Бобровая падь... Глава 19
Добравшись до их лесной, белокаменной виллы-дачи, Дмитрий сразу же с управляющим Прохором Кирьяновичем занялся семейной библиотекой. Тускло поблёскивающие золотыми тиснениями обложки античных авторов. Обтянутые старинной кожей фолианты, с житиями Православных Святых. Уникальные издания зарубежных и русских писателей… Всё это и многое другое нанятые рабочие упаковывали в раздобытые ими ящики и коробки. За работой придирчиво следил старый, но всё ещё энергичный, подвижный и не в меру говорливый Прохор Кирьянович.
Покончив с упаковкой библиотеки, Дмитрий отдал старику-управляющему большую часть имеющихся у него денег. Отдал до возвращения, как советовал отец, ради предосторожности, и свои документы. Прощаясь, обнял всхлипнувшего Кирьяныча и на арендованной линейке, со знакомым ездовым Акимом, покатили по каменистой дороге на Баталпашинскую. На головную станицу самого восточного отдела Кубанской казачьей области.
Пропылив, простучав копытами и колёсами не один десяток вёрст, сделав два привала, на следующий день, около трёх часов пополудни, приблизились к станичной окраине. Окружённая сплошными рощами и садами «Пашинка», как по простому называли станицу, привольно располагалась на правом берегу бурной и всё ещё быстрой по выходу из гор Кубани. На восток – высокие, изрезанные лесистыми балками, скалистые и почти безлесные горы. На запад – такие же горы, только положе и ниже. Долина довольно широкая, открытая солнечному теплу и прохладным ветрам. Предупреждённый о том, что на въезде в станицу могут быть красные сторожевые заставы, Дмитрий дальше решил идти пешком. С ездовым же договорились встретиться вечером, следующего дня, в условленном месте.
Проводив линейку, с оглядывающимся на него Акимом, он вглубился в ореховую рощу. Сама собой под ноги попалась утоптанная подошвами, пропечатанная копытами и копытцами дорожка, с коровьими кизяками и овечьей навозной картечью по сторонам. Петляя под зелёными, раскидистыми кронами, Дмитрий вышел к крайним дворам. Огляделся и, подавляя внутреннее напряжение, чтобы оно не выявлялось в нём и внешне, свободно, даже несколько развязно, пошагал по безлюдной улице. Туда, где над крышами и зелёными купавами сияла главица станичной церкви. Чем ближе к центру, тем люднее. И всё сильнее ощущение чего-то не привычного.Чужого и чуждого. Развалившись в пролётке, пронёсся угольно-чёрный, горбоносый тип, в чёрной шляпе. Громко гогоча, сплёвывая наземь шелуху тыквенных семечек, которые они грызли, прошли мимо двое перетянутых ремнями военных. Ножны шашек, болтаясь, хлопают о сморщенные, запылённые голенища сапог. В кобурах револьверы, на свисающих поводках. На серых папахах, красные ленты, наискосок. Вслед за ними, горланя песню, вразнобой протопала разномастная, разношёрстная полувоенная колонна. Кто в папахе, кто в фуражке, а один, по виду, горец, и вовсе с войлочным брилём на голове. Командир, поприличнее одетый, в защитной фуражке, со звездой, и с мотающейся под самыми ягодицами кобурой маузера, весело скалясь, поглядывает на хмурых, спешащих отойти в сторону прохожих. «Чё пугаетесь? – говорит его самодовольный взгляд. – Это ж ваши защитники!»
В центре площади, на здании бывшего Управления отдела, других более-менее добротных строениях полощутся красные флаги. А по фасаду одного дома растянут кумачовый, с белым, крупно выписанным призывом плакат: «Отстоим Кубань от банд Шкуро!». Дмитрий, прохаживаясь по краю площади, сначала старательно, до рези в глазах, осматривал, фильтровал лица, надеясь найти среди них родное лицо брата. Поняв, что всех входящих, нередко гуртами, в эти дома, под красными флагами, и выходящих из них ему не оглядеть, да и опасно, отправился по адресу, значившемуся в записке отца. Наняв пролётку, доехал до нужной улицы. Сориентировался и зашагал по немощёному, замусоренному и пыльному тротуару.
Дом, под красной железной крышей, угадал издали. Разглядел и фигуру часового, с винтовкой, у самого крыльца. «Да, видно, Максим у них важная персона!» - усмехнулся он с тихой грустью. По его предположению, брата в этот час не должно быть дома. Но неужели часовой охраняет квартиру даже в отсутствие хозяина?
