Бобровая падь... Глава 23

Рассказ матери

Было это в двадцать девятом году. Поехал наш батько верхом оглядеть стога в горах. В одном месте, так далеченько, увидал троих мужчин, с коньми в поводу. Заметили  батька, на коней и -  в лес. Батько подъезжает к тому месту, где они топтались, видит в траве пакет белеет. Слез с коня, поднимает. Оказался не пакет, а сложенная бумага, с фамилиями. Не успел прочитать, как подсакивает один из тех верховых. Нахиляется с седла  – хвать ту бумагу из батьковой руки.
- Не для твоего ума, дед! – буркнул так, тихонько, и ускакал.

Опосле нам люди расскажут: ту картину с отдали видела ехавшая на подводе со своим человеком, или по городскому, - с мужем, Дашка Мигулина. А по молодости она дюже за нашим батьком, ещё не женатым, ухлёстывала. Где не увидит: «Ой, здрастуй Митрофанушка! Какая я обрадованная!» И давай его липучими речами опутывать, как  паучиха попавшую в её сети  муху опутывает. Батько слушав её, слушав, а женился на нашей маме-сироте. Умной, красивой и работящей. Ага, с  батьком не вышло. Так она, Дашка, после свою дочку Агашку начала настропиливать на то, чтоб она нашего Никиту зачаровала. А Никита выбрал себе для сватовства Ирину, из Ново-Ужумской. Тогда Дашка, обозлённая всем этим, и написала брехливый донос: Митрофан Горылюта встречался с бандитами и передал им какие-то документы. Батька арестовали. Разбирались  не долго. Отправили валить лес. Куда-сь на Север, где Макар телят не пас.

Батька дома не стало. Старшие мои сёстры замужем. Три – в станице, а одна, Лушка, тут, в хуторе. У неё своё хозяйство, муж, дети, своя колготня. Брат Никита пропал в войну. Хорошо, батько принял в нашу семью своих племянников-сирот, наших двоюродных братов Фёдора и Ивана. Федьке в ту пору годков двадцать. Он занимался вымывкой золота в горах. За него получал куски сукна, другой всякой материи, платки, шали, а бывало – и гроши. Гроши копил на какое-то своё дело. Мне - четырнадцать. Ивану – почти шестнадцать. А в хозяйстве две пары коней, с подводой. Две пары быков. Три коровы. Нужен уход. Нужно сено на зиму заготавливать. Лето как раз подступило.

С мамой, на семейном совете, решаем: мы с Иваном гоним скотину в горы. На обжитый когда-то батьком кош. Там, на выпасах, и сено потихоньку заготовим.
Рано утром появляется Федька. Он оставил на несколько дней свою Ольховую балку, где мыл золото, и приехал нам в помощь. А тут ещё, прознав о нашей затее, несколько единоличников упросили взять также их скотину. За плату. Мы согласились. Всего, с нашими, набралось голов шестьдесят. Погнали: « Гей-гей!.. Куды, Ряба? Гайда, Сивый!..». Гоним по дороге, вдоль Ужумки. Перед полуднем поднялись к самим кручам и вершинам. Глянула я вниз и ужахнулась: какая красота! Отсюда же, с гор, не заметно, ни навозных куч в огородах, ни кизяков и разного сора во дворах и на улицах. И поэтому там, внизу, будто  рай. Крыши хат и домов утопают в зелёных садах. Улицы,  проулки, будто по натянутому  шнуру построены.  Ужумка, растекаясь  и стекаясь у островов,  под солнцем   серебрянится.

