de omnibus dubitandum 98. 222

ЧАСТЬ ДЕВЯНОСТО ВОСЬМАЯ (1863-1865)

    Глава 98.222. В БОЮ — ОРЕЛ, ДОМА — КРАСНА ДЕВИЦА!..

    Верховой ездой, лошадьми я увлекся сильно. Лошади удивительно благородные и верные животные, в этом их сродство с собаками. По первой у меня была обычная, как я подозревал, обозная, а не кавалерийская лошадь, к которой я не испытывал никаких чувств, подобно тому, как не ощущаешь симпатий или антипатий к тарантасу либо телеге.

    Следуя примеру других офицеров, я сразу же стал собирать средства на приобретение своей лошади. Своя собственная лошадь было хорошим тоном, и, поскольку разбираться в лошадях тоже было одним из достоинств кавказского офицера, я, освоившись в полку, много толковал с завзятыми лошадниками, с фельдфебелем Кожевниковым, понимающим толк в здешних лошадях.

    Он то и помог мне, было это уже после гибели Попова Азотова, приобрести такого кабардинца, что все только ахнули. Кабардинца продавал старик черкес, лошадь захромала, а старик спешил.

    Держа хромую, надо думать, засеченную лошадь в поводу, он что-то объяснял Кожевникову, не моргая, поглядывал на солнце и показывал рукой на запад. Я догадывался — он торопится к морю, в Ейск или в Анапу, дабы уехать на кочерме в Турцию. Лицо старика опушивала седая бородка, черные глаза глядели спокойно. Кого-то он напоминал мне. Господи!.. Я чуть не отшатнулся.
 
    Бывают воспоминания раннего детства, остающиеся, как говорят, до самой старости. Таким, самым глубоким, был для меня следующий случай: лет трех или пяти, весной, я вышел из парка и, с любопытством разглядывая все окрест, дошел до пахотного поля.

    Притомившиеся мужики сидели у межи. Один из них, седобородый, с темными глазами, поднялся, шагнул ко мне и с возгласом «А-а, барчук!» схватил меня и поднял. Вижу отчетливо его грудь, за расстегнутым воротом, ниже загорелой шеи, под бородой, она была белой, и волоски на ней тоже были белые. От него крепко пахло потом. Во рту не хватало впереди двух зубов. Мозолистые ладони сдавили мне бока. Я истошно закричал от страха, забился, он отпустил меня, и я кинулся бежать. Оглянувшись — не преследует ли старик, — увидел глаза его — в них были страдание, укор, обида...
 
    Ночью он приснился мне, я заорал, проснулся, нянька тоже вскочила, принялась успокаивать меня. Я ничего не сказал ей, потому что, проснувшись, вспоминал уже только укоризненный, страдальческий взгляд мужика и мучался от стыда.

    Того мужика я видел во сне не единожды, каждый раз кричал от испуга, а потом мучительно стыдился. Мать и нянька решили, что я заболел. На меня и с уголька сбрызгивали, и к доктору возили... Старик черкес походил на того мужика. Мне неприятно стало смотреть на него. Я отвернулся, сказав, что не буду брать лошадь.
 
    Но Кожевников пристал как банный лист, уверяя, что лошади цены нет и, что он ее в два дня выходит. Как потом выяснилось, лошадь стоила не менее двухста рублей. Я отдал за неё пять.

    Старик, глядя на лошадь и показывая на её больную ногу, что-то снова втолковывал Кожевникову, тот кивал, улыбаясь. Старик ушел. Лошадь стала рваться из наших рук, лягаться и призывно ржать. Мы еле её удержали. Мне она чуть не прокусила руку. Поглядев вслед старику, я вновь, как в детстве, застыдился, но утешил себя обычными в таких случаях рассуждениями: не я, так другой, и тому подобное...
 
    У меня теперь появилась забота. Кожевников лечил лошади ногу, смазывал ее какой-то мазью, обмывал теплой водой, а я приучал её к себе, носил ей сахар, разговаривал с ней, поглаживая по шее. Потом, когда хромота у лошади прошла, я сам, не доверяясь никому, стал купать её, обтирал руками, массировал тело, потом обливал холодной водой, чтобы она окрепла.

