Поминовение

                1

      Мне снился старинный трехэтажный дом с аккуратными арочными окошками, стоявший на древней улице города. Там прошло детство мамы, а потом и мое, и все мы считали его фамильным. Дому было более двухсот лет, его построил какой-то купец. После революции новые хозяева его бросили, и бабушка с дедушкой самовольно заселились в одну из крохотных квартирок. Что там могло быть из «удобств» в те давние времена: вода с колонки, печурка, выгребная яма, а много позже – керогаз на общественной кухне… И еще моих самых близких людей всегда окружали соседи, хорошие добрые люди, и дружные, потому что по себе знали цену подставленного плеча во времена лишений и войн.
      Так вот, этот крепкий каменный дом, сложенный при помощи раствора на сыром курином яйце, рушился. Складывалась крыша, трещали и обваливались стены, пока не обратились в большую кучу строительного мусора. А на противоположной стороне улицы стоял мой покойный дед и, закрыв лицо ладонью, горько плакал, вытирая слезы.
      Я еще не знал, что такое вещие сны. Это был первый из них. И с той поры они являлись ко мне в течение всей жизни, как предвестия, от которых не знаешь, что ждать.
      Я рассказал маме об этом сне. Она выслушала меня молча. Потом спросила, не говорил ли что дед.
      – Нет. Он только плакал.
      Мама, как всегда, сидела в инвалидном кресле на больших колесах, прикованная к нему много лет. Она считала, что к этой беде постепенно привел ее давний стресс, когда она впервые увидела моего отца с его тайной любовницей. Любовницы той давно уж нет, только жизнь вспять не повернешь.
      – Говорил дед, разводись, Маргаритка, поможем, – вспоминала как-то она, и голос у нее был мягкий, а речь неторопливая. – А я все семью хотела сохранить для тебя – ты совсем ведь маленьким был… А потом как-то утряслось, брат твой Паша на свет появился. Мне хотелось больше детей, а я все отца слушала. Хватит, мол, куда. И зря. На мой бы теперешний ум – рожала бы, сколько хотела. Чем больше, тем лучше…
      Сейчас, продолжая разговор о своем странном ночном видении, я спросил ее:
      – А тебе снилось что-нибудь сегодня, мам?
      – При моей болезни мне не снится ничего много-много лет…
      Как же вдвойне, втройне она была несчастна, если не видела снов, сокрушенно подумал я. Ведь если в своей реальной жизни человеку горестно и страшно, у него еще остается одно пространство, где он свободен несмотря ни на что, где жизнь течет так, как могут позволить его грезы. Это сны, независимые, заполненные чувством яви... Но мама была лишена даже этой последней надежды человеческой...


                2

      В то время, когда мне было двадцать восемь, а младшему брату Павлу двадцать два, в родительской трехкомнатной квартире теснились сразу три семьи: отец с мамой, брат с женой Ариной (они уже успели «соорудить» годовалого ребенка), и я с женой Ириной.
      Жены, миловидные брюнетки, были порядочно схожи меж собою и внешне, и по темпераменту, только Ирина была выше ростом. Обе общительные и напористые, вспыльчивые, как порох, не терпящие соперничества и конкуренции.
      Правда, сойдутся вместе – речи у них льются, как у лучших подруг. И даже не заподозришь, что на самом-то деле девушки в глубине души, мягко говоря, не очень-то расположены друг к другу, если не более того. Впрочем, если поставишь задачу на досуге покопаться в этом омуте бабской глубинной нелюбви, то окажется она курам на смех сотканной из каких-то ничего не стоящих мелочей и дурацкого сумбура. Например, Ирина недолюбливала Арину, за то, что последнюю всегда ставили ей в пример, как образец молодой жены, а Арина Ирину за то, что та, по ее мнению, не очень-то держала меня в узде и не следила за моим внешним видом. И т.д. и т.п., до бесконечности.
      Я в свое время отговаривал брата жениться. Арина была хохотушка и производила впечатление довольно легкомысленной и непостоянной особы. Но тот слушать ничего не хотел. То был клинический случай. Он регулярно продолжал лазать к ней в студенческую общагу на второй этаж по связанным простыням подобно одержимому. Его наказывала администрация университета, на него жаловались вахтеры, его лишали стипендии. Но все было бесполезно. И так до самой свадьбы.
      Что касается меня, то я женился поздно в отличие от младшего брата, и к изумлению своему, впоследствии в одной открыл сразу двух жен. Одну досвадебную, уже знакомую – милую кошечку, и другую, уже после свадьбы – властную террористку, не желающую идти ни на какие компромиссы. Такая очевидная подмена явилась для меня открытием крайне неожиданным и малоприятным. Она, например, когда мы отдыхали у родни в Одессе, сама устанавливала ознакомительные маршруты, и стоило мне свернуть «не в тот» переулок, где мне хотелось что-то посмотреть, буквально утаскивала меня прочь чуть не за шкирку. И так – во всем. Нет, в ее натуре было, конечно, и что-то душевное, но определяющие качества оставались прежними.
      Еще у нее было одно странное хобби. Ирина любила знакомиться с продавщицами на рынке и в магазинах, и вести с ними пространные беседы по душам, на что уходила уйма времени. На мой вопрос, зачем она это делает, созналась:
      – Зато так они меня надолго запомнят и не подсунут залежалый товар. А так как я высокая, они запоминают меня вдвойне. Эта публика сразу узнает меня издалека и даже не пытается обманывать.
      Еще она была председателем городского общества трезвости, и объясняла свое пристрастие к такого рода деятельности тем, что по трепету сердца готова бороться с пьяницами всю сознательную жизнь. А так как работала в мужских коллективах, то порой не гнушалась вставить и крепкое словцо. Без всяких фиоритур и лингвистических изысков, по-простому, «по рабоче-крестьянски». В общем, в ее натуре было управлять людьми, и все держать под своим контролем. И у нее это неплохо получалось.


                3

      До Нового года оставалось несколько дней. Мы купили на базарчике живую, прямо из леса, елку, и теперь Ирина с Ариной увлеченно ее наряжали. Еще волшебное настроение навеял старый-старый фильм из детства.
      Вспомнились новогодние вечера прежних лет, шумные, веселые, когда мама не болела. Она была начальником лаборатории на крупном заводе. Там работали одни девушки, которые ее любили, и часто заходили к нам в гости, порой даже со своими парнями. Она всегда им что-то советовала, выслушивала, успокаивала, как старшая сестра.
      Иногда под Новый год мама приходила со мной в почти «фамильный» особняк, с которого начал я свой рассказ, где коротали век бабушка и дедушка. Меня, пятилетнего, ставили на импровизированную сцену в виде табуретки, и я читал заученные стихи под общие аплодисменты родных.
      Хорошо помню ту обстановку. Простенький коверчик на стене с изображениями пасущихся оленей, раскрашенная глиняная собака на комоде, красный матерчатый абажур под потолком. А еще коклюшки, валики, булавки в гостиной и ажурные узоры скатертей, салфеток, жилеток для модниц, выходивших из-под рук бабушки, которая была искусной кружевницей. 
            Улица, где стоял патриархальный дом, была полна исторических тайн. Ее по царскому указу стали застраивать еще с шестнадцатого века. Она была известна именами богатых горожан и домом губернатора, где гостили российские императоры и великие князья. Здесь же стояла гимназия с колоннами. В советское время ее преобразовали в школу, которую закончила мама.
До замужества бабушка из деревни носила в город молоко в ведрах на продажу. Пешком!.. Там в послереволюционные годы на рынке и познакомилась с дедом. Сейчас революция воспринимается каким-то очень отдаленным замшелым событием из учебника, и странным кажется, что родители моей мамы были живыми ее свидетелями.
Примечательна одна небольшая деталь. Бабушка с дедушкой всегда говорили «пошли в город», когда речь шла о старом рынке или других близлежащих исторических объектах, всего-то в пяти-десяти минутах ходьбы от их дома. Будучи ребенком, я удивлялся: как же, живя в городе, можно так говорить? И лишь потом понял, что они, как коренные обитатели, «городом» по незапамятной традиции называли древнейшую укрепленную его часть в виде детинца-кремля, и мест, прилегающих к нему. Сейчас так почти никто не говорит. То, что они называли «городом», называют «центром».
                * * *