Раздумывая, как поступить, медленно побрёл к виднеющемуся пробелу края улицы. Вышел на высокий, обрывистый берег реки. Его сразу опахнуло свежим ветром. Разливаясь среди серых камней-голышей и обломков скал, омывая усыпанные галечником островки, Кубань, приглушённо шумя, несла свои чистые осенние воды на равнинный простор. На её противоположном, по сведениям Дмитрия, не красном берегу, виднелись размытые кисейной дымкой строения абазинского аула. Во дворе ближнего к берегу дома – скотина под навесом. Кони. Снующие фигурки людей. Его отвлекло возникшее за спиной отдалённое дребезжание. Оглянулся. С того конца улицы, дребезжа, позвякивая, приближается конная упряжка. Секунду подумав, пошёл ей навстречу…
Если бы вдруг подъесаул Дмитрий Чапыжников в те минуты оказался на противоположном берегу, в доме, который привлёк его внимание, он мог стать свидетелем интересных событий. И даже встретить своих бывших сослуживцев. Например, Андрея Шкуро.
Об этом самом Шкуро, его отчаянной, порой даже - безрассудной храбрости, весёлой загульности в офицерских компаниях хорошо было известно во всём их, воевавшем в Персии, Экспедиционном корпусе. А ещё Шкуро с самого начала повёл себя, как непримиримый борец против разлагающих армию новых «революционных» порядков. Но то было с год назад. Теперь бы Андрюша Шкуро предстал перед Дмитрием в другой, более важной роли.
…В просторной, с пёстрыми коврами по стенам комнате, за низким столом, на таких же низких, широких и покрытых коврами скамьях, с подушками, расположились самые близкие по его повстанческому войску соратники полковника Шкуро. Сидели, не снимая по обычаю папах, и степенно угощались тем, что поставляла на стол, по распоряжению хозяина дома Бекмурзы, его исполнительная прислуга. Опять же по обычаю, по законам Корана и адата, трапезничали без спиртного. Хотя и сам Шкуро, и его боевые соратники, в своём кругу, при застольях, не прочь были и крепкой водки-«горилкы» хватить, и дружеские разговоры-балачки повести, и казачью песню с пляской спеть-сыграть. В этот раз иная обстановка. Во-первых, завтра – бой. Во-вторых, Андрей Григорьевич уважал обычаи горцев и требовал того же от подчинённых.
Завернув рукава тёмно-серой черкески, он уверенно, аккуратно брал прямо пальцами с посеребрённого блюда куски горячей, с жирком, душистой баранины. Откусывая, жуя, запивал её вместе со всеми налитой в фарфоровые чашки юшкой, из под варёного мяса.
- Выходит, войска и оружия у них много, Бекмурза? – обмакнув утиркой чётко очерченные, влажные губы и небольшие усы, спросил Шкуро.
- Многа! – почти выкрикнул Бекмурза. – Балахон, их начальник, хвастал на площади, перед народ: «Я скора, - сказал, - волка-Шкуро в железной клетке привезу и тут, на площади, поставлю перед вами. А потом шкуру буду с него драть и на базаре продавать».
- Поглядим, - спокойно отреагировал полковник, и его привлекательное, мягкого овала лицо и особенно выразительные глаза, не омрачились, не заметались в гневе. Они зажглись забиячливым, почти ребячьим озорством.
- Побачим! – повторил весело на родном кубанском наречии. – Ищё узнает этот Балахон, кто сильнее: белый волк или красная свинья.
- Тогда, когда ты первый раз брал Пашинка, - невозмутимо продолжал Бекмурза, - и зачем-то не захотел брать её до конца, войска там было мало. Не так, как сичас, - уже с упрёком закончил он.
- Не захотел! – хмыкнул Шкуро. – Вот он не захотел! – резко мотнул сизой волчьей папахой в сторону обирающего с кости мясо есаула.
- Андрей Григорьевич! – опустив руку с увесистой костью, взмолился тот: громко и с обидой. – Я ж вам не первый раз уже: не поддержали меня тутошние баталпашинскиет казаки. Они же встретили нас, лабинцев, как чужаков: «Хто такие? Откеля? Вы тут постреляете и уйдёте, а нам с семьями жить».
- Ну, а пушки, орудия, которые там, на улицах краснюки бросили, почему не увёл? А-а-а, молчишь! Ну, ладно, - омыв руки в чаше с тёплой водой, рывком поднялся Шкуро.
И перед всеми предстала его стройная, крепко сбитая фигура. Волнистая, русая прядь из под папахи. Тёмно-серая, с рядами белых, костяных вставок газырей, черкеска. Кинжал, с серебряными, узорчатыми накладками ножен.