    Лошадь звали Джуга, что, как мне перевели, значило Ветер. Я, не умея выговаривать кличку, звал её Джубгой. Круп и холка у Джубги были на одной высоте, плечи и грудь сильные, мускулистые, ноги и голова сухие, глаза буквально горели, что являлось признаком породы и здоровья.
 
    Когда познания мои в коневодстве немного пополнились, я узнал, что мой Джубга был кабардинской породы «щагди», считающейся у черкесов лучшей. Он был ниже ростом очень красивого адыгейского «жирашти», но менее трясок и очень вынослив, мог почти без корма нести всадника хоть десять дней.
 
    Пил Джубга мало, и это меня встревожило, прежняя моя кобыла выдувала за раз чуть ли не два ведра. Однако оказалось, что породистые горские скакуны обходятся небольшим количеством воды.
 
    Освободившись от службы, я шел к коновязи. Джубга издали приветствовал меня звонким ржанием, с нетерпением перебирал ногами, косил своим огненным глазом. Получив свой кусочек рафинаду, он принималась баловаться, фыркая мне в лицо, притворно покусывал за плечо или за руку.

    Я также притворно сердился, взнуздывал его, седлал черкесским седлом с высокими луками и видел, как от нетерпения шелковистая кожа на нем вся играет и вздрагивает. Я садился, и он нес меня от бивака, выгнув шею и распустив хвост. Нас провожали завистливыми взглядами. В шпорах и плети Джубга, как и все черкесские лошади, не нуждался, я запросто обходился шенкелями.
 
    В течение получаса воли Джубге не давал, сдерживал его, заставляя идти шагом, потом отпускал поводья, и мы в восторге летели по лугам, возносились на кручи, мчались под уклон, все более и более радуясь своей вольной скачке, сменяя рысь на галоп и снова на рысь. В такие часы я бывал почти счастлив. Иногда терял дорогу, но, не тревожась, бросал поводья на шею лошади, и она везла меня к дому.

    Бывало, возвращались мы поздно вечером, мне выговаривали за опоздание, Кожевников ворчал в бороду, но я никого не слушал. Черкесы редко стреляли по лошадям, а за себя я не боялся. Почему-то казалось, что в степном или лесном мире, напоенном запахом цветов, безмятежно спокойном, мирном, с которым я и лошадь словно бы сливались, ничего худого случиться не может. «А если вдруг, — не веря себе, рассуждал я, — Джубга раненного или мертвого, но доставит меня обратно».
 
    Тут к нам в полк проездом прибыли главнокомандующий князь Барятинский и генерал граф Евдокимов. Князя Барятинского, как известно, вскоре сменил на посту главнокомандующего новый наместник Кавказа великий князь Михаил Николаевич. Суть такого назначения, хотя и объяснялось болезнью Барятинского, понятна была — до конца войны оставалось не столь уж много, и его императорское высочество жаждал быть увенчанным лавровым венком покорителя Кавказа.
 
    Началась обычная предсмотровая суета. Балаганы и палатки приводились в порядок, обмундирование спешно стиралось, латалось, штопалось, сапоги, пришедшие в негодность, заменялись более целыми, солдаты протирали и смазывали оружие, раздавались окрики и оплеухи, штабс-капитана Мордюкова сгоняли в интендантство за шампанским, повара резали, жарили, парили. Наконец полк был построен. Часа через два прискакали дозорные, загодя выставленные на дороге. Едут!
 
    Топот копыт, блеск эполет, аксельбантов, орденов.
 
    — Полк, смирно-о! На кра-ул!
 
    Осмотр, опрос претензий — претензий, разумеется, нет, об этом позаботились фельдфебели, которые вчера ласково, показывая свой увесистый кулак, потолковали с наиболее «вонючими» солдатами, короткие прочувственные слова Евдокимова: «Моя седая голова низко склоняется перед вами, молодцы!»
 
