Бобровая падь... Глава 16
Жила-была в хуторе Ужумском женщина-нищенка. Женщина – сирота. Она же – юродивая Орынка. Жила у монашки Епифании. Скорее, не жила, а останавливалась на время, после своих, нередко долгих, странствий по окрестным хуторам, сёлам, станицам… Невысокая, неопределённого возраста, худая, жилистая, со струпьями и синяками на ногах, руках, а часто – и на лице. А оно у Орынки, как лицо, быстро состарившегося ребёнка: кожа нежная, детская, но - в складках, морщинах и с мешочками под глазами. Детскость струилась из её серых, опушённых густыми, тёмными ресницами глаз. Детскость была в постоянно короткой, неровной, сделанной наспех стрижке Орынки: только отрастут волосы, а у неё опять - то золотуха, то лишай. И добрая, сердобольная Епифания вновь и вновь стригла-выстригала юродивую, пятная пораженную кожу зелёнкой.
Одетая с чужого плеча, с лямкой брезентовой сумки через выпирающее костылём плечо, Орынка не шла, у будто полубежала от кого-то, быстро-быстро перебирая ногами, в стоптанных армейских ботинках. При этом бесконечно, с нотками искреннего сочувствия, какое бывает только у душевно больных, она твердила о своём, видно, наболевшем:
- Вот горе-то!.. Вот горе!.. И мне горе. И людям горе…
Отпрянув от коней, с грохочущей бричкой, опять о своём:
- И коням горе!..
- И коровке горе! – взглянет на жующую у яслей чью-то животину.
Привыкшие к Орынке хуторяне относились к ней по-разному. Большинство – со снисходительным равнодушием. Некоторые со странным участием: подзовут к калитке, боясь прикоснуться к ней, кинут в сумку кусок хлеба и дают тем понять: иди, мол, дальше, сердечная. И только люди вооцерковлённые, такие, как дед и бабка Деркачёвы, зазывали Орынку в дом. Усаживали за стол, кормили, если надо, - обмывали у натопленной печки, в большом деревянном корыте. После могли предложить и ночёвку. Не скажу, чтобы наша мамка так уж часто ходила в церковь или подолгу молилась перед иконой. Но тем радостнее было мне, прибежав однажды со школы, застать её сидящей за столом с Орынкой. Правда, обе почему-то всхлипывали, утирали рушниками глаза и между этим попивали из кружек кипячённое молоко.
- Твой? – спросила Орынка, показав слёзно блестевщими глазами в мою сторону.
- Мий! – кивнула мамка, подливая Орынке молока.
- Вот горе! – взмахнула она руками. - И этому хлопчику горе! – повернулась она лицом к серьёзно молчавшему в углу, на топчане Алёше.
А выйдя из хаты, даже рассмешила меня.
- И курам горе! – обходя с опаской кочета, выдохнула она. – И гусям! И собачке…
В ту весну в хуторе было «ны к бису» холодно и голодно. В феврале – ростепель. Вслед - сухие, трескучие морозы. Они жгли, давили округу почти до середины Великого поста. В оголённой, растаявшей от внезапной и длинной ростепели почве, теперь гибло всё оставшееся и хранящееся в ней. В крытых соломой и приваленных поверх неё землёй буртах у многих помёрзла картошка. «Гавкнулась», по словам мамки, и наша. Отборная! Клубень к клубню! Около ста вёдер-цыбарок! Та, с которой батя, по «солнушку», собирался отправиться в дорогу.
* * *
В наших ужумских предгорьях площадей для пшеницы мало. Да и всё сжатое, местами по-старинке, серпами, и вымолоченное паровыми молотилками зерно, колхозы ссыпали в «закрома государства». В основном же наше подневольно-колхозное крестьянство занималось выращиванием подсолнуха, кукурузы, сахарной свеклы и прочей овощи. И – скотоводством. Больная же проблема обеспечения себя хлебом лежала на самих колхозниках. Решалась она тем, что на ужумском «коде» называлось «поехать в дорогу». Причём, из-за нехватки живого тягла в подводы, вместо быков, нередко впрягали несчастных коров. Они волокли брички с мешками картошки, предназначенной к обмену на зерно в степных районах, а заодно – кормили в дороге молоком своих истязателей-хозяев.
