Бобровая падь... Глава 22

Сижу по пояс в вод.  -  Красная вендета на Кавказе.  -  Бой под Есентуками.  -  Прохор Кирьянович спасает библиотеку.  -  Шкуро-хозяйственник.  -  Побег из под конвоя.  -  Чужой среди своих.  -  Моё спасение и голос матери.

Восемнадцатые сутки моей неволи в подземелье. Смотрю в небо. А небо… Оно, наверное, было таким в дни Всемирного потопа. Источающая воду сплошная, серая невидь. Не поймёшь, откуда эта вода больше поступает – снизу или сверху. Дождь хлещет в провал. Просачиваясь, струйками стекает по стенам. Булькая, каплет с потолка. Сижу на торце корзины, по пояс в воде. Сверху тоже промок насквозь. Холод-колотун. Сковывающие судороги отгоняю движениями. Поднимая волны, топчусь подолгу на месте. Прохаживаюсь по лежанке. Машу, как мельница, руками. Снова сажусь на притопленную корзину. Или, навалившись на надутые воздухом рюкзак и плащ-накидку, даже подрёмываю. Пару раз впадал в какое-то забытьё.  Будто в бездну проваливался.  Придя в себя, обессиленный, шептал молитвы к празднику. В  молитвах - спасение. Ведь было уже это, даже здесь, в пещере. Или вот давний случай.

В командировке, «Волга», на  которой  я  торопился в аэропорт, влобовую столкнулась с грузовиком. У водителя, как нередко бывает, - синяки.  У меня, выяснится в госпитале, переломы двух позвонков, трёх рёбер и правой лопатки.
- Минимум три месяца лёжки на спине, не покидая кровати! – предупредил врач.
Я  и сам понимал – травмы серьёзные. При малейшем шевелении – острая боль. Но читать про себя молитвы ничто не мешало. И я обращался к Богу, к которому вновь вернулся. Благодарил его за то, что он напомнил мне несчастным случаем о моей греховности. А значит – не оставил меня.

Через три недели я сам встал с кровати. Дежурная медсестра минуты три вглядывалась в мою, возникшую перед ней фигуру, не веря своим глазам. И выбежавший по её вызову врач тоже, оторопев, долго смотрел на меня, не зная, то ли ругать, то ли хвалить. Умный доктор: сделал то и другое.
Через два месяца выписался полностью выздоровевшим.
- Господь, он,  как родитель, - слышу, будто наяву, в такие моменты голос нашей бабушки Домны. – И накажет, если надо, и вспоможет.
Слышу её и сейчас, из далёкого-предалёкого прошлого.  Думаю: почему же не все верят в Бога?  И тут же возникает незабываемый, светлый образ другой бабушки – Оли. Вспоминается её рассказ о её племяннике, нашем деде Максиме. О том, который, ослеплённый гордыней, сорвал с себя крестик и с обидой бросил его на холодную столешницу. Тот, который связался с большевиками-безбожниками.

               *                *                *               

В конце сентября, восемнадцатого года, красные крепко нажали на позиции Шкуро со стороны Есентуков. А он с ещё большим упорством сдерживал  нажим «краснюков». Знал: помимо решения чисто фронтовых задач, он обеспечивает безопасность хлынувшему из Кисловодска потоку беженцев. Да ещё каких беженцев! Среди растянувшихся на несколько вёрст подвод, тарантасов, линеек, дрожек, шарабанов и прочего транспорта, есть и те, что принадлежат застрявшим на курортах знаменитым семьям: князьям Голициным, Волконским, Оболенским, графам Воронцовым-Дашковым, Мусиным-Пушкиным, промышленникам  Гукасовым, Рябушинским… Всех не перечтёшь. Бросить их и остальных – значит обречь на мучительную смерть и ограбление.

