Летописец дед Аким

   Вечер поздней сибирской осени, уже безлиственной, ещё бесснежной, – это, скажу я вам, самая что ни на есть промозглая пора, когда неизъяснимая дрем;та стесняет члены, душою завладевает меланхолическая, пронизывающая, вперемешку изукрашенная где оттенками перепревшей соломы, где полыхающим кумачом, где в сажистые, а то и в лимонные тона грусть и, понукаемые ею, даже закоснелые трезвенники испытывают неодолимое желание заглянуть в стакан. Природное безвременье томительно тягомотное, нетороватое на события: со времён ещё стародавних об эту пору и земля не помышляет содрогаться, и рогатая комета не спешит взбудораживать болото обывательских умов.
   И – вдруг...      
   Однако начну с самого начала.

   Луи Армстронга, напевающего свою прославленную песню «What A Wonderful World», бесцеремонно перебивает вопрос:
   – Такси, чо ли? Поедем в Дальнюю Закору?
   Взглянув на вытанцовывающие перед лобовым стеклом мелкие снежинки, решаю отказаться: что путь неблизкий и уже темнеет, это всё пустяки, а вот видимость, почитай, будет нулевая, – нет уж, ни за какие ассигнации не поеду. Но здесь неведомо кто словно подстрекнул: мол, не дури, соглашайся. Буркнув: «Ладно, так и быть, поехали», безлюбопытно озираю пассажира.
   Выпуклые глаза напоминают по цвету загустевшую небесную синеву, морщины на дублёном лице столь глубоки, что кажутся прорубленными топором, тонкий с горбинкою нос выдаётся этаким искривлённым контрфорсом. Лепка несколько нервного лица явственно выдаёт значительную примесь «голубой» крови и обнаруживает если не пытливый ум, так способность неординарно мыслить и действовать. Однако щетинистый, изящной выделки подбородок сходствует с заснеженной, небрежно обметённой ступенькой крыльца, кисти рук отнюдь не эпикурейские, они настолько широкие, что кажутся расплющенными, с вздувшимися венами тёмно-лилового цвета рисунок которых живо напомнил карту рек Восточной Сибири), растрескавшейся, иссечённой застарелыми рубцами кожей и длинными узловатыми пальцами, увенчанными пожелтевшими обломанными ногтями. Лицо и руки пассажира никоим образом не сообразовываются между собою; природа ёрнически пошутила, приделав к субтильному туловищу и благородному лицу одного человека «разбитые» рабочие ладони другого. Вытертая ондатровая шапка, – похоже, брежневских ещё времён, – надвинута на разлапистые седые брови, изрядно поношенная демисезонная куртка лоснится во всех местах. Вероятнее всего, этот конечный потомок безвестного дворянского рода некогда был или бригадиром колхозных плотников, или же бухгалтером: анфас ; вылитый престарелый индейский вождь, в профиль ; покорёженный арифмометр.    
   После трёх вёрст и ошеломляющего хита мэтра блюза Би Би Кинга «Every Day I Have the Blues» вслух высказываюсь о глухомани, делегатом коей является Дальняя Закора. Не по злобе сказал, а словно бы кто за язык потянул.
   – Глушь та ещё, это да... – нехотя соглашается пассажир и, повернувшись ко мне, с невесть откуда взявшейся живостью в голосе прибавляет: ; А ведь история у Дальней Закоры великая была!
   Исторические хроники, где хотя бы петитом упоминалось село Дальняя Закора, не найдены, и это не удивительно. Если обратиться к событиям не столь давним, то, помнится, лет двадцать назад медведь среди бела дня у самой околицы напал на корову, но не убил, а принялся у живой выедать вымя. Несчастная корова ревела так, что праздно сидевшие на лавочке женщины, свидетельницы сего злодейства, от ужаса натурально закостенели. Ещё раньше, лет около восьми тому назад, нетрезвый водитель лесовоза не сумел войти в поворот и протаранил заброшенный дом; благодаря этому положительному факту последствия оказались незначительными. Впрочем, нет, обмишурился, это приключилось в другой деревне, неподалёку от Дальней Закоры. Так, что ещё вспомнить? Два года назад незнакомые гаишники остановили дальнезакорскую легковушку, бесцеремонно обыскали её и без протокола изъяли шесть литров самогона. Об этом событии мне поведала женщина из легковушки (следует заметить: её филиппика, унавоженная ненормативной лексикой, подвигнула меня к убеждению: самогона было не шесть литров, а много больше). Впрочем, нет, женщина живёт не в самой Дальней Закоре, помнится, она из деревеньки где-то рядом. Ну, вот, вроде бы и всё… Ах, да, в прошлом году случился необыкновенный урожай маслят. Не было ни рыжиков или хотя бы волнушек, ни сырых или сухих груздей, ни прочих благородных грибов, – одни лишь маслята желтели отовсюду. Люди гадали: к чему бы это? Как водится, понадеялись на лучшее и успокоились. Неожиданно объявилась никому не ведомая изгорбленная, изморщиненная старушонка и принялась скрежещущим голосом пророчить войну, беды, горести и всяческие несчастья. Страховидную сивиллу выслушали, уверовать поопасились. Короче говоря, припомнившиеся события совершенно невозможно назвать великими. Убеждён: когда нечто похожее происходило в давно минувшие времена, то не каждый летописец отваживался изводить на перечисление подобных пустяковин казённые пергамент и чернила. Получается, пассажир является или местечковым патриотом (такие персонажи здесь встречаются нередко) или, вероятнее всего, мистификатором.