      Мы в канун Нового года перебрались с женой в квартиру ее родителей. Мы и раньше это практиковали по праздникам, когда они, как сейчас, надолго уезжали погостить к родственникам в другой город. Уж слишком тесно у нас было. Только на сей раз уединение не радовало: я не на шутку разболелся, меня знобило. Поэтому, когда первого января в прихожей, где стоял городской телефон (каких-то иных тогда не существовало) раздался звонок, я еле до него добрался. Услышал голос Арины:
      – В общем, маме плохо стало. Мы думали, погода и все такое…
      – Вызовите скорую!..
      – Уже… Сказали, что у нее инфаркт. Отец пошел в аптеку…
      Все поплыло у меня перед глазами, все надорвалось…
      – Как она сейчас?
      – Спит в своем кресле. Ей дали снотворное.
      – Я приеду, – сказал я, но меня бросило в пот, и я в бессилье осел на корточках, поняв, что это невозможно: температура уже с утра была под сорок.
      Позднее мне поставили диагноз – воспаление легких.
Еще три дня под звуки хлопушек и радостные крики во дворе я бездарно пролежал в испарине, а когда стало чуть полегче, взял такси и вернулся домой. Я очень не хотел, чтоб мама подумала, что я ее оставил одну.

      Мама открыла глаза, и увидев меня, сказала тихо:
      – Привет. С Новым годом! Поешь. Там, на кухне, в холодильнике, все есть – борщ, кура, салаты.
      Но мне было не до трапезы. Наверное, эти дилетанты-врачи ничего не понимают, ставят не те диагнозы, подумалось с горечью. И я позвонил своему давнему приятелю, кардиологу Саше Вершинину. Он подошел вечером после работы.
      – Узнаете меня? – обратился он к маме. Та кивнула. Александр снял кардиограмму.
      – Меня еще на сборы офицеров запаса в конце января должны дернуть, будь они не ладны, когда маме так нужна помощь…
      – Пойдем, – тихо сказал Вершинин и увел меня на кухню, где нас никто не мог слышать. – Насчет сборов можешь не переживать. Когда тебя призовут, помощь твоей маме уже не потребуется.
      – Что это значит?!. – насторожился я, ничего не понимая.
        – Прогноз – pessimus. У ней поражена вся передняя стенка сердечной мышцы, пятьдесят процентов. Таких больных, конечно, нужно лечить в стационаре. Там хоть капельницу можно поставить. Подумай.
      – Надо посоветоваться с отцом.
      – Ну вот тебе на всякий случай направление, – и он написал его, где отметил диагноз, который был страшен: рассеянный склероз, гипертония, острый инфаркт миокарда и еще что-то немыслимое, так что ясно было, что обладатель такого букета висит на волоске.
      – Слушай, Саша, – мои мысли лихорадочно работали, – я по телевизору недавно видел, аппарат какой-то изобретен для перекачки крови, вместо сердца… А еще искусственное сердце…
      – Это – только на киностудии, в Москве, – грустно покачал головой Вершинин. – Простые смертные могут рассчитывать только на господа бога. Да и то не всегда…
      Он ушел. Внезапно в душе моей взорвался какой-то протест. Визит моего старого и всегда так желанного друга на сей раз стал для меня неприятным, словно явление черного ангела, предвестника смерти. И где-то в глубине души я обиделся на него. Почему он столь категоричен, почему не верит в лучший исход?.. Не может этого быть, все, что он наговорил!.. У меня даже дикая мысль возникла: уж не нарочно ли, не из какой-то своей научно-докторской показухи написал он все эти ужасные диагнозы, чтобы поблистать своей эрудицией?!.
      Еще в тот день я разругался с Ариной. В большой комнате, где дремала в кресле-коляске мама, она включила громко телевизор, да еще завалилась туда с орущим ребенком, и разбудила ее.
      – Уйди в свою комнату, не мешай маме, ей тяжело!.. – процедил я сквозь зубы.
      – Какой ты умник, сам-то пялишься в экран! – истерично заорала она. Спорить с ней было бесполезно, как и убеждать в чем-либо.


                4

      Говорят, пока я болел, мама ничего не ела. А сейчас я стал ее подкармливать с ложки, и мне казалось, что она пошла на поправку. Щеки порозовели, и парализованная рука стала немного двигаться.
      – Знаешь, – с воодушевлением говорила она, – сегодня чудо случилось: мне впервые сон приснился, что я хожу – легко, свободно, как в молодости! А может, я и в самом деле буду ходить!.. – воодушевленно произнесла она.
И у меня в душе вроде как что-то расправилось: я подумал, что она наперекор мрачному предсказателю Вершинину еще поднимется…
      Мама и правда пришла в себя. В больницу она ложиться отказалась. Она вспоминала военное детство, постоянные бомбежки немцев. Как летом они с подружками собирали за городом ягоды, фасовали их в газетные пакетики и продавали.  Однажды к ней подошла соседка и попросила продать кулечек. А маме вдруг стыдно стало чего-то, она схватила свою корзинку и убежала. Она вспоминала своего младшего брата, умершего школьником, старшую сестру, которую в двадцатилетнем возрасте убило деревом на лесозаготовках для нужд фронта, среднего брата, который в семнадцатилетнем возрасте добровольцем ушел на войну и получил тяжелое ранение.
      – Недолговекие все были, – грустно произнесла она, думая о чем-то своем.

      А утром недолгая радость в ее глазах прошла, они провалились и потемнели, и наполнились той, обращенной уже к самой себе, последней, не ждущей ни сочувствия, ни поддержки горечью, горечью человека, вполне сознавшего близкий финал, и она произнесла тихо:
      – Нет, никогда, до самой смерти не встану я на ноги ...
И все-таки в словах мамы, несмотря на горькую категоричность, была какая-то отдаленная надежда, что это будет не так. Видимо, так устроен человек. Нельзя произносить себе приговор, в нем даже неосознанно таится мысль об обратном.
                * * *

      А отец продолжал отпускать свои традиционные ядовитые шуточки, которые он, в сущности, отпускал и раньше, и сейчас, словно вокруг не происходило ровным счетом ничего. Он не мог без них обходиться, без своих неуместных острот.
Так мама попросила его убрать вторую подушку, лежащую для подстраховки, но вместо того, чтобы отвечать нормальным языком, он комментировал:
      – Подушка сдерживает твои шаткие позиции.
      И все в том же роде.
      Все ее просьбы он исполнял с неохотой и крайним раздражением. А однажды, пересаживая ее с кровати в кресло-коляску, мне показалось, нарочно с силой тряхнул ее, так что она застонала.
      – Какая нелегкая у тебя рука, – прошептала она.
      – Мама, никогда не проси его ни о чем, когда я рядом! – не выдержал я.