Добрались до коша. Привели в порядок землянку. Убитый сухой глиной пол теперь чистый. Дощатый потолок обметён. Окно протёрто. Два топчана, с постелями. Стол. Две деревянные скамейки. Рядом со входом в землянку – кострище из камней. Таган. Дальше – баз, из длинных лат-дровянин, на столбах. Туда и загнали пока приморившееся стадо. Только пообедали разогретым на огне борщём, с мамкиными пампушками, подъезжает верхи объезчик – Кузьма Середин. Вредный, ехидный, людей обижал. Вытер валяным брилём свою краснющую такую, распаренную морду, лысину и предупреждает, показывая рукой вниз:
- Пасти тольки по краю энтого леса и полянам. А энти косогоры и, обче, большие открытые места – колхозные. Понятно? – зырится на Фёдора.
- Понятно! – отзывается так, исподлобья, Федька.

Вслед за объездчиком он скоро тоже отправился в хутор. Мы с Иваном остались одни. Уговор был такой. Поочерёдно, по субботам, один из нас спускается верхом  в хутор. Банится, отдыхает и с новым запасом харчей – опять сюда. Но не прошло и недели, слышим снизу людской гомон, скрип колёс, ржание коней. И на широкую поляну, ниже нас, въезжает целый табор. Арбы, брички, с впряжёнными быками и конями. Бабы – с граблями и вилами. Мужчины – с косами. И опять объезчик Кузьма перед нами:
- Всё, снимайтесь отселява! По косогорам колхозники косить и копнить будуть. А там, где вы пасёте своё кулацкое стадо, будуть пастись ихние кони и быки. Вона их скольки! – махнул  Кузьма плёткой.
- А куды ж нам? – вылупился на него Иван. – Дядько Кузьма, дайте хоть два дня на переезд?
- Сутки! Посля завтра увидю – оштрахую!
И похлюпал довольный на своей кобыле под угор.
- Алёна, придётся тебе ехать за Федькой, - жалостливо смотрит на меня Иван.

Поехала. Федька, слава Богу, оказался дома. Но дюже занят. Приедет на кош позднее. А нам с Иваном посоветовал перебраться дальше и выше. Есть хороший, не занятый никем выпас. И объяснил, дорогу к нему. Вернулась к Ивану. Собрали в мешки барахло. Навьючили двух коней. И покочевали со своим единоличным стадом на закат солнца.

Под вечер пришли на подсказанное место. Далёкое, но красивое и удобное. Лощина, с таким весёленьким, чистым, как слеза, ручейком по дну. Одна сбегающая вниз сторона в высоких, кучерявых соснах, с подлеском, другая – травянистый косогор, с редкими кустами горного чая. Травы прямо впритык подступают к синему  от солнца леднику. Нарубили кольев, веток и лап с молодых сосен. Сделали балаган. Наморились. Повечеряли, и каждый - на свой тюфяк. Спали, как мертвяки. А теперь слушайте дальше.

Через неделю, новой для себя дорогой, спускаюсь в хутор. Въехала во двор. Мама такая радостная, довольная, обнимает меня и ведёт в дом. Потом в баньку. А  сон такой крепкий был после той баньки, домашней вечери, да ещё на своей кровати, что мама утром с трудом меня добудилась. Немного погодя, вьючим нашего коня Воронка-трёхлетка. Мама, плача, провожает меня за ворота. Смотрю, и проходящая мимо тётка глядит на меня и тоже слёзы утирает:
- Куды ж вы её одну, бедну дивчинку?
- Больши некого, - всхлипывает мама. – На мэни дом, хозяйство.

В пути беда. С того места, где дорога свилась в крутую, узкую тропу, я повела коня в поводу. Уморилась. И как только тропа опять пошла полого, под самыми скалами, поднялась в седло. А конёк мой топал, топал и на тебе: бах на колени. Затем, поджав и задние ноги, совсем лёг. Пузом на тропу. Шириной в мой шаг. Справа – круча. Слева, от седла – пропасть. Вода внизу глухо, как в трубе, шумит. Испугалась. И дюже. Но скумекала: дёргаться нельзя. Погублю и себя, и коня. Потихоньку хлопаю его ладонью по шее и прошу:
- Вставай, вставай, Воронок!
А он только чёлкой тряхнул. Бывает, должно, край не только людской, но и конской силе. Вьюки-то тяжёлые. Кроме продуктов, каменной соли для скота взяла. Всего во вьюках пуда два. Да самой меня три пуда. И думаю: надо эти  мои три пуда с Воронка ссовывать. Через его шею и голову. С тем, чтобы поводьев из рук не выпускать. Продвигаюсь вперёд. «Ну, - мелькает мысль, - тряхнёт шеей, и полечу я вниз». А он, молодец, даже для моего удобства голову свою нагнул.