   Завидев на моём лице выражение неприкрытого сомнения, пассажир вздыхает:
   – Никто не верит...
   – И я не верю, – говорю пассажиру нарочито бесстрастным голосом, и тот мгновенно, словно изголодавшийся хариус, схватывает провокационную наживку. Встрепенувшись,  несколько приосанивается, прищуривается на меня, выспренне произносит:
   – Всё в России произошло из Дальней Закоры. Здесь упрятаны наши корни, таится наше сердце, укрывается наша душа. Так мне батяня говорил, а он – царствие ему небесное – любил кучеряво выражаться. А ему рассказывал уже его батяня, мой дед Аким. А ему – его дед Лукьян, а деду Лукьяну – дед Софрон. Как величали других дед;в, честно говоря, подзабыл, но знаю, что все они были хранителями летописей от начала времён.
   Коломбина несколько раз сряду взрыкивает двигателем. Что ж, она может позволить себе не взнуздывать чувства, а вот я не знаю, как быть: промолчать или рассмеяться?
   Пассажир посматривает искоса, удостоверяясь, донеслась ли до меня значимость произнесённых им слов; убедившись, что так оно и есть, продолжает:
   – Самые дальние-предальные мои предки крестьянами и охотниками никогда не были, они служили в этом, как его...
   Пассажир замолкает, раздумчиво поскрёбывает подбородок; щетина аппетитно похрустывает, словно кто-то невидимый разламывает подсохшую хлебную корочку.
   – Быть может, в Приказе потаённых и иных прочих дел? – вопрошаю с серьёзным выражением лица, и пассажир не совсем уверенно соглашается:
   – Ну да, чо-то вроде того... В древней засекреченной конторе, короче говоря. Батяня мне рассказывал, а ему – дед Аким, что там было глуше, чем в танке: сведения запрещалось доводить до людей, вплоть до самых знатных.
   Сумасбродных оригиналов встречал превеликое множество, потому давным-давно следую установленному для себя немудрёному правилу: сохраняй невозмутимость, поддакивай, время от времени вставляй – по обстоятельствам – невразумительные, умеренные или восторженные междометия.
   После непродолжительного молчания выражаю уверенность: совершенная закрытость дальнезакорской секретной «конторы» могла сыграть с ней такую же злую шутку, как и с древнеегипетскими жрецами, чьи накопленные веками знания, пребывая втуне, попросту растворились во времени.
   – Да, так оно всё в итоге и вышло… – вздыхает пассажир. – Батяня со слов деда Акима мне рассказывал, что самые древние знания хранились не на бумаге. Б;льшей частью это были толщиной с телячью шкуру золотые (или позолоченные, кто их теперь разберёт) диски размером примерно с хорошую тарелку, а остальная часть – странные такие штуковины, навроде небольших разноцветных брусочков. Когда дед Аким, любопытничая, осторожненько ногтем по ним постукивал, звук был не металлический. И брусочки эти были не тяжёлые.
   Пассажир снова принимается скрести подбородок. Спрашиваю его, были ли на дисках и брусках надписи и прочие пояснительные знаки, и пассажир отвечает, что там были не буквы и не цифры.
   – Закорючки всякие разные и палочки; на ощупь – выпуклые. Дед Аким не знал, чо они когда-то обозначали, но уверял: они, мол, нашими пращурами не для красоты были понаставлены, а для порядку. Закорючки и палочки эти, к гадалке не ходи, были древним штрихкодом. Ну, это, понятное дело, моя теперешняя догадка… Вот ещё чо вспомнил: на дисках по центру были проделаны треугольные дырки. Как информацию из этих дисков и брусочков вытащить, никто из хранителей понятия не имел, они только пыль с них вытирали. Да, вот ещё чо: на дисках и брусочках не было ржавчины или другой подобной дряни, навроде зелёного налёта на медном самоваре. Смотрелись они новенькими. А ведь им – я приблизительно, конечно, прикидываю, – не один десяток тысяч  лет. 
   «Или всего-то несколько сотен», – не соглашаюсь про себя.
   Пассажир замолкает, предаётся глубокой задумчивости. Выждав минуту, интересуюсь, были ли в хранилище книги, что в них было написано.