      Потом отец принялся что-то искать, обшаривая все углы. Я молча наблюдал за ним. Заметив это, он сказал:
      – У нее должны быть деньги. Много денег. Она ничего не говорила?.. И еще облигации.  А то ведь мы и знать ничего не будем.
      Отвратительно было слышать эти его расспросы.
      – Мама не умерла! И не умрет! – почти по слогам, ожесточенно произнес я.
      – Русская православная церковь проявляла мудрость, посылая к человеку священника, чтоб тот знал о смерти и дал необходимые указания. А наша медицина только за нос водит, – ворчал себе под нос отец.
      Я ничего ему не ответил, лишь мысленно возразил: «Человек до конца должен верить, отнять у человека надежду – хуже, чем отнять жизнь». И мама верила, и жила, хоть больно было видеть ее страдания.
      Заплакал ребенок. Человек, рожденный и росший в муках. Он плакал, наверное, потому, что чувствовал боль. И в этой же квартире в соседней комнате умирал другой человек, взрослый. И ему тоже было больно. Взоры же всех были обращены на того, маленького человека.
      Отец был очень ласков с малюткой. Для его натуры это было настолько несвойственно, что казалось мне фальшивой игрой. А на ту, умирающую, домашние, думалось, и не смотрели вовсе, не обращали внимание. Даже проходили мимо, когда мама звала их. Как она была одинока в те дни!..


                5
      Я подрабатывал дворником в детском саду, и мне в ту снежную зиму нужно было обязательно ходить на участок несмотря на больничный, иначе бы меня уволили. Уборка занимала не более двух часов, но они были мукой, потому что я думал о маме, о том, чтобы с ней ничего не случилось. Когда переоделся в раздевалке, не выдержал, позвонил на работу жене.
      –Знаешь, что сказал Вершинин?.. Не могу поверить… Неужели ничего нельзя сделать! – голос мой дрогнул, я больше не смог говорить.
      Она стала меня успокаивать:
      – Не расстраивайся, ведь ничем уже не поможешь.
      А потом, вечером, дома, сказала мне:
      – Мне тебя так жалко стало, от того, что ты… жалеешь маму.   
      И я подумал, какой абсурдный парадокс: она жалеет меня, но не маму. Меня-то чего жалеть?!. Впрочем, она для нее всего лишь чужой человек.
      Жена, нежно обняв, расстегнула верхнюю пуговку рубашки и стала гладить меня по груди. Она что-то щебетала, говорила, как жутко по мне соскучилась. А я почти не слушал – было не до нее. Тягостные думы обуревали меня. Они душили, словно не хватало воздуха, а тот, что присутствовал, был опален тоской.
Я осторожно, но твердо отстранил ее:
      – Мне нужно идти маме за лекарством.
        И я ушел. Да, для Ирины мир вокруг оставался прежним, и в нем не происходило ничего особенного. Вот так же кто-то из любопытствующих «сердобольных» соседок сочувствовал отцу за свалившиеся на него «напасти». А кто мог посочувствовать маме, той, кому на самом деле было плохо, как никому!.. Как при мне смели они заикаться о смерти, как о лучшем исходе! Пусть бы она жила хоть как, хоть прикованной к постели, чувствуя, что она нужна. Я бы не оставил ее…
                * * *

      Мама узнавала брата по шагам, по хлопку двери, когда он возвращался с работы из своего офиса в городе-спутнике. Она всегда ждала, что он зайдет к ней. Но брат почти никогда не навещал ее. Вот и на сей раз он пропал в своей комнате с Ариной, болтая о том о сем.
      – Ты хоть бы к маме зашел, спросил, как она… – уловив момент, обратился я к нему. Но он ничего не ответил. Зато выскочила Арина и стала обвинять меня в том, что я оставил какие-то крошки на кухонном столе. И потом они снова погрузились с Ариной в свои хихиканья.
      Мне это не нравилось. Все это было чуждо, дико. Да, конечно, у них маленький ребенок. И все же нужно почаще было заходить к матери, тем более я предупредил его о прогнозах врачей.
      А может быть, думалось мне, я не вправе судить его строго. Знаю, что он очень переживал. И может быть, ему тяжело было видеть умирающую мать. Но мама-то обижалась на то, что он к ней не заходил, ведь она всегда ждала его. Тем более все последние годы она гораздо больше времени уделяла ему, так как он был младше меня. И звала ведь его порой, а он не всегда откликался. И однажды сказала в сердцах:
      – А Павлик – маленькая копия большого папы.
Конечно, я ему никогда не скажу об этом. Это была ее обида.