- У нас теперь, - сказал он, - после соединения с отрядом Солоцкого войско тоже не малое. В самой станице казаки готовы нас поддержать. Был у меня нарочный от них. Поднимутся по нашему сигналу. А пока, господа-други, отдыхайте. Завтра ночевать будем в Пашинке. Если, конечно, выбьем оттуда этих красных гадюк, с их хвастуном Балахоновым.
* * *
Дмитрий, не торопясь, шагал навстречу конной упряжке. У одного двора она остановилась по взмаху руки вышедшего из-за калитки мужчины. Пока он разговаривал с седоками, Дмитрий был уже напротив дома, с красной крышей. Вскоре подъехала и упряжка. Оказалось, старая пролётка, с не смазанными, судя по издаваемым ею звукам, втулками колёс.
- Тпр-ру-у! – натянув вожжи, выкрикнул пожилой, сморщенный, как сушённая абрикоса, кучер, в черкеске и синих шароварах, с красными кантами.
С пролётки спрыгнул среднего роста, худощавый, широкоплечий человек, в чёрной кожаной тужурке, с выглядывающей из под неё кобурой маузера. На голове, чуть набекрень, по-казацки, чёрная фуражка, с красной звездой. Заправленные в сапоги, со шпорами, синие бриджи. Впрочем, Дмитрию было уже не до цвета бридж. Из под козырька фуражки в него вперились чёрные, блестящие и расширенные от удивления глаза брата Максима. Не мигая, выказывая белые зубы, под щёткой смоляных усов, он вглядывался в возникшего перед ним Дмитрия.
- Митюша! – тихо, но с чувством, вскрикнул Максим.
Рванулись друг к другу. Крепко обнялись. Потом, сказав что-то сморщенному, пожилому и не очень-то приветливому казаку-кучеру, Максим подозвал часового. Тот по его повелению охотно поднялся на крыло пролётки, и она, дребезжа, укатила.
- Нарушаешь устав караульной службы! – смеясь, заметил Дмитрий.
- Эта стража, - усмехнулся брат, - в полном моём распоряжении.
Ни о чём не спрашивая, Максим, взяв Дмитрия повыше локтя, повёл его к калитке. Во дворе, кроме дома, в углу – летняя побелённая кухня-мазанка. Дверь изнутри отворилась. Вышла ладная, чернобровая, нарумяненная казачка, лет тридцати.
- Здорово дневали! – кивнула она Дмитрию.
- Спасибо. Слава Богу! – слегка поклонился он.
- Ты поняла, Пелагея? – подморгнув, обратился к казачке Максим.
- Как не понять, Максим Андрианыч! Вечеря на двоих и с горилкой!..
Вошли в прихожую. Сняв тужурку, Максим заодно сбросил с себя и ремень, с деревянной кобурой, из которой торчала круглая рукоять маузера. Свёрнутый колесом ремень с оружием накинул на крюк вешалки. Просторная, светлая, с лепными карнизами и в богатых обоях горница, в которую они вошли, была совсем не богатой на обстановку. Покрытая серым, шерстяным одеялом, с цветастыми подушками и никелированными шариками на грядушках кровать. Три полумягких стула. Стол с керосиновой лампой. Этажерка с книгами и стопкой бумаг. Усадив Дмитрия на стул, извинившись, хозяин вышел во двор. Вернулся не скоро: он – с закутанным в стёганную жилетку глиняным горшком, а Пелагея – с корзиной всякой снеди, посудой и с прозрачной бутылью самогона. В горшке оказались горячие вареники с творогом. Кроме них – искусно разделанная селёдка на металлическом блюде. Порезаный на узкие скибы, сочно-красный, с чёрными глазками семечек арбуз. Малосольные огурцы, свежие розовые помидоры и большая кисть янтарного винограда. Накрыв стол, наполнив из бутыли вместительные рюмки, Пелагея попросила после трапезы самим убрать со стола и ушла. Проводив её взглядом, Дмитрий, смущаясь, спросил:
- Скажи, брат, где теперь твоя Екатерина с детьми?
- В Старо-Ужумке.
Ответив, Максим пододвинул гостю тарелку с закуской, нож, вилку и, подняв рюмку, предложил:
- Ну, Митя, выпьем сначала за встречу, а потом уж разговоры!
Они проговорили, проспорили до полуночи. Но так ни о чём и не договорились. Менять свои взгляды-принципы, изменять революции, которая за «народную правду», Максим ни за что не соглашался. Более того, по его замечанию, сами рассуждения на эту тему для него обидны. И, вообще, разговор был столь острым, болезненным для обоих, что измученный Максим, как-то виновато, примирительно закончил его словами:
- Ладно! Давай уберём со стола. А разговор продолжим завтра. Утро вечера мудренее.
