Возвращение
Распахнуты ворота позади. В их узкой гавиальной пасти - преддверии военной части, - в тельняшках три широкие груди… Другими словами, неподалеку от склонившего шляпу караульного «мухомора» оставались вышедшие проводить Вася Петялин, Сапар Дехканов и Коля Янкин. Кто-то стоял ещё, завистливо тусклея глазами. Но эти – не так важны. А вот Вася, Сапар и Коля – кореша. Им, конечно, грустно. И мне. Они ещё вязнут в зубах. А я – выскочил чудом.
«Поехали!» - пресек сантименты Палыч, усаживаясь рядом с шоферюгой нанятой машины. Шашечек на ней нет. Я помахал на прощание рукой и открывая заднюю дверцу разместился как Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза. С водителем и личным охранником. Палыч здоровый, и на лице его сурово мерцают стальные глаза. Торопится умчаться ещё скорее меня. Он не особо разговорчив, но сколько помню плевался от того, что угораздило попасть в эту дыру на три морфлотовских года. И это не о географическом расположении воинской части на склоне сопки у берега Японского моря. Это об ситуации в целом.
Вот ты меня убей, теперь я не вспомню откуда взялся этот «Москвичонок», или это были «Жигули»? С неприметным мужиком в возрасте «около сорока». По всему видать - бывший вояка невеликой руки. Скорее, Палыч сговорился. У него серьезные организаторские задатки. Что жизнь в дальнейшем подтвердила. Родители прислали на мой нежданный «дембель» пятьсот рублей, и конечно, в части даже офицеры опешили, не говоря уже о матросне. Можно было катить хоть до самого Владика. Но это колесо доедет лишь в Кавалерово. Шик-карное название! Там – аэропорт: «Са-мо-лёт под-ни-мет нас над обла-ками! Мы уволены в запас – мы едем к маме ...»*
На исходе ночи, перед отъездом, по двору части разгуливал молодой тигр. Часть со стороны сопки ничем не огорожена. Только внизу, у дороги, забор из бурой, покосившейся рабицы и странная видимость ворот из двух металлических треугольников. Видимо, тигр пришёл проститься. Но я лично не видел – такая непруха! Утром, с ошалевшими глазами о визитёре рассказывал хихикая истерически, дежурный по камбузу, худосочный мичман Поклад. В повседневном состоянии лицо у него хитрое, смешливые глаза чуть угодливы, - будто «накуренные». Он лишь «на немного» старше нас. Это не мичман Петров с рябой, непроницаемой заточкой. Плечистый, длиннорукий, кривоногий. Причудливая помесь монгольского низкорослого дуба и краба-отшельника. Гнувший пальцами металлические рубли. Бумажный – согнет любой дурак. Даже подначка такая была: «Спорим – рубль согну!» И тот, кто был ещё тупее дурака, - покупался.
Я уже отнес в гальюн кусок газеты «Тихоокеанская Звезда» и успел к началу баллады. Поклад захлебывался в торопливых словах. Он вышел на улицу покурить и заодно вырубить уличное освещение: «…уж нотой си дрожал восход…» Из-за угла продовольственного склада выглянула тигриная морда. Зверь белозубо и незлобливо улыбнулся, а затем, неспешно, неслышно, явил себя целиком, шевеля кончиком хвоста. «…А я, стою, курю, Затянулся как раз…чуть, падла, не подавился! Хорошо с дверью рядом стоял!..» Тигр негромко рыкнул, и волнисто переливая мышцы под оранжевой тельняшкой, пошел знакомиться с мичманом. Дальнейшее трясущийся Поклад наблюдал сквозь окно камбуза, вжимая щеку в прохладное стекло…
Мне, - на мгновение, - даже расхотелось уезжать, и стало как-то грустно... Не знаю… Наверно, всё же привык. Это – мой Дальний Восток. Южная, кедрово-широколиственная сторона. Чтимая с детства данью признательности японцу Куросаве. Затем, конечно, открылась сама книга. Но по распахнутым страницам упорно шагали Соломин и Мунзук. Именно они. Ведь кино – «важнейшее из искусств!» И я, помню, ещё в детстве, расстроился, увидев на фронтисписе автора дальневосточной одиссеи, так на актёра не похожего. Что-то, конечно, общее просматривалось. Но до боли хотелось абсолютного сходства.
Отчего не мне довелось увидеть амбу? Жаль. То немногое, чего действительно жаль… Сам же я, вернее – с родителями, жил на северо-восточной окраине этой части света. Но тоже не на самой крайней. По сравнению с островом Ратманова. И в наших полях колосилась тайга. Правда ленточно – по руслам рек и ручьев. Довольно однообразная и крайне суровая. Чернеющая в мокрую осень, с секущими лицо снежными хлопьями уже на исходе сентября. И, её, узкую как гусиное горло, со всех сторон сжимали сопки с редкой щетиной тонких лиственниц сбросивших хвою, а в низинах растворяла в себе тоскливая лесотундра со множеством наплаканных перелётными стаями озёр. И тигры в ней не водились. Бурые медведи, лоси, северные олени – эти, да. Огромные полярные волки. И, говорят, в отрогах Синего хребта – снежные бараны. Я и про них читал книгу, где назывались они - толстороги. Слышал ещё, не помню от кого, - вроде бродит с баранами по горам какой-то индрик, да являлся однажды Витьке Бабкину снежный человек. Где же ему жить? Как не в краю снегов… И кому являться? Как не такому-же бродяге. Да, - вроде это Бабкин говорил, - что человек этот, снежный, пасёт снежных баранов. А вот про индрика, даже он, младший научный сотрудник биологического стационара, а в зимнее время – сторож экспедиционного барахла и охотник-промысловик, ничего поведать не мог. Хотя хвастал что ученые люди, его, пьяницу и бездельника, приохотили вести дневник, и он даже полюбил записывать всякие разности. Накопилось их, дневников этих - несколько. Вот бы чего почитать! Да теперь уже вряд ли. Не только тетрадки те, замусоленные, затасканные по неприкаянной жизни, пропахшие папиросным дымом, залитые чайной заваркой да захватанные иной раз жирным от лосиного мяса пальцем, с засохшими трупиками комаров меж страниц, но и сам Бабкнн, сгинули неведомо где. Так бывает: возник кто-то в чьей-то жизни, отметился, да исчез. Блеснув росчерком звезды падучей. Оттого, наверное, и въелся ожогом по душе. А вот для какого-такого рожна, так и осталось не понятно. И сравнение приходит на ум только одно – это движение такое, - как в учебнике химии: нелепое, бесцельное, бестолковое. Или по физике, тот учебник? А… ладно! И, бывает, взбредёт вдруг, разбередит, зашатает, закружит память налетевшей пьяной пургой, и думаешь о том нежданном огоньке в чёрном провале неба, думаешь… А, что он тебе? Так… был ведь…А, вот, для чего? Бог, весть.
Не торопясь, былыми тропами Арсеньевскими, катило то колесо...
И я, вместе с ним плыл в тумане счастья, всё не веря такому везению. Всему тому, что приключилось. В ушах сладкоголосо стонало. Наверное, сирены. Но я возвращаюсь в Итаку, меня ничем не сманить! Ни дивными тиграми, ни теплыми морями, ни сладкозвучием обнаженнопленительных дев. Хвала всевышним богам! озарившим мозг в помеченной голове вождя! Он разрешил мне прекратить осаду почти на год раньше и пересечь рубеж Сихотэ-Алиня в обратном направлении. Но два года и два месяца остались за этими, и ещё за теми, - в Хабаровске и Владивостоке, - воротами, заборами да стенами. Потом, конечно, случился ход конём. Он был удивительно предугадан «джентельменами удачи». И они крайне удачно двинули лошадь. И Троя пала. Её чуть толкнули. Она рухнула под собственной тяжестью. Мы на миг застыли с открытыми ртами. И не спасли древнюю Империю ни армады, ни легионы, ни бравурные марши, ни ядерный змей, обитавший в горной штольне, возле нашей технической территории. С железными ракетами в деревянных коробках. Он, огненный и ужасный, во тьме и теснине скального грунта, ждал команды оседлать ту безудержную и пронумерованную стаю и, отправившись в последний вояж, мечтал вскипятить Мировой океан бороздимый ордерами чужих кораблей! Не вышло. Возможно, всё ещё впереди.
Водила защелкал клавишами. Внутреннее сладкоголосие сменилось душевно-странным голосом услышанного впервые Асмолова. Он пел о бывших спортсменах, о своей скуке и бессоннице, о Катерине на заре и воздавал хвалу осени жизни. И я воздавал хвалу этой поэтичной поре, всё твёрже уверяясь в бесконечности личной судьбы. Девичья фамилия моей мамы, кстати, Асмолова. И это, конечно был знак. Не очень сильный. Но всё же. Метка на верном пути. Хотя о таких, почти метафизических совпадениях, я в то время не думал.
За автомобильными стеклами, из сентябрьской, настоянной на пахучем разнотравье бутыли, неторопливо и аккуратно разливалась её первая треть. В Приморье - это ещё лето. И почти всё время, - когда позволяла погода, - мы купались в Японском море. Наслаждаясь привилегиями старослужащих. Неподалеку от казармы. Как раз в том самом месте, где манзы угощали Владимира Клавдиевича свежесваренным осьминогом. И, может, я сидел именно на том камне, на котором и он, - до меня. Но в тех краях, куда я направлялся, уже поселилась самая настоящая, желтоглазая осень. Я оделся по примеру Палыча в гражданку, - чтоб не приставали патрули. В сумке лежала новенькая, по-дембельски приукрашенная парадка. Палыч даже не заморачивался с такой ерундой. На мой вопрос пренебрежительно плюнул. Он сдал баталерку сменщику, - фартануло его зёме Косте Горошко, - и уже после этого набрал из «духовских» рундуков тельняшек и полстопки отдал мне. Я бросил их в сумку. Еще на её дне лежал фотоаппарат Зенит-ТТL, присланный из дома, пачка фотографий – альбом я сделать не успел, не до него уже было. Тогда я не подумал, но среди них затесалась компра. Вполне наказуемая по уголовному уложению того времени. Это была самая тайная военная тайна.
В кочегарку как-то ранней весной забрела девчонка. Прибилась приблудной, захудалой кошкой. Наверное, из гражданского посёлка что располагался неподалеку. В паспорт ей конечно никто не заглядывал. Но основательно отмыв, с удовольствием, во все прочие места. По виду вполне созревшие. Возможно была она не совсем, скажем так, сознательная. Судить не берусь. Я до сей поры пребываю в подобном состоянии, и никак не могу повзрослеть. Иногда, просыпаюсь с тревогой: не опоздать в детский сад! Но смотрю в зеркало и, прихожу в ужас. И думаю уже о том пункте, в который, как верно подметил поэт: «…не бывает опозданий…», и прибытие каждого гарантировано.
Девчонку кормили. Не обижали. Я сам удивился, когда узнал о её существовании - у меня попросили фотоаппарат для остановки чудных мгновений. Бабоджанов белозубо ржал и показывал потом фотки: «На! бери! на память!» На них он вполне фотогенично смотрелся. И так как был абсолютно без формы, то и опознать в нем матроса краснознаменного тихоокеанского флота было совсем невозможно. Он и зубы оголял в экстазе и, веки его, с густыми ресницами неузнаваемо прикрывали красивые, тюркские глаза. Зубы в армии – великое дело. Их нужно уметь показывать. И даже если они иногда вылетают при этом – не беда! Главное – память о том, что ты хотя бы оскалился.
Заблудшая в основном стояла на коленках. С различной степенью прогиба спины и смены ракурса. Были и портретные съемки. С занятым ртом у мохнатого паха. И, кстати, из всего этого запечатленного неясно для чего разгула, мне, «забритому», запомнилась грива её волос, волнистых, тёмных и длинных. Как символ безумной и безудержной свободы. Она делала что хотела и пользовалась успехом. Даже образовалась очередь. Мне предлагали контрамарку. Я, конечно, решил воспользоваться. С шумом прибоя в голове вошёл в кочегарку. Она сидела на лавке за печью, прикрытая простыней, и ела из алюминиевой миски плов, хрустя репчатым луком. Мяса ей не жалели. Обеденный перерыв. В горниле неустанно бился адский огонь, и кочегар Джавадов, чёрный как душа злодея Негоро, выдоенный как племенной бык, подмигнул мне, захохотал и принялся швырять в топку антрацит. У неё блестели губы, щеки лоснились, она облизывалась как ручное животное, и мне показалось, тело её пропитано чужим потом и сочащимся из него многонациональным семенем. Она взглянула на меня как на пустое место, и вдруг, улыбнулась. Я вздрогнул. И, привиделось мне дальше: она сейчас начнет пускать пузыри. И те, отрываясь от покрасневшего кольца припухших, натруженных губ, примутся легко и безвольно кружить по темной кочегарке, блестя свиным жиром, перламутром слюны и проглоченной спермы. Меня обуяли обоюдоострые, но взаимоисключающие желания. И тошнота победила. Я повернулся, и скрывая от чужих, приметливых глаз, мелкую, потрясшую меня дрожь, вышел на двор. Рядом с основанием торчащей кочегарной трубы громоздилась куча угля с шапкой грязного от падающей золы снега. В виски колотили молоточки, и голова, как колокол, натужно звенела. Ударные колебания на холоде замедлились, и легкий металлический звон перелился в тяжелый чугунный гуд. Из приоткрытых губ моих вырывался пар. И сиплая птичка свистела в грудной клетке…
А вот как её звали - не знаю. Нелепое столкновение элементарных частиц. Нужно было, наверное, хотя бы спросить…
Как и все прочие военные тайны, эта тоже долго не протаилась. И про девочку пронюхали враги. И несмотря на просьбы личного состава не гнать сироту, оставить «сестрой милосердия», командное звено из части её мгновенно отселило. От греха подальше. Джавадова под предлогом нарушения субординации увезли на «кичу». Всю дорогу он причитал: «…Э-э-э! Цх! И как она издесь, такой-сякой, взялся?! Нэ-э понял! Мамой клянусь!»
«Она - пропал». Возможно, в другую часть. Кто-то говорил, что в дорогу ей дали тушенки и хлеба. Дальнейшая судьба не известна. Скорее она затерялась на просторах породившей нас всех страны. Я иногда ее вспоминаю. Не часто. И как уже сказано, - и я с удовольствием повторяю, ибо лучше не переиначить: «Могла ведь составить счастье приличному человеку». Девочка, с черно-белого фото. Такая, ничего себе. Худенькая. Стройная. С торчащими грудками. А может и составила. Почем теперь знать? Некоторые примеры известны. И я был бы рад – если это случилось. В этом вставшем с ног на голову царстве абсурда, нелинейных уравнений и фокусов с котом господина Шрёдингера всё зыбко и всё возможно, а раз так, то луч надежды продолжает скользить в щель меж Сциллой и Харибдой, делясь за ней на равнозначновозможные, но различносодержимые варианты.
На большей части остальных, – просто ребята в форме: Палыч, Вася, Сапар, Коля, Том, Бабаджанов, Вишняков, Червяков, Крутенко, Ярошенко, негодяй Свириденко, подпольщик Угурчиев, бандит Батраков и все, все, все. Некоторые правда, с автоматами. У куска изогнутого бетона со словами сожженного японцами в паровозной топке Лазо. Что-то об этой Русской земле. Поросшей монгольскими дубами и омытой Японским морем. Еще несколько фотографий друзей по прежней жизни, уже из их армейского быта. Фотографии четырёх красавиц. В том числе – сестры, сидящей на срубе колодца. Вторая – еще со школы. Третья – с института. С последней познакомился «путём взаимной переписки». Красивая, добрая, нежная Вика. Она прислала на мой день рождения посылку с конфетами. Жила в самом центре Сибири, через который я всегда пролетал, не задерживаясь. С очень дальнего Востока в Европейскую окраину. Мне хотелось к ней поехать. Но был нюанс. Письма «счастливому матросу» получал баталер Палыч. Я только писал ответы в соответствии со штатным расписанием старшего писаря. Почти как в кино: «Путём меткого попадания, ваши трёхдюймовые глазки…», но с поправкой на всё прочее, что переполняло мой, набитый литературой и кинокартинами чердак: «Добрый день, милая, добрая и красивая Вика! Каждую, безумно длинную и тоскливую ночь, мне снится твоё лицо. Я смотрю в твои глаза и, мне кажется, - ещё мгновение и ты со мной заговоришь. Но ты молчишь. Очередное утро сменило ночь, и я пишу. К сожалению, фотография не передаёт цвета твоих глаз. Они, наверное, синие, как небо Родины, которую мы сейчас защищаем…» Примерно, так. И «мы» я написал неосознанно, подчиняясь «коллективному бессознательному», и в звук мычащего, тоскующего по любви бычьего, протяжного стона влились и я, и Палыч, и Вася, и Сапар, и Коля, и Том, и Бабаджанов, и Вишняков, и Червяков, и Крутенко, и Ярошенко, и негодяй Свириденко, и подпольщик Угурчиев, и бандит Батраков, и кочегар Джавадов и все, все, все... И Вике писал я от имени Палыча, и мы вложили в конверт фотографию его мужественного лица. А вот день рождения я указал свой. Он, двадцатый, был уже на подходе. Потом Палыч к этой идее остыл, и ее фото отдал мне. Сказал, что так писать он всё равно не сможет, ехать к ней не собирается, а во Владивостоке, где живет, баб и так хватает. А дальше – «…жизнь по кругу, будто кони на арене, несёт меня от перемены к перемене…» Мне до сих пор, не то чтобы стыдно, а как-то… Не знаю…С конфетами пили чай в баталерке… Одним словом - гештальт.
Тонкая пачка писем. Дневник что вел, я казнил путём утопления в отхожем месте. В нём скопилось одно дерьмо. Подумал: там ему самое место. Я не знал, что подобное вскоре станет модным. А вот письма запомнились почти все. Одно, папино, особо:
«Здорово сынок! Дела у нас идут нормально. Пристроил к зимушке гаражик такой для бурана. Привёз одеяла старые, ватные и оббил. Стало хорошо, тепло. Буран не замерзает и не надо кочегарить его лампой. Себе привез пуховое одеяло и подушку. Красота! Утром слышу Алдан где-то лает. Вышел, а чуть выше, на сопочке, на склоне, смотрю, сохач стоит. И Алдан там. А снежок сеет такой густой. Но сохача видно. Я по нему из карабина хлесь. Упал. Подхожу, а их два лежит! Копытами шевелят. С одной пули двух положил. Один за другим стоял. Ну, что ты будешь делать? Весь день провозился, пока ободрал, пока разделал и капканы проверять не пошел. Заморился. В зимушку пошел грудинку варить. Хорошо что рядом. Хорошая карабин машина. Мне его Димка Вырвиглаз продал. Я с него и соболей бить навострился. Пулю пассатижами вытаскиваю, а вместо неё в фольге от чая картечину. Поджал в гильзе и в ствол. Алдан внизу лает. Соболь на дереве. Тресь его! Упал. Алдан молоток, зубами не рвет как Джинка. Прихватит, лапами придавит и всё. А Джинка, сынок, сдохла. Я думал, куда её. Зима, землю долбить не будешь. А так бросить не мог. Димка просил ему отдать. Шкуру содрать хотел. На шапку. Красивый у нее мех, рыжий. Ну ты помнишь. Я не дал. Я её на протоку отнес. Лунку выдолбил и под лёд. Пешней подтолкнул. Думаю, пусть плывет себе. Мама передаёт тебе привет. Но она сама напишет. Я ей сказал: бери сама пиши. Твой сын? Вот и пиши. Ждём тебя. Когда ты уже приедешь с этой армии. Давай уже с ней заканчивай! Крепко жму руку. Твой батька».