Вместе с картошкой везли нередко на обмен и мешки сушённых груш-дичек. Везли, забираясь бывало до солёных вод Маныча-Гудилы, Сальских степей и Чёрных земель Прикаспия. При удачах возвращались недели через две с таким же количеством мешков отборной пшеницы. При неудачах (подмерзала картошка или оказывались в неурожайных местах) привозили самую малость или что-то похуже.
- Так ты шо, яровкы прывиз? –помнится, как недовольно поморщилась мамка, развязав пару мешков с пшеницей.
- Другой не было! – зло ответил возвратившийся небритый, исхудавший батя, взваливая с брички на свои плечи пятипудовый чувал.
Даже на своей деревяшке он, как и прежде, не позволял мамке таскать тяжёлые грузы.
Та яровка, хлеб из которой был не самый лучший, была в прошлую весну. Теперь мука из неё кончилась. Новых же запасов, за счёт обмена, не сделали: кому нужна мёрзлая картошка. Мать пустила её на самогон. А наше харчевание свелось опять к жиденьким супам из хрянящихся в хате запасов мелкой картошки, с добавкой кукурузной крупы или фасоли. Вместо хлеба – та же, только печённая в печке, картошка.
…Конец уроков. Я уже в четвёртом классе. По соседству с нашими рядами парт – парты уже других второклассников. Учительница разъясняет им урок, а я подсознательно, будто повторяю давно пройденное. Сегодня она зачитывала из «Родной речи» рассказ одного городского мальчишки-хлопца о том, как трудно жилось их рабочей семье при царе. Приходит будто его отец с работы домой, усталый да ещё и больной. Есть ничего не хочет. Только чаю с сахаром и хлебом попьёт – вот и весь его ужин. «Чай с сахаром и хлебом! – злюсь я. – И на это ещё жалобиться? Попробовали бы вовсе без хлеба, не говоря уже о сахаре! Да на одном постном борще со щавелем. Или на таком же супе из опостылевшей кукурузной крупы!». Мрачный, недовольный притёпываю домой. Мамка – у соседки. Прибежавшая раньше из школы Любаша (она в первом классе) уже за столом. В чашке перед ней горка сморщенной, серой от золы печённой картошки. Ловко обобрав кожуру, Любка макает желтоватые картофелины в блюдце, с крупно мятой солью, и, жмуря по-кошачьи круглые, зелёные глаза, уминает её так, что розовые ушки ходуном ходят.
- А суп, чё не ешь? – тычу деревянным, выщербленным половником в снятый с припечка, ещё тёплый чугун.
- А! – отмахивается она. – Опять с крупой. Не хочу пока. Хлебушка бы, братка! Наливаю себе. Ем. От супа едва-едва отдаёт постным подсолнечным маслом. Припеченная местами до коричневатости картошка пахнет печкой.
После обеда – заданные на дом уроки. Делаю свои и помогаю Любаше. По «Букварю»: «Ма-ма, Ма-ша. Ма-ша е-ла ка-шу…». «Мне бы её кашу! – думаю про себя. - Да ещё хлеба, хоть кусочек!».
Хлеб!.. «Хлеб, наш насущный…»!.. Вот продукт, который не приедается никогда. Все мысли сейчас о нём. Стыдно, однако решаюсь: «Пойду ко двору Егорки Бубленки. Они богатые. Велосипед-«велик» даже имеют. А Егорка, «Бубля», на переменах, почти каждый день, жрёт не просто хлеб, а белый, да ещё с тонко нарезанными лоскутками сала».