От своих разведчиков и осведомителей Шкуро знал о кровавой вендете большевиков в занятых ими местах. В Ставрополе, в саду, где любили отдыхать безусые юнкера, красный палач Ашихин теперь почти каждую ночь рубит шашкой головы, которые кажутся ему буржуйскими. В Пятигорске, в несколько десятков вёрст от этих позиций, чекисты недавно казнили свыше сотни заложников: из военных, гражданских, священников, женщин и стариков. Их вывезли под склон Машука. Приказали всем раздеться.  Потом ставили на колени и, хвастаясь искусством владения клинком, рубили, кололи, кромсали тела своих жертв.  Генерала Николая Рузского, как бывшего Главнокомандующего армиями Северного фронта, секли с особой жестокостью. Секли шашками, не делая поблажек за его «вклад в дело революции». Ведь именно этот, стриженный под бобрик интеллигент, в очках и с генеральскими погонами, грубо принуждал колеблющегося  государя-императора Николая 11 подписать отречение от престола:
- Подпишите! Если не подпишите, я не отвечаю за вашу жизнь…

Верно. Бог и вспоможет, и накажет. По делам нашим. Генерала Рузского чекисты изрубили тогда на части. Произошло это недалеко от места, где на дуэли был когда-то убит поручик Михаил Лермонтов – дальний родственник Рузского.

…Пользуясь многократным перевесом в живой силе и вооружении, красные пытались охватить позиции отряда Шкуро с флангов. Пробовали отрезать пути отхода его сотням и уничтожить их начисто, вместе с самим командующим. Доколе объявлять по городам и сельским местностям  небылицы о якобы полном разгроме «банд» Шкуро? Доколе показывать обывателям подготовленную для него железную клетку? И сколько раз можно продавать на аукционах будто бы снятые с убитого Шкуро шаровары и сапоги? Смех и подрыв авторитета советской власти. Кончать с ним, «контрой» надо! Зажать в клещи и раздавить! Так думали красные командиры теперь, под Есентуками. Но вот досада: вместо задуманного, сами оказывались то под кинжальным огнём шкуровских пулемётов, то под шашками прорвавшихся в их тылы казачьих сотен, то под разрывами бомб умело расставленных повстанцами бомбомётов.

Только убедившись, что эвакуация из Кисловодска закончилась, полковник Шкуро искусным манёвром вывел свои войска из боёв. И словно растаял среди ущелий, гор и равнин. Вскоре его произвели в генерал-майоры. Через полгода – в генерал-лейтенанты. Назначили командиром корпуса. И было за что.
Примерно, в то же время, когда шли бои под Есентуками, его Высокопревосходительство Адриан Григорьевич Чапыжников шлёт управляющему виллой Прохору Кирьяновичу вестового. Шлёт со срочным письменным распоряжением. В нём – чёрным по белому: если даже сын Дмитрий не появился на вилле, «любезному и многоуважаемому» Прохору Кирьяновичу предписывалось, взяв с собой «нужное число нанятых работников» двигаться  на подводах, с библиотекой и другим, «только исключительно необходимым багажом», в станицу Усть-Джегутинскую. Быть там не позднее указанного в письме числа.

Прохор Кирьянович, будучи вдовцом и не связанным с воюющими в Добровольческой армии двумя сыновьями-офицерами, собрал заодно и свои пожитки. Уложил их на одну из трёх подвод и в сопровождении двух надёжных работников отправился в путь. Кони в упряжках ходкие, овса для них взяли достаточно. На вторые сутки въехали в Усть-Джегутинскую. Все трое крайне удивились огромному скопищу в ней разнообразного транспорта и людей, совершенно не станичного типа. Тут и там толпы богато одетых, важных господ и дам. Озабоченно переговариваясь, они осматривают, ощупывают  свои господские повозки и обычные брички с поклажей. О чём-то расспрашивают местных жителей. Предлагают им по сходным ценам за деньги или за продукты разные вещи: от дорогих самоваров, изысканных фарфоровых ваз, наборов столовой посуды – до содержимого гардеробов. У обедающего прямо на траве, со своей семьёй, солидного господина, с салфеткой у подбородка, Прохор Кирьянович узнал: это беженцы из Кисловодска и других курортных городов. Перед ними дилемма: или ехать прямо, до Сухума, или  сворачивать на Запад, в направлении Туапсе и Новороссийска.

Поужинав и переночевав вместе с работниками на расстеленных под бричками бурках, Прохор Кирьянович пошёл на поиски Адриана Григорьевича. К счастью, долго искать не пришлось. Издали увидел катившего на дрожках сильно сдавшего, осунувшегося хозяина. Оба прослезились. Обнялись. Троекратно поцеловались.