И вот ещё мысль в башку втемяшилась. На всех углах кричали потом: «Тирания! Ка-ге-бе! Ка-ге-бе!» Да ничего они не знали. Ни про девчонку в кочегарке, ни про карабин незаконный, ни про две ракеты разбитых и ночью в землю закопанных. Много чего не знали. Одна видимость была. Страх тот, прежний, ещё смердел. Но одной вонью ничего не склеишь. Вот и развалилось всё. От вранья вороньего да сорочьих слухов.
Да! ещё в сумке - «максвелловская» синяя кассета с песнями то ли Александра, то ли Сергея Иванова. Эти сочетания имен и фамилии казались настолько обычными, что представлялись намеренно выдуманными, и такой человек никогда не существовал. Одни неясные слухи. Говорили: что он - капитан, что родина его – Марсель, что обожает споры, шум и драки, что трубку не вырвать из-зуб – как кость у голодной собаки…Эй! э-эй! Заворачиваю обратно: вроде, капитан-лейтенант он, это да; служил у нас, потом ещё где-то, то ли в Техасе, то ли в Шимеузе, и вроде как за эти самые песни его уволили. Что-то в них было такое… Несогласованное с линией партии. Не знаю. Во всяком случае, красиво поведано. Легендарно. Повеяло прежним офицерским духом, посланным через Тамань на Кавказ. И там, обретя полную материализацию, уселся он на горном уступе и принялся плести печально-возвышенные строки. И мы в них угодили, запутались и трепещем беспомощно по сю пору. Мне тоже нежданно захотелось, и я тоже писал. В блокнотик. Ровными мизерными строчками. Наверное, тогда, я так себя ощущал. А может это формат блокнота задавал такой строй письма? Конечно! - сжатый формат блокнота и сдавленная форма жизни. Сейчас пишу размашисто, но по-прежнему – стройно, красиво, чётким «писарёвским» почерком. Иногда, под настроение, - с изящными завитушками. Так что в тех стихах моих выходил какой-то… не то чтобы бред… В общем, - стена складывалась ровно, а вот души в глине обожженных кирпичей не появлялось. А вот у него, у Иванова этого – словесная кладка оживала! И представлялось видение объемное, наполненное солнцем, ветром или тусклым свечением звёзд над бездной безбрежно мерцающих вод:
По часам уже ночь
Над землею родной.
Эх, сейчас бы не прочь
По затяжке одной.
Эх сейчас бы не прочь
Все цистерны продуть
И на рубке сырой
Полной грудью вздохнуть.
И как будто читая,
(И, вот на этом, - в одно слово, - «Икакбудточитая», с отдавшимся в микрофоне эхом, - биение сердца моего замедлялось, - и тут же срывалось, уносясь под уклон упряжкой ездовых собак! – «Поть! Поть! Хак! Хак!..»)
Мысль мою по слогам,
Лодка плавно всплывает -
Подражая богам.
Словно остров могучий
В океане она, -
Сверху небо и тучи,
И вокруг – тишина…
Ну, вот что?! Все эти слова я знаю. Все знают. Но так вот сложить – нет сил. И я впадал в ступор. Упираясь во что-то непреодолимое, как смерть. В этой песне было больше чувства страны и всего остального что соединяло нас всех воедино, таких разных, и Палыча, и Васю, и Сапара, и Колю, и Тома, и Бабаджанова, и Вишнякова, и Червякова, и Крутенко, и Ярошенко, и негодяя Свириденко, и подпольщика Угурчиева, и бандита Батракова, и кочегара Джавадова, и меня самого, и всех, всех, всех… Гораздо больше, чем в блеянье замполита и тыканье указкой в вероятную дислокацию вражеских военных блоков на политической карте мира.
Ну, вот, наверное, и всё о моей сумке.
На мне – голубая рубашка, серый полувер с рукавами и треугольным вырезом на груди, серенькие наутюженные брючки. «Парашюты», «караси» и «хромачи» – ещё флотские. Но всё новое. Пахнет запасами Советской Армии. Ах, да! И я, уже – её запас! В левый карман брюк из сейфа начальника штаба Чеслава Станиславовича перекочевал и продолжил летаргическое существование краснорожий военный билет с черной, будто выжженной звездою на коже лба, в правом – уже хихикали и мусолили друг дружку вольные голубенькие пятерки, прошедшие через множество рук. И я больше ничего не хотел. Это был чистый, химически опаляющий изнутри, беспримесный кайф! Уже потом, много лет спустя, я узнал ему имя, но ко времени этому, ещё несравненно более дальнему от того, прежнего озарения, к сожалению – позабыл! Но оно, засело в глубинах подсознания не словом даже, а образом. И его ни обрисовать, ни назвать, ни ещё как-то обозначить. И я ощущаю его присутствие, понимаю это по-собачьи чутко и ясно, лишь выразить по-человечески уже не могу.
Мы мчимся. Палыч оборачивается. Улыбается довольно. И я тяну лыбу, машу кулаком: «Но пассаран!» Слева остался посёлок с красивым названием Ольга, мелькнувший за домами голубой залив, и мы теперь пробираемся среди роскошной широколиственной тайги. Среди ильмов, тополей, зарослей маньчжурского ореха и островерхих пихт, вершины кряжистых кедров, как вздернутые к небу бороды кержаков-староверов. Ажурные ветви редких медноствольных лиственниц напоминают о той земле, где они царствуют всевластно. Кроме них, другие деревья там не выживают. Но вот и конец серого, укатанного колесами пути. Наше дружное, искреннее как берёзовый сок «Спасибо!» конечно не замена деньгам, но незримо зажигает сияющим аурумом бумажные купюры. Водила доволен. Мы довольны. Доволен белый самолет, на чей борт куплены билеты. Вот ещё немного, и мы – взлетим! Мы взяли с Палычем в буфете по бутылке пива и с удовольствием хлебанули. Пиво шибануло в нос, глаза лопнули - потекли слёзы! Удачная маскировка! Я, ничего не видя, размазываю-развожу сырость по щекам и хохочу взахлёб. Палыч тоже пустился в лёгкий хохоток. И мне кажется, даже милиционер, издали за нами наблюдавший, остался доволен. Он сдержанно улыбался, и кажется, до смерти хотел похмелиться.
Мы взлетели. Мы вознеслись, кажется, лишь от переполнивших чувств. Всё внутри у меня просто тряслось. Великолепный солнечный день над Уссурийской тайгой! И белокрылый ангел, заложив вираж, взял правильный курс. Там, на юго-восточном краю карты окрашенной в цвет Империи, на берегах бухты Золотой Рог, белокаменно и вольготно разметался по низким сопкам город Владивосток. Путешествие Палыча невообразимо короче моего. Мне ещё придётся лететь на четырёх самолётах. Но тогда, уже паря над облаками, этого я ещё не знаю, и думаю, что всего лишь – на трёх! Широка, страна моя, родная! Широка!
Дом Палыча незыблемо возвышался на улице Русской. А какая ещё должна была быть улица на этой земле? С ним, с домом его, за эти два с небольшим года, - как сказал Палыч, - ничего не случилось. Его квартира на шестнадцатом этаже. И в ней никто не ждал. Родители укатили к родственникам в европейскую часть. Палыч открыл дверь ключами, а вот ключей от моего дома у меня никогда не было. Дом попросту не закрывался. Замок набрасывался на петли, и в них застревал с раззявленным ртом. Молчаливо показывая: в доме никого нет.
Мы зашли в квартиру, - Палыч по-хозяйски обошёл, осмотрел все комнаты, - поставили небогатые пожитки, помылись с дороги и отправились в магазин. День уже играл с вечером в пятнашки. Солнце барственно клонилось к закату. Позволяя себе, от своих щедрот понежить суетящихся в его лучах букашек. Тепло низвергалось с небес, поднималось от нагретого асфальта, окутывая всё вокруг. И в нимбе из золотого заката, сквозь пятнистый камуфляж просеянный листвой деревьев, по тротуару шагали две невообразимых девчонки; длинноволосые, длинноногие. В юбчонках головокружительно коротких. Они грациозно двигались, едва не переламывая тонкие талии и оживленно разговаривали, тычась весёлыми личиками с полуприкрытыми глазками в уши друг дружке. После чего взрывались в хохоте и то и дело откидывали руками блестящевзмывающие волосы. Я застыл с приоткрытым ртом. Они, - даже не взглянув на меня, - из поля моего зрения исчезли вместе с водопадами волос и узкими спинками; унеся тонкими ножками себя из моей жизни. Но я до сей поры их вижу. Они летят над солнечным мостом. Светлоногие, каштановолосые стрекозы. Правда, лиц их, уже не различаю. Я зашел за Палычем в магазин с внезапно отяжелевшим сердцем, на деревянных ногах. Как-будто у меня, маленького муравья, что-то отобрали, вырвав из лапок, упираясь при этом ногами в мой живот, в мои бёдра, в общем во всё то, во что можно упереться грязными башмаками, и смеясь утащили. Я остался неполный, полупустой и абсолютно при этом бессильный и оттого, отяжелевший. И чтобы заполнить пустоту, прийти в себя, остановить сумасшедшее вращение головы у края ямы вместившей это «ничто», нужно было хоть что-то делать. А что можно было придумать тому, кого отучили конструировать будущее? «Там», - каждый день нужно просто прожить. Хоть иногда, это было совсем не просто. Особенно в самом начале... Мы купили прозрачной и горькой как слеза армейского духа водки, какой-то жратвы, и вернувшись в квартиру, ушатались в смерть, постепенно приходя в себя, хохоча и вспоминая всё, что с нами ещё недавно происходило. И, к счастью, прошло. Я не полюбил армию. И Палыч её не полюбил. И я не знаю ни одного, из тех, кто служил вместе со мной, у кого появилось чувство хотя бы подобное отдаленно. Возможно, такие есть. Я не из их рядов. Мне даже предлагали остаться. Предлагали нарасхват. И не смотря на четырёх протянутых тузов – два были по-настоящему козырными - я не потянул не одного. Я отверг четыре армейских вуза. Над первым - в Москве, и вторым – в Киеве, я хоть немного раздумывал. Но тот, в Ленинграде, «подводный», был отброшен сразу. За ним отлетел «надводный», - во Владивостоке. Я люблю лишь себя. И всё то, что любит меня. А те, кто хотели мной командовать, - пусть идут лесом. И я пойду. С удовольствием. Только мне в другую, противоположную от них сторону. В ту, в которую сам захочу. Я не хотел никем командовать и, уже довольно мычал. Палыч хохотал: «Свобода! Бухаем!» Иванова Палыч слушать отказался: «Там надоел!» и магнитофон восторженно орал языком «вероятного противника», силясь докричаться, наверное, до базы на острове Гуам. Тихий океан, разделяя соединял нас. В пирсы Владивостока, Русского острова и прочих причалов билась та же, не знающая политических, государственных и прочих границ, соленая вода.
Я открыл дверь из кухни и вышел на балкон. В квартире такой высотности я первый раз в жизни. Внизу стояли ещё видимые разноцветные коробочки, шевелились темненькие козявки. Голова закружилась, что-то неясное толкало меня прыгнуть вниз, стало страшно, и я, упав на бетонный пол, по-пластунски вполз обратно. Палыч ржал. Я жил в доме с печью и в ней, треща зимними вечерами, сгорали дрова; с колодцем у порога и ещё одной ямой чуть дальше, называемой нужником. Потом год в общежитии, но и там на первом этаже. Я ненавижу рукотворные высоты. А вот горы – люблю. В горах голова у меня не кружится. Я забирался на довольно высокие скалы. Парадокс. Мы чокнулись стопками, и разливая водку по столу и по себе, бросили её в широко открытые, как пропасти, рты…
Утром я очнулся на кухонном диване укрытый пледом. Началась гражданская жизнь.
- Пиво будешь? – спросил Палыч моя посуду.
- Буду.
Мы молча смаковали холодное пиво, разлитое по высоким стаканам. В углу чудным зверем с позабытым названием урчал холодильник. Я смотрел на него и не понимал: что это?!
- Чё? Планы какие?
- Да хочу знакомого навестить. По соседству жили. Он тут политен заканчивает. В общаге живёт. Мне адрес прислали. Он в Хабаровске учился, и вот, оказывается, сюда перебрался. Если что, - у него и заночую. А там уже на крыло, и на Север. Шмотки пока у тебя постоят? Насчет билетов узнаю. Где они тут у вас продаются?..
Палыч согласно покивал головой. Соглашаясь с планом.
- Ты телефон мой запиши. Если что, звони. Ну, там, если потеряешься.
Наши путь принял очертания перекрёстка. Ему – налево, мне – направо. Или - наоборот. Мы допили пиво. Я пошёл. Палыч остался. Его планами я не интересовался. Я тогда был ещё не особо любопытен. Не то что теперь.
На улице вновь тепло, светло, уютно и чирикают воробьи. Я решил перво-наперво разведать что с билетами в сторону малой родины. Я собирался отправиться в ту степь, где по словам Палыча находится агентство с плакатом у входа: «Летайте самолётами Аэрофлота!» И не правда, что больше летать было не на чем. А как же могучая военно-транспортная авиация? Могли при желании даже сбросить с парашютом. Или без него. Я спросил у людей на остановке каким автобусом проехать в центр. Мне посоветовали перейти дорогу, и ожидать любого. Я так и сделал. В салоне меня постучали по плечу, подали билетик и попросили «пробить». Я взял его в руки и не знал, что делать. Наверное, вид у меня был как у бездомной собаки. Кто-то взял у меня билетик и клацнул «его» металлическими челюстями, прикрепленными к автобусной стенке, неподалеку от меня. Кто-то улыбаясь спросил: «Ты с луны, что ли?» Я, с растерянной улыбкой, кивнул в ответ. Мне посоветовали выйти у памятника красногвардейцу в буденовке, шинели и с флагом, который должен, наверное, считаться красным. Хотя фактически он - темно-серый. Как и вся гигантская композиция. Я неспешно походил по городу вертя головой. То там, то сям шныряли военные патрули, со штык-ножами на поясах, большего им не доверяли - и черные, и хаки. Я смотрел на их заморенные лица, на измятую в бдениях форму с красными нарукавными повязками и радовался тому, что они даже не догадываются кто я. Отыскал авиакассу. Отстоял длинную очередь. Всех людей куда-то несло. В кассе, мне с приятной улыбкой сообщили что ближайший рейс в мой легендарный город через неделю. Мне необходимо лететь завтра вечером в Хабаровск. Вот оттуда, вроде летят чаще. Настроение у меня испортилось. Я отчего-то думал, что улечу без особых проблем. Но вышло совсем не так просто. Думал я не долго. Подал проездные документы, а мне билет - в город с памятником Ерофею Павловичу у железнодорожного вокзала. Я ещё подумал, что я возвращаюсь по собственным следам. Единственное, из Хабаровска во Владивосток почти два года назад, в пронзающем тело и душу ноябре, меня привезли на поезде. От того самого памятника. Теперь, я, расправив вольные крылья, улечу. Потом я пошел разыскивать автобус, чтобы добраться в студенческое общежитие. Мне объяснили; пришлось ехать с пересадками. Город пожирал время как оголодавшее морское чудище. Я добрался к общежитию на исходе дня. На такси, несмотря на наличие денег, я ездить и до армейской службы не привык. Внутрь общаги я проник как прирожденный разведчик. Просквозив мимо вахты. Меня никто и ни о чем не спрашивал. Я поднялся на этаж, где находилась нужная мне комната. Ориентируясь по номеру, постучал. Мне никто не открыл. Я постучал настойчивей, с уже замершим сердцем в груди. Хотелось увидеться и не хотелось тащиться через весь город обратно к Палычу. Из соседней комнаты вышла девушка, показавшаяся мне взрослой. Находящаяся на том перевале, переход через который бесповоротно помещал в цветущую долину молодых женщин. Она обратила ко мне внимательное, красивое, и какое-то умное, всё понимающее лицо. Я широко и доверчиво расширил глаза приподняв брови, мягко улыбнулся, поздоровался и спросил:
«Как увидеть Мишу Рогальского, не подскажете?»
«Рогальского?» – переспросила она. – «А он тебе зачем?»
«Зачем?!» - зазвенело отчего-то детской обидой где-то внутри. И я увидел мгновенно и одномоментно: свой дом, колодец, протоптанную, извилистую тропку, белый дом Рогальских с синими наличниками окон, рядом – просторный сарай, из потемневших от дождей и солнца досок «в нахлёст»; Мишкиного отца, деда Рогальского, - высокого, в темном свитере, с изморозью широкой бороды, - сплав Грозного и Распутина; его маму, высокую, добрую женщину, которую дед Рогальский звал строго и требовательно: «Ка-те-ри-на!», - мгновенно вспыхнул отблеск Асмоловской песни. У них, конечно не было так безысходно трагично, но жизнь их семьи была мощной драмой, как впрочем и многих других семей и моей, в том числе; привиделась выкопанная в земле собачья будка, с заеложенным внутрь лазом и не пропускающим холод куском ватного одеяла; привидением возник лохматый пёс по кличке Цыган, - он время от времени взмахивал тяжёлой медвежьей башкой, клацал зубами ловя досаждавших оводов; за домом, в сторону оврага, за которым жгли костры и плавили свинец из разбитых аккумуляторов, на старом ивовом дереве висит ошкуренная, и оттого белая тальничина с привязанной снизу гирей, - выпрямляется, сушится, - вот это будет удочка! Легкая, прочная – выдёргивающая из прозрачности ледяных вод тёмноспинных, жёлтобрюхих хариусов с алеющими на просвет парусами-плавниками на округлых, гибких спинках; вот Мишка везёт меня на мопеде, - я сзади на сиденье, над топливным бачком. Мопед глохнет уже там, у двухэтажек, «на той стороне», и Мишка выкручивает трубочным ключом свечу зажигания, чистит, дрынькает, и, мопед вновь тарахтит, и мчит нас, и я уже не помню куда; вот Мишка приезжает зимой из института, а я еще школьник. Мы играем в шахматы. Мишка играет на гитаре, и я тоже хочу, но отец не разрешает, мол буду играть блатные песни, - на него иногда находит «стих»! - а я всё равно научился, и песен блатных особо не пел. Нравилась «Машина времени» и Высоцкий, - там, у него «про всё», - песенная энциклопедия нашей жизни; Вот Мишка приезжает летом. Дед Рогальский уже умер. Лодку тетя Катя продала, и мой отец даёт Мишке нашу, и мы с ним летим по глади вод, въезжаем в Деревянную протоку, забитую плавником, с несколькими громадными завалами по берегам, и привязавшись за бревно, вытянувшись на верёвке по стремнине, упоительно таскаем харитонов, что призраками всплывают из глубины и хищно глотают мальков на крючках. Подсечка! Тяжелый ход засёкшейся рыбы. Леска режет зеленую глубину, и рыба все же выдергивается, гулко ударяется о дюралевый борт лодки и, снятая, бьётся внутри оцинкованной ванны, и устав жить, засыпает; мы едем за ягодой - чёрной, душистой смородиной, и с нами Сашка Очеретько. Мы втроем лезем на скалу. У края уступа, заваленный камнями склоненный временем крест первопроходцев. И я с грустью вижу, что один известный, не очень умный парень из посёлка, за не имением пера, уже вырубил топором на основании креста с отпавшей поперечиной, свою кличку…
Ну что я мог ответить этой молодой красивой женщине? от общения с такими я совсем отвык и, будто одичал. Всё представшее в моём воображении, сложилось – сжалось в последнем, обидном звуке гармошки. И слилось - соединилось в два слова: «Друг детства». Впрочем, они, слова эти, - мне показалось, - прозвучали несколько высокопарно. Я открыл ей тайну своего имени, и ещё добавил, что вчера уволен в запас с военной службы, прилетел из Кавалерово, и добираюсь домой, на Север.
