de omnibus dubitandum 97. 236

ЧАСТЬ ДЕВЯНОСТО СЕДЬМАЯ (1860-1862)

    Глава 97.236. НИЧЕГО, ВАШБРОДЬ, …ПО ПЕРВОЙ ВСЕГДА ТАК…

    Дорога и, первое знакомство мое с горами от имени вымышленного государственного преступника Якова Кайсарова описывает, ставший русским писателем внук Аджук-Гирея Закира, Михаил Юрьевич Лохвицкий, - свежи в памяти, словно это, было вчера.
    Мне казалось, что лечу я навстречу теплу и свету. Уползали назад грязно белые снега, сменяя их, курился над обнажившимся черноземом пар, потом по обеим сторонам езжалого пути легли словно бы только обмытые зеленя. Рябило в глазах от пестроты луговых цветов, и вскоре уже не брызги разлетались из под копыт почтовых лошадей, а высевалась серая пыль. Так, меняя день на ночь и ночь на день, ехал я, пока вдали не показались горы.
 
    В предгорье чуть не застрял — не оказалось сменных лошадей, но мне повезло; оглядев меня сумрачно, плотный, с темной жилистой шеей фельдъегерь взялся довезти меня до следующей станции. Жадно разглядывая приближающиеся горы, я стал расспрашивать фельдъегеря о Кавказе, но он отмалчивался, сидя рядом с ямщиком, и мне пришлосьумерить свое любопытство, тем более что тарантас невыразимо трясло на ухабистой дороге.

    Озабочивала меня пыль, все более густым слоем покрывавшая мой новенький мундир, но с этим приходилось мириться. Я, глазел по сторонам, на узловатые грабы, огромные дубы, на никогда не виденные каштановые деревья.

    Что это именно каштаны, мне объяснил ямщик.

    Узкая каменистая дорога извивалась среди гор, и мне показалось тесно здесь. Потом я увидел далекую, сверкающую под солнцем снежную вершину. Въехали в темное, молчаливое ущелье.

    Ямщик остановил лошадей, слез, подвязал колокольчики, взгромоздился на облучок, и мы поехали дальше.

    Я, спросил у фельдъегеря, не грозит ли нам нападение, но он снова промолчал. В широкой спине его, в упорном нежелании разговаривать со мной таилось нечто загадочное, казалось, он знает что-то, но не хочет мне открыться.

    Я, забеспокоился, потрогал рукой рукоять сабли, зачем-то отстегнул ее, потом снова пристегнул. Мой тяжелый револьвер Смита и Вессона лежал в саквояже. Недавно полученный в армии, он был оружием повторного действия, преломившись, заряжался с казны шестью патронами. Я очень им гордился, но через несколько дней после прибытия в полк, в порыве глупой щедрости, преподнес его командиру батальона.

    Я, подосадовал, что не достал заранее револьвер из саквояжа, в случае нападения он весьма пригодился бы. Поглядывая на сырой, густой лес, я вспоминал героев М. Лермонтова, - то Амалат бека, то Измаил бея, воображал, что вот раздадутся выстрелы, из-за деревьев с диким визгом выскочат черкесы, я спрыгну и примусь рубиться.

    Черкесы в испуге скроются, повернувшись к тарантасу, я найду его пустым, из-за кустов выберутся бледные, трясущиеся фельдъегерь и ямщик. «Не велите казнить, баше благородие, больно мы испужались, а вы то, оказывается, смельчак, ишь, целую шайку разогнали».
 
    Oт бесконечной тряски меня замутило, я, перестав смотреть на лес, погрузился в дремотное оцепенение. Вдруг раздался треск, похожий на выстрел, меня подбросило, я, тараща глаза и ничего толком не различая, соскочил на дорогу, упал, лошади заржали, и я, пытаясь выдернуть саблю из ножен, опрометью побежал к ближайшим кустам, пытаясь понять, кто и откуда на кого нападает.
 
    — Куда вы, вашбродь? — крикнул ямщик.
 
    Я повернулся, посмотрел внимательно на кренившийся тарантас и разглядел, что с передней оси соскочило колесо. От стыда кровь ударила мне в голову.
 
    — Живот схватило, — неловко объяснил я. — Сейчас...
 
    Зайдя за деревья, я долго, пока меня снова не окликнули, простоял под дубом. Вернувшись к тарантасу, старался не смотреть на фельдъегеря и ямщика. Если б я увидел на лицах их усмешку, мне, чтобы избавиться от позора, пришлось бы застрелиться.
 
    Когда приехали на станцию, я услышал из разговоров, что на перевале действительно пошаливают абреки — ямщик подвязал колокольчики отнюдь не для того, чтобы попугать меня.
 
    По прибытии на место получил в штабе полка назначение. О службе помощником взводного, затем взводным рассказывать подробно не стану. Из всякого рода воспоминаний, помещенных в «Военном сборнике», повседневная армейская служба достаточно хорошо известна. Обрисую в общих чертах лишь то, что было в моей собственной жизни наиболее примечательным.
 
    Первые месяцы я наслаждался всем, всему радовался. И не столько потому, что служба была внове, но и по причине моей молодости.

