Биомицин лекарство от всего

   
В начале 70-х в родном Конгрессе США на поправку Джексона наложили сверху, как кильку на бутерброд, уточняющую супер-поправку Веника, и в пыльном воздухе обеих Столиц запахло реальным отъездом. А что касаемо нашей отдельно взятой мишпохи, то надо было забирать меня из Универа, пока не закончил, а то пойдут такие откупные за Диплом, что у-у-у!... К тому же академ. отпуск таким как я лоботрясам у нас не давали, но зато давали без очереди армию. И тогда ваще, у-у-у-у!

Так что долгоносые журавлики-кораблики оживились и крикливым караваном потянулись к югу. Дали тягу, как говорится. "Тот длинный выводок, тот поезд журавлиный". Со всеми своими шляпами, портфелями, кастрюлями, комодами, роялями – всё, в общем, как Шагал нарисовал. 
   
    Мои благоразумные еврейские родители, тоже охваченные общей движухой, решили не испытывать судьбу и, не дожидаясь какой-нибудь новой лажи со стороны своего неформатного переростка, пока суд да дело, убрать его из города куда-нибудь подальше. На всякий случай, чтобы непредсказуемым поведением своим – а может и наоборот, слишком, как раз, предсказуемым! – не спугнул в последний момент всю их отъездную кампанию. Заодно и подальше от Военкомата. Временно, на выселки, так сказать.
   
    Куда? В Крым, к примеру. Для климатической адаптации в переходном теплом климате. Содержание мое решено было, во избежание нецелевого использования средств, переводить "до востребования" понедельно.

    Денег, кстати, как всегда в таких случаях - перед большими отъездами то есть - оказалось как у дурака махорки! Ни с того ни с сего. Так что родители были даже несколько растеряны. Не зря же постулировал некогда налетчик Беня из Одессы, что деньги есть в каждом еврейском доме, только надо уметь их взять; последнее, кстати, относится не только к налетчикам, но и к самим хозяевам. Но всё же решили не транжирить и расходовать рационально; на мои путешествия, во всяком случае.

    - Отлично, воскликнула дочь его Сюзи, давай побываем в Союзе! – такого типа реакцию вызвала идея об Октябре в Крыму у моего друга детства, единственного еврея в нашем дворе Моти Гольденвейзера, в прошлом вундеркинда-скрипача с профессиональной мозолью на подбородке, ныне нашедшего приют на широкой груди любвеобильной семиструнной подруги. Этот никуда не собирался, т. к. утверждал, что честный еврей, если его не разыскивает милиция, должен жить на родине, а родина у него там, где он живёт - Давай поедем в город Саки!

    - Почему не в Каки, чего мелочиться-то!

    Спорили весело и плодотворно - оказалось, что в упомянутом Союзе есть много куда поехать. Но истина в том споре таки-родилась, и через неделю в полдень поезд остановился в Феодосии - cправа город, слева пляж - и сказал: конец пути, приехали. Перед этим мы под ропот соседей по купе до середины ночи растаривали стеклопосуду наших чемоданов, и утром проводница насилу нас растолкала.

    Было жарко. Шумела ритмично морская волна и, подкатываясь к самым рельсам, лизала, шипя, раскаленные от жары и двух-дневной гонки, железные колеса. Черное море оказалось синим и раскинулось широко, как шаровары Тараса Бульбы.

    Но нам было не до того: не имея никакого алкоголического опыта - а что до Моти так он в этом был вопросе и вообще девственником, даже в вытрезвительном профилактории ни разу не отдыхал - мы в поезде получили такой разгон, что не могли остановиться.

     Отыскав на том, кишащем всякой людской живностью, привокзальном пляже лежак от какого-то утопленника, мы сдвинули пожитки прежнего владельца временно на край, положили на это место свои чемоданы и пустились безнадежно, но с параноидальной упертостью шарить там и потрошить; так ведут себя, обычно, с бодуна хроники в поисках опохмеловки.
 
    Тут вдруг откуда ни возьмись, а точнее, сзади и сверху прохрипело слегка придушенным тромбоном: "Трэтьэго нэ трэба?"

    "На хера тут третий, когда и на одного-то ничего-то!", ответил я раздраженно, взглянув на Моти. Но тот уже обнимался вовсю с великолепным, высоким блондином со вчерашней прокисшей тоской в водянисто-голубых глазах.

    Пляжная форма одежды максимально открывала ровный и нежный, какой-то, я бы даже сказал девичий, загар на гладком от совершенной безволосости теле с овальным контуром.