«Ого! Далеко тебе…» - ответила улыбаясь. – «А он с ребятами с утра на Шамору уехал. И только завтра к вечеру, скорее всего, появится».
«А я завтра вечером в Хабаровск улетаю…»
«Слушай…» – она развела руками и кажется прочла все мои мысли, спросив: «Есть хочешь?» - Наверное, вид у меня тогда был очень жалкий. Мне ещё и в двадцать шесть лет, было дело, в магазине не продали водку. Я потом долго смотрел на себя в зеркало. Выглядел молодо.
«Да… можно…» - осторожно ответил я, и всё внутри мятно похолодело от предчувствия. Конечно не еды. Нахождения наедине…
«Заходи» - и я прошел за ней в комнату.
Она меня накормила чем-то вкусным, и потом мы сидели и пили чай, и она смотрела на меня улыбаясь, как на неведомое чудо-юдо появившееся неизвестно из каких мест. Я ей что-то рассказывал, про посёлок, о себе, о Мишке, о своей службе, и она даже несколько раз смеялась.
А Шаморой оказался местный пляж. Там купались в море. Сегодня была как раз суббота. На учебу всем – в понедельник. Вот так.
За окошком уже стемнело. Она сказала:
«У меня ключ есть от его комнаты. Пойдем, я тебе открою» - ну что ж, тайно щекочущие ожидания не оправдались. Я повлекся за стройным силуэтом, несколько осмелевший, а потому непроизвольно оглаживая его взглядом.
«А позвонить можно?»
Мы спустились вниз. Я позвонил Палычу, сказал, что завтра улетаю в Хабаровск. А с утра поеду к нему.
«Буду дома - ответил Палыч. – Жду».
Мы поднялись, она открыла комнату. И я вошел.
«Ну, всё, давай отдыхай. – Улыбнулась. - Если хочешь, записку ему напиши».
Я сел к столу. Ручки и тетради имелись. Девушка подошла чуть сзади, сбоку, и взъерошив волосы на моей голове, пригладила их, и я едва удержался чтобы не схватить эту руку и не прижать ладонь к своей горячей щеке…
«Ключ завтра утром не забудь мне отдать. А, ладно! Я тебя разбужу…»
Она ушла. Я остался. Лег на покрывало не раздеваясь, и ещё долго остывая, рассматривал на потолке блики уличного освещения. А потом настало утро, и я поехал к Палычу.
Жизнь на гражданке оказалась не такая простая и лёгкая как думалось. С Палычем нас больше ничего не связывало. Наш путь окончен. Теперь – у каждого свой. Билетов на нужный рейс нет. И Миша, единственный человек, которого я действительно был бы рад видеть, - неясно где. Пришло осознание что всего приходится добиваться самому. А не привычно существовать от свистка до звонка. И я впервые почувствовал себя в подвешенном, неприкаянном состоянии: «Вот это и есть свобода, сынок!» - подсказал голос изнутри, и уже безо всяких слов возникло понимание: «Которую ты, не успев понять - легко позабыл». Голова согласно кивнула.
Я забрал вещи, попрощался с Палычем. Вновь – грусть! Она, эта сука со сволочными глазами, мне кажется, овладела даже им. Далеко не романтиком. Что-то дрогнуло в его суровом лице. И что там, в грядущем? Ни ему, ни мне дверца в белой стене не открылась.
Я отправился в аэропорт и вылетел в Хабаровск. Настроение уже было так себе. Натужные мысли не давали покоя слившись с воем турбин: «Как там с билетами? Когда улечу?»
В Хабаровске – настроение в обрамлении из затяжного дождя. В ушах ещё гудело. Я вышел на привокзальную площадь. Вот её самую, я ещё совсем недавно, в форме военного моряка мёл метлой. «Ширк…ширк…ширк…»
В «учебке», в Краснофлотском районе, мы настойчиво овладевали воинским мастерством, неустанно повышая боевую, политическую и психологическую подготовку совместно с курсом «борьбы за живучесть» - оказавшимся основным среди всех прочих дисциплин: разгружали вагоны, рыли траншеи, чистили ржавчину кораблей в доке судоремонтного завода, таскали муку и раскладывали хлеб в деревянные лотки, ломали какую-то котельную, переносили с места на место доски, кирпичи, чистили свинарник и кормили свиней, на все праздники нас наряжали и выставлял в ряды «для красоты и создания атмосферы», - на день военно-морского флота мы простояли три часа под палящим солнцем на палубе корабля в ожидании какого-то человека в адмиральской форме. Он, - я теперь это знаю точно, - хлопнувши коньяка и закусивши икрой, - объезжал корабли по Амуру на катере, в окружении свиты: не сам же он будет себе наливать в такой день?! - с чуть приподнятой к околышу фуражки рукой. Кто-то из наших тоже хлопнул, но собой об палубу, в обморок. Ну-у, это, наверное, с непривычки! В день предыдущий, в субботу, до самой ночи мы мыли, драили и начищали все медяшки «приданного» нам малого артиллерийского корабля. Корабельная команда всячески нам помогала – гоняла, пинала и шпыняла…
Ещё мы постоянно мели, мели, мели: несколько учебных плацев, какие-то скверы, парки и вот, даже эту самую привокзальную площадь, которая, как в забавном анекдоте: «…даже не из нашего района...» Люди торопились на рейсы, тащили чемоданы, и с удивлением смотрели. Некоторые задавали вопросы. Мне было поначалу неловко. Затем нас, несколько человек, повела на верх какая-то женщина, взмахнула волшебной палочкой, и мы уже сидели за ресторанным столиком и улыбаясь нам совершенно искренне, молодая официантка в несколько заходов подала пиршество пролетающих из аэропорта в аэропорт богов, и мы уже были согласны остаться в этом раю хоть до самого окончания службы. Но после таких «выходов в люди», нас доставляли в казарму в кузове машины с брезентовым тентом. Там мы составляли табуретки, - настойчиво называемые «баночками», - углами («банки с углами!» – сумасшествие!), и размещались, вдыхая товарищеский пот на каждые две - по трое. Начинался просмотр программы «Время». В стране всё шло своим чередом, а значит -замечательно: убиралась колосящаяся пшеница, лился чугун, катался стальной прокат. Ещё шла какая-то «перестройка». Нас совершенно не касаясь. Нас, в этих стенах, - где говорят в Русско-Японскую была конюшня, - наверное, с Петровской эпохи ничего не касалось, разве на ноги не вязали солому и сено, и не гоняли через ряды шпицрутенов. Где-то ограничено погибал «контингент». К нему мы тоже отношения не имели. Находясь в числе неограниченного. По телевизору об этом ничего не говорили. Мы строили братскому народу школы и больницы. Старшины Цымбал и Чугунов тоже занимались любимым делом: брали в руки по ватной, серой подушке и прохаживаясь каждый по своему сектору обстрела, приметив клонившегося в неустановленное время ко сну, – с радостью лупили по голове. Иногда прилетало соседу, добросовестно пялившемуся на мельтешивший эпохальными событиями экран.
Я прошелся, вспоминая. Сыро. Промозгло. Вернулся обратно. В кассе купил билет до Магадана. Вылет, - если ничего не помешает, - должен состоятся через три дня. Эти цифра показались мне воистину сакральной, и едва не длиннее чем три предназначенных для службы года. Я тяжело вздохнул. После солнечного, летнего Владивостока небо над Хабаровском повисло низкое, темное, плачущее будто на тризне. Делать нечего. Пролетел почти семьсот километров на север. Дождь. Даже в городе не погулять. Мне подсказали где притаилась недорогая гостиница. Я взял сумку и пошёл её разыскивать. Она находилась неподалёку, с краю непримечательного сквера, в одноэтажном, оббитом покрашенным пиломатериалом, хмуром бараке. В такой день всё казалось не очень весёлым. Внутри, кстати, было нормально. Оштукатурено, окрашено, чисто. В комнате дежурной росли цветы в горшках и кипел чайник. Она проводила меня и приоткрыла дверь. Я очутился в достаточно просторном помещении, сродни небольшому спортивному залу с низким потолком. Всю полезную площадь занимали стандартные кровати, отличавшиеся от армейских лишь отсутствием второго яруса. Всё это было знакомо. Почти все кровати оказались не заняты, лишь на одной, у окна сидел полный, седой старик и выжидающе смотрел в нашу сторону.
«Вот, жильца вам нового привела!» - с удовольствием сообщила дежурная, будто самолично отловила меня в здешних лесах и притащила на съедение. Я внимательно взглянул на человека, поздоровался, и направился прямиком в его сторону. Задвинул сумку под соседнюю койку, протянул руку, назвал имя. Присел, сминая девственно натянутое покрывало. И старик назвался. Лицо у него оказалось весёлым. Глаза с хитринкой. Не то чтобы очень… придавленные грузом прожитых лет. Дед всем своим видом старался внушать доверие. Такому хотелось поведать военную тайну. Он, видимо в одиночестве, заскучал. Кстати, в зале этом, температура была не очень чтоб приятная. На мой вопрос дежурная с юмором ответила: «Нормально! Под одеялом угреешься…» Тётка вышла, и дед тут-же её обматерил: «Вот сука, за такие деньги сама должна под одеялом обогревать! А?!» - он тестировал меня на понимание специфики мужского мировозрения. Я его уже нахлебался. И вовсе не хочу, чтобы эта женщина с невнятным, тут же забытым мною лицом, лезла ко мне под одеяло. Тем более койка достаточно узкая. К деду пусть лезет. Они, уже почти уравновешивают друг друга на весах времени. Высыпая на незримые чаши песок.
«Зато дождь не мочит», - я склоняюсь к поиску лучшего во всем что окружает, либо происходит. Нельзя поддаваться унынию. Даже если оно появилось и точит сердце.
«Ну, ещё бы и тут дождь лил!» - хохотнул старик. «Из армии?» - взгляд у него наметанный.
«Из неё» - в подробности пока не вдаюсь. И не потому что из армии, а оттого что в детстве ещё научили: «Меньше говори – больше слушай». Тем более, старикан, хоть и отдаленно, но уверенно напоминал мне артиста Мартинсона из кинофильма «Сказка о Мальчише-Кибальчише». В блистательной роли шпиона. Не знаю почему, но ещё тогда, этот незадачливый посланник буржуинов мне нравился больше всех остальных. Включая самого Мальчиша: «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал» - так кажется, о таких как я, сказал поэт. Но при всём при том, я, с детства, любил собак, границу с хмурыми тучами, зорких пограничников, и рисовал только их. В военкомате я просился прямиком в фильм «Над Тиссой». Рассказывая о знании собак, о стрельбе белке в глаз, о распутывании следов, ориентировании в тумане, и даже в ночной мгле. Я мечтал изловить такого «Мартинсона» и получить медаль. Но в головах военкомов другие цифры. Большие батальоны. Есть задание укомплектовать. Бу… зде…И-е-сь!!! Ладно я. У меня – только желание, да к нему - слова. Вот, Коля Янкин, - тот до армии в аэроклуб ходил, и у него двадцать с чем-то парашютных прыжков. И удостоверение с печатью. Высокий, спортивный, белобрысый - истинный ариец. Готовый десантник. Или, мне только кажется? Не-е-ет… В морфлот его. В береговую техническую базу. На три года. Вместе с Митогварией Абессаломом Татачиевичем. Тот, полутораметровый, с растущей быстрее бамбука щетиной, по-русски знал два слова, и те – матерные. Но хороший был парняга! Митя. Ну, и меня вместе с ними заодно. А ещё Палыча, Васю, Сапара, Тома, Бабаджанова, Вишнякова, Червякова, Крутенко, Ярошенко, негодяя Свириденко, подпольщика Угурчиева, бандита Батракова, кочегара Джавадова и всех, всех, всех… Я, погружался в аквариум абсурдного мира; выпил из него без остатка, по капельке, отравился, выжил, – приобретя устойчивую невосприимчивость к подобному, и всё об его устройстве, до самого донышка, понял.
Дед рассматривал меня насмешливо и внимательно. Он сразу взялся за главное:
- Эх! Смотрю на тебя – как будто сам только с войны вернулся…
- А вы что? воевали? – удивился я. Мой дед- фронтовик умер тринадцать лет назад, и я думал, с его уходом эпоха фронтовиков закончилась. А этот ещё живёхонький, живенький, веселый, розовеющий щеками и ушами.
- А как-же! В сорок пятом мобилизовали. Раздолбали японцев и из Кореи в сорок восьмом вернулся. Уже на Дальнем Востоке дослуживал. Тут и остался.
- Ого! – поразился я. Мне казалось, - война окончилась тысячу лет назад. Оказывается – нет. Ровно сорок четыре года прошло. Но и эти цифры были для меня неподъёмны. Да, деду этому было лет шестьдесят пять… А это даже не сто! Не то что – тысячу…
…Пешком прошёл всю Манчжурию. Машин на всех не хватало. Нет, конечно кое-где везли. А так всё – пёхом. Идёшь, жарко, пить охота, пэ-пэ-ша сполз, по ляжке – хлоп, хлоп, хлоп…Вещмешок за плечами. Сухпай, шинель – всё как положено. Куда идём, - хрен его знает! Вперёд! И только народ этот узкоглазый на обочинах стоит, кланяется советскому солдату. От этого даже гордость внутри поднималась. Пока в Корею дошли, морская пехота уже всё обтяпала. Немножко постреляли конечно. Как по куропаткам. Японцы сдались. А корейцев освободили мы, получается. Их там, японцы, как псин палками бамбуковыми дубасили. Бедный народ. Как вобла сушеная. До чего дошли, - собак жрали! Да кругом домишки ихние, убогие - фанзы, соломой рисовой крытые. Пылища! Мы хоть и в обмундировании, пэ-пэ-ша новые, а все уже серое. Только глазищи блестят. А начальство, то конечно… на «виллисе» подлетит, команды раздаст, и только пыль из-под копыт…
- Интересно было? – сам не знаю зачем спросил. У меня так: «интересно» или «не интересно». Категории мирного времени. Туристическо-познаватедьные.
- Да кой чёрт интересно! На привале интересно. Сапоги скинешь, портянки понюхаешь, - на голенищах их развесишь, да давай грязь между пальцами на ногах вычищать. С водою там туго было. Сырую сказали не пить. Да куда!.. Да ждёшь, когда жрать дадут. Вот в Корее там уже поинтересней жизнь настала. Уже значит, определили кого куда. Наш батальон аэродром военный охранять поставили. И я уже в роте своей, вроде как - старшина. Да и народ в Корее этой совсем другой, не такие как китайцы. Красиво там у них, горы, лес, море. У них с одного бока –Жёлтое, с другой – Японское, а посредине гора ихняя, название забыл, - навроде Арарата. А Япония эта самая – совсем рядом. Она хоть и капитулировала, но американцы уже там. Ловкие ребята! Америка – чёрт знает где! А они уже и базы подготовили, и порты, и корабли свои пригнали, с самолётами. Ополчились, одним словом. Были мы союзники, а теперь через прицелы друг на друга смотрим. Да нашему брату-солдату, какая разница? Да, про что это я… Начнешь про одно, - на другое собьёшься… Вот я и говорю: вроде похожи они, а все одно – разные. У китайцев лица круглее, а у корейцев – как бы подлиньше. И глаза… Вот в глазах у них, - эта самая собака и порылась – вроде как по-разному утянуты.
- Не знаю. – сказал я. – Я вот чукчей видел, якутов, юкагиров даже, а вот ни китайцев, ни корейцев не приходилось. – сказал и, с удивлением вспомнил, что и китаец у нас жил, Ванфуза, и кореец, Тен. И тут же себя оправдал: «Нет, это не то. Это всё наши, русские ребята…»
- Ну какие твои годы?! Ещё посмотришь.
- Где?
- Мало ли… Если завтра война, если завтра в поход! – пытался браво напророчить злую судьбу хитроглазый дедушка.
- Этого ещё не хватало. Вон из Афгана вышли, и хорош уже! Разрядка.
- Ну-у! – завернул дед глаза к потолку. – Сегодня разрядка, а завтра зарядка. Позанимались, размялись…Становись, равняйсь, смирно! а там - заряжай да пли! Не нам, сынок, решать. Родом ты откуда? – он, уже сам размявшись, глядел ласково и суживал круги.
- С Севера. – нарисованная картина не радовала. Да и не расположен был к болтовне, устал от упадка настроения, а дедушка, тот разговорчивым оказался и, словно владея техникой опроса, подробностей не выпытывая, продолжил размягчать мозги, охотно рассказывая о своём босоногом детстве.
- А я родом с Вятки. Киров теперь. Мальчик с Уржума, слыхал?
- Мальчик с Уржума?! Это кто такой? Не, не слыхал. – действительно удивился я. К своим двадцати годам, я еще много чего не слышал.
- Это книга такая. О Кострикове Сергее Мироновиче.
- А это кто ещё?
- Так говорю же тебе, - Киров. А настоящая его фамилия была Костриков. В городе Уржуме он родился. И я в нём. Вот и получается, что земляки мы с ним. Я там семь классов закончил, и в Киров подался, в фэ-зэ-у, тут вроде и войне конец, радость! А хрен! Взяли нас, как время пришло, обмундировали, и на Дальний Восток. А там, значит, ещё с Японией к тому времени не решили вопрос. Вот и поучаствовал. Так, сказать. Медаль имею. «За победу над Японией».
- Повезло, что вернулись.
- Повезло, это не то слово сынок. В других странах побывал. Посмотрел, как люди живут. Худо живут. Понял, что лучше, чем у нас, нигде нету. Вот только одно у них мне понравилось: живописно там, - глаз радуется. Всё как на картинке. Горы, а по утрам туман между ними, и всё там кедрами поросло. Да ещё, самое-то главное, бабы у них - лучшие на свете.
- Лучше наших, что ли? – удивлению нет предела. Про баб – это интересно.
- Я тебе так скажу, - вот положив руку на сердце, - ни одна наша против кореянки не устоит! – лицо дедушки таяло от воспоминаний. Я впервые услышал такую этнографическую особенность, и так как сам подобными знаниями не обладал, то заинтересовался ещё больше. Мало ли, на будущее…
- Да-а? Вот бы никогда не подумал? А ведь хвалят наших красавиц. Уже и мода на конкурсы красоты у нас пошла. Как в Америке. В нашем городе сокурсница, кстати, моя, победила. – дедушка меня всё-таки подцепил, интерес нащупал. Я вспоминая заговорил:
- Я вот только из Владивостока, там столько девчонок красивых, шея заболела во все стороны головой вертеть.