    Щенку нравится все окружающее.

    Отрадно было ощущать собственное здоровье и силу, бодрое расположение духа, нравился запах кожи, махорки, смазанных дегтем солдатских сапог, конского навоза, нравилось наблюдать за поздним, из-за гор, восходом солнца, задрав голову, изучать крупных яркие звезды. И люди меня окружали такие славные, такие хорошие! Я не уставал любоваться кавказским офицерским крестом на красной ленте с голубой и желтой каймами, который позванивал на могучей груди ротного командира — майора Офрейна, усатого, с сизым носом, с прожилками на одутловатых щеках и пристальными свиными глазками. Ругался он, как с восхищением определял наш фельдфебель, по-боцмански, и я мечтал уметь изъясняться по матушке так же замысловато, ходить с такой же развалкой, приобрести столь же сизый нос и, более всего, разумеется, получить кавказский крест.

    Ради креста я тогда без раздумий пожертвовал бы даже рукой или ногой.

    Стремясь поскорее отличиться, да еще помня свой испуг на перевале, — а я весьма переживал, что о моей трусости станет случайно известно, — я постоянно просился в дело, ходил вместо унтер-офицера, хотя это вовсе не требовалось, в залог, располагался вместе с солдатами в яме, за засеками из хвороста и все ждал, не мог дождаться, когда абреки нападут на нас и я, смогу своей шашкой, которую фельдфебель навострил, как бритву, снести чью-нибудь голову.
 
    Поначалу мне не везло. Никак не удавалось окреститься в бою. Вечерами мы собирались, пили при синем свете горящего спирта жженку и поздравляли смельчаков, ловко разрубивших противнику плечо или всадивших пулю в самую его голову. Я же, все не попадал в удальцы. Но пришла и моя пора. Я увидел лежащего на траве человека в изодранной одежде, с бритой головой, — папаха слетела с нее и валялась тут же, — с черными, быстро тускнеющими и страшно спокойными глазами. Упал человек этот от моей пули, и я от страха, ужаса и ярости ударил его несколько раз, уже лежавшего, саблей в живот, и из прорезей на ноги ему и на траву вывалилось что-то слизистое, округлое и дымящееся — так пар поднимается от теплой воды. Я вдруг понял, что это кишки, и, попятившись от умирающего, наскочил на унтера. Он проговорил не то с одобрением, не то с упреком:
 
    — Эк вы его!
 
    Меня затошнило. Унтер поддержал мне, как маленькому, голову.
 
    — Ничего, вашбродь, — успокаивал он меня, — ничего, по первой всегда так.
 
    Вечером, поздравляя меня с боевым крещением, офицеры выпили рому. Я был пьян, смеялся без удержу, до икоты, лез ко всем целоваться. А потом мы сели за карты, и я проиграл пятьдесят рублей и еще семьдесят пять под честное слово.

    На другой день мы, спросив разрешения ротного, съездили в ближайшую станицу, накупили вина и конфет и загуляли у какой-то бабы. Она созвала товарок — жен взятых по жребию на службу казаков, и когда я проснулся, нос мой был уперт в пухлую женскую грудь с длинным соском.

    При прощании казачка эта под общий смех объявила, что я сонная тетеря.
 
    Служба продолжалась. Горец, которого я убил своей рукой, оказался первой и последней моей жертвой. Не потому, что я к этому не стремился более, а так уж сложились обстоятельства.

    После пленения Шамиля в основном закончилась война на Восточном Кавказе, до конца 1861 года происходили лишь небольшие бои в Дагестане и Чечне. Наше командование готовилось к решительному наступлению в Закубанском крае с тем, чтобы потом, в следующие годы, приступить к переселению горцев на северном склоне Главного Кавказского хребта и племен, живших по побережью Черного моря.

    Сразу же объясню для неосведомленных, что черкесы состояли из нескольких племен: шапсугов, жанеевцев, бжедугов, натухайцев, кабардинцев, темиргоевцев, абадзехов, убыхов и других. До недавнего времени самым многочисленным черкесским племенем были шапсуги, теперь их почти не осталось, как не осталось, скорее всего, и убыхов.
 
    Как известно, Ермолов создал, а Барятинский возобновил и развил именно ту беспощадную варварскую систему, которая в пересказе старого унтера Тимофея Кузьмина показалась мне досужей выдумкой.

    Старый унтер-офицер, отслужившим двадцать пять лет на Кавказе, Тимофей Кузьмин, рассказывал мне о горцах, когда я приезжал на вакации из кадетского корпуса уже старшеклассником...