Через пару дней их подводы, в длинной веренице других, медленно двинулись из станицы. Они покидали Кубань, с намерением  покинуть и саму Россию.

               *                *                *               

На исходе декабря генерал Шкуро, взаимодействуя с черкесской бригадой князя Султана Клыч-Гирея, очистил от большевиков Есентуки. В начале нового, девятнадцатого года, - Кисловодск. И тут у талантливого военачальника Андрея Григорьевича Шкуро просыпается талант хозяйственника-организатора. Из Кисловодска он перевозит в Баталпашинскую нужные ему станки, машины, техническое оборудование. Не мешкая, подобрав специалистов, организует с ними строительство заводов по производству патронов и мастерских по выделке кож, шкур и обработке шерсти. Вскоре станица уже начинает поставлять не только для своих казаков, но и для всей Белой армии боеприпасы, а также - овчинные шубы, полушубки, бурки, кожаные сапоги,  сёдла. Беспокойный, деловой, Шкуро как бы даёт понять людям: война – не самоцель. Главное – через неё возвратиться к нормальной мирной жизни. Сначала – на Кубани, а потом и во всей России.
- Это  што же вы живёте-прозябаете  в порушенных хатах? – упрекнул он атамана  станицы Сторожевской.
- Так ить не из чего строить-отстраивать, Андрей Григорич, - развёл руками атаман. – Нам бы леса? – показал он в сторону гор.
Покрытые мглистой хмарью, горы едва прорисовывались на юге. Там, где истоки омывающей станицу реки.

Собрав тыловиков-хозяйственников и атаманов соседних станиц, Шкуро приказывает им построить на Большом Зеленчуке лесопильный завод и наладить к нему сплав строительного леса-кругляка. Через несколько месяцев лесопилка заработала. В окрестные станицы пошли обозы с пиленым брусом и досками.
Он укреплял и административную власть. Восстановил казачье самоуправление. И по-прежнему вникал в работу следствия и судов. Соглашался, как правило, только с приговорами, одобренными Советами стариков
               
                *                *                *               

Пощажённых в то утро красных командиров и комиссаров из под виселицы вернули в тюрьму. Разделили по камерам. Самых важных – по одиночным. Максим Чапыжников с тех пор тоже – в одиночке. Ждали суда. А он всё откладывался. По скупым словам охранников, откладывался потому, что «батько» Андрей Шкуро занят другими, куда более важными делами. В разных местах вспыхивали бои. Шкуро сразу бросался туда, где обстановка складывалась наиболее угрожающе. Настал однако день, когда открывший дверь казак-конвоир приказал Максиму подготовиться «к выгулу».
Измученный непрекращающейся внутренней войной  с самим собой, Максим знал: он не тот для белых враг, которого суд мог бы оправдать. И он готов к смерти. Больше того, ждал её, как избавления от душевных мук. И, кажется, дождался.
Со стуком, скрежетом открылась дверь. Вошли двое. Сурового вида вахмистр и тот же казак-конвоир. Под надзором вахмистра конвоир связал Максиму за спиной  руки. На улицу вышел уже в сопровождении пары конвоиров. Первый, который связывал руки, - худой, с обвислыми ниже подбородка усами казак, держал наизготовку карабин. Второй – старший урядник, смурной, приземистый и багрово-щекастый. Этот лишь с висящей вдоль красного лампаса шашкой и револьвером в кобуре. Двинулись по пустынной улице, вдоль, глухого, дощатого забора. Максим - впереди, конвойные - сзади.
- Куда ведёте, казаки? – обернулся к ним Максим.
- На скотомогильник! – недобро взглянул на него старший урядник и тут же как-то странно икнул.
Забор оборвался. Начался длинный, иссохший, рассыпающийся плетень. За ним – сад, с остатками жухлых осенних листьев на ветках. Неожиданно за спиной Максима послышался жалобный стон и громкий, тревожный вскрик:
- Аггеич! Што с тобой?
Обернувшись, Максим видит комическую сцену. Урядник, с побелевшим до синевы лицом,  стоит на карачках. Над ним склонилась растерянно-вопрошающая фигура его напарника:
- Так скольки жы ты вчера выпил, Аггеич? – лается он.

