Таксидермия

Саврасов открыл глаза медленно-медленно, недоверчиво прислушался к ощущениям в собственном теле и к окружающему пространству.
Нигде ничего не происходило: в ногах не было ни боли, ни судорог. Квадрат яркого солнечного света, чуть иссечённый тенями ветвей за окном, наискось лежал на стеллажах и белых обоях съемной квартиры: солнце ещё не поднялось высоко. Но самое главное – тишина. То ли у соседей закончился запой, то ли они продолжили в ином, более интересном месте, - не слыхать стало ни гула голосов, прерываемого истеричными выкриками, ни грохота опрокинутых стульев. Не гремели по соседскому ламинату катающиеся сосуды из-под напитков.
Даже компрессор их холодильника, придвинутого вплотную к стене, сводивший с ума ночь за ночью, будто бы застеснялся и вибрировал несколько скромнее, как-то деликатно. На ветку за окном села синица, сбив с ветки падавший несколько дней подряд снег и создав беззвучную вспышку переливчатого, искрящегося света.
Он потёр глаза и потянулся за очками: такое бывает редко, но бывает, - даже и теперь случаются ещё дни, когда всё хорошо и нигде ничего не беспокоит. Невольно вспомнился Эпикур, страдавший от камней в почках, - по свидетельству современных медиков, боли такого рода необычайно сильны и плохо купируются даже нынешней медициной, что и говорить о временах, когда жил философ… И замер, едва нацепив на нос очки.
Сон, из глубины которого он только-только вынырнул на поверхность, вдруг ожил.
Эпикур там тоже был; а ещё Аристотель с Платоном, Августин Блаженный, Лао Цзы с Конфуцием, Фома Аквинский и Ансельм Кентерберийский, Декарт с Макиавелли. Только они не были людьми; уже не были. Одевая домашние тапочки и направляясь в ванную (не забыть поменять, наконец, перегоревшую лампочку), думал – это потому что посреди ночи его всё-таки разбудил или крик, или стук падающих предметов; хоть и то не факт, просто после череды бессонных ночей вернулась изжитая было привычка тревожно вскидываться среди ночи.
Дико озираться.
Успокаивать разгоняющееся сердце глубокими медленными выдохами.
Это так; но после таких пробуждений, после подобной встряски… Если удаётся задремать, подсознание выстреливает фейерверком неизменно причудливых образов и калейдоскопом ярких видений.
Пока журчит вода в умывальнике, пока нос окутан парами ментола, сочащимися с зубной щётки, он закрывает глаза и позволяет сну подняться из памяти: там был коридор, долгий-долгий коридор с ковровой дорожкой бардового цвета, густой ворс пах пылью. Стены коридора покрывает множество картин… Нет, не картины, это препараты для изучения… Бабочки? Нет, не бабочки; сон поместил в отдельные рамки под стекло чучела птиц. Подобно бабочкам разноцветные, с раскинутыми крыльями и открытыми клювами, замолчавшие навсегда, - но неизменно яркие и красочные даже в полной неподвижности… Колибри, попугаи, сойки, синицы и зяблики – великое множество их украшают стены коридора. Он смотрит на подпись под ближайшей к нему коробочкой и видит подпись – «Эпикур».
Ничего себе? – дальше, один за другим, виднеются под стеклом античные и средневековые, возрожденческие и Нового времени, хорошо известные ему и лишь мельком когда-то пролистанные, и даже вовсе незнакомые… Пернатые, яркие, лёгкие… И совершенно мёртвые.
Это их души, - догадывается вдруг Саврасов; оказывается, пока они учили и писали, души делались суше, легче, теряли естественное наполнение, наполнялись сеном, обретали бусинки вместо глаз, сами, наверное, и повесили их сюдазалетали под стекло… И если долго-долго идти (а коридор, надо признаться, не короткий – такие встретишь, разве в главном здании Университета), то где-то в дальнем конце, очевидно, найдутся и Сартр с Камю, и Вернадский с Микушевичем… Хотя, постойте-ка…
Он начинает вглядываться вдаль; словно в старом глупом кино про хоббитов дальний конец коридора надвигается на него, пожирая пространство, откуда-то свищет ветер. Вглядываясь всё напряжённей, силится разглядеть – чем всё кончилось? Что там – в самом в торце? Дверь?
И различает большой плазменный телевизор в пол-стены. То ли лента «дзен», то ли «лицекниг», запрещённый в России, а может быть, даже тик-ток – медленно-медленно ползут по экрану квадратики, в каждом из которых по человечку. Кто-то что-то режет, стучит молотком, парит, жарит, жестикулирует, рисует, он узнаёт даже своего старого преподавателя литературы, читающего лекцию, видит популярного дизайнера А., знаменитого режиссёра Н.… И сон делается томительным, некомфортным: размер и форма медленно сползающих по экрану в никуда окошек точно совпадает с размером и формой застеклённых коробочек с птицами.
«Все они тоже… Тоже не смогут улететь. Никогда не смогут улететь», - говорит бесстрастный голос рядом с ним, и в сон врывается запах копоти, запах пепла, не огня даже, - жара, горнила, домны.
- Привет, Серафим, - говорит Саврасов, не оглядываяь.
- Привет, Серафим, - эхом откликается Саровский.
Он открывает глаза. Полощет рот, сплёвывает. Закрывает кран, вслушивается. В невесть как приоткрывшуюся форточку (а может, это он сам с вечера её притворил недостаточно плотно) врывается птичий гвалт.
Воробьи, должно быть, - думает Саврасов и направляется на кухню. Первая за день судорога пробегает по уже успевшей онеметь ноге; и мысли невольно обращаются вопросу, где лежат таблетки и когда запланирован следующий визит к врачу.
- Никогда не смогут улететь, - бормочет он скорее машинально, открывая холодильник.


Рецензии