- Ну, это ты мух ртом ловил! – дед хохотнул. – Ты что думаешь? Я всегда вот такой старый да толстый был? Ага! Хрен! Молодой был. Как ты. – он внимательно меня осмотрел. – Только поздоровее. И всё кажется, - только вчера. А уже с той поры ещё сорок шесть годков пролетело. Незаметно. Хочешь верь, а не хочешь – твоё дело. Но вот так всё и есть, как говорю. Нашу бабу возьми, - сколько её не отмывай, а всё одно этого бабского духа не выведешь из неё. Нет! Как от молока скисшего. А вот кореяночку любую возьми, - те тоненькие, гибкие, гладенькие и щебечут как птички. И всё у них где надо, - с глазик мышиный, ласковые, и духа этого, коровьего, нету…
Я хохотнул. Было видно, что ветерану воспоминания о молодости на Корейской земле здорово втемяшились в седую уже голову.
- Не знаю… Я и наши не помню, как пахнут… - Внезапно вновь очутился в кочегарке с матросом Джавадовым, и он снова подмигнул, мотнув башкой в сторону запечья, - там продолжала орудовать алюминиевой ложкой юная бродяжка. Да, чем-то таким вновь повеяло… Я судорожно вздохнул, и долго, в один приём выдыхал сыроватый гостиничный воздух.
- Ничего! Сейчас вот, до дому доберешься, разговеешься. Это для солдата первым делом. Водки, пожрать и бабу. Как там у вас, в теперешней армии, с бабами?
- Туго. – А что я ещё мог ответить этому старикану?
- Как у Дуни Кулаковой? – он довольно хохотнул, шаря внимательным взглядом по моему лицу.
Я хмыкнул. Промолчал. Да и что можно было сказать, или возразить? Сочинять не хотелось. Жуть и морок спёртого мужского коллектива, где выживал сильнейший. Некоторые просто гибли. В прямом смысле. Но об этом я вспоминать не хотел. Передо мной открылась новая жизнь, а с прошлой, - если я и не в силах её забыть, то по крайней мере, - желал навсегда расстаться. Навсегда.
…Вот ты слушай, такая история у меня там вышла. Познакомился как-то я с одной кореяночкой. Просто куколка она фарфоровая… - Дед взглянул в потолок, куда-то за мою голову, и поплямкал губами, и его глаза то ли затуманило, то ли заслезились. – Личико аккуратное. Глазки, как сливы. Губы… - Дед вздохнул, задумался. Продолжил. - Спрашиваю: как тебя зовут? По-корейски я немного уже научился. Нужные самые слова. Сейчас уже и позабыл… Ирыми моё - вроде, говорю…Она – мне: «Сумин». Меня как мешком по башке долбануло. С этим… с обмундированием. Говорю ей: «И меня - Сумин». Это - фамилия моя. Удивился очень. В грудь себе тычу пальцем: «Сумин!» Она поняла, - на себя показывает «Су Мин», на меня – «Сумин». Я головой киваю. Смеемся! Так весело нам стало. Как дети, прямо. А потом любовь у нас завертелась… Сколько я ей сгущенки с тушенкой перетаскал! У них там голодуха, бедно жили… Благо тепло там, почти круглый года. Под каждым кустом прилечь можно. А где прилёг, - там и любовь. Ох, изворотливая она. Её, хоть узлом завяжи – она всё улыбается и «хо» говорит. Это уже когда вернулся, сошелся с нашей одной, объясняю ей, мол как надо, а она на меня как на дурака посмотрела, глаза прикрыла, и колодой лежит. Потом ещё были. А всё – не то. Вот жизнь почти прошла. Да что там почти? – Прошла! Женился, дети, внуки, а я иной раз вспомню: кажется, ничего лучше у меня и не было. А то ли, - и не кажется…
Утром дед улетел в Николаевск-на-Амуре, унеся в своём сердце воспоминание об освобождённой Корее и всех её женщинах. Оставив почти то же самое для меня: свой облик и нехитрые слова о пережитом.
В буфете аэровокзала я встретился с гением. Я до сих пор и не знаю, - это была фамилия, кличка или просто шутка.
К стойке с круглой столешницей за которой я доедал беляш запивая чаем подошел человек. Его возраст потерялся в той непроницаемой стороне, темнеющей сразу за тридцатью, и что там за этим рубежом и сколько прибавить ещё к тридцати, чтобы получить верный результат– один или тринадцать, - совершенно не ясно.
- Гений. – представился он, протянул для рукопожатия руку, и когда я за неё ухватился, то добавил: - Юрий.
Он неуловимо походил на корейца, или быть может, японца. «Это, наверное, старикан Сумин на меня так подействовал…» - легчайшей пушинкой пронеслась по бесконечному внутреннему пространству догадка. И исчезла среди кактусов и всего прочего что произрастало в тот миг на Великой Прерии моего воображения.
По верхней его губе кривились редкие усики опереточного злодея, а под ней, возле левого клыка, блестела фикса. Темные глаза взирали спокойно и взыскующе из-под бровей с прорезями продольных шрамов. И на кистях рук голубели татуировки, до которых армейским «партакам» было непостижимо далеко. Я назвался, и отчего-то, из какой-то показной лихости добавил: «Моряк – краснофлотец». Как будто эти слова, похожие на заклинание, могли спасти от судьбы.
- Ну, и куда тебя корефан несёт, на твоих парусах? А? – он мгновенно продолжил морскую тематику. – В чистую?
- Ну, да… - протянул я, не до конца осознавая сути последнего вопроса, интуитивно нащупывая верный ответ: – Дембель…
Он вызывал доверие. Ему хотелось открыть военную тайну. Но я, к сожалению, её позабыл, не имея к ней никакого интереса, и поэтому, для поддержания беседы лишь сообщил о дальнейших планах по преодолению громадных расстояний страны.
Он довольно прищурил глаза, растянул губы в улыбке, кивнул головой:
- Я, когда на тебя глянул: сразу понял - наш пацан. Северный. И меня туда – четыре раза уезжал, три раза привозили! – влечёт мой жалкий жребий. Должки там… кой-какие остались. Можно было, конечно, оставить, но нехорошо. Не поймут. А чего ты в этой рыгаловке беляшами давишься? Пойдем братишка в приличное заведение, отметим встречу.
- Рад бы, - произнес я, широко и доверчиво раскрывая глаза. – Денег нет. Проездные документы в части выдали. По ним и следую. – рука моя напряглась в непроизвольном желании забраться в оттопыренный карман и ощупать притихшие пятёрочки. На месте ли? Я уже начинал сомневаться. Но сомнения прогнал.
Гений ухмыльнулся: - Да не щекотись ты. Купилки есть.
Беляш я уже доел, и меня за стойкой ничего не держало. Я схватился за чайный стакан и тарелочку.
- Оставь. Приберутся.
Посуда звякнула обидчиво. И я отправился вослед за ладным, в черном костюме, силуэтом. Гений галстука не носил, и между отворотами пиджака серела водолазка.
Ресторан был ещё закрыт.
- Вот непруха! – он подёргал дверь и как-то внимательно её осмотрел. Мне показалось, сейчас он достанет связку ключей, и один из них, лёгкими щелчками отвалит ригель замка в сторону. Но нет. Не достал. Лишь отчего-то озабоченно похлопал по боковому карману пиджака.
- Ну что это за жизнь такая? А, морячок? Хочешь угостить зёму выпивкой, и то не вышло. Пойдём тогда в продмаг. Должны же в Уссурийской тайге водиться магазины. Душа горит.
Мы вышли в промозглую сырость. Дождик вроде прекратился. Но как-то неуверенно, готовый в любую минуту вновь припустить вприпрыжку по серым лужам. В окошко меж туч пугливо, но с интересом выглянул один глаз солнца. Потеплело. И водку мы нашли, и пили в сквере за знакомство, за встречу, за дембель, за долги, которые обязаны вернуться в правильные руки, и много за что ещё. Чем больше незнакомец пил, тем больше росла его непонятная злоба на весь мир. Он будто подрядился провести меня по темным закоулкам человеческих душ, обратившихся в мелких и трусливых мышей, в исступлении лезущих во все виды мышеловок. Но в отличие от этих тварей люди-то всё понимали. Но на свою, а иногда на чужую беду, всё равно лезли.
…Я за кадычок взял его двумя пальцами, придавил, и в глазки его поросячие смотрю. А там, на самом донышке, душонка его трусливая, кисельком розовым трясётся…
Он стал говорить напористо, много и бессвязно. До меня доносились какие-то обрывки:
…Этот мир прокис, в нём кишит от крыс…
…Мы как черви на трупе подохшей скотины…
…И каждый готов сожрать себе подобного заживо…
…Выжить, - и нет такой цены, которую не отдашь…
Он вскидывал глаза заглядывая в моё нутро, требуя согласия и поддержки. Я кивал. Всё это переставало быть забавным. Гений, вместе с своей философией надоел. Я, мечтал об одиночестве, как о величайшем благе; хотелось уйти, но, отчего-то, не знал - как. Водка будто растворила меня и влила в область сумрачного притяжение этого человека, и мы, стали уже, вроде как заодно. И я всё же выдавил из себя:
… В аэропорт… надо…
Он возражать не стал. Нас поволокло приливной волной, и вместе с нами на пути к берегу несло пустые бутылки, окурки, обвертки от сырка «Дружба», и что-то ещё, - намокшее, смятое, потерявшее цвет и форму, не поддающееся опознанию. У входа он клещом прицепился к какому-то пузатому, на деле пытаясь показать всю весомость сказанного ранее. Жена толстяка убежала. Но явилась вновь. Толкая впереди щит из двух милиционеров с ленивыми лицами. Те спокойно взяли нас под локотки. Гений начал вырываться, махать руками и что-то шипеть. Я с мыслью «зачем я с ним пил» стоял смирно и по-овечьи, свесив уши, рассматривал клочок привокзального бетона под ногами. Он не так чтобы уж сильно, но ощутимо качался. Милиционеры изменились мгновенно, и взрываясь в брызгах хищной слюны: «Ты чё! баклан!» - завернули ему руки. Щелкнули наручники. Гений взвыл. Желтые зубы оскалились. Мы цугом миновали оживление возникшего вокруг нас зрительного зала, и шагая по гулкой сцене, вдруг очутились в узких, сдавленных театральных задворках, с истерически мигающими и шипящими на потолках лампами. Они показались мне вовсе не «дневного», а «загробного освещения». Пришло осознание, что нас не спеша примутся варить в котлах, а затем разберут по косточкам для адского холодца. И домой, к маме, мне уже ни за что не вернуться. По спине пробежала ледяная позёмка. Я понял: есть что-то хуже военного патруля.
Нас привели. Металл дверей и решёток, глаза - рефлекторы и зрачки - рентген, - всё это магическим образом действует на впервые попавшего в эти давящие тиски. Где-то там, с обратной стороны застенка - разноцветный, живой и такой привычный мир. А с этой, изнанки того – наполненной прилипчивым запахом истлевшего табака, мочи, пота, безнадёги и безысходности - медленно движутся манекены похожие на людей с мертвенно-бледными лицами, в одинаковых серых одеждах.
- Да ладно, чего вы ребята? – неожиданно примирительно сказал Гений. – Пошутил я. А гражданин не понял.
- Ну, раз так, то и мы сейчас пошутим. – ответил невысокий капитан с приклеенной насмешкой на коже, обтянувшей лицевую часть черепа. – Закатаем на пятнадцать суток.
- Да какие там пятнадцать суток, товарищ… Фокус показать?
Капитан нахмурил брови. Прищурился.
- Оп-па! – Гений уже очутился на арене цирка. Он неожиданно вытянул руки вперед, и наручники сиротливо свешивались лишь с одной кисти. С правой.
Капитан ухмыльнулся, довольно хохотнул:
- Точно, фокусник! Снимите… - сказал милиционерам.
Один из них снял кольцо наручников с руки и принялся их разглядывать, словно стараясь разгадать тайну то ли непонятного предательства, то ли усталости металла.
- А этот? – кивнул головой капитан в мою голову.
- Рядом стоял.
- Оказался в ненужное время в ненужном месте – де факто, а де юре – хулиганство в составе группы лиц в состоянии алкогольного опьянения. – вздохнул капитан, и покачался с фальшиво приклеенной участливой маской череп на его плечах. Будто на шарнирах, не принадлежащий телу.
– А это исправительно-трудовой колонией пахнет. – Нос маски ожил, шевельнулся, шмыгнул. Капитан с наслаждением, задержав дыхание прижмурившись и скосив глаза на его кончик, ковырнул большим пальцем в ноздре, прихватив ее наружную сторону указательным. Он что-то достал, осмотрел на ногте, задрав большой палец, будто показывая, что всё будет хорошо, и щелчком отбросил просмотренное, оказавшееся ненужным в сторону.
Я понял, речь уже зашла обо мне. И нужно что-то говорить в своё оправдания, чтобы покинуть это место, и в конечном итоге убраться подобру – поздорову.
- Товарищ капитан, я из армии еду. Самолёт домой послезавтра. – сказал торопливой скороговоркой, и ещё внезапно вспомнил, и добавил тоскливо: - Моряк-краснофлотец я…
Капитан хохотнул, понемногу превращаясь в усталого от жизни человека:
- Билет есть? Краснофлотец…
Я кивнул.
Он вытянул руку:
- Документы.
Я подал.
Внутрь впустили стоявших за дверью толстяка и его жену. Они подтвердили мой нейтралитет.
Капитан отдал документы и сказал:
- Иди. И больше не пей.
- Спасибо, - ответил я, и с чувством великого облегчения, не смотря в сторону случайного собутыльника вышел из помещения. За моей спиной с сожалением клацнули железные зубы. В ушах послышался чужой, насмешливый голос: «…Выжить, - и нет такой цены, которую не отдашь…» Я отогнал его от себя, осознавая правоту. Я – больше не армия. Я – это «я»: маленькая птичка, вопреки здравому смыслу летящая осенью на Север. Вспомнилось, и я истерически хохотнул: «Что за глупый скворец!»
В салоне Ту-154 гениального человека не оказалось. Значит - не отпустили. Несмотря на все фокусы. На дверях внутри тюремных камер замочных скважин нет. И, щёлкнув замком привязного ремня, прикрывши глаза и вслушиваясь в гул турбин, я думал: «А что это было? Зачем?..» Затем обвинил во всех бедах водку, - только она во всём виновата, - и решил больше никогда не пить с незнакомцами в аэропортах и вокзалах. Решение это, - как показала дальнейшая жизнь, в точном соответствии с газетными и прочими журнальными статьями о морально-психологических извивах человеческого поведения, - оказалось принятым поспешно, и в целом, необдуманно: «под гнетущим давлением внешних обстоятельств». Самолёт взревел. Задрожал. Побежал, побежал, побежал… Земное притяжение натянулось, из последних сил звеня… Лопнуло! Реактивная тяга вздёрнула в воздух. Как приговоренного к повешенью. В животе толкнулась зачатая страхом мысль: «Удастся ли приземлиться?!» Крыло, видимое в иллюминатор, повалилось на бок. Внутри меня всё ухнуло вниз. Что-то затрепетало в горле, заложило уши. Лайнер, разворачивался, - выходя на заданный курс. И там, - куда нацелилась консоль крыла, - в разрыве мокнущих туч, я увидел тускло блеснувшую ширь реки, прямоугольники домов, разделенные улицами. И потом, уже значительно позднее, я ещё рассмотрел безбрежную гладь воды, а слева отчетливые обрывы скалистого берега, уходящие на северо-восток по внутреннему изгибу тупого угла. Где-то там, ещё дальше, притаился город, в котором я прожил один год своей жизни. А мне почему-то казалось, что всю без остатка. В том городе ребята, которых я знал, с которыми уходил служить весной в год призыва. Они уже вернулись, - кто весной, кто в начале лета. А теперь сентябрь. Начало учёбы. И я радостно предвкушал встречу. Но мысли настойчиво возвращали назад. В это самое, чуть оттянутое в недавнее позавчера - «почти только что». Моё счастливое расставание с милицией теперь ощущалось острее и приятнее всего. И, как мне казалось, затмило радость даже от самого дембеля. Меня била мелкая дрожь. То ли от холода, то ли от выпитой в тот день водки, то ли от совокупности событий в которые окунулся. Перед глазами мелькал Палыч, за ним - так и не встреченный Миша Рогальский, и дальше убыстряясь и вертясь как в калейдоскопе, - сластолюбивый старикан Сумин, темноволосый и злой на весь мир Гений, капитан милиции, с мудрым, - как теперь казалось, - лицом, Вася, Сапар, Том, Бабаджанов, Вишняков, Червяков, Крутенко, Ярошенко, негодяй Свириденко, подпольщик Угурчиев, бандит Батраков, кочегар Джавадов, наш свинопас Митя, замполит у политической карты мира, начальник штаба Чеслав Станиславович вручающий мне военный билет и все, все, все… Затем в моей голове завертелась, будто продетая на карандаш, синяя кассета с надписью Maxell. И его грифель упрямо вычерчивая повторение окружностей в пустоте, создавал из гула самолетных двигателей гитарный бой и далёкий, будто эхом оттолкнувшийся от моего прошлого, знакомый голос:
Край далёкий, край забытый богом, и людьми,
Край, в котором полудико протекают дни.
Угол девственной природы на краю земли
Здесь моральные уроды прожигают жизнь.
Ни театров, ни пивбаров в этой стороне
Пять домов и три хибары, - вот скупой портрет.
Людям некуда податься вечером и днём,
И не стоит удивляться – видя грязь кругом.
Ракушка! огромная дыра,
На судьбах у молодых ребят.