   – Всякие разные были книги, от обыкновенных до здоровущих, – несколько рассеянно отвечает пассажир, затем пристально взглядывает на меня и, словно бы решившись, прибавляет: – А ещё там... летописи были.
   Изумившись, провозглашаю: «О!» – и пассажир удовлетворённо продолжает:
   – Дед Аким боялся к ним прикасаться: слишком уж старые. Листы, рассказывал, едва дотронешься – разлезаются, словно сырая промокашка; местами слиплись так, что не разодрать, буквы кое-где совсем повыцвели. Я так мыслю: дед Аким соврал. Как-то по пьяни он батяне моему проболтался, что, мол, в этих летописях такое понарассказано, что лучше никому никогда не узнать. Не для сегодняшнего человека – так батяне моему и сказал – эти книги написаны: сегодняшний разумом слаб. Читал, стало быть!.. Да, совсем запамятовал: летописи были написаны после дисков и брусочков. Я тут как-то на днях повспоминал, посоображал, поприкидывал... Ну так ить занятная, понимаете ли, закавычина вырисовывается...
   Пассажир смотрит оторопело, продолжает полушёпотом:
   – Ведь по всему видать, что в давнишние времена уже были компьютеры и эти, как их там... да, серверы и прочие электронные приблуды. Просто голова идёт кр;гом... Дед Аким говорил, что диски и брусочки вставляли в какие-то умные механизмы, и на зеркалах, от невеликих до огромных, наши пращуры читали текст, видели, что происходит где-нибудь рядом или на другом конце Земли, или даже за её пределами, где, кроме луны и звёзд, ничего нету. Кстати, говорить-то дед Аким говорил, но сам в эти чудеса не особенно-то и верил, потому как у себя в деревне про кино ни от кого не слышал и не знал, что в Иркутске оно уже есть. Короче говоря, после какого-то особенно кошмарного катаклизма механизмов этих почти не осталось; дисков и брусочков малая толика уцелела. Так сказывали древние хранители. А тем – те, кто ещё древнее.
   «Гладко излагает», – усмехаюсь про себя. Пожалуй, поищу на флешке что-нибудь попроще музыки Би Би Кинга, дабы смочь одновременно внимать блюзу и прислушиваться к болтовне пассажира. Ага, группа Blues Cousins вполне подойдёт.
   Спрашиваю:   
   – Первый катаклизм – это всемирный потоп?
   Пассажир раздосадовано озирает меня, словно учитель закоренелого двоечника.
   – Да чо вы все про этот всемирный потоп тарахтите! Потопов за сотни тысяч лет было десятка два, никак не меньше. Потоп – это, можно сказать, фигушка на ровном месте, чуток побольше наводнения. Взаправдашний катаклизм приключается, когда в Землю вляпывается метеорит или сама Земля совершает кувырок, начинается всемирная ядерная война, ну, или чо-нибудь поядрёнее, – планетарное паскудство, к примеру. А тот самый, страшенный катаклизм, о котором поминал дед Аким, сотворился такой, что людей почти не осталось. Понятное дело, человечество моментом провалилось в каменный век. И через несколько столетий хранители первых ступеней, не посвящённые в секреты «конторы», на диски таращились, как на инопланетные «тарелки»: чо это за хреновины такие? Потом, как водится, появилась религия. Один из хранителей – тот ещё был хитрован! – показал народу один из уцелевших механизмов, объявил его богом Мором, посланным небесными силами людям во спасение. Ну, а себя, понятное дело, – верховным жрецом бога Мора.
   – Но как же... – недоумеваю, и пассажир поясняет: 
   – Свежевыструганный жрец был хранителем не высшего уровня, но возомнил себя самым умным. Собрал вокруг себя таких же прохиндеев, они всем скопом на коленке спроворили религию, а механизму назначили роль идола. Ну, да технология одурачивания не сложнее самогонного аппарата, чо я буду её растолковывать...
   Механизм этот заваливали цветами, «закармливали» молоком и кровью, вокруг него пригожие девицы водили хороводы, распевали торжественные гимны. Жрецы жирели, народ, как ему и положено, трудился, молился, надеялся на милость небесных сил, – словом, сплошная совершалась лепота... Но вдруг ударило несколько бесхлебных лет подряд, и верховный жрец объявил оголодавшему народу, что это бог Мор во всех напастях виноват: обленился, недоглядел. Решил, стало быть, сделать его крайним. Но не дотумкал, бедолага, что народ – с виду вполне себе безропотный – успел внутри себя натурально одикареть... Короче, народ, напрочь позабывший демократические процедуры, попросту обложил механизм сушняком и сжёг его вместе с дисками, брусочками и верховным жрецом заодно.
   – Доисторическая пугачёвщина... – бормочу про себя. Пассажир разражается донельзя наивными рассуждениями о справедливости. «Философическое» пустословие пассажира меня мало занимает. Где пребывают (да и пребывают ли?) уцелевшие механизмы, диски, бруски и летописи, – вот это действительно интересно!