В пятом часу их разбудил громкий грохот в дверь. Вскочив первым, Максим метнулся в прихожую. В мертвенно-бледном лунном свете Дмитрий видел, как брат, торопясь, вынимает из кобуры маузер.
- Одевайся! – крикнул он брату и сам начал, прыгая то на одной, то на другой ноге, натягивать бриджи.
- Открой, красная подлюка! - вопят уже и под окнами.
Звякнуло и со звоном рассыпалось разбитое снаружи стекло. Нацелив туда мгновенно ствол, Максим нажал на спуск. Вместо выстрела – щелчок. Ещё щелчок. Открыв рывком магазин, Максим с бешенным выкриком:
- Стерьва! – швыряет маузер на стол. – Стерьва! – повторяет он и поясняет: Пелагея, стерьва, с вечера, украдкой, выгребла из маузера патроны.
Между тем, вместе с вышибленной дверью в дом уже ворвались казаки-станичники. Чёрные провалы орущих ртов, злобные оскалы зубов, обезумело сверкающие глаза. Дебелый, с вислыми усами и в погонах хорунжего их предводитель подскакивает к Максиму:
- Почему не открывал, гад? – и цапает полуодевшегося Максима за исподнюю рубашку.
- Хорунжий, как вы смеете? – подбегает Дмитрий и тут же получает крепкий тычок в зубы от… одетого в форму урядника вчерашнего, сморщенного кучера.
Поорав, потыкав их кулаками, казаки велели им одеваться. Обыскали. Выявив, что Дмитрий без документов, ещё больше озлобились:
- О-о-о! Видно, важная птица попалась!
- Он ни причём! Он мой гость! – криком на крик отвечает Максим.
- Хорошие гости к красным комиссарам не ходють! Связать обоих!
Скрутив им за спинами руки, вывели на улицу. Поставили под присмотром у калитки. В доме начали, наверное, обыск. А во дворе свежо и тихо. В стылом сентябрьском небе – льдинки поредевших к рассвету звёзд. И вдруг по берегу Кубани, со стороны абазинского аула пошла частая стрельба. Раскатисто, отдавшись эхом в горах, ухнуло орудие. Судя по всему, занимавшийся над станицей рассвет, готовил её жителям очередной сюрприз, всё сильнее разгоравшейся гражданской войны
* * *
Взлетев верхом на высокое место обрывистого берега, полковник Шкуро окинул взглядом раскинувшуюся внизу станицу. Она спит крепким предутренним сном. Ни звуков, ни шевелений-движений. Только красный, будто набрякший от крови флаг тяжело колышется над крышей большевистского Совдепа. Опустив бинокль, Шкуро оборачивается к стоящему позади вестовому:
- Передай Трепетуну, штоб он первым сигнальным выстрелом вон по тому дому, с флагом, бабахнул.
- Слушаюсь!..
А станица спит. Спят её жители: казаки, иногородние, приезжие. Спят сторонники советской власти и те, кто против неё. И как не спать, в такое тихое, прохладное, ещё не озарившееся солнцем утро.
Шкуро махнул шашкой. И через мгновения тишина оглушительно лопнула, отдалась под горами эхом орудийного выстрела. На месте красного флага взметнулось яркое колючее пламя. Поднялось облако пыли и чёрного дыма. Минуту спустя оба берега скрытно зашевелились, задвигались, огласились частой, трескучей пальбой. Проснулась станица. Проснулась в тревожном испуге-неведении: «А-а? Што?.. Стреляют?.. Кто? Где?..». Хотя сам полковник Шкуро знал: многие станичники, его единомышленники, пробудились ешё до выстрелов. Некоторые не спали вовсе. Надев, как один, казачьи черкески, с погонами, вооружившись, они неслышно, будто ночные тати, окружали дома, хаты большевистских командиров, комиссаров, активистов, а также красные казармы.
