Испания в двух шагах от сердца

Вначале были Дон Кихот и бои быков, но с Рыцарем печального образа было сложнее, чем с быком и красавцем тореадором. Я никогда не могла дочитать эту тягомотину до конца, но Дон Кихот сразу сошел со страниц и начал копошиться рядом, раздражая бестолковщиной и неугомонным «рыцарством», напоминающим тридцать три несчастья в одежде скомороха.

Позже его вытеснил сам Сервантес, мужество и честь которого были подлинными до скрежета зубов — особенно меня сразили его неудачные попытки бегства из рабства, после которых он всегда брал всю вину и ответственность на себя. Однорукий раб бросал вызов мироустройству.

В истории немало доблестных людей, но в моем случае именно Сервантес остается живой точкой отсчета, и когда действительность в очередной раз травит своей жестокостью до такой степени, что хочется послать все к черту и слинять, Сервантесу достаточно высунуть из-за угла пол-лица и обрубок руки, чтобы моя совесть проснулась.

* * *

Благоуханные и звенящие, как клинок, стихи Лорки, инквизиция, сжигающая еретиков, неистовый Гойя, ревнивые мачо в плащах, надвинутых на лоб шляпах и с неизменной навахой за поясом, страстные махи в мантильях и с говорящим веером в цепких пальцах, серенады под балконами красавиц и ревнивые мужья, которых Дон Жуан протыкает направо и налево — эта шумная, яркая, канувшая в знойное прошлое Испания остается со мной, несмотря на пронырливую современность.

Фламенко — порождение жгучего католицизма, взятого на абордаж маврами и цыганами, дитя кровосмешения и звона кастаньет, в нем сплелись до неразличимости томление отшельника по роскошным блудницам, мечта смертника по полногрудым гуриям рая и строптивая покорность цыганки под плеткой.

Никакие танцы живота и прочие эротические ухищрения с шестом и стриптизом рядом не лежали с чувственностью этого зрелища, если фламенко исполняют подлинные знатоки своего дела, умеющие обнажить страсть в объятьях секса и откидывающие голову в истоме молчания, глубокого, как сама вечность, и пронзающего, как меч.


* * *

В любой стране города веками сражаются за право быть столицей, но борьба Толедо и Мадрида имеет изысканное продолжение в живописи — Эль Греко и Веласкес одухотворили это соперничество каждый на свой лад.

Толедо, основанный еще иберийцами, стал столицей римской провинции Испания и был переименован римлянами в Толетум — «вознесенный». Позже Толедо являлся столицей вестготской Испании, Арабского халифата и Кастильского королевства — у него сложилась крепкая столичная репутация, подтвержденная несомненными заслугами.

В XII—XIII веках местные ученые перевели на испанский и латынь столько древних античных авторов, что засыпали Европу сохраненной и преумноженной арабами мудростью, вернувшейся в отчий дом с некоторой опаской.

Во второй половине IX века гордый Толедо сам породил будущего соперника — Мохаммед I возвел крепость Алькасар для защиты Толедо от христиан, которые уже вожделенно косились в его сторону; мусульмане, поселившиеся вокруг крепости, и основали Мадрид.

В 1561 году Филипп II сделал Мадрид столицей, и понеслось — город развивался интенсивно и бурно, втягивая в свою воронку лучшие соки страны и прирастая империей.

Но, оставшись в тени, Толедо не застыл в обиде и продолжал ввинчивать свою самобытность в окрестности и саму вечность. Эль Греко, не добившийся внимания в новой столице, жил здесь в еврейском квартале, где сохраняющее свои бытовые привычки Средневековье смачно толкало его кисть к воспроизведению города, возносящегося к небу уже много столетий — это стремление ввысь, утяжеленное рукотворной вязью камня, обоюдно пронизывало город и небо и отдавалось в позвоночнике художника.

Веласкес стал придворным живописцем, когда современники наглухо забыли давно умершего Эль Греко — прямого соперничества не могло быть, но искусство не считается с мнением современников и затевает интриги на основе всплывающего из глубины совершенства.

Стильность Толедо, ювелирно проработанная в веках усилиями мусульман, евреев и христиан, безмолвно укоряла новую столицу в безвкусице, и Веласкес был призван увековечить блеск королевского двора и мелочное великолепие его деталей — так началось подземное соперничество, осознанное уже в ХХ столетии.

Но в одном Толедо, безусловно, удерживает первенство: вид на Мадрид хоть сверху, хоть с боку и близко не сражает так объемно, выталкивая вверх, как общий взгляд на Толедо снизу — в этом город Эль Греко не имеет себе равных!