   Незаметно для себя продолжаю рассуждения вслух:
   – Неужели дед Аким не располагал унаследованной от хранителей высшего уровня картой с указанием местонахождения хранилища или, вполне вероятно, – хранилищ? Решительно не верю! Неужели он не передал эту карту своему сыну? Сомнительно...
   – Не успел, – горестно вздыхает пассажир. – В начале двадцатых годов, – это без малого сто лет назад, – банда Черепанихи в Дальнюю Закору нагрянула. Большевистских активистов постреляли, потом, к вечеру, Черепаниха со своими бандюками к деду Акиму заявилась. Он во дворе гоношился, конскую упряжь налаживал. Ты, Черепаниха сказала, грамотей, летопись какую-то, шепнули, пишешь. А ну-ка, черкни там на вечную память, как я, молодая, красивая, с Советской властью воюю. «Кровушкой людской записывать?» – дед Аким спрашивает. Ну, и послал её далеко и по-матерному. Черепаниха мерзостного замесу, потому в обмороке не грохнулась. Что ей какие-то матюги, ежели она, – знающие люди опосля рассказывали, – на медведя одна с рогатиной ходила. Ухватила Черепаниха топор, зарубила деда Акима. Батяня мой в огороде за баней хоронился, всё видел и слышал.
   Складно. Даже слишком складно. И – самое занимательное – исторически достоверно. Но это не более чем мои досужие размышления. Проезжаем село Знаменка, до Дальней Закоры осталось недалеко, следует поторопиться с расспросами, а пассажир безмолвствует.
   ...Чёрт возьми, снег повалил гуще! Пожалуй, надо ехать потише, – ненароком дикую козу протараню, их здесь много бегает...
   Так, что пассажир поделывает? Ага, – нахохлился, устремился сумрачным взором помимо суетливых дворников... Придётся тебя взбодрить!
   – Дед Аким, уверяли Черепаниху, продолжил написание летописи, – говорю тихо, раздумчиво, словно бы самому себе. – Вот бы взглянуть!
   – Не получится, – незамедлительно откликается пассажир. – Дед Аким не успел батяне моему рассказать, как пройти к хранилищу. Не захотел? – Пассажир озадаченно скребёт подбородок, затем несогласно качает головою: – Ну, вряд ли... Короче говоря, батяня, тогда ещё пацан, заприметил, что с весны и до снега дед Аким каждый месяц на неделю уходил в тайгу. Ружьишко брал с собою, конечно. Уток приносил, рябчиков, – мелочёвку. Батяня на пальцах высчитал, что дед Аким шёл к хранилищу три дня; день – там, три дня шёл назад; добычу настреливал на обратном пути, какая сама под ствол сдуру подвернётся. Батяня дальше посоображал: за день можно легко прошагать по прямой километров сорок. Значит, радиус – сто двадцать километров, диаметр – двести сорок. Однако многовато будет! Дед Аким, понятное дело, хитрил, петлял, чтобы никто не прознал дорогу к хранилищу. Так что по факту оно находится или за сотню километров от Дальней Закоры, или всего-то за десять, а то и пять. Батяня до села Лукиново и села Усть-Илга тайгу исходил, а до каждого от Дальней Закоры поболее пятидесяти километров будет. Все таёжные хребты облазил, все пещерки обшарил, во все расщелины сунулся, – попусту. Следом за ним я хранилище разыскивал, тоже вхолостую. Правда, есть у меня догадка, где это хранилище может быть укрыто, – неожиданно признаётся пассажир. – Совсем рядом, и в таком месте, что я мимо него, можно сказать, тыщу раз проходил и ничего не замечал. – Пассажир вздыхает, косится на меня, сообщает стеснительным полушёпотом: – Догадка во сне ко мне пришла, вот в чём вся загвоздка-то... Вот как дело-то было: иду я, значит, по лесу, – ну, во сне, то есть, – иду, короче, по сторонам не особо так любопытничаю: всё вокруг привычное, чего я тут не видел? И тут, словно на стену налетел, остановился. Место передо мной открылось: сопка невысоконькая такая, вокруг неё сосняк с ельником и осинником вперемешку. Только я на сопку взглянул, как в её вершину молния ударила, и глас из облаков грянул: «Здесь!». Проснулся, сразу смикитить, чо к чему, не могу... И тут до меня внезапно дошло: ить это мне показали, где хранилище находится! 
   – А если именно там и найдёте?
   Стараюсь не выдать голосом иронию, но, похоже, не удаётся. Пассажир усмехается:
   – Ходок из меня уже никакой: покуда до магазина домарширую, четыре раза отдохну. Ну, а доведётся отыскать... Буду последним, кто это хранилище видел.
   Неожиданный ответ!