С минуты, когда грохнула пушка, Шкуро особенно зорко следил с седла своего жеребца за происходящим в Баталпашинской и её окрестностях. Он то и дело поднимал к глазам бинокль. В готовности ко всему, чуть поодаль, стоял его конвойный взвод. Тут же сотня притихших, мрачновато-сосредоточенных горцев. Пока всё идёт гладко. Снаряд, угодивший прямиком в здание Совета вызвал сразу же у красных замешательство. Площадь перед Советом закопошилась людьми, засверкала вспышками беспорядочных выстрелов. В сбитом флаге и разворочённой взрывом крыше красные командиры, с Яковом Балахоновым во главе, увидели, судя по всему, некую гибельную для себя предрешённость. Тем не менее, собравшись, они спешно послали на берег довольно сильное подкрепление. Хлопки выстрелов слились в сплошную пальбу. На их стороне зататакал пулемёт. С досадой увидев, что его казаки замешкались у моста, Шкуро приказал бить по оборонявшимся там красным сразу несколькими пулемётами. Одновременно (молодец есаул Трепетун, догадался!) орудия накрыли станицу грохочущими вспышками беглого, прицельного огня. Приникнув опять к окулярам бинокля, Шкуро видел, как ещё суетнее, забегали, замельтешили красные отряды.
- Так их, Трепетун! Так их краснюков! – дрожат в смехе его губы.
А цепочки «краснюков» потянулись уже на Бекешевскую и Воровсколесскую – памятные, дорогие Андрею Григорьевичу станицы. Они первыми поддержали его партизанскую войну против чуждой казакам большевистской власти. Эх, сейчас бы ринуться через мост основными своими силами! Пустить бы наперерез красным хотя бы сотню казаков! Ведь уже слышно и видно, как перейдя вброд Кубань, в западную окраину станицы ворвалась конница есаула Маслова. На мосту же всё ещё бестолковая суетня со стрельбой. Матюгнувшись, Шкуро резко обернулся к своим «волкам» и скучающим горцам:
- Казаки! Горцы-джигиты! За мной, через Кубань!
С криками, свистами казаки конвоя и горцы, некоторые даже без сёдел, лишь со сверкающими шашками и не менее сверкающими глазами, вслед за полковником бросились в быстрые потоки воды. Она бурлила через спины коней. Увидев покрытую конями реку, размахивающих клинками орущих, визжащих, свистящих шкуровцев, красные побежали со всей линии обороны. По станице они уже суматошно, быстро передвигались шевелящимися людскими и конными массами. Вдогон по ним жахала белая артиллерия. Нагоняя, их полосовала, рубила шашками белая конница. Повстанцы припоминали большевикам всё: расстрелы офицеров прежней Русской армии, попрание многовековых казачьих традиций, безбожие, глумление над стариками, насилия казачек… Им припоминали всю чуждую Кубани большевистскую власть – жестокую, бесчеловечную, лицемерную.
* * *
В прибранной от трупов, крови, разрушений и, вообще, - от всех последствий боя станице казаки устроили праздник. Правда, приняли его не все. Сторонники Советов попрятались по дворам и домам, с наглухо запертыми воротами, калитками, запахнутыми ставнями. Многие вовсе покинули станицу. Основная же часть баталпашинцев, принарядившись, высыпала на улицы и площади. В храме торжественно зазвучал благодарственный молебен. В первом ряду молящихся – полковник Шкуро и его соратники-командиры. После молебна – застолья, с песнями и плясками. Затем – скачки наперегонки и с показом искусства джигитовки. Словом, праздник, какого давно уже не было.
За одним из самых больших столов, к которому пригласили Шкуро, собрались станичные старики. Седые бороды и усы. Георгиевские кресты и другие награды на черкесках. Старинные кинжалы и шашки, на узких, серебряно-наборных поясах. И опять зажжёгшиеся надеждой глаза стариков. Надеждой – на нормальную, людскую жизнь. Глядя на них, Андрей Григорьевич вспомнил и своего батька. Такого же боевого, умудрённого жизнью казака, из родной станицы Пашковской. Вздохнул, всгрустнул на секунду, и высказал дедам своё самое наболевшее: о мобилизации в белое казачье войско.
- Та хто ж будить против! – поддержал его седоволосый дед, в такой же, словно прихваченной сединой, курпейчатой папахе и с четырьмя Георгиями на черкеске.
– Рази што враг! – поддержал другой кавалер.
В течение нескольких недель в станице сформировали два полка: первый и второй Хопёрские. В память о тех легендарных донских полках, которые были первыми переселены на Верхнюю Кубань. А тут полковнику Шкуро ещё и красные «подмогли».
Заподозрив по своему «революционному» обыкновению в чём-то мирных черкесов, они сожгли их аул Мансуровский. Горцы тут же послали вестовых к Шкуро. Дав согласие на союз с ними, полковник сформировал ешё и два Черкесских полка.