Встала на тропе, глянула в пропасть. Голова сразу – кругом. Далеко, внизу вода в камнях бьётся, гудит, и радуга в её брызгах гуляет. В шаге, на тропе тоненький ручеёк. Надёргала пучок травы на скале, смочила его водой и давай морду и шею Воронка обтирать. Он прильнул ко мне, притих: «Хорошо, мол, ты, Алёна, придумала!» Минуты через три сам осторожно встал и фыркнул: пойдём, мол! И повела я его на поводу. Не протопали и версты – другая беда. Сверху, по ущелью, будто  белая овечья отара сошла. Скатился туман. Побелело и запрохладило. Справа, вместо круч, обозначился край лесной балки. Мне надо не прозевать тропу через неё. Так ближе к кошу. В обход опасно. Накроет ночь, да ещё с туманом. Рыпь туда, рыпь сюда, а тропы нет. Знаю,  Иван ждёт меня. Кричу:
- Ва-а-а-ня-а!
- А-а-а-ня-а! – передразнивает ущелье.
Потом и Ванькин голос прорезался:
- Жди-и там, где сто-и-и-шь!

Мы с Воронком на кошу. Иван к моему возврату уже накрыл балаган толстым слоем сухого сена. На входе - завеска, из старого одеяла. Обрадованный моим приездом, он хлопочет у мешка с «гостинцами»:
- О-о, пирожочки!  О-о, груши, мои любимые!..
В один из приездов в хутор, после того, как мы пообнимались с мамой, чую меня сзади кто-то трогает за плечи. Оглядываюсь: батько! Чёрные, в сединах волосы, не стрижены. В синих, обычно строгих глазах, слёзы. Кинулась к нему на шею и расплакалась. При тусклом свете каганца батяня рассказывал о своей житухе на «советской каторге». А я, уже знавшая о ней не мало от других, почти ничему из его рассказов не удивлялась. Их били конвоиры. Стреляли по ним, для острастки. Кормили так, чтоб лишь бы не подохли и могли работать. Жили в холодных бараках. Как-то вечером начальник той каторги объявляет:
- Завтра вас отправим по домам. Готовьтесь.
С батьком было ешё трое наших ужумчан: Петро Гаврылюк и Степан Сойка. Батько им:
- Брешет начальник. Нас або расстреляют, раз делянку уже вырубили, або в совсем гибельные места увезут. Надо утикать.

А утикать согласился толькот Петро. Степан Сойка побоялся.
Батько с Петром, ночью, тишком, через разобранную ими же кирпичную трубу и крышу, выбрались во двор. Подкрались и подпалили пустую хату-завалюху, у ограды лагеря. Сховались и ждут. Сначала дым. Потом огонь, до неба. Сбежалась охрана. Повыскакивали из бараков заключённые. А батько с Гаврылюком – под проволоку забора и – дёру. Худые, в лохмотьях, под видом старцев-побирушек, они добрались до Ужумского. Не знаю, как  тот Гаврылюк, а батько стал жить в катухе, где раньше мы держали овечек. По ночам только выходил в огород и сад.
- И долго так? – спрашивает его мамка.
Он ей:
- Эта власть скоро упадёт.
А хозяин он был хороший. Порядок любил. Командовал нами даже из приоткрытого катуха. Спускается как-то мама с крыльца во двор, а он ей бубнит, высунувшись из своей хованки:
- Та убери ж ты хомуты, скольки им под дождём мокнуть!
А мама его хлоп дверкой по лбу и пугает:
-  Ховайся,  ховайся,  энкэвэды по улице идёть!