   Пассажир нехотя поясняет:
   – Диски в хранилище, мыслю, всё-таки не позолоченные, а золотые. Сколь их там, вообще без понятия. Может, несколько десятков. Это даже как золотой лом – несусветные деньги! А ведь там ещё брусочки, летописи, книги, механизмы, – много чего втуне полёживает. Как только дурные люди или чёрные копатели о хранилище проведают... Чо для них значат исторические ценности? Так, прошлогодний ветер в тайге... И к бабке не ходи – разграбят, прахом всё пойдёт. Да и жестокую правду лучше не знать. Справедливо сказано: многие знания – многие печали.
   Да уж, противу максимы возражений не отыскать... Но о какой правде он говорит?
   – Неужели летописная правда настолько жестока?
   Пассажир несколько растерянно кряхтит.
   – От начала времён придётся вытанцовывать, иначе ничо не поймёте... Ого, уже Дальнюю Закору видать! Ну, тогда расскажу совсем коротенько, чо батяня передал, а ему – дед Аким.
   Давным-давно, в первородные ещё времена, наши пращуры где-то на востоке образовали первое в истории государство. Называлось – Славия. Столицей был город Закорм. На древнеславянском языке «закорм» – это закром, сусек. Для столицы название самое подходящее. Через столетия Закорм переименовали в Закору, как у нас недавно Вятку в Киров, Екатеринбург в Свердловск, и обратно в Екатеринбург. Чо слово «Закора» означает, не узнаешь, пока в летописи не заглянешь. Кстати, городов с непонятными названиями полным-полно. Париж – это как понимать? Смысла в названии нету. А скорей всего, я так думаю, Париж – это пара лыж. Наши предки, и к куме не заходи, не особо заморачиваясь, так свою деревеньку назвали. Почему именно наши – чуть погодя скажу. Через сколько-то там столетий деревенька Пара Лыж разрослась до городка, а когда язык предков забылся, городок стал называться Парлиж. Опосля, когда городок Парлиж раздобрел до города, его, чтобы славянское название стереть из памяти, по-тихому переименовали в Париж. Да какой город в Европе этой ни возьми... Стоп, чо-то меня не в ту сторону поволокло...
   Короче говоря, Славия богатела, расширялась. Соседей не боялась, до того была крепка. Знать появилась. Началась промеж ними делёжка власти. Поначалу спорили, кому доверить править Славией, самому родовитому или самому заслуженному, кого в Совет старейшин посадить. Опосля драки начались, потом настоящие сражения пошли. Зашаталась Славия... Но внезапно случился природный катаклизм: вулкан взорвался. От Славии мало чо осталось. Народ собрал пожитки и двинулся потихоньку на запад. Нашли подходящее место, выстроили город. Назвали его Ближняя Закора в память о прародине, от которой не успели далеко уйти. Возродилась Славия. Вскорости расцвела: появились общественные бани, водопроводы, канализация. Пока работали, всё было благостно, тихо. А потом, по тому же кругу, – знать, споры, драки, битвы... И тут вдруг – нате вам! – потоп. Смыло Славию, почитай, начисто. Погоревал народ, собрал уцелевшие манатки и поплёлся дальше на запад. Нашли место приглядное, воздвигли город краше прежнего. Назвали его Дальняя Закора (прежнее название нашли несчастливым, да и от прародины далёконько ушли). Попёрла во всю ширь цивилизация: окромя бань, водопроводов и канализации появились мощёные улицы, дворцы и фонтаны. Сегодняшние сёла и деревни были тогда городами, а деревенек в ту пору было как мошки. Живи, плодись да радуйся! Окрестные народы платили Славии изрядную дань, люто завидовали, прозвали её жителей славянами. Так прошло около тысячи лет. Наука придумала механизмы, всёвидящие зеркала, прочие немыслимые для соседних государств диковины; тогда и возникла «контора» с хранителями. Казалось бы, вот оно, счастье, в руке зажато... Но тут между молодой и старой славянской знатью разгорелся раздрай. Молодая знать решила: здесь непросторно, старая знать всю землю и богатство себе захапала, надо идти на запад, – там, сказывают, мёдом намазано. Сколотили они немалую ватагу из учёных, мастеровитых, удалых людей, ушли. Вскорости про них забыли: пропали, ну и хрен с вами. Через  пару сотен лет явились в железных птицах неведомые люди, назвались потомками тех, кто ушёл из Славии на запад. Насторожённо их встретили, неласково, но живо попритихли, когда пришельцы как бы нечаянно зелёным лучом гору пополам разрезали. Осмотрелись незваные гости, заявили: столица ваша какая-то дряхлая, неприкаянная, наша куда как краше, и саму вашу Славию будто паутиною затянуло. Дальнезакорцы постарались дерзость не заметить. Пожалились, что, мол, ваши прадеды, они же наши отщепенцы, всех молодых и мозговитых отсюда уворовали, обескровили Славию совсем. По этой причине и пошло у нас всё наперекосяк. Тут пришельцы взялись народ к себе переманивать. Мол, у нас есть то, чего у вас нету и никогда не будет. Вы, мол, отсталые, а мы, сами видите, какие передовые; помчали с нами, чо вам в этой глухомани плесневеть. Многие, особливо молодые, вызвались переселиться. Далеко ли идти, спросили. Пешком ежели, ответили пришельцы, то около года, не меньше. Не дойдёте, только ноги сотрёте, а наши птицы вас вмиг перенесут. Внезапно – дальнезакорцы и вздохнуть не успели – с неба свалилось превеликое множество железных птиц. Забрали пришельцы из местных не кого ни попадя, а тех, кого загодя заприметили, хранителей высших ступеней тоже, – и порскнула железная стая в небесную синь...      