    "Федя Волокушин, прошу любить и жаловать", оживленно отрекомендовал Моти, "вокалист! От имени и по соизволению Госконцерта вместе вычесывали российскую глубинку. Лауреат окружного конкурса «Русский соловей». А что нету, так это даже и хорошо. А то будь она проклята, эта твоя вадяра, изблевался весь! Аж неловко перед проводницей, как она, бедная, футляр моей гитары оттирала!"

    "Ну что ты, Моти - какая вадяра, когда существует прекрасное "Биле Мицнэ". "Белое Крепкое" в переводе с туземного (Крым тогда еще не был "наш" и мова там была в равноправном обращении), кодовое название: "Биомицин" - лекарство от всего. Топор* всех шмурдяков. Местного ро’злив, а также производство. Щебетовка тут винокурит в Отузе, за Сюрюком*. 1. 37  20 фугаска, грамм/градус щитайте сами" – продолжал свою песню благодушный русский красавец, какие теперь встречаются редко и всё больше среди сильно пьющих. Белокурый такой весь, большой,. Шаляпин с Есениным пополам. И Федей звать, к тому же - как тут не залюбуешься.

     - Я вот уж неделю целую наслаждаюсь, как приехал. Всему пляжу и чайной позадолжал, неудобняк".

      Вобщем, тронутые фединым баритональным монологом, мы, наскоро искупавшись, уже через час вываливали наши бледные тела в прилипших рубашках, из вонючего автобуса, доверху забитого подтухшей на жаре человечиной, в том самом славном Коктебеле, где за горой спрятана та самая неведомая Щебетовка, производившая тот божественный шмурдяк по 1.47 фугаска, развозимый по-утрам бочками по торговым точкам, чтобы к 11 часам - и ни минутой раньше! - могучая буфетчица Поля со своего алтареобразного прилавка окормляла из двух-литрового чайника в стиле Винтаж жиденькую, но стойкую толпу вибрирующих в утреннем ознобе, чистейших от бесчисленных промывок 40% родниковой душ отдыхающих из Донбасса; то ли Кузбасса. "Работники одиннадцатого часа", можно было бы назвать эту традиционную очередь за такую временнУю привязку.

     К этому часу утреннего набухания организмов мы, естественно, давно опоздали и направились, прихватив по дороге пару фугасок белого сухаря, прямо к Феде на хату по рублю койко-день. Отдых пошел.

     Утром, когда нездоровый алкоголический сон как-то облегчил души для дальнейших подвигов, мы таки позавтракали наконец-то. В чайной горячими маслянистыми чебуреками от последнего крымского татарина Мустафы под любин славный щебетовский 20% шмурдяк, который с первого стакана бил поддых и скручивал морду восьмеркой. Проходя по базару, взяли в дорогу по персику величиной с кулак рубль/пара и, смачно хлюпая липким соком, направились, как положено, на пляж.

      Там всё гудело о кочующем крупном стаде хиппи, пришедшем с востока, со стороны Керчи и залегавшем в 1 Лягушачей Бухте. Это в получасе ходьбы по берегу, собиралась экспедиция. Мы, конечно, присоединились - а то как же!

     В Лягушке, на гальке были навалены вразброс человеческие тела, и это, правда, походило на лежбище стада тюленей; только меньше детенышей и вообще, порядку поменьше. И тела эти - не гладкие тюленьи, а всё больше какие-то корявые; из настоящих тюленей один наш Федя, но это пришлый и не в счёт.

    Одна тюлениха все же попалась на глаза. Не в пример всей тамошней писдабратии гладкая и аппетитная, Феде нашему под стать. Она выходила из воды, плавно поводя своими тюленьими боками, и помахала мне загорелую рукой. Это была Ольга. Нет, она не в стаде. Приехала с мамой в живет в Пис-доме, а здесь, как она случайно узнала, обретаются какие-то ее питерские друзья, и она пришла пообщаться.

    "Я еще вчера вас видела – с базара шла, а вы тыркались с чемоданами по поселку, белые, потные, жалкие. Даже подходить не захотелось, чтобы загар свой ровный не смущать".

     У нее была щель между передними зубами и подсвистываюшее "щ", и когда она сказала слово "смущать", я вспомнил этот дефект, волновавший меня еще при первом нашем знакомстве зимой.

     Я сказал, что мы отнюдь не все белые и жалкие, один вполне себе загорелый. Не так, конечно, красиво как она, но всё же… и вообще очень даже благополучного вида чувачок, хоть и покачивается.