      Как-то раз нас навестила мамина престарелая, почти девяностолетняя тетка Антонина, или Тося, как все мы ее по-простому звали.
      – Женя-то у меня молодец, все время помогает, – тихо хвалила меня мама, казалось, из последних сил. – Вы мне, главное, подлечите его, он еще не совсем здоров со своим воспалением.
      – Да что Женя, молодой, сильный, ничего с ним не будет! – не удержалась Тося.
      – Знаешь, я не хочу жить, – превозмогая боль, призналась мама Тосе.
      – Всегда, когда здоровье плохое, так говоришь и думаешь, – сказала старушка. – Был у меня инфаркт, тоже так думала. А выздоровела – и мысли такие прошли…
      Послышалось скрежетание ключа во входной двери. Это пришел отец. Тося спешно засобиралась домой – они были с ним в давнем конфликте, и отношения между ними были неприязненными. Отец сухо поздоровался, не проронив более ни слова.  А я задержался в прихожей, разговаривая с двоюродной бабушкой. Я был очень благодарен ей за то, что она навестила нас. Мне не хотелось думать, что тень отцовского конфликта каким-то образом ложится и на меня.
      Мама лежала на своей кровати в спальне, но дверь просила не закрывать, обездвиженная и беспомощная. На груди у нее, как всегда, дремала кошка Дашка. Мама, хоть ей и было тяжело дышать, не прогоняла ее, тихо поглаживая.
      – Давно пора вышвырнуть ее на улицу, на мороз, к чертовой матери! – выругался отец. – Токсоплазмоз разносят эти заразы. В доме ребенок маленький!
      – Не вздумай! – слабо простонала мама.
      Все внутри у ней висело на волоске, ей тяжело было и дышать, и поворачиваться. Она не могла не чувствовать, что жизнь покидает ее. Она лежала в темной спальне, словно в могиле, не видя нас, и между нами незримо образовалась та самая невероятно огромная пропасть, что может возникнуть только между живущим и умирающим.  Мы жили своей прежней жизнью, обсуждали свои проблемы, смеялись – а ей это все было теперь недоступно, и, наверное, она очень хорошо понимала это, ведь мозг ее по-прежнему бодрствовал. И пропасть, невольное наше возвышение, отдаление от нее вызывало чувство вины, которую не искупить, ведь она оставалась один на один со своим одиночеством.
      Мама часто звала меня, и я немедленно приходил к ней.  И видит бог, ей становилось от этого легче. Однажды она позвала меня к себе, попросила сесть на краешек кровати, взять ее руку в мою и положить ее ко мне на плечо – так, когда благословляют:
      – Дорогой мой человек, держитесь с братом друг за друга, – она смотрела на меня с тусклой, покинутой грустью в глазах.  – Случится что, там, в каталке, есть карман…
      Про содержимое наружного кармана инвалидного кресла я знал. Там мама бережно хранила мою смешную бумажную поделку в виде сердечка, которую я подарил ей к 8 марта, когда учился еще в первом классе, вышивки крестиком по трафаретам, еще какие-то мои детские открытки…
      – Карман не тот, что снаружи, – уточнила она, – там есть еще внутренний,  потайной. В нем деньги и облигации. Возьмите их…  И еще… Стой за себя, не давай себя в обиду! – она и раньше  повторяла мне эти слова, словно чувствуя, что с ее уходом на этой земле  больше не останется ни одного человека, который смог бы заступится за меня так, как это всегда делала она – жертвуя всем, всем, что у нее было, и собой в том числе.
      Я держал ее исхудавшую недвижную руку в своей, и так мы сидели молча. Потом я ушел, и она больше меня ни о чем не просила. Только сейчас, когда я стал ухаживать за мамой, я впервые за всю жизнь обратил внимание на то, как она красива...
      В гостиной тихо работал приемник, по которому звучала песня о жизни и смерти на слова Цветаевой. Пела ее зычным, хорошо «откормленным» и пропитым голосом самая известная в то время певичка, одуревшая от свалившейся на нее в одночасье всесоюзной славы. «Уж сколько их упало в эту бездну-у-у-у…» – показно блажила она.
      Душу вдруг резанула лживость и театральная напыщенность ее тона, в котором не было ничего кроме гадкого самолюбования, лицемерной фальши, омерзительной вальяжности и презренной игры на публику, – то, что только может позволить себе все перепробовавшая, пресыщенная и избалованная газетчиками лицедейка. Как далеко это было от истинной трагедии, правды и скорби, насколько искажало смысл ни капли не пережитых ею слов!..  Здесь, в преддверии ночи, умирала мама, и притворные изыски певички звучали неуместно, кощунственно и цинично. Не знаю, что мама думала, слыша ту песню... Дай бог, чтоб она спала в ту минуту.
      Я спешно выдернул вилку из радиорозетки.
      Чуть позже домашние негромко включили телевизор. Они смеялись, живо реагируя на происходящее на экране телевизора. В какой-то миг почудилось, что и я увлечен сюжетом. Но, словно знобкая тень, мелькнула мысль о безнадежно больной маме, и стало зябко, пусто.
      Я снова зашел в ее комнату, дверь в которую была полуотворена. Мама открыла глаза. Конечно же, она слышала наш смех и ощутила, как далека она сейчас от нас, кому неведомы муки и страдания, ожидание смерти, боль и неизвестность. Она не могла не знать об этой жестокой, неотвратимой границе, что заставила меня чувствовать горькую вину здравствующего перед умираю¬щим. Ведь мы были бессильны помочь ей.
      И от того, что прочел в ее глазах, стало страшно: там было бесконечное отчаяние человека, в одночасье заглянувшего в бездну, где не светится ни единого огонька. О чем думала она в ту минуту? Наверное, она поняла, что умрет, и что сделать больше ничего нельзя. Никогда, в самый горький час, на последнем пороге не забуду тот ее взгляд: что-то неуловимо хрупкое в нем еще отделяет маму от той черты, за которой лежит холодная, непостижимая, чуждая живущим страна забвения.
      – Что говорят врачи? – тихо спросила она.
      – Все будет хорошо, мама, – произнес я, едва сдерживаясь, чтоб не дрог¬нул голос.
      Она внимательно посмотрела на меня и вздохнула: она знала, что это была неправда.
      – Как я боюсь ночи, – все так же тихо произнесла она. – Ты подойдешь ко мне, если я попрошу? Я не буду по пустякам тревожить тебя.
      – Конечно, мама.
      – Спасибо тебе, спасибо за все, – тепло и ласково сказала она, – так, как уже никто никогда не скажет. –  Красное мое солнышко...
Ночью мне показалось, что мама зовет меня. Я подошел к ней, зажег свет. Она хотела что-то сказать, но не могла. Я расслышал только ее просьбу не гасить свет. Но я все равно выключил его, решив, что так будет лучше.


                6

      Проснулся я около шести утра от слов отца:
      – Женя, мать умерла.
      Смысл произнесенного не дошел до меня. Только нечто абстрактное, лишенное сущности. Лишь постепенно я начинал чувствовать, что словно бы проваливаюсь в какую-то черную, бездонную яму, в которую и падать-то даже не страшно, потому что представить себе не можешь, что там.
       Я резко вскочил и, тяжело вздохнув, зачем-то стал натягивать на себя парадные брюки. Заглянул в мамину комнату. Она лежала спокойно, а лицо уже не было страдальческим, как всегда. Она как будто даже улыбалась. Казалось, ей стало лучше. Я прикоснулся к ней. Мама была горячая. Она выглядела живой, совсем живой!..  Видимо, она умерла только что.
      – Я просидел с ней последние полтора часа, – сказал отец. – Приподнимал за плечи, чтоб хрипы у нее прошли. Она попросила пить. Сделала несколько глотков, сказала «все», сделала последний вздох и умерла. Я стал звать ее. Она больше не отвечала.

      Вскоре отец сообщил о смерти остальным. Через минуту раздалось надрывающее душу рыдание Арины. Позднее она мне рассказывала, что не поверила в смерть, что она вообще не могла представить, что мама может умереть.
      Все молчали, слышался только плач Арины. Никому уже было не до сна. Мы быстро позавтракали тем, что нашлось в холодильнике (отец скупо сообщил, что где лежит на полочках, и распределил план действий).
      Сам он ушел в похоронное бюро, а мы некоторое время оставались одни, в ожидании. Я обзвонил некоторых знакомых. Голос мой дрожал и срывался, потому что я вновь и вновь не верил в то, что сам только что произнес: «Мама умерла».
      Пришли тетка Тося с родней. Они стали говорить что-то о церковной «проходной», но явившийся отец в корне оборвал разговоры, сказав, что «она партийная». Хотя в то время перед развалом Советского Союза это не могло быть каким-то серьезным аргументом. Точно также отмахнулся он от просьбы завешать в доме зеркала. Дождавшись, когда отец удалится, Тося вполголоса произнесла, обращаясь ко мне:
      – Сходишь в церковь, потом скажу, что нужно будет сделать. И молитесь за маму. Душа ее еще в странствии, и молитвы помогут ей достичь Царствия Божия.

      Я по-прежнему часто заходил в комнату к маме. Все мне казалось, что она просто заснула, и ничто у нее больше не болит. Она все еще была теплая. Тронул ее за плечо, словно стараясь убедить себя в том, что она жива, и смерть мне приснилась. И в подсознании мелькнула мысль: знать бы только, что мама жива, пусть бы она вечно спала здесь.
      Взял тряпочку, камфорный спирт, протер ей лицо, тело. Перевернул на бок – на спине увидел приклеенный пластырь, который она вчера вечером просила сменить, где ей очень больно было. Отодрал его. Фурункул так и не зажил. Стал стирать следы пластыря, и невольно рука смягчилась – словно я боялся причинить ей боль. Увы, теперь ей было все равно... И когда до меня, наконец, дошло, что ей не может быть больно, это осознание в прах смяло остатки моих эфемерных надежд на что-то...
      Потом я вновь и вновь заходил в комнату, пряча от других причину прихода, закрывая дверь, смотрел на маму… И прикоснувшись к ней рукой, вдруг заметил, что она уже не теплая, что она стала какой-то чужой, совсем не такой, какой была до сих пор. Но мысль о том, что скоро ее увезут отсюда навсегда, все равно казалась нелепой.