Ракушка, ты лодырей плодишь
И души, детские, гноишь…
Я жалел себя. Я служил в Ракушке Я согрелся. Я подпевал. Я уснул. Я очнулся. Я сидел в самолёте и слушал как бодрый мужской голос сообщал о скором приземлении в аэропорту «Сокол» города Магадана, и что-то ещё о температуре за бортом…
Я вышел на трап. Глоток знакомого воздуха. Его не спутать ни с чем. Даже завязав глаза. Вольная воля диких пространств. Серое небо. Серый бетон аэродрома. Серые сопки вдали. И первое, настоящее ощущение пронзающего холода. Благо нет дождя. Северный аэровокзал переполнен. Я первым делом отправился в туалет и раздевшись натянул тельняшку с начёсом под рубашку и полувер. Стало теплее. Умылся под краном и отправился поглазеть чеканку по металлу. Занявшую две части стены на втором этаже. Одна – карта Союза, другая – области. В ней что-то было. Что-то пряталось. Какой-то код, соединивший живущих здесь и сейчас людей в племя онкилонов, забравшихся чёрт знает куда, отделившихся от всех прочих племен, оставшихся на тёплых и освоенных берегах. Отчеканенные названия манили и звали сорваться в путь. Я спустился к кассе и узнал насчет дальнейшего, своего. Мне вручили счастливый билет за Полярный круг. Самолёт до Россомашьей реки вылетал завтра, в одиннадцать. Я вышел. За аэропортовским посёлком светлели залысины крутолобых сопок. Я уселся в краснобокий «Икарус»; он весело, расторопно, развернулся невзирая на свои габариты, и, набирая скорость, покатил в город. День натянул пасмурный плащ. Ему пришла пора прятаться. В низком небе, над присмиревшей тайгой плыли серые тучи. Лиственницы желтели. Но в этой желтизне не было яркости подсолнуховых полей. Лишь болезненные признаки тревожного умирания. Когда изо всех сил не хочется верить…
Автобус приближался к городу. Завертелся на крутых поворотах, переехал мост через ручей, названия которого я так и не запомнил, и ходко, вывернув из очередной кривулины, прибавляя газу, пошёл на подъем. Хорошие автобусы делали мадьяры. И этот тоже не подкачал. Красным зверем он вырвался на борт открывшейся внизу долины, и в межсопочной котловине, за узеньким руслом речушки с названием города, но с уменьшительно-ласкательным хвостиком, взбегая на пологий, обширный склон невысокого перешейка, отделяющего твердь от свинцово блеснувшего моря, рассыпались светлые дома. Слева возвышалась громадная сопка с ловившими последние лучи заката куполами на вершине. Военный объект. На вершину правой сопки, приземлился и ещё не сложил крылья, красно-белый в полоску дракон. Ещё одна военная загадка. Солнце зашло, и главный проспект города, чуть наискосок, прочертил свою линию светом включившихся фонарей, а в конце, на вершине холмистого прогиба, светилась похожая на башню Эйфеля, телевизионная вышка.
Сердце сжалось. Город, будто встречал именно меня, расцветая электрической оранжереей. Вдох замер, зажался и, в груди что-то заегозило, затряслось, захотело непрошено покинуть такое непрочное, предательское тело, омыв заблестевшие глаза и охладив горевшие щёки. Справа пронеслись четыре пятиэтажных, как из новеньких кубиков, дома. Когда уезжал – здесь рыли котлованы. Или уже что-то строили? В любом случае – там было пусто. Как в моей теперешней, звенящей голове. Все мысли ушли. Я только смотрел во все глаза. Даже не смотрел, нет, - втягивал.
Автобус подкатил к автовокзалу. Он не изменился, лишь кажется, немного постарел. После теплого чрева автобуса стало ещё холодней. Уличное освещение сжало всё, стянуло вокруг домов и улиц накинутый капюшон темноты. И я, подхватив сумку, пошёл по проспекту вверх, и дойдя до первого перекрёстка повернул направо. Следующий перекрёсток. И здесь что-то построили. Большое здание с широкими ступенями. И вот с этого места, в конце улицы я увидел белеющий фасад с красным, светящимся названием. Прочесть его не мог. Но я знал – это кинотеатр «Октябрь». Я шёл торопясь, прямиком в его сторону, будто боясь опоздать на последний сеанс, и где-то в фойе, меня ожидает прекрасная как фея, девушка с льняными локонами, голубыми глазами и беленькими шрамиками на месте отпавших крыльев.
Справа тянулся кирпичный забор. За ним притихли низкие корпуса ремонтно-механического завода. Вот заводская контора. Слева, что-то связанное с повышением образования. Вот только не помню кого и зачем? Так, мелькнуло. Перехожу дорогу. Она, всегда оживленная, странно пуста. Как во сне. Какая картина шла в кинопрокате? Я не рассмотрел, и не доходя до кинотеатра свернул влево во двор, между двумя пятиэтажками. На последнем сеансе меня никто не ждал. В спину подгонял холод. И в этом была своя, мудрая радость. Это всё же лучше, чем ветер в лицо. Почти все мысли меня покинули, и оно думалось как-то само, без моего участия и только об одном – попасть в блаженное тепло, согреться. Тельняшка, рубашка и полувер, пусть и с длинными рукавами, - конечно помогали. Но слабо. Тут требовалась куртка, и желательно – кепка. За последним многоквартирным оплотом на склон сопки уже ползли серые, разлапистые халупы за дощатыми заборами. Лепившиеся друг к дружке и теснившие себя. С тусклым светом в маленьких окошках. Казалось, там и по сю пору чадит соляра в керосиновых лампах. За неимением этого самого керосина. Начинался самодельный Шанхай. Послышался лай собак и, глухой звук волочимых по земле цепей. Дорогу переходила кошка. Цвета неопределенного. Главное – не черного. Скорее, серо-бурая, с жёлтыми подпалинами. В зубах она тащила задавленную крысу. Та обреченно поджала лысые лапки и свесила прутик хвоста. Приличная дорога в этой местности кончилась, и я шагал по наезженной, чуть вдавленной в голую землю колее. Во встречавшихся углублениях, в свете редких фонарей на покосившихся деревянных столбах, поблёскивали тихие, - как бывшие люди, потерявшие разум, - лужи. Но и эта дорога зашла в тупик, а я, зная тайный проход, свернул на тропку, и взобравшись на пригорок, пошагал между домами и забором трёхэтажной школы. Здесь учились, - нет не так, - её посещали местные, «шанхайские» пацаны. Светло-серое здание показалась мне уже не таким величественным как раньше. Да и сам город, словно стыдясь прежних о нем моих мыслей, скукожился, ужался. А я ещё спорил с Палычем, что он - больше Владивостока. Вот, дурак! Конечно, после посёлка, в котором окончил школу, город этот, открылся мне Нью-Йорком. Людей в нём тогда было полно. Про него говорили с придыханием: «…восемнадцать кабаков! - Вторая Москва!» Про него слагали стихи и песни. И неизвестные личности, и Высоцкий. Тут пели Козин и Шуфутинский. А вот машин ездило не очень. По улицам шныряли «Москвичи», «Жигули», даже «Запорожцы»; внушая почтение, не спеша двигались «Волги», и чем темнее была модель автомобиля, тем солиднее она выглядела. А ещё колесили большие жёлтые автобусы с набившимся в них народом. Как они назывались? Помню, что звали их «сараями», а так, наверное – ЛиАЗ. Пыхтели «зилки» с надписями на серых будках «Хлеб», и на синих – «Почта». Ещё время от времени гоняли «дикие» мотоциклисты, и за ними с воем проносились машины ГАИ. Мотоциклы тогда были в почёте: «Чезеты», «Явы», даже «Мински»: два колеса везут душу, четыре колеса - тушу.
Я обогнул школу. Выше на пригорке, чуть левее, возвышался грязно-жёлтый, как зуб доисторического бизона, вытянутый дом в три этажа. Лишь некоторые окна светились. Большая часть загадочно темнела. Спать ещё было рано. Это чуть напрягло. А если никого из знакомых?.. Ноги несли сами, и сомнения что загудели в голове, уверенной поступи сбить не могли. Над входом, огромный бетонный козырёк. Массивная, из двух створок дверь, выкрашенная бурой краской. До моего ухода, по-моему, дверь была благородного цвета собственной деревянной текстуры. Возможно покрытая морилкой и лаком. А может путаю с чем-то другим? Совсем забыл. Память напрягается, срывает дверь с совершенно иного здания, и цепляет её именно в эти створки. Но в реальности, - что есть, то – есть. Тяну солидную ручку на себя. А вот открывается она также тяжело. Внутри пружины. Чтобы мгновенно захлопывать, и не пускать холод в просторные помещения общаги. В её здании, вроде был интернат для детей. Комнаты у них были огромные, с высокими потолками. Метра, наверное, три, с чем-то. Их затем стали перегораживать, делить. Будто барские хоромы во времена НЭПа, превращая в коммунальные закоулки. В помещении вахты бдительная вахтёрша из прежней жизни отсутствовала. А вот запах был тот, прежний. Чуть затхлый, прохладный и таинственный как в древнем фамильном замке. Я повертел головой. Никого не увидел. Повернул налево. На первом этаже мы впятером обитали до армии. Валик, Юрка, я, Ромка и Тулаев. Я перечислил схему расстановки кроватей. У входа стояли два массивных шкафа, - в качестве пятой стены, загораживая обзор внутреннего убранства. В их торце – стол. И вот уже за шкафами и располагались наши узкие койки. Я постучал в знакомую дверь. Никто не открыл. Я постучал в следующую, где тогда жил Саня «Кит» с женой и ребёнком. Тишина. Со стороны лестницы, откуда-то выше, раздавалась приглушенная музыка и голоса. Я отправился на звук. За одной из дверей сладкоголосо пел магнитофон. Сиси Кетч. Или что – то подобное. Может, мне просто нравилось это имя? А вот фамилия не нравилась точно.
В холле темно. Одна из дверей в него выходящих, прикрыта не полностью, и пол прочертила полоска света. Я постучал и, не дожидаясь приглашения, вошёл. Это уже моя общага. Родная, можно сказать. Хотя обо мне, она конечно забыла. Но ничего, - напомним. За столом в центре комнаты сидело четыре девушки, одетые по-домашнему: кто в спортивки и кофточки, кто просто в халатики. Они не были сногсшибательны, но грудь каждой вздымала молодость, а лица овевала свежесть. Милая компания с удивлением взглянула на меня. Кто-то приподняв взгляд, а кто и повернувшись на стульях. Уловив один, - показавшийся мне наиболее милым, - всплеск чужих глаз, я поздоровался, и тут же попросил прощения за поздний визит. Девушки смотрели со смесью испуга и интереса. В общагу шастали разные ребята. Но в моей руке висела дорожная сумка, а в отвороте рубашки виднелась судьба с чередованием светлых и тёмных полос. Звук магнитофона приглушили. В десяток слов уложилась моя прежняя студенческая жизнь, и я принялся расспрашивать о ребятах, перечисляя фамилии, и в ответ слышал: …нет …нет… не знаю… нет… Лишь при фамилии «Камышев», у одной что-то мелькнуло, и, я, уловив это, уточнил:
- Василий. Здоровый такой.
- А-а, Ва-ся!
Девушки оживились. Васю девушки знали. Он жил на втором этаже, но в другом крыле. На узенькой девичьей кроватке, забитая магнитофонными звуками, лежала гитара, немо раскрыв отверстие резонаторного рта. Я поставил сумку у порога. Сделал два или три шага, взял её в руки, молчаливую и холодную. И после этого спросил:
- Можно?
Одна из девчонок, видимо самая разбитная и понятливая, ощутив бессмысленность запрета, а может из-за извечного женского любопытства, тряхнула каштановой чёлкой:
- Можно.
Магнитофон щелкнул клавишей. Скончался. Изготовясь к неминуемому воскрешению. Я улыбнулся. В вопросе и ответе оказался зашит пароль. И я, приметив пустой стул, будто поджидавший именно меня, придвинул его к столу, и сказал:
- Вот только из Хабаровска прилетел. Там гораздо теплее!
Кто-то предложил чаю. В кружке смешались струи: прозрачного кипятка из алюминиевого чайника, и темно-янтарного, из белого с ромашками, керамического заварника. Пальцы, ощутив знакомую шероховатость верхних и режущее натяжение нижних, неторопливо прошлись, прижимая струны к ладам. Пошевелил скрипучие колки. Аккорд. Ещё натяг. Теперь, заново взятый звучал убедительней. Тональность ля-минор, раз, два, три…
- Девчонки, песню хотите? Про море и лодку.
- Хотим! – дружно ответили девчонки, и синяя кассета завертелась в моей голове и в такт ритмичному бою зазвучала моим голосом:
Лодка в путь выходит ночью,
Разрывая море в клочья,
Разрывая узы счастья
С берегом родным.
Сверху звёзды, как цветочки,
Будут слать тире и точки,
И моргнет ей вдаль маяк с земли…
Спел я видимо хорошо, и одна даже вызвалась меня проводить к Василию, чтобы я не заблудился. И правильно сделала. Мы шли рядом, отчего-то молча, лишь шуршали её скользящие по полу шлёпанцы. Комната Василия спряталась в каком-то построенном за эти годы отнорке. Оказалось, что я многое позабыл. И номеров на разномастных дверях не имелось. Это было очень особое общежитие, и подобного, мне за всю мою жизнь больше видеть не приходилось.
- Вот тут. – Девчонка показала пальцем на некогда белую, а теперь просто светлую дверь. – Ты приходи в гости. – голос её прозвучал приглушенно и как-то растянуто.
Она улыбнулась. Я поблагодарил эту девушку. Её звали Елена. Мне захотелось спросить, кем ей приходится Менелай? Но отчего-то не спросил. Глаза её, за большими черепашьими очками на овальном лице, - отражая свет электролампы, - преувеличенно блестели тьмой и странной встревоженностью. В правом уголке её губ белел шрамик, загнутый верх, - зрительно увеличивая и чуть надменно искривляя рот. Я пообещал заглянуть. Непременно. Она мне понравилась. Волосы у неё темные и волнистые. Как у той, в кочегарке. Лена сунула руки в карманы спортивных штанов, повернулась, и вильнув на прощание округлостью бёдер, мгновенно скрылась за поворотом коридора. Я на мгновение застыл. Толкнула мысль: пойти за ней. Но кто-то другой разворачивал меня лицом к двери, и я уже стучал в её гулкую поверхность.
- Кто там?! – раздался знакомый, чуть глуховатый на грани с лёгкой картавостью голос. Я его узнал. Будто не было этих лет. Сердце забилось. И ещё, вслед, донеслось:
– Заходи!
Я потянул дверь. Она свободно пошла, отпирая вход в полусумрак узкой комнаты, озаренной экраном черно-белого телевизора.
- Свет, щёлкни. – голос у Васи командный. Он приподнялся на кровати едва различимой смутной фигурой. На стене, возле верхней части дверной рамы я заметил светлый коробок выключателя с черной кнопкой. На кнопку я нажал и под потолком вспыхнула лампа. В задранной юбке нелепой, конусообразной люстры.
Василий уже встал с кровати. Ноги полусогнуты, упираясь руками в поясницу с надетым поясом-радикулиткой.
- О! Па- а - па! – протянул он, радостно блестя глазами и шевеля густыми, как у Жоржа Дюруа, пшеничными усами. – Ты откуда?!
- Дембель! – такое знакомое и всё объясняющее слово. Я лихо бросил сумку на пол.
- Заходь! Заходь! Пузырь принес? – Вася хитро и довольно улыбается.
- Только с самолёта. И сразу сюда. Дуборина такая. Все мозги отморозил. Возьмем, не проблема! Вот только завтра, уже, улетаю. А где все пацаны? Валик, Юрец, Тулаев? Ромка Смирнов? Я у девчонок спросил: никто ни про кого не знает. Хорошо, ты на месте. Я у тебя перекантуюсь?
Вася почесал ногтями небритую щеку и двойным движением огладил усы.
- Так не все ещё приехали. Учёба с первого октября… Папа, ты учиться собираешься? – слово «папа» у Васи заменяло слово «друг», и прочие сходные по смыслу слова. Сам Вася высокий, худощавый, русоволосый, у него серые как у Палыча глаза, но в отличие от него, изначально добрые. Родился Вася между Гитлером и Лениным. Чем он не то чтобы гордился, но всегда, когда заходил разговор о дате появления на свет, как-бы промежду прочим, напоминал. Аккурат, двадцать первого апреля. Личность, следовательно, довольно харизматическая. После поступления нас, счастливчиков, повезли на картошку. Мы с Васей работали грузчиками: я, он, Вова Осинин, и Лось, - это Андрюхина кличка. Его так Вася назвал. Тот был даже здоровее Васи. Как я затесался к этим ребятам, - «под» и «за» метр девяносто я до сих пор понять не могу. Но работали мы наравне. Первым, кстати, скис Осинин. Он хотел заработать на норковую шапку. Из нас четверых он самый весёлый и хитрый. Поступил на физмат. Его отец – заместитель директора научно-исследовательского института. «Да пошла эта норковая шапка…» - Кругломордый Вова очень ясно выразился на чём, по его мнению, эта шапка должна болтаться. Тут как нарочно подвернулся его знакомый, работавший водителем на ЗИЛ-157, и мы, - Вова и я, - на этом «зилке» рванули к знакомому сторожу этого водилы. Тот сторожил в тайге, на берегу узкой, извилистой и темноводной речки какие-то домики, гусеничный бульдозер с прицепом, и всё остальное. В свободное от работы время, - а оно у него всегда было свободное, - ловил сетью кижуча, солил рыбу, икру, и как дед Мазай стрелял из курковки шестнадцатого калибра дичь. У него мы три дня пили самогон, закусывая кижучем семужьего посола, вареной картошкой и тушеной утятиной. Хлеба почему-то не было. Водила обещал привести, но все время пребывал не в кондиции. Сторож дал мне ружьё, патроны, лодку-резинку, и я плыл по течению. Загадочная вода цвета чайной заварки медленно шевелила траву по берегам, и мой путь пересекали плывущие ондатры, тащившие в зубах зелёные, шевелящиеся травинки. Умиротворение осени уже коснулось лиственничную тайгу, и хвоя на живых, беспокойно оглаживающих пустоту ветвях, ещё зеленая, но с явной желтизной. Засмотревшиеся в водное зеркало кусты осоки закручинились основательней, и течение уносило их узкую и длинную, опавшую листву.
Заметив уток, притаившихся то за корягой, то под берегом в космах травы, я целился, стрелял. Влёт не бил. Упадёт в лесу – не найдёшь. Излучина этой реки делала порядочный круг. Затем, приходилось с километр идти пешком по лесной тропинке, и перетаскивать через перешеек лодку. Я выпускал из неё воздух, складывал, и нёс в мешке. Это мне даже в радость. Здесь я был как дома. А вот Вася и Лось продолжали методично грузить собираемую студентками картошку: Лось по натуре трусовато-исполнительный, а Вася – себе на уме. Нашего с Вовой отсутствия никто не заметил. Лось и Вася никому не сказали. За отсутствие могли исключить из института. Кто тогда об этом думал? Меня с детства нравились люди с авантюрным складом характера. И я набирался от них по уши этой самой заразы. И почти из всех приключений я выходил невредимым…
- Конечно. – ответил я на его вопрос. – С нетерпением ожидаю начала учебы.
- У меня вот койка свободная. Давай заселяйся ко мне. Зачем мне незнакомый кто-то. А то смотри, заселят в какую-нибудь казарму. Тут все приличные комнаты уже расхватали. План такой: жратва совместная, скидываемся, закупаем. График следующий: готовим и убираемся по очереди. Тут, в общаге, комендант, студент с физмата. Ему под тридцатник, но мужик мировой, в армии тоже служил, теперь решил учиться, бухает как потерпевший; так что договоримся с ним влёт. Пузырь ему поставишь, - вместе выпьем. Познакомишься, заодно. Ну, как?