* * *
Развязав им руки, конвоиры втолкнули Максима и Дмитрия в камеру. В ней уже было десятка полтора таких же, как они: схваченных, скрученных ночью арестантов. Судя по одежде, большая их часть – военные. Остальные – в штатском. Некоторые сразу узнали Максима. А Максим – их. Один, в защитном френче, таких же по цвету бриджах и начищенных до блеска сапогах, после рукопожатий отвёл Максима в сторонку. Косясь на Дмитрия, стал о чём-то расспрашивать. Тот, хмурясь, отвечал. Потом вернулся к брату.
- Вызываю подозрение у твоих сослуживцев? – грустно взглянул на него Дмитрий.
- Естественное любопытство, - ответил брат.
Камера просторная, но давит мрачными, серыми стенами. Зарешёченное, грязное окно, под самым потолком. Сдержанный гул разговоров, покашливаний, нервных смешков и просто – молчание большинства. Беспокойнее всех ведёт себя курчаво-черноволосый, с влажными, выворочеными наизнанку губами человек. Он в сером костюме, под которым чёрная жилетка, с кармашком для часов. «Соломоныч», - так называют его некоторые, видимо, знакомые с ним ещё до ареста сокамерники. Он поминутно заговаривает то с одним, то с другим, а то сразу с несколькими арестантами. Начинает со своего, наверно, давно вошедшего в привычку выражения: «Я же говорил…». Вот и сейчас, тронув за ремень оказавшегося перед ним молчаливого военного, Соломоныч горячо открывается ему:
- Я же говорил товарищу Балахонову…
И далее, что-то полушёпотом, почти на ухо, неприязненно усмехающемуся слушателю. Немного погодя, уже другому, открыто:
- Я же говорил в Пятигорске товарищу Ге, когда он меня инструктировал: бдительность и осторожность. И жестокая, революционная непримиримость! – нехорошо сверкнули горячечные глаза Соломоныча.
Дмитрию стало не по себе. И от слов, и от сверкнувших глаз «Соломоныча». Неприятно раздражало слух это его «же», выговариемое им не как «жэ», а именно смягчённо, почти как «щже».
Со скрежетом отворилась дверь. Вошли четверо: пожилой, массивного сложения есаул, молоденький, почти подросток, хорунжий и двое средних лет казаков, при шашках и с кавалерийскими карабинами наизготовку.
- Мой знакомый, - шепнул Максим брату и поднявшись с пола, в углу, где они сидели, подошёл поближе к есаулу.
Тот как раз начал интересоваться жалобами арестованных.
- Ваши люди, господин есаул, - обратился Максим, - вместе со мной схватили моего, ни в чём не виноватого перед белыми властями брата. Подъесаула. Георгиевского кавалера! Прошу его освободить.
- Разберёмся! – холодно посмотрел есаул на Максима.
Мгновение подумав, с иронической полуулыбкой добавил:
- Вы ведь, господин Чапыжников, тоже ни из нижних чинов. Прапорщик, насколько мне известно. Если же говорить о Георгиевских кавалерах… Бывший урядник Иван Кочубей тоже награждён двумя крестами. А воюет против нас. Там! – мотнул есаул чёрной папахой. – За Кубанью! – резко выкрикнул он и с сожалеющей ненавистью добавил: - Эх, вы-ы!.. Мерзавцы и предатели казачества.
Повернувшись, есаул с конвоем вышли.
- Я ведь его сына, царского офицера, ротмистра, из нашего расстрельного списка вычеркнул, - с ноткой сожаления прошептал Максим. – На коленях этот есаул-папаша передо мной ползал. Сволочь! Надо отсюда бежать, Митя. Только, как? Казаки, они на деньги жадные. Подкупить бы кого из охраны.
Дмитрий, внимательно посмотрев на брата, оживившись, осторожно пощупал пальцами низ полы своего пиджака.
- Денег немного имеется, - шепнул он Максиму.
И, глядя в его сразу заблестевшие глаза, тихонько продолжил:
- Они у меня в потайном кармашке. Поэтому их не отобрали при обыске. Три золотых пятирублёвика.
Вечером, попросившись в туалет, Максим взял одну из извлечённых Дмитрием жёлтых монет, с профилем императора Николая 11. Вернувшись, довольный дальше некуда, поделился: деньга передана начальнику охраны. С уговором: если поможет освободиться, получит ешё пару таких монет. Сказали, что жди. В нужный момент вызовут.
- А я вот подумал, - грустно, стеснительно отозвался Дмитрий, - и решил так: ты беги, а я бежать не стану. Буду ждать суда. Надеюсь, разберутся и отпустят. Ведь если побегу, белые окончательно красным меня посчитают. Папа узнает. Представляешь, каково ему будет? Скажет: ещё один предатель в роду. Не выдержит он этого. Давно на сердце жалуется.