* * *

Однажды я прожила десять дней в Жероне, снимая комнату у школьной учительницы каталанского языка для детей иммигрантов. Уже через несколько суток мы подружились, Пилар Ллаберия оказалась живой, темпераментной и активной, регулярно ездит в Барселону на интересные лекции, и, конечно, на балконе у нее висит, гордо развеваясь под ветром, каталанский флаг.

Сын ее живет в Барселоне, дочь замужем в Норвегии, свободное время Пилар проводит в компании четырех подруг — тоже школьных учительниц и школьного психолога. Все живут рядом, у всех свои машины и просторные квартиры, только у одной еще прадедовский двухэтажный дом за городом, выстроенный из камней скальной породы — основательность постройки впечатляет!

Всей этой дружной компанией на двух машинах мы ездили осматривать замок Пуболь, выстроенный в XI—XII веках и подаренный Сальвадором Дали в 1970 году жене — отремонтировав здание, в чем оно крайне нуждалось, Дали, конечно, испоганил атмосферу средневекового замка сюрреалистическим дизайном.

 Но благородные пропорции и рациональный комфорт не скроешь — да, здание строилось и для обороны, но продуманное до мелочей соотношение всех частей замка свидетельствует об укоренившейся потребности жить удобно и наслаждаясь ландшафтом; две больших террасы позволяют в разное время суток балдеть от окружающего пространства, «принимая» его под нужным углом — и отдаваясь южному свету, щадящему твой покой…

А после того, как Пилар провезла меня через знаменитые средневековые деревушки, стало очевидно, что их строили люди, не менее, а может быть, и глубже нас, ценящие естественность повседневной жизни — бродя по этим улочкам, ощущаешь соразмерность их пространства с твоим телом и духом; арки, двери, окна приглашают тебя на скромный праздник смакования обыденного, в котором угадывается укрощенная обычаями и привычками вечность…

Я навсегда влюбилась в романский мост XII века в Бесалу — он слегка изогнут, и это придает ему такую естественность и органичное родство с рекой и окружающими домами, что воспринимаешь его как живое существо, беседующее с соседями на языке сквозняка и деталей.

Через год после моего приезда Пилар вышла на пенсию, и они с подругой из Бильбао прилетели ко мне в Абхазию через Стамбул: облазили все, что можно, а потом отправились в Санкт-Петербург, откуда совершили давно чаемое путешествие на Соловецкие острова — это было полное счастье, мой What’s App звенел от фотографий и видео с православными храмами и плывущим колокольным звоном.

На следующий год все пять подруг прилетели в Нью-Йорк, взяли напрокат автомобиль и отправились через всю страну в Сан-Франциско! Эта дружная компания поразила меня тихой протяженной готовностью устраивать свою жизнь с комфортом, в котором небо над головой и хорошо оборудованная кухня сочетаются романтическим браком.

* * *

Когда Ортега-и-Гассет писал свое «Восстание масс», анализируя людей, находящих смысл существования в достижении предельной идентичности с другими, у нас тоже происходило откровенное и педалируемое сверху упрощение личности — видимо, общеевропейское сознание в очередной раз сбрасывало избыток интеллектуальной сложности через клапан стадности.

Только у нас гражданская война была до этого упрощения, а у них после того, как его отрефлексировали — может быть, именно поэтому Испания раньше выбралась к предсказуемости.

* * *

Однажды я сидела на центральной площади Мадрида, на бордюре фонтана, вокруг роилась толпа, был обычный суетливый полдень столицы, и вдруг прямо у меня перед носом выстроилась группа в сорок-пятьдесят человек и начала ходить по кругу — когда они шли лицом к зданию мэрии, то кричали нестройно, но страстно, с нажимом и болью.

В основном это были люди хорошо за шестьдесят, несколько мужчин с бородками и в беретах; многократно повторяемое слово franquismo пробило мое непонимание испанского языка — это была демонстрация, требующая справедливости для жертв того периода, когда страна была раздираема сначала гражданской войной, а позже затянувшимся ожесточенным противостоянием идеологий.

Самым страшным во всем этом был даже не надрыв повторяемых лозунгов, не явная обреченность хождения по кругу, а длилось это минут пятнадцать — никто из толпы не обращал на демонстрантов ни малейшего внимания!

Даже водители медленно проезжавших мимо автобусов не удостаивали взглядом эту круговерть, хотя ее возгласы летели в открытые окна транспорта. Мэрия безмолвствовала. У моих ног разверзлась бездна равнодушия — видимо, подобные демонстрации давно стали будничным явлением и даже не вызывали раздражения, окружающие будто не видели эту группу, словно она не существовала; их время ушло, а они остались в настоящем — ни тени, ни призраки, непонятно кто.
Яркое солнце подчеркивало их ненужность.