   Пожалуй, надо ехать потише, иначе не успею дослушать рассказ пассажира. Впрочем, Коломбина без моих указаний едва ползёт по дороге.
   – Дальнезакорцы только руками развели: да как же это? Всегда так: чо имеем – не храним, потерявши – плачем. Веку не прошло, – покатилась Дальняя Закора под крутую горку. Бойко покатилась, быстрее, чем на саночках... Дворцы обветшали, развалились, водопровод сгнил, фонтаны птичьим помётом забило, – словом, наступил кирдык всему. «Контора» зачахла; некогда подневольные соседи дань платить перестали, затем и саму Славию незаметно забыли, будто её и не было вовсе. Остались жительствовать в Дальней Закоре, окрестных городах и деревнях самые замшелые, кого ничем с места не своротишь. Потом слушок приполз, что у тех, западных, сотворилась война такая ужасная, что мало кто выжил. Из-за чего они воевали и с кем, про то никто ничего не знал. Короче говоря, отправились они, выжившие, горемычные, дальше на запад. Дошли до высоченных скалистых гор. Это в ту пору они были молодыми, высоченными. Время пригнуло их, приплюснуло, и сейчас эти горы называются Урал. Перелезли через них, основали другое государство. Зря, что ли, в стародавней Москве была улица Знаменская, где обреталась сплошь одна аристократия? Это бывшие наши славяне назвали свою улицу в память о своей прародине, древнем городе Знаменка. Короче говоря, потом пошли они ещё западнее, пока не упёрлись в бескрайнюю солёную воду. Встали: некуда идти. Ну, и перемешались с местными полудикими племенами. Получилось хрен пойми какое потомство, попросту говоря – выродки, сегодняшние европейцы. Стремление жить цивилизованно они переняли от нас, жадность, злобу и зависть заполучили от своих предков, в ту пору страшно далёких даже от зачаточной культуры. Славянские названия городов они переиначили на свой лад, и, забыв о своих корнях, возомнили себя другой цивилизацией. Это с какого такого перепугу они заделались другими? Взять, к примеру, герб Берлина, один из самых старых гербов. Ить там наверху нарисован не лев с разинутой пастью, не серый волк и не сказочный василиск, а медведь – исконный славянский символ. И само название Берлина происходит от древнеславянского слова «бурлин» – запруда. А вольный город Любек из Ганзейского союза? Носил когда-то славянское название Любицы. И таких примеров больше, чем у меня волос на голове. Так-то!
   – Удивительно, как всё сказанное вами сходствует с правдой... – мямлю первое, что приходит в голову. – Древнее государство Славия – это, скажу я вам, крайне занимательно... Выходит, деревни в нашем районе были когда-то городами?
   – Ну да. Про Знаменку я уже говорил. Взять деревню Байдоново, где сейчас жителей почти нету. Откуда название? В древнеславянском языке есть слово «байдана» – кольчуга. Слишком круто для деревни, правда? Знать, город это был, и город немалый! Через тысячелетия город Байдана скатился до деревни Байдоново. Почему так? Язык, он всего-то лет за двести может поменяться до неузнаваемости, а тут тысячелетия прошли. Хотя однажды дед Аким, будучи сильно не в духе, батяне моему сказал, что мы, человеки, безостановочно бродим малыми кругами, словно слепые лошади, и нет у нас – и не будет – ни родовой памяти, ни даже начальных знаний; так в летописях прописано. А ещё там было будто бы сказано, что когда-нибудь мы по Большому Кругу вернёмся туда, откуда пришли, и потом всё повторится, как это уже не один десяток раз было: сначала малые круги, затем Большой Круг; и так и будем бродить, слепые недоучки, до скончания времён. Вот теперь и догадайся: из пустой озлобленности дед Аким словеса наворотил или по причине утомления души летописную правду выболтал?.. О, да мы уже приехали! – спохватывается пассажир. – А я посиживаю себе, будто воробей на заборе, по сторонам не гляжу, заболтался чо-то совсем!    
   Коломбина стоит на дороге; оказывается, мы уже в Дальней Закоре. Не припомню, чтобы я останавливался... Наверное, Коломбина сама так решила. 