- Ты што несёшь, Митя? – вспыхнул, загорячился Максим. – Ты ещё не понял, што это за штука гражданская война. Какой суд? Кто станет с тобой разбираться? Ладно меня шлёпнут: есть за што. Но ведь и тебя заодно! Пойми, ты у них в подозрении. С тайными сведениями ко мне приехал.
- Нет! – твёрдо ответил Дмитрий. – Не уговаривай, брат, не побегу. Вот лучше Соломоныча спаси. Болтает, взбадривает себя, а сам смерти, вижу, больше всех боится. Прямо трясётся весь изнутри. Жалко и противно.
* * *
Шли дни. Менялись ночи. Однажды, после того, как арестанты поели уже поднадоевшей всем похлёбки, вошедший урядник, выкликнув имя и фамилию Максима, приказал ему собрать и вынести из камеры посуду. Молча исполнив всё, Максим вернулся. Сел на пол рядом с братом и, выбрав момент, зашептал ему:
- Завтра, поведут будто бы всех на желанный тебе суд. По дороге бежим! - волнуясь, прохрипел он в ухо. – Всё подготовлено.
Ночью, кутаясь в брошенное охранниками на пол истёртое одеяло, Максим вносит коррективы:
- Держись всю дорогу меня. Слева, вдоль дворов, ныряем в приоткрытую синюю калитку.
- Ты ныряй. Я не стану.
- Эх, олух царя небесного! – выдохнул со стоном Максим и замолчал.
Чуть свет - в камере всех подняли:
- Стройся!
- Куда?.. Куда? – тревожно закудакали со всех сторон.
- Судить вас, подлецов-измещиков, будем.
Шли скученно, вдоль заборов, ворот и калиток. Под свисающими над ними, уже желтеющими кронами садов. Слева показалась выкрашенная синей, потрескавшейся краской высокая калитка. Дальше – ворота. Шепнув:
- Я первый, ты – за мной! – Максим ступил влево, толкнул калитку.
Она… не отворилась. Дмитрий, не помышляя о побеге, прошёл мимо. Поравнявшийся с ним Максим сам не свой:
- Обманул, сволочь! – зашипел он, вероятно, на того, кто должен был впустить их через калитку во двор.
- Из строя не выходить! – подскочил тут же конвойный и ткнул Максима прикладом в бок.
Впереди показался купол собора. Выйдя же на площадь арестованные моментально поняли, на какой суд их привели. Посредине площади «красовалась» новая, из свежеоструганных брёвен, виселица. С верхнего, поперечного её бревна свисали пять верёвочных петель. Под ними - общая длинная скамья. А поодаль - шевелящийся полукруг людской толпы.
- Привёл соколиков? – смеясь, подошёл к начальнику конвоя есаул, в черкеске, с подвёрнутыми рукавами.
- Привёл, ваше благородие!
- Тогда начнём. Со штатских! – ткнул он пальцем в мгновенно побледневшего Соломоныча.
Вытолкали прикладами под виселицу ещё троих. Когда подошли к Дмитрию, Максим решительно заслонил его собою:
- Сначала меня!
- Не торопись, сволочь! – выкрикнул здоровенный, краснорожий казачина и сбил непослушника прикладом наземь.
Дмитрий попросил есаула не связывать ему пока руки: хочет помолиться.
- Молись! – одобрил тот, и Дмитрий, повернувшись к собору, осенил себя крестным знамением и зашевелил губами в молитве.
Со связанными руками всех пятерых поставили на скамейку. Накинули петли. Несколько казаков как-то не дружно, не сразу выбили из под ног смертников скамейку.
Даже крепкого духом Максима происходящее крушило, ошеломляло чуть ли не до обморока. Будто в кошмарном сне, он с ужасом фиксировал сознанием, глазами и ушами все детали казни. Взметнувшись, задрожав, туго натянулись верёвки. Рывком захлестнулись на шеях петли. Откинулись на стороны головы, с побагровевшими, готовыми вот-вот полопаться от прилива крови лицами. Несчастные уходили в небытие по-разному. Дмитрий лишь слегка поджал и тут же разжал сведённые друг к другу ноги, в штиблетах, и вскоре затих. Трое его соседей, справа и слева, умирали медленнее и мучительнее. Больше же и дольше всех извивался, дёргался в петле бедный Соломоныч. Прошло минут десять, пока он не обвис в покое, вывалив изо рта, вместе с комком слюнной пены, лилово-синий, покусанный до крови язык. А когда двое казаков подошли, чтобы снять его и освободить место для казни другого, Соломоныч опять зашевелился.