     "Такие, обычно, самыми жалкими и бывают", засмеялась Ольга, взглянув на подошедшего к нам Федю; однако не так чтобы совсем уж без интереса. Ее "ж" тоже было забавным.

     Она сказала, что раз уж мы так чудесно встретились, и час ещё не поздний, то уж не сбегать ли нам в какую-нибудь из дальних бухт, докуда получится. По искать сердоликов, агатов, бирюзы, ещё каких-нибудь хризолитов. Куриных богов, на худой конец. Тут за всем этим ходят как в лес по грибы или как на Водах - со стаканчиком к источнику.

     Я отметил, что выражение "на худой конец" применении "Куриному богу", который есть не что иное, как галька со сквозной дырочкой для нитки, звучит пикантно. Девушка с улыбкой приняла шутку, и это было похоже на начало курортного легкого флирта; для меня, по крайней мере.

     Федя, уже смешийся органично со стадом, сразу отделился и навязался за нами. Моти, слава богу, отвалился, сославшись на толстые очки и водобоязненную гитару, и всеми своими мощами залег в одну из дальних лёжек в тени у ручья. Мы сказали ему, чтобы ждал нас с победой и никуда не отлучался. И чтобы мидиями тут не обожрался до поноса с непривычки. И пошли по узкой тропинке гуськом, Ольга впереди.

    Мы с ней познакомились зимой на Чегете, и мне тогда было почему-то очень интересно увидеть ее без неприступного спускового комбеза "Элес" и бочкообразно-бесформенной пуховки. Без одежды, то есть. Но мы жили в разных гостиницах и виделись только на склоне. А это был отнюдь не март-апрель, но совсем-таки февраль и такие холодные ветры, что сказать прямо, как у Ильфа, не зная нюансов языка: "я хотел бы видеть Вас голой", язык не поворачивался. 

     И вот она идет теперь передо мной голая почти как надо, покачивая круглыми, тугими и при этом переливающимися боками и перебирая толстыми, гладкими  ляжками, пока с передней, скрытой от меня стороны колыхались, как сзади нетрудно было представить, того же сорта тяжелые, мягкие груди, максимально открытые бесстыжим поцелуям игривого луча. И пугливый Куриный бог на нитке, робко выпрыгивает из ложбинки в глубоком вырезе ее зеленого купальника и сразу вновь там пропадает, как поплавок на леске в самом начале клёва. А в затылок дышал, тем временем, ровно и ритмично, потенциально предпочтительный Федя. Как стайер на дистанции, всегда готовый к упреждающему рывку.

    Тропинка наша сужалась, идти по острым камням становилось всё труднее. На входе в Сердоликовую бухту пришлось уже пробираться боком, обдирая загар о жесткую каменную стену, и она объявила, не оборачиваясь: "Кому надоело скрестись об этот наждак – за мной! Плавать-то хоть умеете?"

     И тут же, не дожидаясь ответа, соскользнула в пучину вод (оценивать глубину было при такой прозрачности ни к чему) и поплыла легко и мощно, как русалка; на море они, кажется, сиренами называются. Сразу за ней плюхнулся, как племенной кит, пятипудовый Федя.

     Пока я завистливо любовался сверху, как в изумрудной воде согласно извиваются их крупные тела цвета беж, они – еще не тела, но души, с которых всякое безобразие всегда и начинается – полагаю, успели уже познакомиться. По-курортному накоротке, без лишних церемоний, так что настигнув, я застал их воркующими как две сытые чайки на ласковой волне Сердоликовой Бухты.

     Двух-часовой заплыв был упоителен, но столь же и утомителен. Мы проплывали мимо сплошной береговой скалы с темными гротами, и когда в одном из них  мы заметили Бог весть как попавших туда людей, Ольга сплавала и принесла в сухих губах три зажженные сигареты. Как птица – в клюве.

     Федя не курил, сберегая горловой аппарат, но от такого сервиса не отказываются. Весь остаток пути он вдохновенно пел, и слегка волнистая дека тихой, едва колеблемой воды, несла его ангельскую песню к берегу, откуда рефлекторы нависающих каменных стен и резонаторы глубоких гротов возвращали ее обратно к ольгиным завороженным ушкам.