Приблизишись к Егоркину двору, напускаю равнодушный вид, будто я от нечего делать тут прогуливаюсь. Будто дюже привлёк меня синий цвет свежепокрашенных ворот и калитки. А если без притворства, то жду, когда во дворе сам собой покажется Егорка. Во двор, а тем более – в дом, зайти стыжусь. Батька у Егорки, дядька Пантюха, работает в лесхозе не за трудодни, а за гроши. Брат Трофим – один из двух колхозных шоферов: помимо трудодней, судачат в хуторе, имеет от машины побочный доход. Этим и объясняют завистливые хуторяне зажиточность «Бублей». Высокий, красноносый дядька Пантюха горазд насмехаться над всеми, не исключая и меня. Мать Егорки, тётка Пелагея, правда, ничего, добрая.
- Ось Ванька, - обмолвилась она однажды обо мне, при своём «Пантюше», - ны став в пионеры поступать. А наш Егор-дурэнь влиз в красный ошийнык.
- Ну и добрэ! – убийственно взглядывает на меня дядька. – Пионэрство цэ хороше дило! Нэ для шантрапы.
Побродив бесполезно у Егоркина двора, иду вниз, к нашему проулку. Навстречу - Филька Притыкин. Он уже совсем большой. Вместо прежних портков, с подтяжками-«снаряжением», на нём серые, в белую полоску, а главное – с боковыми карманами, «взрослые» штаны, калоши на босу ногу, чёрная сатиновая рубаха и чёрная замызганная кепка, козырьком на затылок.
- Слушай, Ванёк, - вымученно улыбается Филька, - жрать хочется. У вас дома, хоть сухой горбушечки не найдётся.
- Не-э! – кручу головой. – Сам бы целую хлебину съел.
- Ну, ладно. Гайда на Ужумку! Там сейчас кашка на вербах распустилась.
* * *
Ужумка встретила нас несмолкаемым шумом и свежей прохладой. Ночью в горах прошёл дождь. Река потеряла свою хрустальную прозрачность. Пропали и белые, пляшущие по камням буруны. Захватывая последождевым разливом пологие места, Ужумка неслась, бурлила мутными потоками, собирая у карч, больших валунов и в выбитых водопадами ямах по-живому шевелящиеся бугры лёгкой жёлтой пены. По прилегающему к хутору берегу вербы не растут. И мы с Филькой, перейдя вброд ледяную протоку, через заросли дерезы и белой ольхи вышли к главному руслу. Река шла тут широким, мощным потоком. Над ней стоял глухой, ровный, торжественный гул. Покрытых жёлтым, цыплячьим цветом верб на этой стороне сколько хочешь. К их пахучим, цветущим купавам бесшумно лепились рои пчёл: угрожающее их гудение заглушала река. Набирая в пригоршни молоденьких ёршиков вербной кашки, мы привычно забрасывали их в голодные рты. Вкус – сладковато-пресный. Почти, как у хлеба. Так казалось, может быть, от мучительного желания поесть самого хлеба.
- А-а-а! – доносится вдруг снизу, из-за поворота реки. – А-а-! – ещё пронзительнее.
- Бежим туда! – машет рукой встревоженный Филька.
Отбиваясь руками от несущихся навстречу веток, бегу вслед. В том месте, где через Ужумку самодельная кладка-мосток, открывается жуткая картина. Дощатые мостки противоположного края кладки, вместе с перилами из жердей, снесены водой и полощатся в бурных потоках. А вместе с ними полощется, ухватившись за торцы досок, Орынка. Глаза выпучены, вместо рта – круглая чёрная дыра:
- А-а-а! Рятуй-те-е!
Филька, крикнув, чтоб я за ним не ходил, сам по перекосившимся мосткам, по-кошачьи изогнувшись, подбирается к тонущей. И тут только я замечаю, что на конце длинной, образующей левую сторону перил жерди, зацепившись ремнём, висит Орынкина сумка. По виду – не пустая. А глаза мои ловят страшное: взгляд ступающего по гнущимся, качающимся на бурунах доскам Фильки прикован именно – к сумке. На уже захлёбывающуюся, кашляющую тётку Орыну он поглядывает лишь изредка. Ловко подхватив сумку, Филька резко ступает на доску, за край которой всё ешё держится нищенка. Доска скрывается под водой вместе с Орынкой. А когда Филька отступает назад, на поднявшемся крае доски тётки уже нет.