   Смекнуть, где мы находимся, невозможно: снег валит сплошной пеленой. Пассажир всматривается в белёсую муть. Радуется:
   – Надо же, как удачно тормознули! Вот же он, мой закоулок. Вы туда не едьте: узко, развернуться негде, да ещё и, чего доброго, заблудитесь. Пешком дойду. Ну, всего вам хорошего! Опосля, ежели когда свидимся, остатнее дорасскажу.
   Мягко хлопает дверь; силуэт пассажира утопает в непроглядной снежной круговерти.
   Невольно протираю глаза: привиделось? послышалось?

   Наведаться в Дальнюю Закору удалось лишь месяц спустя, когда снег уже завалил рытвины петлистых просёлочных дорог, а здешний мороз не поленился разгладить их и заледенить до следующей весны надёжным, как разделённая любовь, «асфальтом».
   Творческая лихорадка (коей, как я наивно полагал, благополучно переболел ещё в прошлом веке), всячески истязала меня всю дорогу. Вопросы один за другим впрыгивали в мозг, каждый из них мыслил и подавал себя значимее остальных, беззастенчиво, словно на распродаже в чёрную пятницу, норовил пролезть вперёд, оттесняя других в задние ряды; в свою очередь, отталкиваемый соперниками столь же бесцеремонно, скандалил, отвергая при этом простую логику и общепринятые приличия, – словом, эта вздорная вопросная публика сотворила в моей голове невообразимую кутерьму...
   В итоге я определил для себя три задачи.
   Первая – найти пассажира. Это просто: в деревне все друг друга знают. Вторая задача – удостовериться в некогда физическом существовании деда Акима, последнего, вполне вероятно, хранителя высшей ступени. Попрошу пассажира показать документы (фотографии (вдруг они есть?), метрику, справки, любые казённые бумажки), непреложно доказывающие: такой-то подданный Российской империи действительно наличествовал, что и подтверждается лиловым оттиском печати с царским двуглавым орлом и размашистой чернильной подписью (согласен и на коряво начертанный крест) сельского старосты. Третья задача, самая затруднительная, – отыскать тайник деда Акима. Что он есть, сомневаться не приходится. Маловероятно, что он устроен где-то в доме: при пожаре или наводнении тайник неизбежно будет утрачен. Значит, разумнее искать его в том, что сложено из камня, скажем, в срубе колодца. Впрочем, на месте будет виднее. Если тайник будет найден, и там обнаружится карта с указанием хранилища, то мы с пассажиром летом отправимся на поиски; если хранилище будет найдено, то...
   Последние километры я пролетел, преисполненный дерзкими надеждами и накаченный неистовой энергетикой группы Rammstein (вот уж не думал снова слушать её, как в невозвратные достопамятные времена!).
   В Дальней Закоре увидел бабушку на крыльце магазина. Хорошее начало! Лучшего адресного бюро не найти.
  Обрисовал ей наружность пассажира, спросил, где он живёт.
   Бабушка оглядела меня, пожевала губами.
   – Пошто занадобился? Ты кто ему будешь-то?
   – Знакомый. В гости приехал.
   – Вон оно чо, – погостевать, стало быть... Ну так ить, даже не знаю, как тебе помягше-то обсказать... Запоздал ты, милок, – огорошила бабушка. – Пораньше тебе надо было его понаведать. Люди видели, как он в тайгу подался. Так, погодь, милок, счас я постараюся припомнить, скока времени-то прошло... Кажися, это случилося аккурат в тот самый день, когда в сельмаг мятные пряники завезли; редко скусными пряниками нас балуют, потому и запомнилося. Стало быть, ровнёхонько месяц миновал, как он в тайгу по утрянке на лыжах ушёл. Собачонка была с ним таксебешная, не охотничья, бурундука не облает. Люди сказывали, собран был не пойми как, будто бы наспех: одежонка лёгонькая, ружьецо и котомка небольш;нькая. Здеся и гадать нечего: недалёко прошвырнуться решил, ить он не охотник, зимовья у него нету. Так-то бы оно всё ничего, глядишь, как-нибудь и обошлося бы, так ить, милок, сам понимашь, с тайгой шутковать – погибель верная. – Бабушка помолчала, значительно прибавила: – И ведь так оно всё и вышло. – И вопросительно посмотрела на меня: понял или нет?
   – Вы хотите сказать, что... – начал было я, поперхнулся и не смог выговорить ни слова.