     В общем, когда мы выползли в изнеможении на гальку какой-то дальней безымянной для нас тогда бухты, прелестной и маленькой как частный фьорд принца Людвига 1 Австрийского, Ольга, была уже размягчена вся до полной готовности, и только внезапно мешком навалившаяся усталость, которую мы на фоне нашего кайфа не хотели замечать, мешала им с Федей пользуясь безлюдьем – я не в счет – тут же и приступить к своему прямому, благословенному делу.
 
    Однако голод не тетка, а пожарить мидий было не на чем, и мы после недолгого забвения, так и не отдохнувши толком, снова попёрлись в начавшее хмуриться,  уставшее от нас не меньше, чем мы от него, море, которое ветром и течением,  выталкивало нас обратно на берег, теперь уже совсем не такой гостеприимный, как при нашем прибытии всего лишь каких-нибудь час-полтора назад. Никто не радуется незванным гостям, особенно, когда визит затянулся.
 
    Стремительно холодало. Перспектива голодной ночевки при свежем бризе голышом на голой гальке и безо всякого прикрытия, гасило всякое помышление о предмете нежном. Во всяком случае, у меня, которому и так-то ничего тут, кажется, и не светило кроме, может, прозрачной и неаппетитной луны, от которой стыла душа и всё вокруг.
 
    Закончилось всё однако вполне благополучно – наши обезъяньи крики и прыжки, которыми мы пытались привлечь каждую проплывающую лодку, были-таки замечены и в сгущении сумерек некое запоздалое экскурсионное плавсредство, нас подобрало и доставило на "большую землю". Голодными, синими от холода как дохлые цыплята второго сорта. На катере узнали название той бухты - "Барахта".

      Эта дорога вдоль мрачнеющей на глазах торчавшей из воды по-пояс мощной груди Кара-Дага заняла не больше полу-часа. Мы сидели на палубе, завернутые в бумазейные одеяла, принесенные нетрезвым боцманом, и молча глядели на сумеречные береговые скалы, оценивая весь наш дневной путь, утомительный и бессмысленно-прекрасный. Не было сил даже разговаривать; только у Феди нашлись, но только на то, чтобы спуститься в трюм, поберечь там от свежего ветра свое драгоценное горло. Похоже, так и не сберег, так как на следующее утро с нами на пляж, ни даже к Поле в Чайную не пошел. Попросил только принести морской воды для полосканий. Ольга его сопровождала до дому, а мне пришлось выскакивать в Лягушачей бухте, забирать там продрогшего Моти и бежать с ним трусцой домой по этой противной тропинке.

      Когда в полдень мы с Моти, умаянные жарой, нагруженные остатками  нашего файф-о-клока и 3-литровым жбаном полиной борматухи, каким-то чудом уцелевшей от завтрака, вернулись из Чайной, Федя всё так же лежал на кровати, и, в обнимку с мотиной гитарой, обреченно глядя в потолок, мурлыкал из Вертинского.

 За ним  на фоне черного татарского ковра с лебедями, привалясь к подушке, курила, сбрасывая пепел в блюдечко, установленное на его бескрайней как степь и такой же гладкой груди, роскошная Ольга.  Голая с развратной какой-то полу-улыбкой, опершись о пухлый свой локоток с ямочкой, слегка задрапированная хозяйской застиранной простынkoй – то ли Даная, то ли Психея. То ли вместе. Развал грудей умопомрачительный, прорычал бы тут  незабвенный Ноздрёв. Развал и схождение, если точно.

     Восторг и отчаяние боролись в моей душе в тот момент, и борьба их была, бескомпромиссна как у Исава и Иакова в утробе их матери; но при этом и бессысленна как у нанайских мальчиков на елке в Клубе Строителей.

      Нездоровое мое любование смутило нереиду вроде бы не сильно, но всё же она сдернула со стула мою красивую фуфайку из посылки с похожим на мишень магендодом во весь фронт и гордой надписью "ЛЕТ МАЙ ПИППЛ ГОУ" и небрежным лениво-кошачьим движением напялила на себя.

      Дальнейшие наши пути решительно расходились: остаток вечера Ольга проведет с мамашей за исполнением их курортных светских обязанностей. Так она назвала традиционный пикник у подножия Кара-Дага, устраиваемый каждую неделю какими-нибудь отъезжантами из Пис-дома с присоединением всех желающих с пляжа; из посвященных, разумеется. Праздник, который обидно пропускать, и никто этого никогда себе не позволял.