- Гайда, по берегу, - ору Фильке, - поможем!
Рву со всех ног. Останавливаюсь, как вкопанный, перед бурлящей протокой, с горами карч, плавника, перед сплошной стеной колючей дерезы. Не торопясь, подходит Филька:
- Вертаемся. Теперь её уже не догнать. Сами потопнем.
Топчется. Кажется, подыскивает оправдания. Находит: за хутором, километрах в пяти, есть острова и мелководный перекат. Там Орынка может выбраться из воды. Я же весь изнутри словно одеревенел. Вроде уверен, Филька ради сумки преднамеренно утопил юродивую. И тут же сомнение: откуда было знать Фильке, что край доски под его подошвами потонет, увлекая за собой женщину.
А он уже вытряхивает на широкую, потрескавшуюся каменную плиту содержимое сумки. По-разному отрезанные куски черного и белого хлеба, пирожки, мятые и целые варёные яйца, четвертинка соленого сала, картофелины, луковицы… Усаживается, выкидывая вперёд ноги, в мокрых, сморщенных штанинах. Выбирает белый, пухлый пирожок и по-собачьи жадно вгрызается в него. Быстро жуёт, давится, плямкает.
- Глянь, с вишней! –вылупляется он на меня обезумелыми от удовольствия глазами и показывает надкушенный пирожок. – Должно быть, в Старо-Ужумской побиралась. Там вишня плодит.
- Какая вишня по весне? – бурчу через силу.
- Сушённая! Её размачивают в воде, а после в тесто запихивают. На, попробуй! – суёт Филька свой огрызок. – Брезгуешь? Бери целый!
Выхватив такой же пирожок, он вскакивает и тычет мне его сначала в губы, потом в мою ладонь.
Тут стряслось то, чего я от себя никак не ожидал. Содрогаясь всем телом, хлюпнулся задницей на землю и зашёлся в горьком, мучительном плаче. Филька растерялся, начал меня успокаивать, а я вроде бы и отошёл, но слёзы всё равно – ручьями. Взял из руки Фильки пирожок и стал есть, глотая душистую, сладко тающую во рту мякоть, вместе с этими тёплыми, солёными слезам.
Договорились: о случившемся – никому ни слова. Пустую сумку Филька кинул в реку. Сумку быстро понесло на стрежень, в самые сильные мутные буруны, в которых она и скрылась. А мой «кореш», сложив за пазуху остатки Орынкиной милостыни, застегнул свою рубаху на все разнокалиберные пуговицы. Молча отправились по домам.
- Филька, а где твой батька? - спрашиваю в пути.
- В тюряге!
- За што?
- Колхозных бычков на базаре продал.
Ближе к вечеру, возле нашего двора собрались мамка, соседки – Филонова Фроська и Клавка-Шамрайка. Засудачили о том, о сём, а голосистая Клавка вдруг спрашивает:
- Бабы, а игде ж эт наша Орынка пропала? Давно ить я её не видала?
И тут вместо баб, слышу из-за плетня Филькин голос:
- Утопла ваша Орынка!
Оторопело зыркнув в его сторону, переглянувшись, бабы одним вскриком:
- Как утопла?
- А так, с кладки перевёрнутой в воду бухнулась. Мы сами с Ваньком видели. Правда ж, Ванёк?
Я оцепенел. Язык присох к гортани. Настолько поразила эта новая, вероломная выходка Притыки. После он «честно» мне признается:
- А-а!.. Захотелось хвастануть перед тётками, которые меня не любят.
Но это после. А пока я, ни живой ни мёртвый, сгорал под тревожно-любопытными взглядами соседок.
- Цэ правда? – резко обернулась ко мне мамка.
- Пра-а-в-да! – едва сдерживая рёв, выкрикнул я и побежал в хату.