Прислонив к плетню карабин, казак, тужась, кряхтя, пытается восстановить достоинство бухнувшегося в транс урядника «Аггеича». Ему это не удаётся. Максим же среагировал мгновенно. Одним махом одолел треснувший под его сапогом плетень и понёсся, виляя меж стволами яблонь и груш.
- Сто-ой, сто-о-ой, подлюка! – нагнал его истошный вопль от плетня.
Грохнул выстрел. Пуля кратко свистнула у самого виска. Максим резко швыряет себя в сторону. Вторая пуля срезает ветку над головой. Кажется, конвоир  решается посостязаться с ним в беге. Всё, как в страшном сне. Только вот ноги несут через сухой, трескучий бурьян, через ерики, кочки, как в былой молодости. Несут, несмотря на скрученные руки. Гнал проснувшийся инстинкт самосохранения. Неосторожно, вниз головой влетел в тёмно-рыжий, глинистый яр. Хорошо дно оказалось мягким. Череп не расколол. Извиваясь спиной по обрыву,  поднялся. Сердце, распираясь, гулко стучит в рёбра. В ушах - звон. В глазах – пляс. Аллюром, три креста, по слякотному руслу. Выгнав себя на берег реки, остановился. Понимает: на голой шири Кубани, он будет видим, как муха на молоке. Срываясь, скользя, выбирается из яра и опять – галопом по саду. У брошенной в зиму сторожки, под навесом, увидел старый плуг, с блестящим лемехом. Сел к нему спиной. За пару минут перетёр  кожаные ремешки, которыми были связаны руки. Теперь скрыться  ещё легче.

Стемнело. Над Кубанью засеребрился узкий клинок месяца. Через пролом в сером, обветшалом заборе Максим пролез в чей-то огород. Прокрался до двора. Собаки, вроде бы, нет. Хата под камышовой крышей. Сарай в базу. Хозяева, судя по всему, не из богатых. В сарае, при бледном свете месяца, увидел бурую корову. Покосилась, переступила с места на место и опять засмыкала пастью  из яслей душистое сено. Только стал присматривать угол для ночлега, дверь отворилась. В проёме – рослая, могучеплечая статуя, с фонарём. Качнувшись, фонарь высветил курчавую, окладистую бороду и живой блеск настороженных глаз «статуи»:
- Хто здеся?
- Свои! -  выговаривает оцепеневший Максим первое, что пришло на ум.
Пришло не умное, ещё больше насторожившее вошедшего:
- Эта ж какия-сь свои? – рокочет низкий, с хрипотцей голос. -  Те, што коней и скотину с чужих базов уводють?
- Беглый я! – перестав хитрить, открывается Максим. – Из тюрьмы.
- Во-о-на, што! – вскидывается плечами и бородой вошедший. – Так эта, стал быть, на тебя наши казачки весь день охотились?
- Может быть.
- Так-так… Ну, а я  хозяин этаго куреня, куда тибя охотники загнали. – Так-так, што жи мне таперича с тобою делать?...
               
           *                *                *               

Дождь перестал. Небо очистилось. Россыпь ярких звёзд. А вода в пещере всё одно поднимается. И поднимает меня, несчастного пенсионера-грибника, навалившегося грудью  на тугие, набравшие воздуха и затянутые верёвками рюкзак с плащ-накидкой. Лежанка ушла из под ног. Перевёрнутая корзина плавает рядом. Я, выходит, тоже в свободном плавании. Если замечаю, что мои плавсредства  опускаются ниже воображаемой ватерлинии, начинаю усиленно работать ногами. Как на велосипеде. Так и держусь. Пока. Зуб на зуб от холода не попадает. Но случается, окатывает тёплая волна предчувствия моего спасения. До свода пещеры метра полтора. Хотя в темноте точно не  угадаешь. Обзор через провал тем не менее расширился. Вид звёздных хороводов, подрагивающая лучами знакомая, бело-голубая звезда доводят минутами до слёз и судорожных спазм в горле. Вот-вот расплачусь в голос. От переизбытка чувств.