     Мероприятию предшествовала двух-дневная подготовка. На пляже собирали деньги, несли их на базар, договаривались там с татарином, который назавтра привозил на осле уже разделанного барана средней упитанности, замаринованного в двух ведерах с луком и помидорами, и на закате солнца алчущей на отстегнутой от осла тачке, запряженной вечерней зарей, шумной толпой транспортировали в ллинистическую рощу у подножья горы Сюрюк-айя, где пожирали жареную на баванину, сходящую ароматным жиром с мясистыми крымскими помидорами под медленный рокот гитары во тьме, похотливое козлиное блеянье и сладкое повизгивание приведенных с собой и нереид в мерцании умирающих углей. Бухло каждый притаскивал своё и сваливал в обшую кучу в тачке - сухое и, конечно же, Биомицин, где наиболее точно сбалансирован был грам/градус. Что оставалось разбирали потом самые трезвые. Гуманная мудрость таких пикников состояла в том, что обратный путь шел хотябы под горку, а это в состоянии перенасыщенности алкоголем и пищевой перегруженности немаловажно. Возвращались как солдаты из боя, повиснув на своих подругах, у кого были, как на костылях, под боевой гимн "Очи черные"

      Назавтра ведра из-под бедного бяши отвозили на той же тачке обратно на базар и возвращали татарину. Присовокуплялась красненькая на чай. Посуду сдавали Поле.

    Но это всё – только по ольгиным рассказам, приглашены-то мы не были! А есть-то хотелось! Она сказала, что сожалеет, и рекомендовала потратить наш неизрасходованный взнос тем же вечером на набережной. Параллельно как бы. Заодно и её проводим: там, на баллюстраде у ларька, было у них и место сбора.

      В ларьке загрузили нашу авоську парой фугасок, сразу отпили на дорожку и, чуть повеселевши, сдавши девушку в надежные руки ее , направились дальше по набережной в татарскую чебуречную, испускавшую в этот сумеречный час такой дух, который даёт только первая закладка чебуреков в свежеразогретой жаровне.
 
      Проходили по набережной мимо литературных скамеек у балюстрады – в этом месте, и особенно в этот час, всё тут было исключительно литературное - сквозь галдящюю толпу вывалившихся из столовой ковыряющих в зубах. Горячо обсуждался изданный только что на Западе (если считать таковым Израиль) самиздатовский шедевр тогдашнего нового радищева от пост-модерна, Венички Ерофеева, "Москва – Петушки".

      Незаметно для самого себя, но самым естественным образом, оставив своих безразличных к литературе друзей и влившись в "базар", я позволил себе заметить простодушно, что книга несколько как бы чрезмерна. Что все рассыпанные с такою щедростью по тексту роскошества раблезианского гротеска со всевозможными склянками, пузырьками, флакончиками, мерзавчиками, фуфыриками, перегружают текст до полной потери плавучести, тогда как тут, как показал наш с Моти скромный опыт, пара-тройка фугасок какого-нибудь биомицина компактно заменила бы эти аптекарские излишества на все 12 перегонов; а если разумно расходовать, то даже и со скромными угощениями разных случайных попутчиков. И с неменьшим эффектом для печени; хоть без этого, правда, наивного выебона.

      За этот грубый, минималистический и однобокий, подход к неохватной теме о тоскующей в электричках русской душе я получил гневную отповедь ото всей литературной кадрили с немедленным изгнанием из общественной песочницы. "Забирай свою гитару", одним словом; т. е. тремя. Что я и сделал, с позором, пока по мордасам не схлопотал, переместившись на ночной пляж, где гитара та, с прихваченным из чебуречной чебурекром, завернутым в пляжное полотенце, как будто уже смиренно поджидала. 

      На пляже было темно, но обмылок луны ещё позволял различать силуэты. Волна шипела пеной по верхам, как в ту роковую ночь, когда старик, изгнанный старухой, воротился обратно к Рыбке.

     Мои компаньоны к тому времени были уже там и сыто икали после чебуречной - долго же я однако дискутировал! - поочередно прикладываясь к спасенной ими с баллюстрады фугаске Биомицина. Моти, сидя на груде сваленных в углу лежаков подстраивал свою гитару под шум волны, Федя пел с трагическими интонациями входящую тогда в патриотическую моду псевдо-кабацкую песню про поручика Голицина. 
    
       Я сказал, что эти поручики с корнетами за шампанским своим просрали нам страну, так что теперь ничего не остаётся, как валить за родителями в Израиль.  Федя сказал, что сколько бы я ни ерепенился, она всё равно не даст; Ольга то есть. - Верно, Мотька? - Моти с высоты своего гастрольно-концертного опыта  подтвердил зловеще-грустным гитарным аккордом.