Где-то через час по размытым, заилинным берегам Ужумки отправились верхом на конях объезчик Данил Швайкин и Трофим Бубленко. Уморенные, мокрые вернулись уже, когда смеркалось. Вернулись с Орынкиной сумкой. Самой Орынки не нашли.
Весь вечер, при синеватом свете керосинового каганца, мамка учила меня уму-разуму. Батя, отрываясь от взятой у кума Швайки газеты, поддакивал ей:
- Да-да, эт-та так! Эт-та точно!
В вину мне ставилось то, что я сразу не рассказал никому об упавшей с кладки Орынке. Со страхом и горючим стыдом думалось: «Эт-та вы ещё не знаете, што Притыка всю Орынкину милостыню сожрал. И я целый пирожок схамал».
- Иш насупурывся!- выговаривала между тем мать. – А ты знаешь, што Орынка вас с Алёшей в свое врэмя от смэрти спасла? Нэ знаешь? Ну, слухай. Миня вызвалы на свынарнык, дэ робыла. Тоби – год, Алёшки – три года. Оставила вас одних, на тёплой духовки. Думала, быстро вэрнусь. Нэ вышло. А вы с духовкы, та на плиту, та поснималы кружкы и в горячу золу полизлы. Орынка мимо шла. Чуе рёв в хати. Входыть, а вы уже задыхаитэсь в золи и в сажи. Она вытащила вас, обмыла, накормыла из своёй сумкы и сидела с вамы до моёго прыхода.
- А балакают, вроде она дурочка? – совсем убитый, несмело смотрю на мамку.
- Поумнее тебя, сынок, - шелестя газетой, откликается отец.
- Эге-ге-ге! – насмешливо вглядывается в меня мамка. – Если б ты тольки знав, из какой она семьи! И какой она была!
По тому, как она это высказала, по вспыхнувшим в её глазах огонькам, я подумал, что мамка меня сейчас вконец доконает. Она же тяжело, прерывисто вздохнув, провела рукой по моим волосам и уже миролюбиво говорит:
- Ну, всэ. Иды делай урокы.
Где-то через неделю я впервые сильно заболел. Сначала жар. Потом всё моё тело покрылось густой, мелкой, как просо, красноватой сыпью. Пришедшая врачиха, осмотрев, ощупав и обслушав меня, сказала встревоженной матери:
- Корь! Будете давать ему вот эти порошки.
Вслед за мной той же изнурительной корью заболели Любаша и Таня. Болели мы почти месяц. Наверстать упущенное в школе мне помогала новая наша учительша – добрая, заботливая Тамара Ивановна. Она заменила уехавшую в станицу Старо-Ужумскую, со всей семьёй, включая Валета, Прасковью Констатиновну. «Параську», как прозывали её многие ученики.
* * *
С «утопа» Орынки моя жизнь разломилась надвое: до случившегося у мостка-кладки, и после. Больше всего страдал от мысли: почему я не устоял? Почему не устоял перед самим собой и сожрал тот сладкий, пухлый пирожок с вишней? И терзаемый переживаниями, начал даже сравнивать себя с той тёткой из Священого писания, про которую нам с мамкой рассказывала бабка Феодосия. Правда, змий сманил её не сладким пирожком, а всего-навсего яблоком. Между тем, по мере того, как пригасала боль за Орынку, под влиянием своих корешков-«розбышак», дошёл с ними и до соблазна яблоками. Днём высматривали, в чьих садах они позаманчивее. Вечерами же, под покровом сумерек, пробравшись сквозь проломы в заборах, через плетни, срывали эти яблоки трясущимися руками, запихивали их за пазухи, в карманы и, обуреваемые ужасом, бросались вон из сада при малейшем стуке или голосе в хозяйском дворе. При одном таком сполохе хозяин Пантелей Панасенков всё же нагнал у самого провала плетня Ваньку Филоню. Держа его, пустившего слёзы и сопли, за шкирку, привёл к матери:
- Вот, Ефросинья, прими свого ворюгу-розбышаку!
Выдернул рубаху из Ванькиных штанов, и из под неё, тарахтя о пол, посыпались Панасенковы яблоки-шафранки.