- Да вообще нормально! – ответил я, осматривая уже внимательней будущее пристанище. Выбирать было не из чего, да и некогда. А у Васи быт налажен. Довольно узкая комната с серо-желтыми скучными обоями. В торце – окно, завешанное сложенными на подоконнике тёмно-коричневыми шторами. Там же кассетный магнитофон и множество кассет в пластиковой чёрной подставке. У окна изголовья двух металлических полутораспалок – на одной можно сидеть, а на вторую положить ноги. Между ними – длинный половик красного цвета с зелеными полосами по бокам. У моей бабушки такой. Или очень похожий. У изножья Васиной койки - стул, за ним – квадратный стол с бледно-голубой столешницей, и ещё два стула прячутся под ней, опертой на трубки металлических ножек. Их присутствие выдают две изогнутые деревянные спинки. Стулья хорошие, новые. Однотипные. С темно-зелёной в мелкий цветочек мягкой обивкой, и спинки, и самого сиденья. За второй койкой, - что станет, видимо, моей, - тумбочка впритык, на ней здоровенный, как глаз циклопа, телевизор. От его задней стенки, к тонкой вертикальной трубе отопления, уходящей сквозь потолок на третий этаж, тянется хвост самодельной антенны. На стене, практически над телевизором – книжная полка с Васиными учебниками: Шанский, Розенталь, орфографический словарь и прочая нудная мура. Вася – филолог. Русский язык и литература. Произведения в школе преподавали скучные, а правила правописания и всяческие его крючкотворные штучки я просто ненавидел. Хотя, писал большей частью без ошибок. Вася окончил школу в городе, но сам из Казани. И сюда его занесло к двоюродной сестре. Это был единственный выход из какой-то темной истории, в которую угодил, но о которой ничего не рассказывал. Но история – это моя специальность. А вот её, особенно темные закоулки, меня чрезвычайно интересовали. Против двери, – прямо в углу, - стол, более узкий и вытянутый, на нём двухкомфорочная электроплита, с тёмно-зеленой кастрюлей и торчащей из-под крышки ручкой половника, и рядом, тускло-алюминиевый чайник с перекрученным электрокабелем. Тарелки, кружки и прочая кухонная утварь. Внизу – мусорное ведро. Справа, у самой двери – вешалка с Васиной курткой и спортивной шапочкой. Под ней – поношенные синие кроссовки с тремя белыми поперечными полосками, веник и металлический совок.
- Ну, тогда всё! – довольно произнёс Вася и пошмыгав, пошевелил носом с горбинкой. Вместе с ним зашевелились отросшие с черпачьих времен усы. Вася служил в артиллерии на Курильском острове Шикотан. – Жрать хочешь?
- Ага! – уже довольно произнёс я.
Вася скривился, прихватив себя за поясницу, присел. Из-под кровати он выволок чемодан, раскрыл. Из него он извлек большой жёлтый пакет и осторожно, будто величайшую ценность, зеленую бутылку водки с коротким горлом и блестящей пробкой с язычком. Он подкинул её в руке, но из предосторожности, над кроватью. Водка, оказывается, ещё была в продаже, но всё реже и реже. Её запасы, как, впрочем, и всего остального, регулировались морскими завозами с «материка». Вася поставил бутылку в центр стола.
- Рис с тушняком будешь?
Я кивнул. Вася вернулся из армии отслужив ровно два года, в начале лета. За это время, к осени, освоился и пришёл в себя. Оккупировал комнату и привёл её в вид пригодный для житья.
Он насыпал часть риса из кастрюли в сковородку, и поставил на включенную конфорку. Достал огромную банку с надписью «Ассорти» на этикетке. В рассоле виднелось несколько огурцов, парочка помидоров и скрюченный зеленый перец. Видимо, ждали меня. О столешницу стукнули две стеклянные стопки с золоченными ободками. Вася подошел к печке и помешал содержимое сковородки, уже распространявшее по комнате аппетитный дух.
- А! давай! Нормально. – сказал Вася и сковородка воцарилась на подставке. – Из сковородки пожрём. Посуды меньше мыть.
Он протянул мне ложку. Спросил:
- Или вилку?
- Без разницы. Весло годится.
Он разлил. Стопки звякнули. Выпили. Прохладная горечь обожгла. И вновь проклятые слёзы занавесили глаза. Мне до сих пор не верилось. И, было это, чёрт знает сколько лет тому назад…
- Ты чего? – спросил Вася.
- Горькая… паскуда… - я наклонил голову, тёр лоб, нос и, заодно предательские глаза. Что-то огромное накатило на меня, неподъёмное как земной шар. Сплющило, раздавило, и, съехало... Исчезло.
Потом Вася достал из жёлтого пакета фотки и рассказывал о своей службе. Всё то же самое. Ребята в военной форме. Как я, как Палыч, как тёзка его, - Вася, как Сапар, Том, Бабаджанов, Вишняков, Червяков, Крутенко, Ярошенко, негодяй Свириденко, подпольщик Угурчиев, бандит Батраков, кочегар Джавадов, свинопас Митя, - только с другими фамилиями, именами, лицами. Мне вот выпали те. Ему – вот эти. Вот и всё.
Самая неожиданная фотка, - её можно отнести, наверное, к своеобразному курьезу, - белый унитаз, а внутри – горка красной икры. Черно-белое фото не передавало цветности, а слабая резкость- отдельности каждой икринки. Поэтому, я вначале, не понял. Вернее, подумал о содержимом, как о том самом, для чего и предназначен на самом деле унитаз. Не понял лишь – для чего это снято. В чём, так сказать, творческий замысел? Вася, объяснил. Посмеялись. На снимках у Васи замелькали и девочки. Без формы. Белея первозданной наготой.
- У вас служили? – шутил я, а Вася понимающе и довольно хохотал. Он был рад моему приезду: - Шутишь что ли? С журнальчика одного перефотали.
- А у нас служила! – вспомнил мгновенно я, и достал свои картинки. Там был и я, и Палыч, и Вася, - Васин тёзка, и Сапар, Том, Бабаджанов, Вишняков, Червяков, Крутенко, Ярошенко, негодяй Свириденко, подпольщик Угурчиев, бандит Батраков, свинопас Митя, кочегар Джавадов и его отмытая в кочегарке помощница. Васе она понравилась, и он долго крутил носом и шевелил одобрительно усами. Так от армейских будней мы закономерно перешли к самому насущному, после хлеба и водки.
- Девок тут!.. – Вася закатил глаза и погладил усы. – У меня подружка сейчас, с третьего курса. Мы, когда ушли – они как раз поступали. Ленка…Ух!
- Тёмненькая?
- Тёмненькая.
- Стройненькая?
- Стройненькая.
- В очках? – спросил я настороженно.
- Нет. – ответил Вася. – Усатая.
Хохотали оба.
- А…а…а… ч…чего?! – я уже захлебывался.
- А так… отросли!.. Но фигуристая. Огонь! Только тронешь, как спичка! Фш-ш!..
Вася шевеля усами собственными закурил «Стюардессу». Из-под стола достал трёхлитровую банку, до половины заполненную чем-то серым, рыхлым. Он, оказывается, собирал табачный пепел. Втемяшилось в голову - сдать в аптеку. Закурил за компанию и я, в конец осоловевший. Пусть Васина банка наполняется быстрее!
…И опять настало утро, и снова меня мчал «Икарус». Я ехал в аэропорт. И, будто кобылу по полю, гонял по своей душе мечту: когда вернусь, то сразу отправлюсь к Ленке. Той, темноокой, в очках и с темными кудрями на плечах. Мысли вились сами собой, и я не заметил, как автобус подкатил к аэровокзалу с названием города. Я прошел регистрацию, и поднялся в салон винтокрылого АН-24. Он зажужжал, разбежался и легкой, раскоряченной караморой утянулся в серое небо и взял курс на север. Поначалу мы летели над «трассой», и вдоль неё виднелась бесконечная полоса убитой, разрытой и перемытой каменистой почвы. Из нутра земли забрали золотой песок, и ненужную, за ненадобностью отшвырнули, и она застыла, мертвея могилами каменистых бугров.
В иллюминатор было видно, что самолёт отклоняется вправо. Накатанная трасса с развороченной вдоль нее землей исчезла. Потянулись вершины однообразных, округлых сопок с щетиной редколесий. Те что повыше, красовались абсолютными лысинами с разбросанными кое-где бородавками скальных останцев. Горы внезапно исчезли. Жёлтый ковёр равнины обрамил изгиб зеркала, отразившего пустоту неба. Открылось русло широкой реки, округло прорезавшее земную твердь. Вся эта суровая и тоскливая местность названа её именем. Кажется, она создана лишь для того, чтобы её и так лишь притворяющуюся живой, ещё раз убили, хорошенько выпотрошили, да и бросили громадный труп за ненужностью, - совершенно не понимая, как и для чего он ещё может пригодиться. Впрочем, равнине этой, упрямые люди всё же нашли применение, и внизу виднелись зеленые, почти ровные заплаты возделываемых полей. Винты самолета весело жужжали, и на левом берегу реки я вновь, - как и несколько лет назад, - увидел портовые краны и светлые, стоящие в ряд, словно опустившиеся с небес, удивительные в этих местах, дома в пять этажей. Самолёт заходил на промежуточную посадку. Земля приближалась, и вот в иллюминаторе замелькали лиственницы на окраине аэродрома. С шорохом коснулись колеса поверхности, самолёт чуть тряхнуло, и он уже легко покатился по укатанной гравийной взлетно-посадочной полосе. Всё замедляя, замедляя и замедляя ход, утихомиривая инерцию движения. В салоне засуетились пассажиры, захлопали подъемные крышки багажных полок. Все куда-то торопились, хотя прилетевшим в это место, торопиться уже было некуда. Посёлок Сеймчан соединяла с внешним миром лишь одна дорога, да и та вела в обратную, городскую сторону. Впрочем, из него ещё можно было уплыть по Колыме в Якутию, либо улететь дальше самолётом. На Чукотку. Мой путь лежал именно туда. Золота в Сеймчане почти не добывали, хотя по странному стечению обстоятельств, именно в этих местах его обнаружил мифический Бориска. Вместе с золотом он нашел свою смерть и скрючился в шурфе, сжимая самородок в окоченевшей ладони. На научной основе, в этих же местах, золотой песок пригодный для промышленной добычи отыскал геолог Билибин.
Летом в этих местах очень тепло. Поэтому в обширной речной долине хорошо росла капуста. Не отставали от неё картошка, морковка и свекла. На лугах выпасали стада коров, и отсюда, на юг – в сторону города, и на север – в Заполярные районы Якутии и Чукотки текли молочные реки, да ещё машины и баржи, груженные овощами, направлялись земными и водными путями. Я вспомнил: Сашка Тулаев из Сеймчана. Он, наверное, сейчас здесь, в посёлке. Все армейские годы мы с ним переписывались, но как только уволился в запас, интерес к эпистолярному жанру в нём исчез. Наверное, жизнь перестала быть скучной. Я за него рад. А вот мне грустно. Я уже несколько месяцев не получал его весёлого, наполненного верой в счастливое будущее сочинения, с пририсованным в конце текста карикатурным изображением пускающего фонтан улыбчивого кашалота с брежневскими бровями. Сашкин старший брат работал водителем, и время от времени, наше комнатное, доармейское братство радовалось трёхлитровой банке сметаны и доброму, толстенному шматку мягкого, душистого сала. Сашка ставил банку на средину квадратного стола, снимал крышку и брал в руку ложку. Затем он погружал её в банку и оставлял в одиночестве. «Смотрите! Как стоит!» - говорил довольно Сашка. «После такой сметаны, пацаны, у всех точно так будет!» В общем, люди жили, зарабатывали и радовались жизни. Не зная ещё, что вскоре этому всему придёт конец. И, Сашка Тулаев ничего не знал о своей непростой судьбе. Я также не знал о своей. Никто ничего не знал. Будущее ко всеобщему счастью - непроницаемо. Помню, в то время, или чуть позже, я расстроился: Виктор Серж, оказывается, написал книгу «Дело Тулаева». Он дал Сашкину фамилию проходному персонажу. Прототипу того самого Кострикова, упомянутого в откровениях старика Сумина в аэропортовской гостинице (вот как интересно завязывается! - и чувствуешь то ли зуд, то ли звон, но ещё не до конца понимаешь в какой из сторон его искать! И, в сущности, для чего?) Был бы хоть главный герой. Или хотя бы «один из». Но едва «тот Тулаев» появился на страницах книги, как его убили. Мог бы придумать фамилию попроще: Сергеев, Викторов, - какая мертвяку, в сущности, разница? Из-за такого безответственного поведения Сержа, я конечно, огорчился. Но тут уже ничего не попишешь: «Кто раньше встал, того и тапки!»
Сашка Тулаев заслуживает своего романа. С таким же названием. Вот бы ни буквы не изменил!
Вместе со всеми пассажирами я потянулся в сторону трапа. Самолёт здесь заправляли. Автобусов нам уже не подгоняли, и прилетевшие тащили чемоданы до аэровокзала на себе. Я, как пассажир транзитный, шагал налегке. Аэровокзал был всё тот же. Рубленный, а оттого казавшийся сказочным, терем. Толстые бревна потемнели от времени. Их сложили таким причудливым для нынешнего человека способом ещё во время войны. Летчики тех легендарных времен, - эти Сани Григорьевы, - ходили в унтах и кожаных куртках на меху. И были, наверное, самыми уважаемыми людьми на этой земле, и само-собой, - в небе! Челюскинцы-каманинцы. Сталинские соколы. Здесь находилась очередная точка притяжения, проложенной в небесах авиатрассы «Аляска - Сибирь». С территории США через весь Союз перегонялись боевые американские самолёты. Ленд-Лиз. Сеймчан был вторым аэродромом подскока на длинном пути. Я вышел из этого терема на привокзальную площадь. Неподалёку возвышался бетонный памятник погибшим в те годы лётчикам. Больше ничего примечательного тут не было. Поток прилетевших схлынул. Объявили посадку. Я вернулся на свое место. Полупустой самолёт вновь весело зажужжал, разогнался и взметнулся в светло-голубое, притихшее колымское небо. Остальные, как и я, летели дальше. На Север. И оттого, назывался он, Дальним.
За иллюминатором поплыли серые, непроглядные облака. Эта часть пути была длиннее, но и она была пройдена, и я уже чувствовал что-то судорожное в самом нутре живота. Я уперся лбом в холодное иллюминаторное стекло. Тело сотрясла дрожь, и зубы мои вдруг проклацали быстрым, костяным стуком. Самолёт снижался, и здешние сопки, обращаясь в седоволосых великанов – кэле, с их загадочными улыбками на мертвых, каменных лицах, принимали вид самых диких и ужасных из всех, что я видел в жизни. Кажется, я перестал слышать шум самолетных двигателей. И мы, все собранные в самолётном чреве, беззвучно и обреченно падали в бездну меж мрачных Чукотских гор.
Но приземлились. Сошли. Я не был здесь три года с лишком, но запах, запах рванул за ноздри и мгновенно приволок обратно. В прошлое. Замёрзшее, не изменившееся. Ставшее настоящим. Именно запах. Густой, терпкий, холодный. Его, казалось, можно резать ножом. На ватных ногах я прошел в одноэтажное здание аэровокзала. Пустое и гулкое как бубен шамана. На мой вопрос мне равнодушно ответила женщина в окошке: «Рейсов пока нет. – и подселяя надежду, добавила: – Ходите, интересуйтесь…»
Я прошел сквозь пустоту и меня неудержимо повлекло на дикий чукотский воздух. Ступеньки из длинных окрашенных досок. Насыпной гравий дороги. Асфальта нет нигде. Гладь большой лужи, - с утонувшим огрызком старого кладбища и серыми, удлиненными головами кочек, больными водянкой, - разбили крылья взлетевших уток. Неторопливых, крупных и серых. Как и всё вокруг. Странная тишина владела этим местом, и полное отсутствие людей. Я хорошо помнил, где-то неподалеку, за окраиной аэропортовского посёлка, стремится к месту своего исчезновения Россомашья река. Она впадает в реку побольше; та, в Набольшую, мутную и пьяную, кружащую в водоворотах свою бесконечную мелодию, унылую как песня каюра. Дальше земля кончается. Там пустота Ледовитого моря.
Я шел по укатанной гравийке, сам не зная куда. Наверное, в попытке угнаться за ускользающей памятью. Лет, наверное, пять назад, на сентябрьском берегу Россомашьей, я, Устин и двое ребят с которыми судьба свела в аэровокзале, сидели вокруг костра на картофельных ящиках и пили «Тамянку». Лишь её противный, приторно-сладкий вкус не дал мне ушататься в конец. Она плохо шла. И внутри меня, под гогот более неприхотливой троицы, не задержалась. Я в то лето запорол свое поступление в техникум после восьмого класса, и возвращался доучиваться в девятый. Устин школу закончил давно. И те ребята, с забытыми именами, были примерно его возраста, и входили в категорию «рабочей молодёжи». Я возвращался с мамой, и в аэропорту мы действительно просидели неделю. По причине непогоды был «закрыт» перевал, и пилоты АН-2, летавшие по визуальным ориентирам, не могли его «пройти».
А всё-таки хорошо, что я тогда не поступил, и ещё два года прожил вместе с родителями. В те времена я был безмерно глуп, и мне кажется, до сей поры не поумнел, а лишь «поддался дрессировке». Я, уверясь в себе что есть силы бежал вперед, но лишь наматывал круги и старательно увеличивал радиус. Судьба же упрямо стояла в центре и с величественно-повелительной ухмылкой, всюду дотягиваясь, нахлёстывала меня шамберьером. Большей частью, не больно. Но зачастую – унизительно.
Возле меня проехала и с хрустом затормозила, подняв облако пыли, грузовая машина. Вернее, водовозка с металлической цистерной. Сдала назад. Поравнялась. Водительская дверца отворилась, на землю спрыгнул Лапша. Он довольно улыбался. На лице расцвели огромные голубые глаза и щеки украсили стыдливые девичьи ямочки: - Ты откуда взялся?! На магаданском прилетел?
- Ага! – только и ответил я, захлебываясь от счастья. Мы с Лапшой знакомы с детства. С того, с самого раннего. Жили по соседству. Ровно до той самой поры, пока его пьяный папа не раскатал их бревенчатую избушку бульдозером. Лапша с мамой куда-то пропали. После этого мы, малолетние окрестные ребята, копались в развалинах. Находя множество интересных, оказавшихся не нужными прежним хозяевам, вещей. Отец запретил мне что-либо брать и приносить домой. А вот Сашка Шахров, даже двуствольное ружьё нашёл. Уволок и спрятал. И я всё-таки не удержался на моральной планке заданной родителем, и тайком принёс оттуда книжку про доктора Айболита. Её, нам с Игорьком, читала его мама, тётя Таня. Среди домашних книг отец чужую не заметил. Потом исчезли даже брёвна и доски от разрушенного домика. На том месте осталась полянка, поросшая травой. Лапша с матерью видимо куда-то уезжали. Затем вернулись и жили уже на другой стороне посёлка. Им дали комнату в бараке.
- Давно тебя видать не было. Из армейки, что ли?
- Ага! – вновь произнес я. А что было ещё говорить?! – я был счастлив что вернулся, что встретился с Лапшой, что скоро приеду в посёлок и увижу родителей. Единственную полезную вещь дала армия - любовь к родным людям. Переоценка ценностей.
Сам Лапша в армию не попал. Несмотря на ангельский вид, Игорек был парень крепкий, своенравный, точнее бесшабашно весёлый, и с детства душа его не терпела ограничительных рамок. Видимо, пошёл в своего папу. Мама на него влияния не имела. Лапша разболтался окончательно, и затянуть было некому. Поэтому он «открутился» после окончания восьмого класса, и отпав от мамы и школы, уехал в Магадан, где поступил в «фазанку». Оттуда пару раз приезжал. Именно его рассказы об этом городе разожгли окончательно мой к нему интерес. Я поступил в институт, и мы с Лапшой встречались несколько раз. Было весело.