В голову втемяшивается мысль: сесть на рюкзак и попытаться достать руками край провала. Взмахом ног выталкиваю себя на «плот». Он из под меня моментально выскользает. Вниз головой несусь в чёрную глубину. Кажется, тону. В ушах звонкое бульканье и пронзительное зудение. Грудь распирает.  Вытянутые ладони касаются пола пещеры. «Ну, всё, - думаю, - скоро встреча с моими предками… Вот наговорюсь! Про грибы и войны!» Меж тем -  жуть-жутью…

              *                *                *               

- Так што жа, голуба, с тобою делать? – переспрашивает Максима казачина-хозяин.
Не получив ответа, велит ему подождать  «здеся», а сам, покрякивая, вздыхая, уходит. Возвращается через четверть часа. Со старой овчинной шубой, мятой  папахой и белеющим узелком. Кладёт всё на сено, рядом с беглым. Скрипуче, но твёрдо заговаривает:
- Вашу коммуняцкую, антихристову власть не принимаю. Но покудова я православный христьянин, то по-христьянски и поступаю. Надевай щубу, бери хлеб, сало и уходи. Шагай вверх, по Кубани. Там есть кладка. А дальши, как знаешь.
- Спасибо, батя!
- Та какой я тибе батя! – отмахнулся казак.

Он выпроводил «гостя» за калитку. Показал тропку по над рекой. Не попрощавшись, вернулся на двор, закрыл калитку и, звякнув, запер её на железный засов.
Не одни сутки пришлось помыкаться Максиму, в обход селений, по долинам, балкам, плоскогорьям и заснеженным равнинам, пока не наткнулся на штаб красной стрелковой дивизии. Долго объяснял командиру и особо уполномоченному сотруднику ЧК, кто он и откуда. С трудом связались с управлением одиннадцатой армии. Там подтвердили принадлежность Чапыжникова к штабным работникам Красной армии. В дивизии предложили отправиться в штаб армии попутно с небольшим конным отрядом. Добирались двое суток. В штабе начались новые расспросы-допросы. Дело усложнялось тем, что пережившая тогда измену своего командующего Сорокина одиннадцатая армия, вскоре оказалась рассечённой  надвое стремительным ударом войск генерала Деникина.  Потрёпанные, деморализованные  её  полки, бригады, дивизии пятились на Маныч и Астрахань. 

Отступала и кавалерийская бригада Ивана Кочубея. В прошлую войну, в звании старшего урядника, он воевал под началом есаула Андрея Шкуро на Кавказском фронте. Теперь же откатывался со своим красно-казачьим войском к Каспию. В песках под Астраханью «Ваня  Кочубей» (как он любил себя называть) оказался зажатым между белыми и своим же красным командованием. Белые   били по его войску из орудий, пулемётов и винтовок. Красное командование – «вредительскими» приказами. Последним из них ему предписывалось немедленно разоружить и расформировать бригаду. И это в разгар боёв. После того, как преодолев по пустынным местам, под дождями, вьюгами сотни вёрст, бригада подошла к спасительной Астрахани. Понятно, у красного командования имелись в приказе свои доводы. Комбриг Кочубей посчитал их «предательскими». И он взубнтовался. Между выдвинутым навстречу красным заслоном и бригадой произошёл кровопролитный бой. Словно опомнившись, «Ваня Кочубей», не желая  воевать больше со своми, отводит бригаду в селение Промысловку.  С отрядом верных ему бойцов, он ринулся в зимнюю пустыню искать какую-то свою, "кочубеевскую", правду.   

Под городком Святой  Крест больной, голодный Кочубей попал в плен. Белые предложили ему повоевать за Кубань и мать-Россию на их стороне. Он отказался: «Тода я уже нэ буду Ваней Кочубеем!». Как говорится, вольному воля. По решению суда, Кочубея повесили на базарной площади.  А его кавбригаду    красное  командование всё же расформировало и разбросало  по другим  соединениям.
Но если бы только этим ограничивались тогда  потери Красной армии. В плен угодило свыше тридцати тысяч её бойцов, командиров и комиссаров.  Ещё больше полегло в боях.  «Наместник» большевистского правительства на Кавказе Орджоникидзе, морозным январским днём отбил Ленину телеграмму: «Одиннадцатой армии нет. Противник занимает города и станции почти без сопротивления».
Словом,  в неблагоприятную для себя пору объявился Максим Чапыжников в штабе разбитой почти наголову армии. В ней как раз искали виновных происшедшего. Под подозрение попали многие «военспецы». И одно к одному: кто-то известил чекистов, что будучи в Баталпашинской, Максим общался со своим братом подъесаулом. И не избежать бы ему пули от своих, если бы не вмешательство и поручительство за  него комдива Якова Балахонова.