Ванька выдал нас всех. Мамка, вытянув меня раза три хлёсткой хворостиной, коротко пояснила:
- Ось тоби за воровство!
- А как сама в колхозе то кукурузу, то макуху воруешь? – захлёстнутый обидой ору на неё.
- В колхозе всэ общэ! У нас же отобранэ! А у хозяёв, свое, собствэннэ. Поняв? – замахивается она опять.
- Понял! – кричу на опережение.
А позже, готовясь к исповеди в церкви, припоминая грехи, не писал, а будто выдавливал из себя признания: «Воровал яблоки у Панасенковых. Раскаиваюсь и больше не буду». В голове же рисовался не столько образ всевидящего и всезнающего Бога, сколько батюшки Андрея, вопрошающе вглядывающегося в каждого исповедника и делающего ему строгие отеческие внушения.
* * *
Со временем добровольно взял на себя «почётную», как мне казалось, обязанность ходить на Пасхальные всенощные. Честно отстояв долгую службу, выходил на мерцающую тысячами свечных огоньков прицерковную площадь. Становился в один из рядов, держащих эти свечи людей, и, поставив перед собой корзину с куличами и крашенными яичками, ждал с остальными, пока батюшка не окропит содержимое корзины Святой водой. Затем, в сладком ожидании радости, которую я принесу своим родным, уже в рассветных полусумерках возвращался домой. Нередко меня уже ждали. На моё задорно-громкое:
- Христос воскресе!- мать с отцом впопад или не очень отвечали:
- Воистину воскресе!
Сестрёнки бросались ко мне со всех ног, любопытно заглядывая в корзинку с гостинчиками от «Боженьки». За столом, не всегда богатым, но неизменно пасхально-праздничным, с вымороженной белой, полотняной скатертью, начиналось оживлённое разговение. И воскресший Спаситель, невидимо для глаз, но зримо для взора наших душ и мыслей, был за одним с нами столом. И в этот день, и в Светлую седмицу, и во всю остальную жизнь.
В разгар лета «утоплая» Орынка опять больно напомнила мне о себе.
С братьями Кочетовыми мы гайданули в дальний лес, за Синюю кручу. За поспевшей черешней. Набрали быстро. С тяжёлыми вёдрами идём домой. Жара нестерпимая. Над полями, лесами дрожит сизое, раскалённое марево. У Кольки-Шамрая из под серого, войлочного бриля, к перекошенному шрамом рту бегут потёки грязного пота. Приуныл и Федька-Шамрай. Обмахивается веткой. Мне тоже не до веселья. Мысль у всех одна: быстрее дойти до своих хат. А потом – к Ужумке. С тем, чтобы, раздевшись догола, броситься вниз головой в её прохладное, бурлящее стремя.
Дошли. Не сговариваясь, почти одновременно выскакиваем из дворов. Визжа, несёмся через протоку к большой Ужумке. Добегаю первым. Сбрасываю штаны, разгоняюсь и вниз головой в белую кипень стремительных бурунов. В то место, куда не раз уже бросался «по-тарзанячьи». Боли от удара теменем о подводный валун сначала не почувствовал. Только в ушах зазвенело. Глаза заслепило яркое солнце, а вытянутое вверх ногами тело начало быстро-быстро кружить, как бы образуя в бурунах пустую воронку. Течение выбрасывает меня на отмель. Скользя по камням, выкарабкиваюсь на берег.
- Ванёк, што с тобой? – подбегает испуганный Федька.
Лапаю себя по темени: нет ли крови? Нет, но шишак, по словам Федьки, как «курячее яйцо». Теперь думаю, как его скрыть от батьки с матерью. И, чуть погодя, другая мысль: «Бедная-бедная Орынка! Она, должно быть, тоже падала с кладки вниз головой. Да ещё - в мутную, последождевую воду». Долго смотрю вниз, на покрытые белыми барашками потоки быстрой воды. Всего в полукилометре – та, снесённая водой и до сих пор не поправленная кладка.
Свидетельство о публикации №224020800247