Потом мы тайком прознали: Степан Сойка тоже вернулся. Оказалось, что тех каторжан отправили на дикий остров. На нём церквушка и несколько брошенных домов. Начальник конвоя сказал:
- Вы все верующие. Вот пусть Бог вас и кормит.
Бросили их там на произвол судьбы. Люди не только ягоды на кустах пообъели, но и сами кусты. Умирали десятками в сутки. А Сойка ухитрился как-то скрытно сделать плот из дверей пустых домов. На нём, ночью, в проливной дождь и уплыл с острова.

Где-то через год в хуторе сменилась власть. Предсоветом, вместо Мишки Агейченкова, стал приезжий Сазонов. Увидел его батько в щель, когда тот мимо на бедарке проезжал, и говорит мамке:
- То Стефан Поликарпович. Я ему уголь в Железноводск возил. Хороший, грамотный человек.
Пошёл к нему, когда притемнело, с четвертью крепкой сливянки и другими гостинцами. О чём они говорили-балакали не знаю. Только через неделю батько перестал квартировать в катухе. Вроде тот Сазон оправдательную бумагу ему выхлопотал.

И влез наш батько опять, как бык, в работу. И нас ещё больше в неё втянул. Распахивали целинные паи. Растили скотину и птицу. Собирали в лесу лещинные и чинаревые орехи. Их, с картошкой, сушёными грушами, вытканными мамой полотнами, батя возил на обмен и продажу в степную Ставропольщину. Скопил денег. Купил линейку, с парой породистых жеребцов. Та линейка  блестит лаком. На ходу лёгкая, бесшумная, лишь тихонько позванивает и покачивается на рессорах. Жеребцы сытые, с крутыми шеями, шерсть на них лоснится.
- На биса тоби линейка? Всё равно отберут? – спрашивает его мамка, а он:
- Добрых людей буду до станции и обратно возить.

Не пришлось. Хуторян ещё больше стали загонять в колхоз. Правда, разная шантрапа пошла туда сама. Первой! Как же, у ней – ничего, зато у других много. В колхозе же всё будет «обчее». Значит –  их. Аггей Притыкин прибился к хутору неизвестно из каких мест. Выхлопотал себе с жинкой огород. И вот картина: весной все в земле копаются, а у Притыки пьянки-гулянки. У людей всё взошло, а у Притыки только сеют и сажают. Осенью люди на подводах свой урожай вывозят, а Притыки в два мешка всё уместили. А зимой Аггей и его жинка Христя бегают по дворам: позычьте этого, займите того. Зато Притыкин выступать с речами любил. С Семёном Козубаченковым в этом соревновались. Кто лучше советскую власть похвалит. Из таких говорунов был и Серёга Мигулин, муж Дашкин.
- Я за Совецьку власть свою жисть отдам и родню не пожалею! - выкрикнул он как-то пьяный на митинге.
А районный начальник учуял это и выдвинул его в председатели колхоза. А Притыкина – его заместителем.

Батько, когда был на каторге, узнал от одного грамотного человека, что Сталин приказал: никого в колхозы насильно не втискивать. Об этом батько заявил и Серёге  Мигулину. Тот вроде бы отстал. Теперь двадцатидворковые, которые днями и ночами стучили в ворота, выгукивая людей на митинги и  собрания, наш двор стали обходить. Но настал день, опять постучали:
- Горылюта, тебе повестка в Совет.
Пошёл Батько. Приходит. А того старого председателя Совета, Сазонова, уже нет. Новый, тоже из приезжих, суёт батьке извещение о налоге. О таком налоге, что если со всей улицы деньги собрать, их вместе с нашими, на полную выплату не хватит. Вернувшись домой, батько быстро тех породистых жеребцов – в горы. Блескучую свою линейку – в сарай, да ещё сверху конопляными снопами её привалил. Продали двух коров, кабана, баранов, собрали денег. На полную выплату не хватает. Пошёл теперь сам в Совет. Просит Председателя подождать. К зиме всё до копейки выплатит. А председатель, Ефим Люндин, как заорёт:
- Это саботаж, Горылюта! И то, что в колхоз не вступаешь, тоже саботаж!
- Кулацкий саботаж! –подгавкнул ему Аггей Притыкин.
Он тоже, как на зло, оказался в председателевом кабинете.