      Вечером отец стал звонить в морг.
      – А у вас есть направление на хранение тела? – послышался приятный девичий голос.
      – У нас есть свидетельство о смерти.
      – Но этого недостаточно. Нужно направление из поликлиники. Иначе тело не примут.
      – Девушка, я уже полсуток нахожусь с покойником!.. Какое еще направление – рабочий день у врачей закончен! – закричал он в трубку, и в его голосе впервые услышал я ноту растерянности, замешанной на возмущении. – Или тебе червонец нужен? Так я дам!..   
      – Не нужно мне вашего червонца. Машину дадим в течение вечера. Но с моргом придется договариваться самим непосредственно на месте. Повторяю, может случиться, что тело не примут…
      – Подождите! – осенило меня. – У нас есть Саша Вершинин, он же на «скорой» работает!
      Я дозвонился до друга. Саша только что собрался уходить с дежурства. Выслушав меня, он сказал:
      – Направление сейчас выпишу, возьмешь у диспетчера.
Я бросился на троллейбусную остановку, чтоб доехать до неотложки. Бежать было очень тяжело, воспаление легких здорово сказывалась.  За заветной дверью я взял бумажку, где и всего-то значилось: «Тело такой-то направляется на хранение...», да стоял штампик. Весь в поту, я вернулся домой.
      Я продолжал нервно ходить по квартире.
        – Женя! – крикнула Ирина. – Кажется, машина пришла. Присядь же ты вместе со всеми. Человека провожаем в последнюю дорогу!
      Я присел. Молчали. А вот и звонок. Быстро надели с братом куртки, спустились вниз, за носилками. Мы пребывали в странном нервном напряжении.  Носилки были очень длинные, с черными резиновыми ручками, брезент их был закапан застарелой въевшейся кровью, и от них, кажется, исходил трупный запах. Мы постелили на носилках простынь, положили маму и закрыли покрывалом. Перевернули вперед ногами и понесли. Из-за того, что лестничные площадки в типовой «хрущобе» очень узки, разворачиваться на них было крайне затруднительно.
      Вышли на улицу к «буханке», задняя дверь которой уже была предусмотрительно открыта.
      Шофер сидел в кабине к нам затылком. Так и не поворачивая головы, очевидно, чтобы не смотреть на покойную, произнес:
      – Кладите туда носилки с телом и сами полезайте.
Впрочем, нам понятно было такое его поведение.
      – А вы не поедите? – спросил водитель отца.
      – Нет, – ответил тот.
        И вот мы с братом в «буханке». На полу у наших ног носилки с нашей мамой, сами мы сидим напротив друг друга на откидных скамейках. Машина тронулась.
      В те минуты, в молчаливом движении среди черного города, во мраке салона, где можно разглядеть лишь очертания закрытого простыней тела, я понял, что только нас вдвоем с братом сближает скорбный наш груз, и нет в мире больше людей, для кого бы так горек и непосилен был этот путь, и кто бы понимал нас так, как мы друг друга – без единого слова.
      Та, что вчера еще напутствовала нас и думала о нашей будущей жизни – она за белой простыней лежала у наших ног, и голова ее безжизненно, со странной мерной покорностью колыхалась на ухабах и поворотах. И тех двоих, согбенных и ушедших в себя, склоненных над белой простыней в немом вопросе, на который никогда уже не последует ответа, словно бы соединяла загадка, которую никогда не разгадать. И в ту минуту каждый знал, что вот тот, другой, что напротив, тот, что никогда тебя не понимал – он единственный близкий человек, который у тебя есть, который у тебя остался. Потому что больше не осталось ничего.
        Мы вышли у морга. Было очень темно. Долго стучали. Наконец, стальная дверь отворилась, и изнутри с опаской выглянула полупьяная старуха, которая первым делом потребовала «бумагу». Мы дали ей направление, и тронулись с носилками следом за бабкой. В синем люминесцентном освещении пройдя средь лежащих мертвецов и не замечая их, мы положили нашу маму на холодный каменный пол, и вышли на воздух, не веруя в то, что она осталась там.
      Дома я почувствовал себя плохо, у меня закололо правое легкое – болезнь давала о себе знать.

        Утром мы вернулись в тот временный приют – потому что сами решили подготовить маму к последнему пути. Мысль о том, чтоб доверить ее переодевание какой-то бабке вроде вчерашней, как это делало большинство, коробила.
      Мы тщательно протерли тело спиртом. А мама была уже другой. Полоски на спине от сбившейся простыни, когда она была еще жива, стали фиолетово-красными. Лицо – мраморным. Неужели это ты, мама?..
      Мы одели ее в платье, которое оказалось немного мало. Потом прошли в ритуальное бюро, чтобы забрать гроб и положить в него маму. Сотрудницы бюро смеялись, обсуждая что-то пикантное, пребывая на своем независимом островке безмятежья. Какие-то женщины в черных платках скользнули мимо нас, одна из них, довольно молодая, задержалась. Спросила с сочувствием:
      – Мама?..
      Мы кивнули.
      – Обязательно крестик или иконку в гроб положите, – сказала женщина. – Руки, как будете хоронить, развяжите…
Я продолжал кивать, тронутый участием, хотя в ту минуту, казалось, ни о чем не мог думать.
      В киоске взял городскую газету, открыл на последней странице и прочел: «...выражают глубокое соболезнование по поводу...» Слова, как неизбежность, опустошили сердце. Значит, это правда…

                7

      …Весь гроб был усыпан живыми цветами средь январской стужи. Людей было очень много. Кое-кого из них я знал, хоть и видел крайне редко. Ее подруга Вера, видная женщина средних лет, стояла близко, все смотрела и смотрела маме в лицо. А та словно бы помолодела, и все тревоги ушли от нее прочь. «Как уснула» – услышал я чей-то голос.
      – Я к Маргарите Ильиничне всегда приходил, как на исповедь, – признался Вершинин. – Перед ней невозможно было лукавить. Она удивительно ясно и чутко умела понять человека. И нам так нужны были ее тепло и совет. Уходя от нее, ты всегда чувствовал, что сбросил тяжелый камень с души… 
      Потом говорил представительный мужчина в длиннополом пальто, которого я не знал, руководитель с ее прежней работы. Он говорил о том, что у Маргариты Ильиничны они все учились мужеству, ее умению работать. Что она была человеком необыкновенной порядочности и служила примером всем им. «Как бы ей не было трудно –  а ей было очень трудно и мы знали об этом  –  она умела и пошутить, и приободрить в нужную минуту».
      Слово «порядочность» он с особенным пристрастием выделил, даже с горечью, вкладывая в него какой-то особенный, сильный и высокий смысл.
      – Держитесь, ребята, – в конце подбодрил он, взглянув на нас с братом, и мы посмотрели на него и окружавших его коллег уже как на своих друзей.
      Потом я понял, что мне тоже нужно сказать что-то, потому что присутствующие молчали. Я говорил о том, что мама жила нашими огорчениями и радостями, ничего не жалея, и в последние минуты думала не о себе, а о нас. Я еще многое чего хотел сказать, но голос мой сорвался.
        – Прощай, самый дорогой наш человек, – произнес я. И услышал, как что-то дрогнуло в стоявшем рядом со мной молчаливом и застывшем брате, что-то дрогнуло и надорвалось... Я закрыл лицо рукой, потому что больше не мог говорить.
                * * *