После завершения унизительного расследования, Максиму выдали револьвер, шашку и новую обмундировку,  из  одежды и  сапог, со шпорами. В ней, в  серо-зелёном  звездастом шлёме, с красным ромбом на рукаве, он уехал в срочно формируемую дивизию. На должность начштаба.
               
           *                *                *               

Выныриваю на пол-корпуса из воды. С хрипами, сипеньем хватаю воздух. А его всё мало.
- Благодар-рю-рюю, т-тебя Гос-по-ди-ди! – выговариваю, дрожа всем перемёрзшим телом.
Паршиво. Обидно. Просохшая было почти до пояса одежда, опять отяжелела от холодной воды, неприятно обтянула грудь и плечи. Хорошо ещё, что  рюкзак с плащ-накидкой удерживают воздух. Обхватываю их руками, поудобнее устраиваюсь на них всей верхней половиной  тела. Устал. Неподвижность доставляет прямо-таки блаженство.  А страх, обретённый погружением на дно, немного смягчает  ощущение  холода. Даже тянет ко сну. Щека припадает к мокрой ткани мешка. Веки слипаются. На всякий случай, наматываю рюкзачные лямки на ладонь. И – полное забытьё. Не знаю, сколько я спал. Может, час или два. А открыв веки,  весь обомлеваю от ужаса. На меня нагло, в упор глядит огромная, распухшая, щетинистая рожа, с безумно выпученными глазами.
- А-а-а! – раскрыл было рот.
Смотрю,  рожа  тоже раззевается в крике. Дошло! Вода, под самым моим носом очистилась, успокоилась до зеркальной глади, а в ней – моё отражение.

В прореху заглядывает солнечный луч.   Поднимаю глаза. «Боже ж ты мой!» - мысленно восхищаюсь на наш хуторской манер: своим бренным туловом я в полуметре от потолка пещеры. Поднятая ладонь тыкается в шершавую, обугленную породу. Подгребаю к берегу. То есть – к краю провала. Приподнявшись с «плота»,  хватаю обеими руками  кусты черничника.  Напрягаюсь, чтобы выбраться. С края отваливается тяжёлая земляная краюха и бухается на  сморщившийся подо мной рюкзак. Пуская пузыри, он тонет вместе с этой краюхой. Барахтаюсь, уцепившись за надутую плащ-накидку. А  взгляд тянется к склонённой над провалом осинке: «Эх, дотянуться  бы до неё!».

Был случай. На даче, в бочке с водой, я увидел мышь. Сорвалась, видимо, с росшей рядом калины. Барахтаясь, она тщетно пыталась выбраться по внутренней стенке бочки. Пока бегал за черпаком, мышь утонула. От потери сил. А ведь будь у неё хоть какая-либо опора на воде, могла бы спастись. У меня опора есть. Кроме материальной, надутой плащ-никидки, ещё и духовная – молитва. Положусь на то и другое. Морщится, уменьшается моя матерчатая опора. Бултыхаясь по плечи в воде, усиленно работаю ногами. Захлёбываюсь, задыхаюсь. Сердце колотится, отдаваясь болью в груди и голове. Так – до полудня. И уже, теряя сознание, замечаю, что мои плечи на уровне всё тех же кустов черничника. Хватаюсь за них, отталкиваюсь ногами от воды и выползаю прямо на эти жесткие, колючие, но такие желанные кусты-кусточки. На них кое-где синеют привяленные ягоды:
- Благодарю, тебя Господи! – сами собой выговаривают мои губы,  и я проваливаюсь в безпамятство.

До сих пор не пойму, в какое состояние я впал, после того, как обессиленный выполз на кусты, мох и траву.  В сон? В бред?..  Но голос моей покойной матери (Царство ей небесное!)   звучал, будто  живой.


Рецензии