    Чем ближе было к окончанию кадетского корпуса, тем чаще толковали мы между собой о будущем, о карьере, о службе на Кавказе, которая давала молодому офицеру скорейшую выслугу и ряд других преимуществ. Тимофей на мои вопросы хмыкал в продымленные табаком усы и не очень охотно образовывал меня. Вот как выглядела в его изложении причина Кавказской войны:
 
    — Ежели начать издалеча, то было так: черкесы всегда жили вольно, никого не пущали воевать свою землю. А тут не пондравилось царице Екатерине, что запорожские казаки (черкасы - Л.С.) тоже построили себе вольготную жизнь, взяла она, да и переселила казаков на Кавказ, в надежде, что черкесы и казаки зачнут друг дружку трескать по усысям, на помин души и взаимно истребят. А казаки возьми, да и стали с черкесами кунаками, и одежду их переняли, и обычаи, одним словом, здоровы стали так ужасно, что царица совсем испужалась. Тогда сенат и порешил: с Богом, ура, солдатушки, за матушку царицу! И казаков тож прижимать начали...
 
    Когда я спрашивал, какие они, черкесы, Тимофей почему-то ухмылялся и бормотал:
 
    — Баской народ, нравный.
 
    Другого ответа я от него не сумел добиться. Ничего не смог он рассказать и о том, что меня более всего занимало, — о лихих атаках и сражениях.

    По воспоминаниям Тимофея получалось, будто вся боевая служба его состояла из валки леса, рубки фруктовых деревьев, строительства дорог, сжигания посевов и сакль.

    Для чего было вырубать сады и рушить дома горцев, я не мог понять и заподозрил, что Тимофей или выдумывает, чего не было, или все двадцать пять лет проторчал в интендантской команде и ни разу пороха не нюхал.

    Однажды, подвыпив, Тимофей спел старую солдатскую песню, позже я еще раз услышал ее от капитана Закурдаева, сыгравшего такую значительную роль в моей судьбе.

    Как-то Тимофей встал по стойке «смирно», скомандовал самому себе:
 
    — Шаго-ом арш!
 
    И сиплым тенором, — наверное, он был в молодости ротным запевалой, — загорланил, маршируя:
 
Эй, черкесы, вы не чваньтесь,
Ваши панцыри нам прах!
Лучше вы в горах останьтесь,
Чем торчать вам на штыках!

Александра умоляйте
О пощаде ваших дней!
И колена преклоняйте
Пред великим из царей!..
 
    Солдатскую песню я одобрил, и она немного восполнила нехватку боевых подвигов в воспоминаниях Тимофея. Я даже повел его к нам и попросил мать угостить старика домашней наливкой.

    Он выпил рюмку, крякнул и гаркнул так, что мать вздрогнула:
 
    — Пок-корнейше благодарю!

    Барятинский завоевал славу — недаром великий князь Михаил во время торжественного обеда по случаю окончания Кавказской войны 21 мая 1864 года провозгласил тост за генерала-фельдмаршала. Я лежал раненный, на шинели, проклиная все на свете, и слышал звучный голос его императорского высочества:
 
    — За князя Барятинского, с назначением которого была принята система войны, принесшая такие блестящие результаты!
 
    Послышались одобрительные возгласы генералов, пирующих в палатке, и аплодисменты, а у меня не было сил даже плюнуть.
 
    Система заключалась в том, что мы прорубали просеки, занимали аулы, сжигали их и уничтожали сады и посевы. Все трофеи захватывались офицерами, само собой, соответственно чинам: штаб- офицерам доставалось поболе, обер- офицерам меньше. Разумеется, многое зависело и от собственной смекалки и сноровки.
 
    Заняв аул, мы через толмача приказывали горцам переселяться на Кубанскую плоскость, на неплодородные земли, под присмотр наших гарнизонов, или уезжать в Турцию.

    В оставленные горцами места переселялись, несмотря на их противодействие, казаки. Не раз и не два они (казаки - Л.С.) убегали, но мы настигали их и снова гнали обратно. Казаки с ненавистью смотрели на офицеров, а матери и жены их честили нас, почем зря, с вывертами, напоминающими высокий штиль Офрейна. Ни казаки, ни русские мужики переселяться на черкесские земли не хотели. Разговоры о том, что захватить Кавказ было исконной мечтой русского народа, — гнусная ложь. Монархи всегда прикрывают свои гнусности ссылками на исполнение ими мечты и воли народа.

    Закончив корпус, я уже более основательно образовался в правительственной политике.

    Мы, молодые офицеры, могли с уверенностью втолковать какому-нибудь неучу, что Англия издавна стремится овладеть Кавказом, ибо он ключ к Малой Азии, Персии, Афганистану, наконец, Индии, что англичане и прочие наши враги, утвердившись на Кавказе или добившись хотя бы союза с горцами, нанесут урон Российскому государству, и, спасая от британцев свое отечество, мы должны, исполняя свой патриотический долг, повторю приведенные мною слова архимандрита Евгения, уничтожить гнездо врагов России.

    Удивительно, как слеп был я тогда, как мог, справедливо оценивая колониальную политику Англии, не видеть, что Афганистан, Персия, Царьград и Индия издавна манили и нас, что между лордом поджигателем Пальмерстоном с королевой Викторией и нашим канцлером Нессельроде с царем Николаем I не было никакой разницы.

    «Чем кумушек считать трудиться, не лучше ль на себя, кума, оборотиться?» Никак мы не научимся по отношению к своей империи следовать мудрому совету баснописца Крылова. Чтобы прозреть, надо, видимо, самому по уши окунуться в кровь и грязь.


Рецензии