терзать, как когда-то, еще в далекой молодости неоконченный им урок, когда дети сидели слушали, а он не успел им рассказать всего того, что надо было им сказать, что они должны знать на поставленную тему.
«Солдаты войны! – растроганный чувствами, он пытался воскресить в памяти их образы. – Большинству из вас суждено было умереть молодыми и такой жестокой смертью. Тысячи, десятки тысяч, миллионы вас лежат в сырой земле, а над вами «грязный мир», будирующий все новые и новые военные конфликты на земле. В душе у меня темно, я ничего о вас не знаю о каждом, но я знаю, что вы были когда-то людьми. Мне сдавливает грудь и виски, когда я думаю о вас. Я понимаю, что вы все мертвые, что вас уже нет, осталась одна органика, и это не дает мне покоя. От этой горечи пытаюсь успокоить себя, что я могу еще поделать. Война давно закончилась, кто-то остался жить, и я в том числе, а от вас, погибших, остались только кучи костей. Эти кости ищут поисковики, роя землю, где шли бои. И тут вам, дорогие мои, нету покоя, и тут власти будут спекулировать вами. Будут спекулировать глубокими чувствами, которые вы все, погибшие, вызываете в нас, живых. Они выставят в гробах ваши собранные кости напоказ и будут произносить ненужные вам речи, чтобы лишний раз оправдаться перед потомками за вашу гибель, – он смахнул слёзы со своих старческих глаз. – Бойцы мои пехотинцы! Лежите в сырой земле такие вы молодые, а я уже старик. Я живой, а вы мертвые, но я вас ощущаю, ваше присутствие в себе – вы в моей памяти! Бойцы мои, однополчане! Лучше бы я лежал с вами, чтобы не видеть всего того, что творится сегодня: развалили государство, за которое вы отдали свои жизни. Я бы им сказал от вашего имени: «Что вы творите?». Но они меня не послушают. Они опять под предлогом государственных интересов будут посылать убивать, как утверждают, во славу России! Нам устроили праздник «День Победы», может, вам тоже показалось бы странным, как и мне, что с этим праздником у нашего поколения выпали из жизни целые периоды, начисто стерлись из памяти остальные годы. Мы, ветераны, уже не помним, вернее не ощущаем эмоционально, что мы чувствовали, как жили в те, теперь баснословно далекие годы, без войны. С этим «Днем Победы» ощущение такое, что у нас не было детства, молодости, сразу рождены были в огне войны и стали воевать, и кто остался в живых, стали самонадеянными оптимистами. В сущности, моя жизнь, можно сказать, кончилась в то же время, как и ваша. Я только живая «тень», отзвук человека, хотя и существую еще физически. Пройдет еще совсем немного времени, и последний из нас уцелевший солдат сойдет в могилу. Некому уже будет помнить о нас и дорожить, так, как я дорожил вами, так, как каждый из нас, кто прошел и пережил эту войну…».
2
На 55-летие «Дня Победы» супруга Николая Петровича, Надежда Васильевна, вернулась домой со встречи ветеранов войны-медиков уже ближе к вечеру.
– Ты знаешь, кого я встретила на мероприятии, – застала мужа на кухне за чаем.
– Кого? – полюбопытствовал он.
– Анну Николаевну, начальницу свою по фронтовому госпиталю, твою первую любовь! – поставив принесенные гвоздики в вазу, лукаво глянула на мужа, на его реакцию.
– Жива старушка!