   Бабушка с облегчением (так мне показалось) перевела дух. И зачастила:
   – Ну так ить я к тому и вела разговор-то! Евонные сродственники давненько все как есть поперемёрли, он бобылём жил вон том закоулке, где столб приметный, с подпоркой. Себе на уме жил, царствие ему небесное, ни с кем никогда особо не знался. Куда пошёл, почо пошёл, никому не обсказался, вот и спохватилися не сразу. В сельмаге в очереди бабка Авдотьиха поинтересовалася: «Где грамотей-то наш? Две недели за хлебом не приходит. Приболел, чо ли?» Тут бабка Лушка-трепушка, – ну, эта стервозина звонкодырая, чтоб ей пусто было, всё про всех вызнает, по всей деревне растащит! – тут же выскочила: «Суседка моя, Степанида, своими глазами видела: в тайгу он убрёл». – «Когда?» – «Так вот, почитай, две недели и прошло, как убрёл-то». Ну, чо, тут и дурню понятно: дело-то дрянь. Мужики, конешно, собралися искать. Нашли на другой же день, к вечеру, и рядышком совсем, десяти вёрст не будет. 
   Знаю, где нашли... Там «сопка невысоконькая такая, вокруг неё сосняк с ельником и осинником вперемешку». Знание своё не проговорил: незачем пугать старушку.
   – Вороньё место показало, – тучей слетелися. Он почо-то на сопку хотел забраться. Леший его совмустил, с головой у него чо приключилося, – поди теперича, разберися... Навернулся оттудова, об деревины изломался весь. Ну, и замёрз, сердешный...   
   Бабушка продолжила рассказывать, но я, совершенно оглушённый, уже ничего не слышал. На память вдруг (а вдруг ли?) пришло интервью пятнадцатилетней, кажется, давности, профессора археологии Мичиганского университета телеканалу ВВС (фамилию профессора запамятовал). На вопрос назойливого тележурналиста, приходилось ли при раскопках находить артефакты, никоим образом не вписывающиеся в анналы официальной истории, профессор ответил утвердительно, и уточнил: не единожды. «Вот как! – воскликнул изумлённый журналист. – Что вы в таких случаях делали?» Профессор снисходительно посмотрел на тележурналиста, ответил с ненаучной прямотой: «Зарывали обратно и уходили». Пожалуй, последую примеру профессора: пусть хранилище подождёт лучших времён.
   Обратно я и Коломбина ехали в скорбном молчании.

   Душевное потрясение пробуждает беспорядочность мыслей; отойдя в спасительную отстранённость, отчего-то себя начинаешь воспринимать во втором лице. Надо заметить, адресация к самому себе как сущности посторонней – занятие преувлекательное, отчасти удручающее.
   Когда в дороге вас внезапно заполонит безрадостная полынная горечь, даже не пробуйте развлечь себя мрачной торжественностью органных прелюдий Баха или полнощными оргазмическими вскриками этих... как бишь их там... да, – Бритни Спирс и разных прочих Меладзе с Орбакайтами; но и безмолвие, нарушаемое едва слышимым рокотом двигателя и усыпляющим шелестом шин, никоим образом не усмирит взъершенные нервные волокна.
   Ах, как я понимаю вас и даже нелицемерно соболезную: хранилище было, можно сказать, в руках, вы живо представляли, как вместе с пассажиром уже вступаете под его высокие, выдолбленные в скальной породе каменные своды, видите воочию окутанный паутиною тысячелетий доисторический механизм (правду говорил дед Аким!), громадные – одному не поднять – фолианты летописей, вот вы уже простираете трепещущие нетерпеливые пальцы к ближайшему из них – осторожно, не дыша, приоткрыть изобильно изукрашенный запылёнными рубинами и сапфирами заплесневевший тяжёлый кожаный переплёт...
   Осмотрительность побеждает ваше любопытство, и это похвально: открыть летопись имеет право специалист высочайшей квалификации, а у вас, профана, этого права нет и быть не может. Тяжко вздохнувши, вы оставляете летописи и подходите к механизму, последнему, вероятнее всего, на планете Земля, поразительно напоминающему... Сомнений нет – это допотопный компьютер! Вот клавиатура, широкоформатный вогнутый монитор, системный блок, модерновое кресло, только «мышки» и наклейки «HUAWEI» недостаёт. «Ить я же говорил, ить я же всеми потрохами чуял, что они уже были!» – вскрикивает пассажир, в экзальтации тыча заскорузлым пальцем в механизм и стойку с вложенными в неё дисками.
   Царь Соломон в книге Экклезиаста говорит: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас».
   Возвратите себя природе, посмотрите на подтверждение слов царя Соломона: спасаясь от лисы, заяц бросается едва ли не под колёса и белой молнией улепётывает по заснеженному полю в редкий подлесок, а с противоположной стороны дороги объегоренная рыжая бестия обиженно тявкает: перебил, такой-сякой, добычу!
   Смею напомнить ещё одно изречение из Экклезиаста: «Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, всё – суета и томление духа! во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь».
   Найду я хранилище – и что? Провозглашу о находке – сейчас же набегут историки с археологами, всплеснут руками: «Мать честная!», вывезут бесценные артефакты вертолётами, спрячут неведомо где, с меня возьмут подписку о неразглашении тайны – тем всё и закончится.
   Решено окончательно, бесповоротно: оставляю хранилище там, где оно есть – довольно умножать скорбь.

2024


Рецензии