Пришли они к нам во двор целым кагалом. Серёга Мигулин, его Дашка, Серёгина сестра Клавка, Аггей Притыкин, Семён Козубаченко, милиционер и ещё человек пять колхозников. И вот, слушайте, какие они ехидные и хитрые были. Начали раскулачивать людей по весне, чтобы каждый свою скотину на своих кормах перезимовал. Ну, так вот. Батька дома не было: с Иваном за дровами в лес поехали. Секретарша, из Совета, зачитала мамке какую-то бумагу, и вся эта компания двинулась в наш дом. Выбрали и сгрузили на подъехавшую подводу всё, что им понравилось. Даже неисправный граммофон. Фёдорово всё добро из сундука выгребли. Вывели и погнали на колхозный баз наших быков, коней и с десяток овец-ярок. Оставили только корову с телком и тех коней, на которых отец в лес поехал. Приезжает он с Фёдором, а мамка в постели, чуть ли не при смерти. Послушал её батько и говорит:
- Ничего, Домна! Бог видит не только наши, но и ихние грехи. Получат своё.

Дня  через три приходят к нам двое незнакомых милиционеров. С ними Ефим Люндин и Сергей Мигулин, с дружком Аггеем Притыкой. Старшийй милиционер объявляет, что он имеет приказ арестовать нашего отца. Начался обыск. Перевернули в доме всё вверх дном. Потом во дворе. Не найдя, кажется, того, что искали, милиционеры велели батьке собираться в дорогу. Проныра Аггей, вошёл в сарай и начал вышвыривать во двор снопы, которыми была накрыта линейка. Выкатили её. Впрягли тех наших красивых жеребцов. И повезли батька, на его же транспорте в район. А как вернулись, Сергей Мигулин сказал: кони и линейка также реквизированы в пользу колхоза.

Утром собрала мама в корзину продуктов и говорит:
- Езжай, донюшко, в Старо-Ужумскую. Найди там дом энкэвэдэ и передай, если получится, для батька эту корзину с харчами.
Поехала на оставленной нам старой кобыле. Добрые люди показали, куда идти, к кому обращаться. Выстояла в очереди. Передала через окно дежурному милиционеру корзину и попросила вернуть её, после того, как батько всё из неё заберёт. Жду-жду, а корзины нет. Спрашиваю дежурного, а он, заскалился так весело и говорит:
- Корзину, вместе с вашим папашей отправили уже в Баталпашинку.
Я – в рёв. Плачу, никак не могу слёзы остановить. А милиционеру – забайдуже. И тут подходит ко мне из очереди наш ужумчанин Васька Чапыжников. Обнимает  и выводит во двор:
- Не плачь, Лена, - говорит, - а то я и сам заплачу.

Оказывается, и с его арестованным батьком, Максимом, такая же история, как и с моим. Тоже, вроде бы, в Баталпашинскую отправили с конвоем.
Чапыжниковы переехали в наш хутор из станицы Старо-Ужумской. Их батько, военный, хлопцев-призывников обучал. С моим батьком он дружил. А женат был на крещённой эстонке Кате. Сами эстонцы звали её Кэтриной. Хорошая, душевная женщина была. Умерла. Неожиданно. Осталось трое хлопцев и две девочки. Батько их женился после на казачке Феньке Гордиенковой, из Ново-Ужумки. В хуторе её «комиссаршей» прозывали. Выпить и погулять любила. А у них поначалу много хорошего добра было.  Книги старинные, серебро, хрусталь… Всё прогуляла, пропила Фенька,  после того, как Максима  арестовали. Даже  крестики золотые с детей поснимала. Потом бросила их одних в казённой хате и уехала.