      – Отмучилась, – на поминках отец словно бы подвел итог и поднял рюмку. Прошел легкий гул: да, да, отмучилась. Потом кто-то из маминых старых подруг подметила:
      – Какая она веселая была, ах, какая веселая. Сколько счастливых вечеров мы провели в этой квартире. Болела тяжело и долго, но у ней ведь есть сыновья. Внука дождалась. И потому я считаю, что жизнь у ней состоялась.
        Поднялся Саша Вершинин, продолжая не договоренное еще на кладбище:
        – Удивительным была человеком Маргарита Ильинична, – начал он прочувствованно. – Послал бы мне бог такое испытание, как ей – и я могу твердо сказать, не выдер¬жал бы его. Женщина умная, красивая, много лет была обездвижена. Но как она держалась! Когда я приходил к ней, она просила лекарство – и не для себя, как это больные всегда делают. «Вот сижу на стуле в ванной, и рука у меня соскальзывает правая, так мне бы что-нибудь такое, чтоб стирать-то можно было». Она и тогда все для вас делала. И вот сейчас совсем недавно приезжал я. Она уж и говорить-то не может, в состоянии шока находится, а только придет в себя, узнает, и – слова благодарности. А про тебя, – он обратился ко мне, – говорила: «Женя-то у меня добрый, – несколько раз повторила. – А это – многое, услышать такие слова от матери перед смертью, поверь мне.

      Я слушал его, но все эти разговоры таяли и исчезали во мгле. Чувство дикой вины начинало мучить меня. Зачем я выключил свет в те последние мгновенья ее жизни, когда она просила не делать этого?.. Она невнятно и слабо прошептала: «Нет!» Она не хотела в темноту! Это был последний лучик в ее жизни… Нет, видно это будет жечь тебя до твоей собственной смерти. Есть вещи, вину за которых совесть не снимет никогда, хотя они вроде бы не существенны и так мало значат... Не зря Тося там, на могиле, шепнула мне, чтоб я подошел к гробу и сказал тихо «Прости». Нет, никто не простит…
      Я вспоминал тот ее полный отчаяния и одиночества взгляд в последний вечер перед смертью, и все обрывалось во мне, потому что понимал, что уже ничем не смогу помочь ей. Да, говорила она мне – как бы эту ночь пережить. Она пережила ночь, но утро для нее не наступило... До сих пор, да и никогда, наверное, не вместить в сознание и душу то, что случилось. Мама, которая носила меня, которая потратила на меня всю свою жизнь, которая всегда была рядом и с которой я делился всеми своими радостями и неудачами – и ее НЕТ?! Как же ее не стало, если она всегда во мне?! Что это такое, я никогда не смогу понять.
      Только сейчас, а еще острее – годы спустя до меня стала доходить запоздалая, и потому саднящая от безвозвратности мысль – как же мало я ее знал, как много упустил в незаметной цепочке тенью ускользающих событий. Я пропускал мимо ушей ее рассказы о том, как она работала девчонкой в войну, как они, голодные дети, ели картофельную шелуху и мох. Все это было мне не интересно, потому что мама казалась вечной. Я приходил домой, и знал, что она будет радоваться за любую мелочь, что принесла мне что-то хорошее сегодня, или огорчаться за промахи.
       У меня не было времени достаточно понять ее в отличие от тех счастливцев, кому бог дал прожить с матерями до глубокой старости. Я вспоминал ее почти юной и жизнерадостной, когда она со мной, маленьким ребенком, заправски каталась с ледяной горки. Как заплакавшая, разыскивала меня, когда трехлетний, в коротких штанишках и маечке, я покинул свой привычный тихий дворик с песочницей и заблудился…
      Да, я тебе уже ничем не могу помочь.  А ты сделала для меня все, что было в твоих слабых силах.


                8

      Цветы на могиле, несмотря на мороз, не пожухли ни на второй, ни, как сейчас, на девятый день поминовения. Только потемнели немного. Я увидел у временно установленного деревянного креста высокую видную блондинку, всю в черном, с большим букетом красных роз. Это была мамина подруга Вера, которая была намного ее моложе.
      Мы поздоровались. Накрошили кутьи. Тут же слетелось множество птиц – шустрые воробьи, осторожные галки, красивые одинокие синички, которые осмеливались прыгать у самых ног.
      – Она так любила птичек, – сказала Вера. – Пусть поклюют.
      – Мама все живое любила, – ответил я.
      – Маргарита Ильинична была очень отзывчивым человеком, – продолжила Вера. – Придешь к ней, а она всегда спросит, как дела, как с тем, с этим, а о себе не рассказывает, хотя у нее самой все было плохо. Она была на отца в большой обиде, не знаю за что.
      – Было за что, – ответил я.
      – Но ему нужно отдать должное, – сказала Вера, – он мать не бросил. Хотя большинство мужчин больных жен бросают… Не могу смириться с мыслью, что ее больше нет. Я так привыкла заходить в ваш дом, привыкла к маме, как она в каталке сидит, говорить с ней… Можно, я буду приходить к вам иногда?..
      – Конечно, Вера.
      – Ну вот, здравствуйте, Маргарита Ильинична, это я, – сказала Вера, обращаясь к ней, кладя на могилу цветы, большую шоколадку и печенье. – Придем еще обязательно с девчонками с завода к вам.
      Потом она что-то стала рассказывать о себе, и я не знал, то ли мне это она говорит, то ли умершей маме.
      Мы вспомнили о том, что кто-то внушил маме, что при инфаркте нужно вылежаться месяц, потом дело пойдет на поправку. И она считала дни. Лежала в таком состоянии и считала дни до начала своего выздоровления. И не знала она, что дни те – последние...
      – Когда ты был на работе, я заходила к Маргарите Ильиничне. Сидела подле нее. Так ею и полюбовалась – какая она красивая, миниатюрная, тело у нее красивое. Ты извини, Женя, мы говорили и о тебе. Очень она за тебя волновалась. «За Павлика я спокойна, – говорила, – а вот за Женю душа болит. Не все у него хорошо складывается в жизни».
      – Я знаю.

      На дороге у ворот остановилось такси. Из машины вышел брат. Нашел все-таки время, и приехал с работы. И подумалось почему-то в сердцах, что не мертвую нужно было навещать, а живую…
       Я все-таки не удержался и упрекнул его:
       – Всегда, когда ты вечером возвращался, мама спрашивала: «Что, Павлик приехал? Что же он не заходит? Где Павлик?..»  А Павлика – нет...
      Услышав эти слова, брат заплакал. Я ничего больше не сказал ему, потому что в душе простил его за все.