– Жи-ва! Прослезились обе. Поболтали малость. Их привезли на встречу из района, она последние годы в районе проживает, где-то на севере области. Двое сыновей у нее, трое внуков. Муж, правда, уже покойный. Был алкашом конченным, ох и намучилась же она с ним, судя по её рассказам. Ведь такие, как он, погоны офицерские на фронте добывали, а после войны ни образования, ни специальности. На скотный двор с вилами такого не пошлешь при офицерских-то погонах. Он, как и ты, родом из сельской местности. Послали – окончил партшколу, работал на предприятиях парторгом, в райкоме, нигде не задерживался через ту водку, пока совсем уже турнули с работы. Перебивался как мог, даже шоферил. Сыновья подросли, они оба строители-инженеры, так за ними мотались по области, пока опять под старость лет не осели дома, от его матери в райцентре дом оставался. Умер ее разлюбезный муженёк еще в начале девяностых годов, – она на минуту замолчала, затем, улыбнувшись, продолжила. А ведь не напиши я тебе тогда из госпиталя, и не встретились бы мы больше никогда, пришлось бы и мне выходить замуж за какого-нибудь… парторга-шофера. Я еще в разговоре с ней подумала: у нее два мужика-сына, а у нас две девки-дочки, и не привел же господь за все это время раньше свидеться нам, хотя когда-то и работали в одной системе. Может, в дружбе-то и породнились однополчанки! Ее ребята в аккурат чуть постарше наших девочек.
– С алкашами-то! – съязвил Николай Петрович, видно задело самолюбие.
– Ну почему! Сыновья-то солидные, самостоятельные люди. И потом, Коля! Осуждать грех этих фронтовиков, таких, как ее покойник разлюбезный. Война поломала им жизнь. Не каждый, знаешь, мог найти в себе силы и волю. Все трудности вынесли в войну, а вот в мирное время достойно пережить трудности смог не каждый. Это ты у меня такой молодец…
«Как же мы все были обмануты той жизнью, – задумавшись, подумал Николай Петрович. – Идеи, которые пропагандировали политики и вдалбливали, бывало, насильно народу и которые мы считали яркими и справедливыми, оказались пустым звуком, как те молитвы, что проповедают сегодня попы-священники, окунув молодое поколение во тьму о вере в мифического бога…».
Николай Петрович продолжал задумчиво молчать, думая о чем-то, что в разговоре затронуло его душу.
– Чего притих, товарищ майор? Вспомнил про любовные объятья Анны Николаевны?
– Не говори глупости!
– Ну-ну. Сейчас соберу ужин и будем, дедушка, праздновать, раз прогуляла обед. Сегодня наш день.
– Я не хочу ничего, – произнес обидчивым тоном, глянув на жену. – Чай только еще попью попозже и все!
– Как это так, не хочу? Надо! Такой день! Войну пережили, – и уже шутливо, играючи, – слушай старших по званию, я все же подполковник медицинской службы… Тебе ведь Ельцин-президент на 50-летие «Дня Победы» тоже присваивал очередное звание, как и всем офицерам-фронтовикам, участвовавшим в боевых действиях. Из военкомата бумага даже приходила, дак ты не пошел, в военкомат-то, послал всех… в задницу. А то сейчас были бы с тобой в одном звании.
– Зачем оно мне то звание, когда просрали страну.
– Ну, знаешь! Не мы историю делаем, а она нас. Слава Богу дети и внуки наши живут без нужды. Нам-то с тобой уже все равно, какая там власть. Мертвых с погоста не носят… Чем вечер заниматься будешь? Сыч! Давление мерил?
– Нормальное давление. Я поработаю немного, а ты давай, стряпай, раз пропьянствовала, … ветеранша!
– Да-вай. Ворчун! Все стучишь на своей машинке, все что-то пишешь, и кто это все читать-то будет? Кому они нужны, твои воспоминания о войне? Сейчас молодежь совсем другим интересуется: детективами всякими да светской жизнью своих кумиров…
– Кому надо, тот и будет читать, – перебил жену, – хотя бы ты! Да и не о войне я пишу, а о людях, так безжалостно втянутых политиками в эту бойню.
– Ну-ну, тебе виднее. Знала бы я, что ты к праздничному обеду не готов с таким-то настроением, с бабами подольше бы посидела, посудачила, а то сорвалась как с цепи, мол, оставила без присмотра своего беспомощного старичка, «дите малое».
– Ну, надо было оставаться, тебе не привыкать за полночь домой возвращаться.
– Работа у меня была такая, в госпитале, беспокойная. Больно ты много гундеть стал в последнее время, как я погляжу…
Николай Петрович встал и тяжело по-старчески поплелся с кухни к себе в комнату.