Ко времени настоящему на Лапше висел «условный» срок, и он, вместо отдания долга, звеня цепями и не собираясь их терять, пополнил ряды пролетариата. Впрочем, в то время, хорошо на Севере зарабатывающего. И, этому он, кажется, был только рад.
- Так! – Лапша сплюнул, сунул в зубы беломорину, и уверенно взял мой дальнейший путь в свои водительские руки. – Рейсов в посёлок нет уже неделю. Перевал закрыт. Погода, видишь, какая… – выпустил он нарочито медленно табачный дым; перед лицом его возникла туманность.
- Ничего! Недельку посидишь, - и обратно в Магадан тебя отправим. На учёбу. Ты как? Учишься ещё в своей шараге?
Я кивнул вслед слетевшему настроению.
- Закидывайся в кабину. Поехали ко мне. У меня поживешь. А я разузнаю что к чему. У меня в аэропорту знакомая работает. – Лапша вновь розовел стыдливыми ямочками и голубел честными-пречестными глазами.
Машина подъехала к точно такому бараку, в котором Лапша жил в нашем посёлке. Видимо их строили по одному проекту. Одноэтажный, оштукатуренный, побеленный, с единственным входом ровно посредине длинной стороны и большим количеством окон. Высокое крыльцо с навесом от снега и дождя. К торцу подходила длинная, из посеревших досок теплотрасса. В её темном нутре, кутаясь в стекловату и прочую изоляцию прятались трубы отопления и питьевой воды. По вот таким теплотрассам мы с самого детства полюбили ходить.
В бараке у Лапши - две комнаты и красивая жена Ира. Тонкая, высокая, темноглазая, с каштановым каре крупных кудрей. В её лице было что-то неправильное. Но мне она понравилась. И, кажется, я ей тоже понравился. Она, весело и забавно рассматривала меня, будто безвредного пришельца из других миров. И мне показалось, что мир этот, в котором я возник из «тех», завертелся убыстряясь вокруг моей скромной личности. Мне подкладывали на тарелку, меня расспрашивали; Ира удивлено расширяла глаза. Да, именно глаза её были какими-то странными, и это портило её облик. Лапша поехал на разведку. Вернулся с водкой. Машину поставил под окном.
- Ну давай, за встречу!
Стопки радостно и сразу сошли с ума. Мы – постепенно.
- А ты что? в морфлоте служил? – спрашивала Ира с удивленным видом, будто впервые в жизни увидела военного моряка.
- В нём самом… - протянул я.
- Ну, и как там?.. – Ира подперла щеку правой рукой и смотрела на меня с ожиданием. Мне вовсе не хотелось блестеть парадной стороной медали. Но что-то в этом во всём, в том, что случилось со мной за эти годы, всё же было. Что-то осталось в душе. Хотелось верить, что не зря. Не могло не остаться, и теплилось огоньком свечного, несгораемого огарка. Я вспомнил о синей кассете.
- Сейчас…
Я встал из-за стола, откопал холодный пластик среди тепла тельняшек и, японский кассетник, купленный недавно Лапшой, со смаком его проглотил и клацнул. Из динамиков полился приглушенный гитарный перебор, и следом знакомый голос, что отдавался звонким эхом в приморских скалистых утёсах:
Лодка вновь на рейде,
А город - зажигает огни.
Душа как птица в клетке,
Крылами бьёт по струнам в груди.
Проходит жизнь в разлуках,
Проходят в ожидании дни,
И если давит скука,
В себе скрывают чувства свои…
- Примерно, так. – сказал я. И снова за окном темнело, по стеклу поползли первые капли привычного в эту пору дождя. Снова я был дома у хороших людей, снова меня приветливо встречали, и никто не гнал на холод. И в этом было какое-то своё счастье. Я его конечно, так тогда не называл. Я тогда ещё только-только начинал понимать, что такое счастье. Только-только…Тогда я как данность ощущал тепло от близких душ, а думал - что от водки и батарей. Ира и Игорь что-то меня спрашивали, я – отвечал, а сам, пьянея, всё вспоминал тот домик, ещё целый и занесенный снегом, с трещавшей печью, и тётя Таня читала нам про Айболита: «Не ходите дети, в Африку гулять…» А, потом, я надевал пятнистую шапку с резинкой, шубку, рукавицы, валенки и выходил в кромешную полярную тьму, и по тропинке шел к себе. Наш дом стоял неподалеку. Я видел его темный силуэт. В морозном воздухе раздавался гулкий взлай собак. На фиолетовом небе сияли и перегоняли друг друга золотые лисы и голубые песцы, а из трубы, узкой горностаевой шкуркой им вслед, вился исчезая дымок…
- Игорь! – вдруг всполошилась Ира. – Что там с погодой?! Что тебе нагадали твои шаманки?
- Сказали, что неделю пассажирских рейсов не будет.
Из меня вырвался протяжный вой, как от приступа зубной боли. Я выругался. Лапша довольно расплылся в улыбке. Он с детства обожал доводить учителей и всех остальных, имеющих к школе отношение. Включая самого директора. И даже приходящего туда по службе участкового по фамилии Ботов.
- Но есть вариант один. Добрые люди подсказали. Завтра в поселок рискнет прорваться грузовой борт. Тебе на него проситься надо. Вообще они пассажиров не берут. Но у тебя, - у меня чуйка! – Лапша зацепил ногтем большого пальца передний зуб на верхней челюсти - есть шанс. У тебя, - ты говорил, форма военная с собой. Вот её поутру напяливай, и в аэропорт. Там Жанна такая работает. Её спросишь. Она всё тебе подробно, как родному, расскажет. Что от меня говорить не нужно. Она и так всё знает. Понял?
- Нужно тогда форму поутюжить… – предположил я. Делать этого, совсем не хотелось.
- Давай я тебе поглажу! – подорвалась из-за стола Ира. И эти слова мгновенно вернули меня в Ракушку, и хитрющий негодяй Свириденко, ипостась обобщенного анархиста из фильмов о гражданской войне, вновь подначивал капитан-лейтенанта Краснобоярова:
- Хорошо вам, тащ-щь… вам жена штанишки гладит…
Краснобояров сверкнул глазами. Краснобоярова уважали. Краснобояров за словом в карман не лез.
- Товарищи матросы! Докладываю для таких как Свириденко: жена обязана сварить борщ, вымыть палубу, встать раком. А форменные брюки - я себе утюжу сам.
Нужно было видеть негодяйскую, покривившуюся рожу…
Я с благодарностью, пьяно поглядел на Иру, возившуюся с марлей и утюгом, и как-то смазано, обобщенно подумал: «Повезло, Лапше…»
Я подарил ему теплый тельник с начёсом. Лапша тут-же натянул его на свой атлетический торс. Ире подарил тельняшку обычную. Она обрадовалась больше Лапши и смеялась.
А утром… А, утром, я напялил наутюженную форму, взял сумку и пошагал в аэропорт.
Теперь на мне бескозырка с «по-дембельски» изготовленным и загнутым «крабом», тельняшка, гюйс, синяя фланелька с какими-то немыслимыми значками, черные, знатно ушитые штаны с одним передним клапаном вместо гульфика. Дорога залита серыми лужами, сухие места превратились в грязь. Я неторопливо шёл по скрипящей теплотрассе. Доски её чуть прогибались, и получалось непроизвольно, что двигался я «в раскачку», и будто бы от самого берега Россомашьей реки, - на который сошел с прибитой судьбой суровой военной «коробки».
С утра люди встречались чаще. Все без исключения оборачивались мне вслед. Мне это не очень нравилось. Я будто оказался заезжим актёром непонятного амплуа на сцене очень провинциального театра. Я не люблю привлекать к себе внимание. Но сам обожаю за всеми наблюдать. И чтобы этого не замечали. Как Гарун Аль-Рашид. Тогда наблюдаемый ведёт себя естественно. Зевает не прикрывая рта, чешет промежность, сморкается зажав ноздрю пальцем и вытирает его о штанину. И болтает всё что приходит ему в голову. Вот такими, неприметными, но постоянными мелочами и заполняется человеческая жизнь. А на трибуну всеобщего обозрения, среднестатистический человек не выйдет может быть никогда, продолжая бездумно пялиться в телевизор, хлебать из тарелки и брызгать на майку-алкоголичку. Затем подперев щеку правой ладонью, сытно отрыгнёт и задумчиво скажет: «Фу…Наелся!» Но жизнь каждого по-своему интересна. Нужно лишь суметь открыть сокровенное.
В голове тяжело ворочались мысли. Посидели вчера основательно. Лапша с утра поехал развозить воду в те места, куда водопровод проведен не был. И разливал ее из гофрированного шланга, снимая деревянные крышки с металлических бочек, зачастую выкрашенных голубым.
Я вошел в зал ожидания и быстро отыскал в его нетях Жанну. Она разулыбалась. Почти интимно зашептала, скользя по моему лицу шустрым взглядом. Мне стало неловко.
- Значит так, слушай меня внимательно! Быстренько спешишь в здание авиаотряда. Через час в ваш посёлок полетит «урсовский» борт. Запоминай: командира зовут Алексей Анатольевич. Высокий такой. С ним поговори. Вот как он решит, так и будет. Так что удачи тебе, морячок!
- А где этот авиаотряд?
- Столовая знаешь где?
- Знаю.
- Столовая слева, а прямо – двухэтажка за забором. В калитку заходи смело. В отряде спросишь летчиков. Военную тайну хранить умеешь? Про меня, если что – не говори. Ну, что мол, это я тебя направила. Хорошо? Вдруг, под горячую руку попаду. И тебя не возьмут, и я по шапке получу. – Она засмеялась. Я кивнул вслед промелькнувшей мысли: «Если бы ты знала, какие тайны я храню!», и ещё я засомневался в том, что она может «получить». Летчики, вокруг таких как Жанна ходят кругами, паря осторожно, - как улыбчивые акулы в прозрачной толще воды. С желанием проглотить. Жанна – симпатичная девочка.
- Шапочка у тебя красивая. А почему без козырька?
- Она так и называется: «бескозырка».
- С козырьком, наверное, удобнее? Да?
- Конечно. А с адмиральскими погонами - вообще замечательно.
- А ты, когда адмиралом станешь?
- Уже никогда. Я на море люблю с берега смотреть.
- Ленточки такие… Зачем они?
- А хрен их знает. – весело и приходя в себя, отчего-то дерзко ответил. – За эти годы так и не понял.
Я вышел из аэровокзала и быстро, подгоняемый ветром надежды, наполнившим сникшие было паруса, поспешил в авиаотряд. Справа тянулся длинный забор из металлической сетки, отделяющий взлетно-посадочную полосу от остального мира. Слева – вытянутые дома барачного типа. Вот белый барак столовой. Вот «тёплый туалет», с заведенными трубами отопления. Всё остальное там – по старинке.
Вот авиаотряд. Об этом сообщила неприметная, выцветшая табличка с гербом у входной двери: «Министерство гражданской авиации СССР», и что-то ещё, пониже, и пожиже.
Алексей Анатольевич отыскался быстро. Он смотрел на меня сверху вниз испытующе, серьезными глазами. Если что-то уже помогло в жизни, то просто необходимо это использовать: - Моряк-краснофлотец я, домой уже неделю добираюсь…Три с половиной года не был. – Я конечно немного приврал.
Лицо командира оттаяло. Он улыбнулся. Я – приободрился. Командир взглянул на парня помладше, что стоял рядом:
- Ну что, Саня? Возьмём с собой моряка-краснофлотца?
- Не помешает. Веса в нем не много! – и хохотнул в ответ командиру.
- Багаж есть?
Я молча вытянул руку с сумкой.
- Иди покупай билет.
Я поначалу не понял. Никогда не летал на грузовых самолетах. Мне отчего-то показалось, что меня должны погрузить в самолет как неучтённый, почти контрабандный груз и увезти отсюда ко всем чертям.
- Билет покупать?
Лётчики засмеялись.
- Покупай билет, и как обычно – на посадку. Тебя проведут. Быстрее только. Сейчас уже полетим.
Я с затрепетавшим сердцем побежал в здание аэропорта, где за двадцать с лишним рублей мне продали билет на преодоление четырехсот километров воздушного пути. Кассирша, ведьма, правда звонила, уточняла. Кивнула незримому собеседнику головой. И принялась заполнять бланк. Я с упоением проглотил теснившийся в груди ком последних, растаявших сомнений.
На посадку меня повела Жанна. Я сказал ей «спасибо», и забрался по приставной лесенке в уже тарахтящий серенький самолетик. Жанна помахала рукой. Саня втащил лесенку в салон, и незлобливо, для порядка ругаясь, откинув наверх съехавшие мешки, задраил дверцу. В дюралевом салоне вкусно пахло. Грузовой самолет - это тот –же пассажирский, но без пассажиров. Сидений в нем нет, и почти до иллюминаторов он заполнен белыми мешками с полукопченной колбасой. Летчики забирались в кабину, безжалостно топча содержимое мешков. Было видно, что люди они бывалые и привычные ко всему. Подумаешь, колбаса? По колбасе они ещё не ходили!
Я уселся на один из мешков что лежал посерёдке, и вытягивая шею заглядывал в иллюминаторы то правого, то левого борта. Взлёт «аннушки» не идёт ни в какое сравнение с прежними. Здесь ты как будто оседлал Карлсона. Всё стрекочет, трясётся, и самолет этот представляется хоть и поддающийся взвешиванию, но чрезвычайно лёгким. В чём держится его душа я не знаю. От внешнего мира тебя отделяет тоненькая, почти консервная оболочка. Плохо закрытая консервная банка с колбасой и тремя забравшимися в нее мышками. Звук двигателя поднялся на запредельные обороты, и самолётик задрав хвост, встряхнул себя со стояночного места, погнал по полосе, и внутри салона звенели неясно для чего натянутые тросы. Самолетик подбросило. Вспорхнул. И, покачиваясь из стороны в сторону, принялся натужно набирать высоту, зудя единственным пропеллером.
Внизу поплыл аэропортовский посёлок, вместивший в себя аэродром, здания порта, авиаотряда, столовой, туалет, бараки, водовозку с Лапшой за рулем, Иру, Жанну. Уже петляла в жёлтой тайге Россомашья, плыли болотистые мари за ней, расплавленный свинец озёр в дырах их серого ковра, и за всем этим поднимались сопки, обнявшие пустынный мир в смертной, безмолвной тоске. Большая река. Сопки. Еще река. И, наконец, нагромождения огромных каменных глыб, забеленные снегом, приняли вид, - ну, почти альпийской страны! - обиталища горного Духа. Низкие тучи всё теснее сжимались вокруг. В иллюминаторах поплыла дранная пакля седых облаков. В салоне стало холодно. По стеклам поползли тонкие водяные струйки. Самолёт видимо забрался в то самое место, куда пассажирским бортам влетать в такую погоду запрещено. А колбасе… А, колбасе - не страшно. Она и так обречена на скорую гибель. УРС – Управление рабочего снабжения выполнит план любой ценой! О летчиках думалось как о неотъемлемой части воздушной машины. А про себя, уставившись в круглое окошко, будто забыл. Самолет стало швырять из стороны в стороны, он проваливался в невидимые выбоины воздушной дороги. Дверца в кабинку открыта и придавлена мешками. Летчики сидели в наушниках, почти рядом друг с другом. Спокойно, почти не шевелясь. Они будто неведомые сущности несли мою грешную душу в непроглядную, запредельную пустоту. И рожки их шевелились сами собой, примерно на уровне живота каждого. И я ещё не знал, какое ей, моей душе, выйдет окончательное определение. Ведал только тот, что отдавал команды посредством УКВ-связи, или какая ещё там, у них?..
Саня неожиданно повернулся, одобрительно кивнул головой и подмигнул. В иллюминаторах замаячили темные просветы. Значит самый опасный участок прошли. Алексей Анатольевич нагнулся и отвернув наушник что-то сказал Сане, тот также сдвинул свой, покивал головой и обернувшись призывно махнул рукой. Я, осторожно, ощущая, как ходуном ходит самолет по скользкому, неверному льду неба, принялся спробираться к кабине, чувствуя подошвами хлипкость нежных колбасьих округлостей. Ухватился за арку дверного проёма. Алексей Анатольевич вытащил из-за кресла какую-то металлическую доску, похожую на короткую лыжу, и они с Саней быстро приладили её между сиденьями. Командир ткнул в её сторону пальцем, и я, не веря такому счастью, осторожно перешагивая, уселся между летчиками. И вот только теперь, сквозь лобовое стекло, мне по-настоящему открылась помрачившая, в хорошем смысле слова, мой ум, картина. Я до сих пор не могу понять, отчего после такого, я не захотел стать летчиком? Наверное, приземление… оно во всех смыслах – приземление. Не помню. Отшибло. Наверное, я думал, что всё привиделось в одном из странных, время от времени посещающих меня волшебных снов. А может всё гораздо прозаичней: моя нелюбовь к точным наукам, необходимым при обучении летного состава? Не могу вспомнить. Как не могу вспомнить, откуда взялся тот таксист-шоферюга со своей тарантайкой, что вёз нас с Палычем в городок Кавалерово. Вот, кажется, совсем недавно. Скорее, Палыч его где-то откопал. Палыч будто от рождения взрослый. А я всё ребёнок, с удивленным, искренним взглядом. Почти таким же, как у Лапши. Про авиацию даже предположений нет. Хотя, вроде, была у меня такая мыслишка, была… Но сплыла. Значит не очень хотелось. Значит, хотелка тогда, на авиацию не отросла… Вот, балбес! Всё в памяти смешалось: да я же, к тому времени уже учился! И сама жена царя Менелая ожидала меня на обратном пути! Если бы, к примеру, я проехался таким способом раньше, годика четыре назад, то судьба конечно могла измениться. Но всему своё время, и я летел в кабине с лётчиками именно теперь. Как будто кто-то посчитал мою службу добросовестной и отметил мои заслуги таким образом. Хотя, к каким чертям?!.. Я всего лишь на зло этим самым чертям, добросовестно выживал в предбаннике чистилища, только и всего.
Вдалеке показалась низменность. Самолет усиленно подгребал к краю горной страны, и, вот обрыв, и сопки, оказались лишь замшелыми камнями, что брошены когтистой лапой Горного Духа в болота лесотундры. Размыто голубели просторные дали и доносился знакомый с детства запах дыма. Где-то догорала часть бесконечных пространств. Сыпавший в эти дни дождик открытое пламя погасил. Но он, загнанный в глубину, ещё настойчиво, как дорвавшийся до курева и опохмелившийся бичара, докуривал торфами. Дрожь самолётного тела слилась с телом моим, и я, ощутив вхождение в резонанс затрясся. Я, вдыхая запах, поглощая дрожь и звук самолёта, сливался со всем что меня окружало, совершенно тая в нем, и в голову, сквозь глаза вливалось непрестанное, нескончаемое счастье от увиденного. Первой заходила ходуном и отвалилась нижняя челюсть, пальцы сжали край сиденья, в глазах отворились шлюзы и хлынувшие воды какого-то темного, величественного озера затопили мой маленький мир. По щекам текли слёзы, щекоча горячо, и затем остывая, будто самоубийцы, отрывались и падали в пропасть. Показалась Река со множеством ветвящихся проток, и на берегу одной из них, длинной и широкой Протоки, белели домики посёлка. Всё. Я вернулся.