    Все взволнованны, горды, все дружно, раскатисто кричат «ура». Почему то мне вспоминается, что «ура» в переводе с татарского «бей». Так мне, во всяком случае, говорили.
 
    Кумир офицеров, герой Дарго, Гергебиля и Польши генерал-фельдмаршал князь Барятинский сообщает, что доложит о прекрасном состоянии полка его императорскому величеству. Снова «ура». У многих на глазах слезы.
 
    Бьют барабаны, и мы проходим церемониальным маршем. Я еду впереди взвода на своем Джубге, он горячится, всхрапывает, гарцует подо мной. Подняв руку к козырьку фуражки, повернув голову налево, замечаю, что граф Евдокимов показывает на меня князю Барятинскому, вернее, не на меня, а на Джубгу. Замечают это и другие, и после церемониала Гайворонский с досадой говорит мне:
 
    — Везет же вам, Кайсаров, обратили на себя внимание самого генерал-фельдмаршала.
 
    Мне весело. Приятно все же, черт возьми, быть примеченным! Отвожу Джубгу к коновязи и балую его сахаром.
 
    Под вечер, когда я валяюсь на бурке, прибегает запаренный Офрейн и с одышкой говорит, чтобы я привел себя в порядок, меня требует к себе сам главнокомандующий. Вскакиваю в растерянности.

    — Вы уж не подведите меня, голубчик, — умоляет Офрейн, вразвалку шагая рядом, — держитесь молодцом и, ради всего святого, не сболтните ничего лишнего.
 
    Он вталкивает меня в балаган. Пышно накрытый стол. Во главе — Барятинский и Евдокимов. Офицеры свиты и наши полковые старшие офицеры улыбаются мне по- родственному.

    Робость сковывает меня, под коленкой вздрагивает какая-то жилка, на лице, сам чувствую это, расплывается восторженная улыбка. Прерывистым голосом, в горле спазмы, докладываю о своем прибытии. Собственная угодливость и растерянность претят мне, но я ничего не могу с собой поделать. Будь я штатским, спина моя, наверное, согнулась бы в низком поклоне.
 
    — Поближе, пор-ручик, — по гвардейски грассируя, произносит генерал-фельдмаршал и манит меня пальцем.
 
    Поручик? Он ошибся. Могу ли, имею ли я право поправить князя? Начальству на ошибки и оговорки не указывают. Я, молча подхожу. И Барятинский, и Евдокимов поворачиваются ко мне. Евдокимов что-то говорит. Я рассматриваю никогда не виденный мной орден Святого Андрея Первозванного с мечами на груди Барятинского, поднимаю глаза на энергичное, с чуть запавшими щеками моложавое лицо князя. В нем чувствуются порода, властность и одновременно удаль бывалого солдата. Скорее угадываю, чем разбираю из слов графа Евдокимова, что командир полка весьма одобрительно отозвался обо мне и главнокомандующий распорядился представить меня к очередному чину. Но я только, без году неделя, как стал подпоручиком. Возможно ли?..
 
    — Пор-ручик, — слышу я голос князя, — хотите быть моим кунаком?  Давайте обменяемся лошадьми.
 
    Одобрительный гул среди офицеров. Ловлю завистливые взгляды — так начинаются порой головокружительные карьеры. На лбу моем проступает пот. Я молчу, непростительно долго молчу, снова старательно изучая орден Святого Андрея Первозванного. Спасает положение Евдокимов. Громко, по-солдатски, расхохотавшись, он кричит:

    — От двойной такой радости не мудрено прийти в смущение. Хвалю! В бою — орел, дома — красна девица! Ваше здоровье, поручик.
 
    Кто-то протягивает мне бокал с шампанским, я бормочу жалкие благодарственные слова, топчусь, не догадываясь удалиться. Меня тянут сзади за рукав, и я, наконец, покидаю балаган — не поворачиваясь, пятясь задом, как гаремная наложница.
 
    Офрейн стискивает меня в объятиях.


Рецензии