       Я  сказал, что это тут не при чём, а Федя - солдафон, погромщик, фашист и антисемит. Федя особых возражений на это не высказал, но по уху я поимел, весомо и с самой благожелаительной улыбкой. Наспех размазав пьяные сопли, я полез, как требовала того белогвардейская честь в стиле поручика Голицина, оголтело в драку.

       Не обращая особо внимания на комариные мои хуки и аперкоты Федя выдернул один лежак из груды пляжной мебели, громоздившейся под Мотей, от чего тот вместе со всей своей музыкой с грохотом куда-то провалился, и спокойно опустил сей предмет мне на голову. После чего взоржал как взнузданный конь гомерически расхохотался и так трахнул тем лежаком об угол бетонной стенки, что лежак расыпался на отдельые доски.
 
       Я, по странности, от фединого удара по бошке не окачурился и даже не протрезвел, но поднял как перчатку одну из тех рассыпанных досок и под галлюциногенным действием нашего "Биомицина" пошел махать ею из стороны в сторону, натыкаясь то и дело на федин аккуратный пробор. "Вот сейчас прозвучит, наконец, "жидовская морда", и я его добью" думал я тогда; если, конечно, слово "думал" применимо к моему тогдашему состоянию.

       Не прозвучало. Но я добил, как показало время.

       А прозвучало тогда: "Русские, вперед! Бей жидов, спасай Россию!", весело и задорно, как пионерская песня. Это на федин неадекватный оперный хохот стебался из-под груды досок нашь маленький Мотл. Тут Федя неожиданно опустился, на те проклятые доски, положил голову на руки и горько заплакал; почти беззвучно, только сотрясаясь весь. Вероятно, от обиды.

       Шумело ритмично море, из-под груды заваленных лежаков лились навстречу волн переборы мотиной гитары. Мы его вытащили кое-как из под завалов и все трое заковыляли домой. В предверии утренней зари и по мере нашего удаления море постепенно утихомиривалось.

       Наутро я встал весь как надо – в синяках и фингалах, и с дурным шумом в голове. Почему-то вспомнился читанный год назад в Самиздате "пляжный" роман Камю. Может, по ассоциации с одноименным коньяком, жарой и нашим славным Биомицином?

       Так, прошли еще дня три нашего отдыха – Море, бормотуха, белогвардейские федины песни. Последние – в мотином единоличном исполнении, т. к. Ольга, ромен-роллановская очарованная душа, назавтра уехала и увезла, собравши наспех, в своем литерном купе затихшего Федю.

       И тут, когда весь мой ресурс был уже исчерпан, и уже не было ни сил, ни желания утром встать с кровати, пришла вместе с деньгами телеграмма. Срочная, с принятым тогда текстовым стандартом - без пробелов и запятых: "приезжайзптнасборыдвенеделитчк".


       Я потом, уже после израильской армии встретил Моти в Тель Авиве - приехал посмотреть, как живут евреи на новом месте. Мы все это время не переписывались: я - ото всех от них отдыхал, он - наслаждался бурно пошедшими там переменами. Всё прошлое отлетело тогда куда-то на задний план.

        На мой вопрос о Феде он рассказал, что тот пережил наш "эпизод в Тавриде" - и обоюдный интерес к друиде - отнюдь не в таком безобидном виде, как произошло это у меня. Точнее вообще не пережил. Множественные черепно-мозговые травмы были не совместимы с жизнью.

        Совместили-таки в конце концов, но не полностью: в таком состоянии птицы не поют.

        Я, получается, его искалечил.

        Ольга взяла в Универе академ. отпуск, чтобы водить его за руку и менять подгузники. Она хотела с ним пожениться, и непременно в церкви, но ей почему-то сказали, что убогих и неперспективных они не венчают, и что брачный чертог – не богадельня. В церкви были тогда тоже крутые времена, просили денег. Мама была антиклерикальная и на такие дела не давала.

        - А у меня перспективный – настаивала своенравная невеста. - К весне принесу доказательство. А пока вот, есть справка от гинеколога.

Не обвенчали. Стали просто жить у фединой матери. Ещё была там с ними федина сестра. И все любили бедного Федю, вернее то, что от него осталось и вместе ухаживали за ним, и Моти возил им всё, что им надо для жизни. И младенец рос в атмосфере культа этого фединого телесного остатка под его записенные прежде песни на хриплом магнитофоне "Весна". 

*Топор - от английского топ (верхушка): всякий топовый брэнд
            
 


Рецензии