– Иди, поработай, пока я тут на кухне вожусь. Как хоть называться-то будет твой роман? – глянув ему вслед, спросила она.
– Неоконченный урок, – тихо произнес, прикрывая за собой дверь.
«Неоконченный урок… педагог ты мой дорогой! – призадумавшись, вздохнув, она тяжело опустилась от усталости на стул. – Скоро и нас, Коленька, земля примет. Закончится, наконец, и твой урок! Недолго уже осталось. Все, друзья-фронтовички, скоро свидимся».
P.S.
Рассказывая о войне уже более 70 лет, мы, наше «консолидированное» общество, так и не пришли к общему мнению об отношении к войне. Об этом уже велись историками и обществом в целом споры, да и ведутся еще сейчас, и похоже на то, что хватит разговоров еще не на одно поколение. Спорить об этом бесполезно так же, как бесполезно взывать к совести тогдашнее политическое руководство страны, которого уже нет! Почти не осталось участников ВОВ, и мало осталось тех людей, кого война затронула не напрямую. Уже послевоенное поколение, никогда не видевшее той войны, стало глубокими стариками. За семьдесят пять-то лет произошло столько событий, умерло своей смертью столько людей! Воспоминания о войне. Можно ли спорить о чувствах, мотивах, невысказанных убеждениях? Может, от этого и нет в мире покоя, продолжаются убийства в локальных конфликтах. Продолжают обучать солдат готовых расстаться с жизнью и сами тоже способных отнять чью-то жизнь, постоянно вовлеченных политиками где-нибудь в «горячие точки». И опять будут говорить, что вы (солдаты) герои, что умерли за отечество и что смерть ваша была прекрасна как ясный день и достойна восхищения и памяти. Солдаты той войны. Сейчас на земле живут уже ваши внуки и правнуки, которые тоже ввергнуты в отчаяние и муки, пережитые когда-то вами. И те дети, что только народились, подрастут, и тоже научат их убивать под прикрытием идей об «интересах» государства. И будут в этом политикам подвывать продажные журналисты, политологи и угождать низовые власти, хорошо прикормленные верховной властью…
Да, мы победили этот ненавистный фашизм. Победили! Но мы не победили в людях отчаяние, чувство несправедливости, потому что нет ничего такого, чем можно заплатить за жизнь человека…
Человеку и нужно-то всего для счастья немного порядочности, чтобы была надежда и цель в жизни для мирного существования человечества.
В России совсем недавно ввели праздник «День неизвестного солдата».
«День неизвестного солдата» – можно, конечно, по-разному относиться к этому «нововведению». Для меня лично – это символ того, как все подло это никому не нужная очередная акция для людей живущих, а уж тем более, простите за кощунство, людей, павших в той войне. Это нужно только политикам. Конечно, общество в целом не может принять смерть «неизвестного» солдата так, как принимают самые близкие его люди, знавшие его не безымянного, а с именем, поистине родного, те, кто его породил, воспитал, и те дети и женщины, которые его любили. Понятно, что армия, исполняя свой долг в лихую годину для государства, не может оплакивать каждого из миллионов погибших в отдельности. Наверное, по истечении теперь уже долгого времени, так или иначе, мы должны примириться с миллионами павших в той бесчеловечной войне, должны искупить их. Но как это сделать? Есть «минута молчания» и «вечный огонь», есть памятники и даже целые парки-мемориалы. ВОВ стала символом того нашего прошлого, которое пережил народ, и это единственное, что осталось из того ушедшего времени, объединяющее весь народ сегодня. А символом стало лишь по одной причине не искупить эту потерю, миллионы жизней, никакими «Днями неизвестного солдата». Нас все равно что-то будет терзать и мучить. Мы все равно «заражены» идеей несправедливости и ищем виновных и не понимаем того, что сами же во многом виноваты!? Тут не мемориалы надо возводить и произносить на них речи клятвы – вечно хранить память о погибших, нет!? Тут должно быть что-то другое, что-то внутри нас!? Мы должны как-то искупить вину перед павшими иначе? Этого не они (павшие) требуют, это что-то в нас самих должно произойти!?
Свидетельство о публикации №224020700261