Мы с Васькой, после той нашей встречи в Старо-Ужумской, подружились. Он уговорил меня поступить в вечернюю школу, где сам учился. А потом мы поженились. Одно горе нас сроднило.

Ой-ёй-ёй! Что пришлось пережить после ареста батька! Помню один советский праздник. На площади всё красной материей обтянуто.  Митинг. Постановка. Хлопцы и девчата, переодевшись, на сцене «дураков»-попов и «кровососов»-кулаков изображают. А нашим начальникам уже хутора мало. Едут в районную станицу. Там ярмарка, скачки, концерты на стадионе, гулянки в ресторанах. А вечером едут обратно. Стоим мы с мамкой во дворе, смотрим, мимо, на нашей линейке, наших конях, Серёга Мигулин и Аггей Притыкин, со своими жинками едут. Пьяные – в грязь. Аггей на гармошке наяривает. А Дашка Мигулина на подножке линейки выплясывает, визжит и дули пальцами нам сучит:
- Оцэ вам, оцэ, кулаки-дураки!

Мамка хмура, как туча. Отвернулась, берёт меня за руку и уводит в дом.   Слушайте  дальше.  Батько, как в воду глядел. Бог  грехи видит. И каждому по них воздаёт. Так вот. Выдал район колхозу деньги  на постройку дома Правления. А председатель Серёга Мигулин растратил их по-своему. Чуток пустил на ремонт старого  дома Правления, а на остальные построил себе не дом, а домище, с четырёхскатной цинковой крышей. Всё сошло с рук. Он осмелел. Продал пару колхозных коней с бричкой и купил в новый дом обстановку.  Новоселье, покупки обмывали пьянками, с выездами в район и в горы. Через год наша линейка уже не позванивала, а скрежетала на ходу. Побита и погнута. Жеребцы исхудали, покрылись коростой.

А с Серёгой пьянствовали три его брата – Мишка, Петро и Свирид. И вот, на Октябрьский  праздник, в пьяной драке,  Свирид с братами зарезали партийного начальника. Какую-то женщину-шалаву меж собой не поделили. Всех четверых  запёрли в каталажку  энкавэдэ. При следствии выяснилось и то, куда Серёга потратил районные деньги. Кроме того, оказалось: он когда-то взял у нашего батька в долг пятьсот рублей и не отдал.

Всех их осудили и выслали. Перед войной один Серёга вернулся. Чахоточный. Покашлял с год и помер. Жинка его, Дашка, та, что донос на нашего батька написала, с ума сошла. Выскочит из двора голая, лохматая и с диким воем бежит по улице, пока её не споймают. Сестра Серёгина, Клавка, вышла замуж за случайного приезжего. Живут год. Нежданно приезжают милиционеры и вьяжут того примака. И увозят. После, на суде, откроется: он из тюрьмы сбежал. Сидел за то, что свою первую жинку рукавом кофточки задушил. Приехала Клавка из суда. Сняла с крюка ружьё. Опёрлась на него  грудями, нажала пальцем ноги крючок – бабах в себя картечью. Ничего, осталась жить. Калекой.

Кореш Сергея Мигулина - Аггей Притыкин тоже на воровстве колхозного добра попался.  Как упекли его  в тюрьму, до сих пор, ни слуху, ни духу. Осталась тут его Христина с сыном  Филиппом, а тот такой  же вороватый вырос. Недавно в Ново-Ужумской  арестовали. Чужих коров в машину-фуру, по доскам загонял. Так что  наш батько правду предсказал: Бог, он, за всё спросит. Господи, спаси, сохрани и помилуй, нас грешных!


Рецензии