                9

      Мы приехали домой, и застали престарелую тетку Тосю, о чем-то тихо беседовавшую с Ариной и Ириной. Они сидели на диване в гостиной. Там на длинном столе со свисавшей скатертью были разложены пустые тарелки и вилки. В кухне ждали своей очереди заполненные съестным салатницы и пиалы. Я понял по обрывкам разговора, что Арина жаловалась на одолевавшие ее страхи.
       –… слышу глубокий-глубокий вздох в спальне… И кошка выскочила оттуда, как ошпаренная… Ну ладно, мне, может, послышалось. Но кошка-то… Ей – тоже послышалось?.. А еще мне снилось, что она с внуком разговаривает, сидя в своей каталке. Я зашла в комнату – а мама начала таять… И не стало ее.
      – Я вот что, – сказала Тося, – святой воды принесу вам на днях, и землицы в кулечке. Окропишь все в доме. И съезди на кладбище. Землицу брось на могилку-то. Скажешь: «Прах к праху, земля к земле». И все пройдет у тебя. Перестанешь бояться-то… Да, тяжело нам. Но сказано в Евангелии: блаженны те, кто скорбит, потому как утешены будут.
      – Женя, – вдруг повернулась Арина ко мне. – А тебе ничего не кажется? Ты не боишься?..
      – Да если б мама пришла ко мне хоть во сне, хоть наяву, я бы только рад был ей. Только не придет она больше…
      – Да, – говорила тетка, обращаясь ко мне. – Материно благословение в воде не тонет и в огне не горит… Мама самое дорогое, это счастье, у кого мама есть. А у нас мама рано умерла. Тятя стал воспитывать. Да много было нас – не выдержал, и сам умер... Больше полвека прошло, как нет ни ее, ни тяти, а жалко, будто вчера не стало.
      Глядя на Тосю, я думал, что в старости на лица людей словно бы спускается некая благодать, они умилены старостью – лица седовласых старушек...
      – А ты знаешь, Женя, – решила признаться Арина. – Мама всегда к Паше ближе была. А в последнее время стала ближе к тебе, все для тебя старалась.
      Я не стал развивать эту мысль и вдаваться в подробности. Сказал только:
      – Паша моложе ведь… И потом, она старалась всегда для того, кому хуже было в данный момент. У Паши стало все хорошо в жизни, и она переключилась на меня. А у меня разное случалось, сами знаете…
      Тетка Тося неспешно принялась расспрашивать меня о наших родственниках, которых очень давно не видела, сколько им теперь лет, чем занимаются. А потом, помолчав, произнесла просто, но с какой-то тенью растерянности и грусти, даже недоумения:
      – Разъехались, выросли... Куда все и делось?.. У Риты хоть вы есть, – сказала она о маме, как о живой. – А у меня нет детей, не дал бог. Вот и жизнь пролетела. Будто и не было ее... Мои девяносто – это совсем не так много, как может вам показаться…
       Разносолы были принесены, домочадцы собрались за столом. У маминой фотографии горела тоненькая церковная свечка. Она быстро догорела. Отец подналег на водку, и, подопьянев, стал оказывать недвусмысленные знаки внимания Вере. Но она была холодна, убрала свою руку, к которой тянулся отец, лицо ее было застывшее. Мне отцовские потуги были неприятны.
      Когда мы с ним оказались на кухне, я не преминул высказать:
      – Нашел время!
      Он, кажется, на меня чрезвычайно разозлился. Арина, наблюдавшая этот эксцесс, позднее заявила мне не без некоего скрытого экспериментаторства:
      – А если бы ты был на его месте, разве не так бы себя вел?.. Святоша тоже мне нашелся! Все вы одинаковые.
      – Не тебе решать, как бы я себя вел, – отрезал я в сердцах.
Женщины убрали посуду, вымыли ее, свернули скатерть. Ушла Вера. Ушла тетка Тося, постукивая батогом, облачившись в заношенную полуистертую шубу, да обув старомодные боты. Стало совсем тихо. Мы с женой еще сидели некоторое время на кухне.
      – Так жестоко и несправедливо, – размышляя, произнесла она. – Вот эта старушка, тетя Тося, до сих пор вспоминает своих мать и отца, а их давным-давно нет... Жизнь так несовершенна...

                10


      Бережно перебирая забытые бумаги, я обнаружил мамино письмо, адресованное нам с отцом, когда мы отдыхали в деревне. Она тогда только что родила моего брата, и еще лежала с ним в роддоме. Письмо было такое жизнерадостное, светлое, легкое... Как будто мама была самым счастливым человеком на свете. Еще бы – у нее родился сын... И она ведь была в то время почти ровесницей мне теперешнему.
      Это она выучила меня, пятилетнего, читать и писать, она читала книжки, пела песни, сама еще совсем юная, худенькая. Я хныкал, но постигал нелегкую магию слов… Это она все школьные годы проверяла мои домашние задания. Поняв мои наклонности, устроила меня в студию художественных промыслов. Студия прогремела на всю страну, и как-то раз лучших из лучших решили отправить на телепередачу в Москву. Я не попал в их число и очень огорчился. Мама видела, как я расстраивался. И вдруг в последний миг руководитель сообщил, что и меня включат в делегацию, как достойного, хотя и очень молодого пока участника коллектива. Так сказать, авансом, который, он надеется, я непременно оправдаю…  Я был на седьмом небе от счастья.
      Однажды спустя годы мама созналась:
      – Помнишь, как ты тогда радовался? А помнишь, что сказал мне? «Мама, я понял, что бог есть: я буду выступать!..» Так это я позвонила тогда директору и упросила взять тебя на передачу, а тебе о моей просьбе ничего не сообщать … Так что бог-то, оказывается, – мама…
      Вспомнилось наше с женой свадебное путешествие по черноморскому побережью, завершившееся в Одессе у родственников, о котором я уже упоминал. Вернувшись домой, мы жили какое-то время у родителей жены (было лето, и те пропадали на даче). Маме было, конечно, скучно в одиночестве, она часто звонила после обеда нам домой, особенно по субботам и воскресеньям. А у нас по обыкновению был в это время «тихий час». Да и не до нее нам было. «Ну вот, трезвонит кто-то. Мама твоя, наверное», – с нескрываемым неудовольствием говорила Ирина.
      Господи, что бы я отдал, чтоб дождаться сейчас того звонка!.. А его больше никогда не будет. И я тоже больше не возьму трубку, не наберу домашний номер и не спрошу: «Ну как дела, мама?..»
      Еще она любила песню «Поговори со мною, мама». Мне эта песня не нравилась, я ее даже терпеть не мог, и когда мама просила не шуметь, когда слушала ее, я, молодой дурак, даже подсмеивался над ней в душе. Недавно я услышал эту песню, и такая боль легла на сердце! Теперь-то я начинал догадываться, что могла думать мама, слушая ее…
       Бессвязные эпизоды прошлого роились, как падающие хлопья январского снега. Вспоминалось разное, хорошее и плохое. В том числе и то, как вольно или невольно мы причиняли маме неприятности. И становилось стыдно за себя, и больно за нее, хотя теперь-то ей уж точно все равно. Вот так, ушел человек, и оказалось, вся земля опустела.