- Гля-кось, ишщё двошит! – брезгливо потрогав его, удивился казак.
- Готовь остальных! – спешит, суетится есаул.
В этот момент на крыльце дома, в сотне шагов от виселицы, послышался громкий гомон. Показалась знакомая всем фигура Андрея Шкуро, в волчьей папахе и черной бурке. Вокруг него офицеры штаба и казаки конвоя. Взглянув на виселицу, с повешенными и снующих между ещё не повешенными арестантами офицеров, Шкуро велел позвать старшего распорядителя казни. К нему подвели недовольного тем, что его оторвали от дела, есаула.
- Кто такой? – гневно уставился в него Шкуро.
- Есаул Задерякин. Командир конвойной сотни генерала Покровского!
- По чьему приказу и кого?
- По приказу генерала Покровского. Вешаем красных из тюрьмы.
- Следствие велось?
- Никак нет.
- Суд был?
- Никак нет.
- Казни немедленно прекратить! – приказал Шкуро старшему из своих офицеров. - Арестованных вернуть в тюрьму. А ты, - угрожающе глядя на есаула выговорил он, - убирайся из станицы к чёртовой матери! Вместе со своей сотней! Проводите их, - обернулся Шкуро к начальнику подчинённого ему конвоя.
Максим, надеявшийся, что смерть избавит его от невыносимых душевных мук, стоял теперь убитый, раздавленный и униженный. Его пощадил, на неопределённый срок, заклятый враг Шкуро.
А «заклятый» враг Шкуро тут же послал с вестовым письмо в станицу Беломечётинскую, самому генералу Покровскому. Так, мол, и так, генерал, в ваших палачах не нуждаюсь. И ко всем пленным, дополнял он, надо блюсти законность. Покровский в ответ ничего писать не стал. Сам в сопровождении конвоя отправился в Баталпашинскую. Пока скачет, введу читателя в некоторые подробности.
Андрей Шкуро, не без оснований, считал Покровского выскочкой. В самом деле, штабс-капитан Виктор Покровский, уже прославившийся храбростью как военный лётчик, приехав зимой восемнадцатого в Екатеринодар, оказался там единственно заметным офицером, с боевым опытом. Между тем, красные как раз стали решительно сжимать кольцо вокруг столицы Кубани. Учитывая это, штабс-капитан потребовал от Кубанской Рады поставить его во главе всех обороняющихся казачьих отрядов. У Рады выбора нет. Она удовлетворяет требование амбициозного офицера. Атаман Филимонов поднимает штабс-капитана сразу до полковника. А уже через два месяца, после некоторых побед Покровского над красными, Кубанская Рада с помпой присваивает ему звание генерал-майора. В октябре того же года, в окрестностях станицы Отрадной, он пробивается со своим войском из Лабинского в Баталпашинский отдел. Тут и соединяется с отрядами Шкуро. Воюют теперь стремя к стремени.
Полковник Шкуро, уважая, в общем-то, личную отвагу своего соперника, в то же ремя считал его плохим тактиком и бездарным стратегом. Кроме того, он был решительно против патологической жестокости Покровского к своим врагам.
Прибыв в Баталпашинскую, генерал-майор Покровский, оставив у подъезда дома свою свиту, сам сразу – к Шкуро. Сутулый по природе, он ещё больше сутулился, поднимаясь по ступеням, шагая по коридору. Смуглый лоб нахмурен. Чёрные полудужья бровей сведены. Нос – ястребиным клювом. Сжатая на головке шашки ладонь подрагивает в такт поступи.
- А ты, брат, либерал! – пожав руку, начал он выговаривать Шкуро. – Мало, очень мало вешаешь их, краснюков. Вот я и прислал тебе своих помощников… Да ты не сердись! – зверовато улыбнулся генерал, усаживаясь в кресло. – Нет лучше украшения для ландшафта, чем виселица, с повешенными большевиками.
Они и дальше, всю Гражданскую будут воевать, взаимодействуя друг с другом.
Свидетельство о публикации №224021001413
Автор знакомит читателя с важными событиями,
со сложными взаимоотношениями, с панталыку не разобраться.
У нас ночь, разница с Москвой четыре часа.
Перечитаю со вниманием на свежую голову.
Спасибо.
Зоя Чепрасова 10.02.2024 20:24 Заявить о нарушении
А параллельно, через главу начнётся история предков, нашего "неудачного" героя-грибника, по линии матери. Герои этих двух линий различаются даже говором: первые - русско-донским, вторые - русско-украинским.
Всего Вам доброго, Зоя!
Иван Варфоломеев 11.02.2024 09:03 Заявить о нарушении