Меня затянуло в их обреченность, как в пропасть; когда же эти люди молча исчезли, толпа тут же заполнила собой «их» место….

 * * *

Когда мы познакомились с Пилар Бонет, давно работающей в России, она обожгла клокочущей лавой ненасытно въедливого любопытства к жизни; ее было слишком много, этой испанской журналистки, быстро, но не очень правильно говорящей по-русски, она словно вдыхала и мой воздух, пробуя его на зуб.

При этом она утверждала: эмоции надо держать под контролем — сначала с трудом верилось, что эту лаву можно структурировать, направив в рациональное русло познания. Постепенно, наблюдая за укрощением испанского темперамента ради глубокого проникновения в реальность, я поняла, что присутствую при редком процессе — Пилар, как Дон Кихот, постоянно воюет со схемами и клише, пытаясь пробиться сквозь их цепкую и вязкую трясину-хватку к тому, что происходит на самом деле.

Возможно ли это? Во всяком случае, Пилар пробивается честно и с разных сторон, вгрызаясь в ситуацию и политическую подоплеку, разгребая историю, как неостывшие угли костра, и разыскивая человека в сумбуре реальности — титанический труд многоборца, выносливости и упорству которого можно только позавидовать.

 Если поиграть на штампах, это постоянная коррида — только Пилар-тореадор не дразнит быка, играя со смертью; она мчится за реальностью, ускользающей каждую секунду, ибо скорость ее изменений неуловима, но очевидна, и нужно открываться реальности, чтобы она отозвалась хотя бы шепотом — Пилар отвечает только перед собой за то, что делает, и поэтому ей необходима ответная честность.

Однажды мы гуляли в дельфийских сумерках, тяжеловесно переходящих в архаику древнегреческой ночи, Пилар молчала, ее неистовый темперамент был стреножен роящимися вокруг тенями, и я с невидимой в темноте улыбкой гадала, каким образом человек, взращенный средиземноморской атмосферой и южными бытовыми привычками, так прикипел к России и вообще к постсоветскому пространству.

 Я не мистик, но есть случаи, столь откровенно выпадающие из рацио, что столбенеешь — возможно, реальность, к которой она пробивается с упорством магнита и грацией медведицы, в нашем пространстве сложнее и опаснее, чем в привычном ей, более благополучном мире, поэтому в середине 80-х Пилар окунулась с головой в наш грандиозный бардак, нередко существующий по закону больших чисел, и до сих пор не может оторваться — слишком многое пережито вместе: от глотка свободы до имперской ностальгии.

Она знает Россию и вообще все постсоветское пространство так, как не знают его очень многие живущие в нем, и я в том числе; она объездила практически все доступные и малодоступные места, добралась даже до Дудинки и впитала ее своеобразие с щедростью распахнутого настежь окна.

Ей нравится Сибирь: огромные просторы, раскрепощенные люди, белый снег; она утверждает, что Сибирь — ее место, не подозревая, как странно, например, слышать это мне, в чьем восприятии сразу всплывают каторга, концлагеря, комсомольские стройки — очередное неизбывное клише, пронзающее насквозь…

Пилар — современница многих жестоких событий, в том числе и омытых кровью, но в глубине ее печали таится нежность, подземный цветок, тщательно охраняемый от постороннего глаза.
Испаноязычным читателям повезло — сквозь оптику Пилар они знают непредсказуемую Россию и многоликое постсоветское пространство в дотошном спектре часто избыточной информации, приучающей их к более объемному восприятию жизни, что полезно и в отношении к собственной стране.

Александр Архангельский как-то написал Пилар, что она прекрасная — этот утонченный эпитет по отношению к вулкану, рвущемуся к объективности, неожиданно раскрылся многозначностью целой эпохи, в которой ты вынужден сражаться с манипуляцией и пропагандой чаще, чем с плотной размытостью происходящего, отторгающего жесткие формулировки.

Мы с Пилар одного года рождения и выросли с разных сторон средиземноморского ареала — она на Ибице, я в Абхазии. Однажды она показала фотоальбом Ибицы 1930-х годов — поразительное совпадение с Абхазией 1930-50-х в городской архитектуре, одежде и даже в типажах; на велосипедах ездили с одинаковым шиком. Тогда мне стало понятно, почему Абхазия напоминает ей Ибицу до того, как остров стал всеевропейским танцполом.

 У нас похожее детство в патриархальной атмосфере юга с его темпераментом и богатым прошлым, в котором цивилизации сменяли друг друга, создавая общее многослойное пространство. Это придает нашей дружбе глубину исторической оптики, подсвеченную стелющимся над водой культурным блеском Средиземноморья и продуваемую ветром с Сахалина.


Рецензии