      В повести писателя Яшина я наткнулся на страшные по своей сути слова: «После смерти матери жить детям стало гораздо легче». Не хочу вдаваться в то, что называют авторским замыслом.  Леденящим холодом и глухотой веет от самих этих слов. Мне после смерти матери жить стало пусто и жутко. Какие-то материальные улучшения – ничтожная пыль, о которой и думать-то оскорбительно для души, если она только есть. Потерян самый близкий человек, с кем можно было поделиться самым сокровенным – чем его заменишь?!. Кто порадуется за меня, как она? Кто будет расстраиваться из-за моих неудач? У кого найдешь такое тепло и сострадание? Никому нет дела… Я по-прежнему мысленно разговариваю и делюсь с ней своим, и отчаянием обдаст от того, что она мой молчаливый монолог никогда не услышит. Невозможно уместить в сознании, что ее больше не существует. 
      Я старался понять свое состояние после смерти мамы, и ни с чем не мог его сравнить: меня придавило тяжестью?.. Я лишился рук, ног?.. Части души?.. Силы к жизни и интереса к ней?.. На самом деле я потерял самого себя. Вот так в детстве будущее представляется бесконечным прекрасным праздником, а потом кто-то грубо и безжалостно вырывает с корнем твои представления и мечты…
      Несколько лет назад произошел случай, когда жизнь моя висела на волоске, смерть была неизбежна, и я ничего уже не мог предпринять. Мне повезло, я избежал самого плохого. Но запомнил эти секунды навсегда. Так вот, теперь твердо скажу: собственная смерть – ничто. А смерть мамы не способен вместить ни один сосуд. Вот она, всегда живая в моей душе, живее других живых – умерла?!. Это невыносимо, это в высшей мере странно. И никто не поймет мое состояние, если его самого не коснется черная рука судьбы.
      В маме я всегда находил доброту и сопереживание. В отце – здоровый интеллектуальный анализ, сдобренный весомым жизненным опытом. И в общении они дополняли друг друга, для меня они были чем-то единым целым. Сейчас же стало совершенно очевидно, что «интеллектуальный анализ» без маминого самопожертвующего сочувствия ничто не значит. Без мамы, беззащитного, бесконечно доброго человека, все, на чем держалась радость жизни, оказалось разрушенным. Как же счастливы те, кто прожил до глубокой старости со своими родителями! Но вряд ли они поймут это, ибо все познается в сравнении, а им сравнивать не с чем.
      Наверное, у каждого иногда всплывают в памяти теплые, смутные видения из раннего детства, в которых были добрые тетушки и дядьки, что тебя окружали. Этих людей уж нет, да и собственная жизнь, кажется, прошла наполовину. Уместилась на ладони и проскользнула – маленькая, крохотная и до отчаяния короткая...  Я живу в мире, где мертвые помогают жить живым. И чувствую неискупимый долг перед ними (какое громкое слово «долг»!). Долг – который им вовсе теперь не нужен. Потому что мы лишь мимолетное передаточное звено в бесконечной, придуманной искусственным разумом логической цепочке. Временные пришельцы в беспрерывном потоке людей, которые на миг попадают в луч света, чтоб осознать достоинства и несовершенства мира, и опять неумолимо погрузиться в темноту… Человек, приходит в этот мир беспомощным, и нередко покидает его таким же. Счастлив тот, кто избежит этой участи. Так думал я, глядя на своего годовалого племянника, и жизнь представлялась мне глубочайшей трагедией, потому что и этот крошка, пройдя сквозь дорогу поражений и исканий, растворится в забвении.
      Уже много дней подряд со дня смерти мамы я засыпал с одним и тем же тяжелым чувством опустошения, растерянности и неизбывного ощущения бессмысленности собственной жизни, и человеческой жизни вообще. А иногда это чувство превращалось в тревогу, похожую на ту, которая появлялась, когда я долгие дни не видел маму, когда она была жива. Хотелось поговорить с ней, узнать ее мнение. И почувствовать тепло и сострадание, которого теперь уж не дождешься ни от кого. И в такие минуты я мысленно разговаривал с ней, и в своих решениях словно бы слышал ее напутствие, ее голос. Это делало меня сильнее. И тогда начинало казаться, что она и впрямь где-то рядом, просто ушла на время, но скоро непременно вернется.
      Но потом внезапно ощущение ее близкого присутствия прошло. Это случилось на сороковой день после того, как она оставила нас.
      Я родился в атеистическом обществе и, к сожалению, был далек от следования христианским традициям и верованиям. Согласно церковному преданию, после земных испытаний и мытарств на сороковой день душа обретает место упокоения в Вечности. И то, что именно на сороковой день я кожей почувствовал, как живое ее тепло покинуло меня, потрясло. Я понял, что душа ее улетела в мир, где отсутствует время, и здесь, со мной, ее больше нет.

      А дни шли. Отец тяжело вздыхал, наблюдая, как невестки роются в ящиках шкафов, безжалостно выбрасывая памятные для него вещи, как хозяйничают в его доме, как разрушается постепенно этот очаг, обретая иной, чуждый ему уклад. Теперь он переселился в проходную комнату, и такая участь ужасно удручала его. Несмотря на его отношение к маме, я однажды подумал: а ведь он сейчас, после ее смерти, в принципе стал жалкий потерянный человек. И постепенно с ее смертью сгладилось и мое непрощение к нему.
       Вскоре он связал себя узами брака с женщиной моложе себя на двадцать один год, к которой и ушел, несомненно, улучшив наши жилищные условия. Забегая вперед, скажу, что жил он с ней вполне счастливо еще ровно пятнадцать лет. По старой армейской привычке ежедневно обливался в душе ледяной водой, делал зарядку и всегда с гордостью говорил: «Я умру стоя!» Справедливости ради следует сказать, что он и впрямь, выйдя на пенсию, ни одного дня на ней не находился, продолжая работать. Но однажды, собравшись на службу, упал в прихожей, сраженный инсультом, в одночасье превратившись в беспомощного лежачего инвалида. «Молодая» тут же оповестила нас с братом, что «такой» он ей больше не нужен. Отца мы забрали на старую квартиру, но пожил он совсем немного.



                11


      Сегодня я проснулся с удивительно добрым и радостным ощущением полноты жизни. Это было оттого, что спал я тем очень глубоким сном, когда все, что видится, воспринимается как реальность, и снятся не только образы, но и чувства. А снилась мне мама, как я рассказываю ей что-то о своих подвижках на работе, и она, как всегда, радостно кивает мне. А мне хочется еще поделиться достижениями с отцом, и я намереваюсь пойти к нему.
      Этот день и впрямь был знаковым для меня – ведь я собирался поехать в роддом, чтобы забрать жену с новорожденной дочкой, которую еще не видел.
      Я сел в троллейбус. Салон был полупустой. Неожиданно ко мне подошла незнакомая женщина и спросила:
      – Ваша мама не Маргарита Ильинична?
       – Да. Но она умерла, – растерянно ответил я.
      – Я знаю, – ответила женщина и добавила. – Золотой человек была ваша мама.
      – А вы кто? – спросил я.
      – Это не важно, – произнесла она, и вскоре вышла на остановке, скрывшись за распахнувшейся дверью.
      Золотой человек...  Да, она была им. Не про всякого такое скажут...

      Я стоял в вестибюле роддома с букетом цветов. Наконец, появилась улыбающаяся жена с белым сверточком, отогнула пеленочку. Я глянул на личико дочки, и тут меня что-то кольнуло, даже испугало сначала, но потом несказанно обрадовало: девочка смотрела на меня точь-в-точь материнскими карими глазами. Это была маленькая мама! Мама была жива!
      Потом мы ехали на такси, а дома ждали приятные перемены и хлопоты.
      Бежали недели. День за днем девочка подрастала, и уже узнавала меня, каждый раз махая ручками, и как-то по-особенному радуясь, когда я «агукал» с ней. И тогда я понял: все светлое, что было оставлено в прошлом, еще вернется ко мне.

                1988 г., 2023–2024 гг.
                г. Вологда


Рецензии