Самолёт, будто соглашаясь со мной, довольно зашатал крыльями. Он быстро снижался и сделав круг пошёл на посадку. Вскоре коснулся колёсами посадочной полосы, и подпрыгивая, принялся катиться. Затем остановился. Лихо завернул, горячо гудя мотором. Вокруг аэродрома густой лес из чозений и тополей с поникшей, блекло-желтой листвой. Среди серых морщинистых стволов скромно белеют берёзы. Это – старый речной остров. Таликовая пойма большой Реки. Здесь в детстве мы «ставили» берёзовый сок, собирали грибы, ягоду княженику и катались на плотах в «овраге» - длинной, узкой канаве, примыкающем к протоке с названием Щучья. В «низу», в северной стороне блестела лбина Лысой сопки, за нею возвышался Нижний Прижим, уходивший в Реку скалой. Ничем не примечательная Сопка рядом с посёлком, в стороне восточной, - оттуда прилетел самолёт, - низкая, с щетиной старого горелого тонкомера, увенчанная короной «Орбиты» на плоской вершине. На западе – Река; за ней лесотундра и обширное плоскогорье, названное в честь почти исчезнувшей народности. По водоразделу проходит граница с Якутией.
Я, наклонил голову и принялся выбираться, тайком вытирая глаза рукавом. Несколько раз глубоко вздохнул и выдохнул, прогоняя обуявшую меня слабость: «Не к лицу моряку-краснофлотцу…», ну и так далее. Возле маленького, необитаемого домика, что служил когда-то укрытием от непогоды и холода, на длинной мачте колыхалась надутая, полосатая «колбаса». Я отчего-то, увидев её, повеселел. Сказал летчикам «спасибо!» и пожал им руки. Саня вновь мне подмигнул, я кивнул ему и, не оборачиваясь, и не рассматривая столпившихся у самолёта людей, смотревших на меня с нескрываемым любопытством, сопровождаемый стаей лающих лохматых собак, пошагал в сторону поселка. Едва я сошел с аэродрома на пыльный узкий просёлок среди пахнувших горечью кустов ивы и ольхи, то за поворотом заметил маленькую женщину, что спешила по наезженной колее, а увидев меня – побежала быстрее, и с её ног слетели какие-то модные туфли на высоких каблуках, и от этого она сделалась ещё меньше, и бежала уже босиком поднимая пыль. Моя маленькая мама!
Сердце подстрелено дернулось. Мы обнялись. Она плакала. И я тоже пустил слезу. Но она, как и положено в таких случаях, была уже скупая, мужская. Весь запас из меня вышибло в самолёте. Но что-то повторное, как затухающий удар землетрясения, во мне толкнулось и взорвалось. Мама что-то навзрыд говорила, я что-то отвечал. Тушь на глазах её, неумело наложенная, расквасилась и растеклась темными пятнами. Она вытирала платком. Вернее, пыталась это сделать. К нам подкатил оранжевый автобус, притормозил, и дядя Коля Полукеев, круглолицый, лысоватый и улыбчивый, довёз нас до самого дома. Он наш сосед, отчим братьев Шахровых, - Сашки и Серёги. Их отец, тоже кстати, дядя Коля, давно умер. Мы ещё маленькие были. Сашка тот старше, а Серёга - мой одноклассник. Он вернулся из армии весной. Двухгодичник.
Дом на улице Набережной, - а какая ещё улица может быть на берегу реки? – белый, в два окна, коридор, чулан, кухня, комната, встретил сумраком обширного коридора и родным, привычным запахом. Странная смесь сырости, смолистых досок и вяленой рыбы. Я заметил – в каждом доме свой запах. И двух одинаковых не бывает. На прежнем месте электроплита: кольцевой лабиринт в двух огнеупорных кирпичах, заполненный нихромовой спиралью. Кирпичи зиждятся на рамке и ножках из стального уголка. Спираль раскаляется мгновенно и нагревает кирпичи. Жарить на этой плитке нужно уметь. На ней, если не следить, может сгореть почти мгновенно что угодно. На точно такую печурку, стоявшую на полу в их доме, сел однажды спросонья Серёга Шахров. Его мамка, тётя Валя, её выключила, выдернув вилку из розетки, и ушла на работу. Печь ещё не остыла. Я потом увидел темные концентрические следы от спирали на его заднице в бане. Его мать работала банщицей и прачкой, и мы бегали туда мыться, а потом крутили друг друга в центрифуге. Выбирались, косо-косо делали несколько быстрых шажков, падали и довольные, с подступившей тошнотой, хихикали. Серёге нравилось. Мне после двух раз надоело.
На широкой скамье два ведра с водой. Захотелось зачерпнуть, напиться. Но поступил иначе: вышел на двор, и вращая ворот, поднял воды дышащей свежестью и холодом колодца. Пил через край оцинкованного ведра. Заломило зубы. Умылся. Смывая с лица пыль дальней дороги. В вольере лаял Алдан. Выпустил и долго гладил собачью прохладную шерсть, и он заглядывал в мое лицо умными глазами силясь что-то сказать. И так ничего и не сказал, лишь дергал правой передней лапой, будто тер морду, и скуля завывал, видимо жалуясь на прожитое без меня, прижав уши и запаленно дыша алой пастью. В доме небольшая перестановка. В кухне - новая книжная полка, в углу под ней уютное кресло-диван, стол с новой клеенкой. Сделалось как-то уютней. А в остальном – по-прежнему. Рядом с печью, у стены, моя самодельная кровать; две доски продольных, две – поперечных, четыре ножки и само ложе, устланное скрипучими досками из разобранных аммонитных ящиков. На кухонном окне – тюль, за окном – берёзка, у стены собачьего вольера, впритык к нему - сарай. Дальше видна часть дороги, дома, высокие старые чозении.
- Ты, когда в армию ушел, у нас тут вселенский потоп случился!.. Все дома на нашей стороне залило. До сих пор сыро. Стены отсырели, зимой проморозились - тепла не держат. Обещают, квартиру на той стороне дать. В новой двухэтажке.
- Я знаю. Вы писали. И фотки присылали. Я тогда в учебке был. – вспомнился учебный отряд надводных кораблей в Хабаровске, то письмо и маленькие черно-белые фотографии, сделанные отцом. Их украли из тумбочки вместе с новой электробритвой, письмами и почетной грамотой. Бритву и грамоту вручило командование за ударный труд по уборке картошки. Из почти трехсот балбесов, я оказался самый тупой и настырный, и занял первое место по количеству собранных мешков. Старшины Цымбал и Чугунов вели подсчет и всё аккуратно заносили в «журнал боевых действий». Бритву – ладно, а вот всё остальное – зачем? Осталась лишь гордость за свою упорную тупость. Мне отчего-то понравилось собирать картошку. Наполняешь ведро, и затем в сетку. И так три раза подряд. В каждую. Думается о чём-то своём, не имеющем к армии отношения, и время летит быстрее. Чаще, конечно, о доме. Об этом вот самом возвращении в него. А в то время – три предстоящих года службы казались недосягаемой бесконечностью, и терялись в каком-то, просто космических масштабов, безвременье. Летом того года смыло магазин, и по Протоке плыли дома. Шевелимые течением, они с укоризной кивали людям, постепенно заваливаясь на бок и обреченно шептали, мол: «…как же вы нас не сберегли…»
- А воды было!.. ещё больше чем тогда…
«Тогда», в лето между седьмым и восьмым классом, тоже случилось наводнение. Родители жили на чердаке. А я у Кольки, младшего отцовского брата на той стороне посёлка. Она так и называлась – «Та сторона». А наша часть – «Татарский». В тот раз - лишь чуть залило полы.
- Есть будешь?
- Помыться бы…
И вот уже печь в бане ярилась хрустя сухоствольными лиственничными расколышами. Двухсотлитровая бочка из-под соляры. Приваренная к ней труба, проходит через ещё одну бочку, со срезанной вдоль частью. В этот обширный разрез воду таскали вёдрами из колодца. Нагревалась быстро. Металлическая сетка сдерживала крупные окатыши, заложенные между бочками и частью трубы. Бок печи, доступный зрению, из порыжевшего сделался темно-малиновым. Баня наливалась сухим и нестерпимым жаром. В стене над печью – квадратное окно с двойным остеклением. И днём в ней светло. Когда её только построили, нагретые бревна принялись слезливо выпускать из трещин смолу, и она, стекая, прозрачно и липко тянулась вниз. К смоле я однажды прикоснулся спиной. Помню до сих пор. Наверное, как Серёга печку. Постройка бани растянулась на всё лето между шестым и седьмым классом. Старая баня, - из досок и опилок, - тепла уже не держала. Её мы разобрали и на её основе соорудили капитальную теплицу с остекленными рамами. На месте осталась почти прогоревшая печка. Её подтапливали холодными летними ночами. Все лето мы что-то строили. Отец приходил с работы, и начиналось… Наверное, тогда я и не взлюбил всё это. Топоры, молотки, пилы, лопаты. Длительное топтание на одном месте. Всю эту хозяйственную суету. Хотелось валяться с книгой, мечтать о несбыточном или сам не зная для чего, пробираться по лесу, удивляясь пусть маленьким, но своим открытиям. Увидеть рябуху с птенцами, застывшую у поверхности воды щуку, застрявший в кустах лосиный рог или наткнуться на остов палатки и ржавый капкан у выворотня, и долго думать о том, кто жил в этой палатке, кто оставил этот капкан, на какую добычу надеясь, и вообще о всех тех, кто был в этих местах до тебя. Для чего они здесь были? Люди пришли, люди ушли. И не осталось почти ничего. Догнивающий остов, рваная дыра от жакана в пустой бочке, белая косточка в пасти капкана, и почерневшие пни спиленных деревьев. Шум ветра в вершинах прозрачных лиственниц, рыжая хвоя во мху и запах прели, смешанный с дымом далекого, заблудившего, уже издыхающего пожарища. И глухая, тревожная тишина…
Теперь баня вросла в землю. На краю некогда зеленого гая. Как будто всегда здесь была. Сухая и звонкая, как череп доисторического бизона с единственным кривым рогом, да и то с отломленным острием. Смола из бревенчатых стен уже не сочилась. Белый дым весело валил, и, казалось, труба паровозным гудком подаст густой, утробный стон, созывающий на пир. До его начала, конечно, следовало умыть руки. Ну, и всё прочее, заодно.
- Мама, веник есть?
- Сынок, в сарае глянь.
В сумраке сарая ничего не изменилось. В углу, у прикрываемой на загнутый гвоздь двери стоят весла. На полках из не струганных досок запасные части к подвесным моторам разных модификаций, накопившиеся за годы жизни. На гвоздях – дождевик, связка резиновых утиных чучел, старая цепь от бензопилы В углу - огромный медвежий капкан с пружинами из рессоры и наваренными зубьями на челюстях стальных дуг. Страшная штука. Если сам в такой попадёшь – не выберешься ни за что. По-моему, я где о чём-то подобном читал. Отец однажды поставил его на медведя. Медведь разрыл и сожрал рыбу, что папа закладывал на пушного зверя, и папа озлобился. Он взял капкан, добрался лодкой на место, - вода уже сильно упала. Двумя струбцинами сжал капканные пружины, насторожил, замаскировал мхом. Но медведь отыскал капканный тросик, дернул и капкан щелкнул в холостую. А хитрый мишка вновь полакомился приманкой – ящиком протухшей рыбы. Это для медведя, как для кошки валериана или для женщин французкие духи. Я даже был рад, что он не попался. Вот тоже, или как это? – о шкуре медвежьей на стене, - как у Серёги Шахрова, - мечталось, а медведя убить – нет. Мне хотелось, чтоб он бродил, и чтобы я об этом знал, и это бы будоражило, радуя сердце. Без медведя в лесу стало бы пусто и одиноко. Человеку необходимо трепетать, чего-то бояться. Меня с ранних пор, как челюсти капкана, растягивало в разные стороны. Я чувствовал в себе борьбу – темного, звериного, злого и чего-то ещё, что можно назвать… нет, наверное, не добром…- скорее, зачатками справедливости.
На гвоздиках, вбитых в торец верхней полки висели берёзовые веники. Я снял один. Он сухо, по-стариковски, зашелестел. Я приохотил папу «ставить» берёзовый сок. Мы ездили к берёзовому острову на лодке. Неподалеку, чуть ниже места встречи Протоки с Рекой. В этом месте глубоко. Здесь у берега построен бревенчатый пирс. И у него швартовались приходящие грузовые баржи, или сновавшее летом по Реке гидрографическое суденышко с лихой, вечно пьяной командой. Не с него ли здесь упал и утонул Витька Бабкин, или это Гераська был?.. А Бабкина медведь задрал? Или ногу сломал он на промысле, да и замерз скорчившись у догоревшего выворотня… Где-то на дереве висела приметная доска со старым названием посёлка. Её, с заостренным концом, указывающим местонахождение, наверное, прибили те самые, первые геологи, «открывшие» золотые пески и ещё верившие в светлое будущее страны. Затем она куда-то исчезла. Серая доска с пятью черными буквами.
Вот на этом острове, уже не как за «оврагом», у аэродрома, - не возникало споров между ребятнёй, иногда доходящих до драки: «чья бутылка?!» Никто «твой сок» не выпивал, и не наливал в стоявшую у берёзы бутылку воды, или ещё чего похуже. Всегда находился тот, кто нарушал первобытный договор. При этом оставаясь непойманным. И детскую неприязнь разжигали подозрения друг к другу. И тогда я понял - нужно держаться от «колхоза» подальше. На этом острове мы были одни. Прохладный сок тихо стекал в трёхлитровые банки, застывшие громадными подберёзовиками. Из них, поочередно - в алюминиевую канистру. И уже в доме, его вновь разливали по банкам. Пузатые ёмкости заселили холодильник, и мы долго пили терпкую влагу, чуть сладковатую, настоящую.
Становилось теплее. Над рекой больше не носились суматошные стаи уток; долетели в заполярные тундры гуси, лебеди и розовые чайки. Птица схоронилась, и в тайных местах высиживали будущее потомство. Почки на ветвях берёз набухали и разворачивались молодой, крепкой листвой. Течение живительных соков истончалось. Папа брал «Дружбу»; мы ехали на остров. У края обрывистого берега прогрызаемого мутной водой, он дёргал стартер, бензопила взрывалась оглушительным треском и бешено взвившаяся цепь с вожделением вонзалась в белое тело берёзы и брызгала струей влажных опилок. Дерево кренилось, стонало и тряхнув напоследок зеленью кудрей, бессильно рушилось на кусты шиповника и траву. «А!.. Всё равно смоет…» - сказал папа и острым топориком принимался ссекать тонкие ветки. Я собирал, обрезал лишнее, слишком толстое и складывал в будущие веники, обвязывая бечёвкой. От ствола папа отрезал ещё пару длинных поленьев: «На топорища, сынок, пойдут. Или, ещё куда…»
И, действительно, следующей весной от спиленного пня не осталось и следа. С куском смытой земли и дёрна он рухнул в подмытый омут и его унесло течение. Река жила своей жизнью. Обрушивая в одних местах, в других намывала новые острова.
Я положил веник в таз и надев верхонку, черпал ковшом кипяток и утопил веник почти целиком. Чуть придавливая округлостью ковша его упругое сопротивление. Внутри бани поплыл одуряющий дух весенней березовой почки и осеннего умиротворяющего покоя. Листья и прутья оживали. Восставшие из мёртвых, они изготовились неумолимо хлестать, мстя за своё убийство и безмолвно, коряво грозили: «…и мстя моя, будет страшна!»
- Сынок! Отца ждать будешь?
- А когда придёт?
- К шести. Он на ремонте.
- Нет, мама. Устал. Я быстро. Погреюсь, обкупнусь, и в дом. Успею еще и вздремнуть. Смородина красная есть?
- А как-же. – мама довольно поджимает губы. Смородину она перетирает с сахаром. А вот калина у нас не росла.
- Расколотишь?
- Иди мойся. Уже дрова прогорели.
Я беру свежее полотенце, и всё прочее, что требуется, и отправляюсь в баню. Смородину мама заливает колодезной водой и размешивая, звонко колотит ложкой о стенки посудины. Всё просто. Без затей.
Баня окутала жаром. Я постелил полотенце на полку, осмотрел стенку, присел и попытался опереться о бревна. Обжегся. Отдернулся. Наклонился, опершись локтями о колени. Вот и, всё! Я приехал. Я дома. Не верилось. Не верилось, хоть убей! Я, наверное, попытался это сделать. Набрал в ковш горячей воды и плесканул на камни. Они взорвались. Что-то лопнуло. В меня пахнуло, обожгло. Я согнулся, и с уже закрытыми глазами толкнул дверь наружу. Выскочил на улицу. Блаженная прохлада! Предбанник, мы так и не построили: «А зачем он нам, сынок? – говорил папа. – Попарился, помылся и, в хату!» И тогда его горячо поддержал: «Меньше возни!»
Я сел на перевернутый ящик у внешней банной стены. Сжав ноги и обняв их руками. Было тихо, пасмурно, и как-то странно: этот день ещё живёт, или уже умирает? Комары своё отзудели. Отмельтешила сменившая их мошкара. Мухи и те не жужжали, и забились по своим, только им известным щелям. Даже птичья мелкота не порхала. И мне показалось, - я умер. По улице никто не шёл. Воздух прекратил движение. И длилось тягучее непонятное: эта стена бани уже вечность, или ещё нет? Меня вернул к жизни неслышно появившийся Алдан. Ему - это не впервой. Меня спасать. Он, чуть помахивая хвостом, подошёл и сел рядом. Это был мудрый пёс. Он всё понимал. Абсолютно всё. Умнее собаки я в жизни своей не видел. И больше не увижу, это точно. Такая одна. Как всё самое первое. Или, почти самое первое. Нет, наверное, просто в жизни такая попадается лишь раз. А уж какой он, - первый или десятый, кому как выпадет. У большинства и за всю жизнь ничего такого не будет. «Десятой доли таких красот и чудес». А может, им и не надо? Может, они и без того счастливы? Может быть. Всё может быть, а затем - может не быть.
Отдышавшись, я вернулся. Прикрыл распахнутые двери. Сидел привыкая к банному жару. Затем вынул веник, встряхнул, и вспоминая банную науку, натянув на руку рукавицу, медленно принялся помахивать возле тела. Начал со ступней. Чуть плеснул на камни. Лег навзничь. Потихоньку шлепал себя веником, понемногу обвыкаясь и входя во вкус.
Из бани вышел, не чувствуя под собой земли. Меня как легкое, воспарившее облачко внесло в жилое тепло дома. Я разлился в кресле и, мама подала литровую металлическую кружку с густым красносмородинным морсом. Я пил взахлеб, и фыркал как морж. На грудь падали сладкие капли. Пил, пока на глаза не навернулись слезы.
- Сынок, кушать будешь?
- Не-е… - выдавил я из себя и поволокся на кровать.
Старая моя лежанка приняла меня с благодарностью и тихонько скрипнула. Пуховая подушка, пуховое одеяло, свежее, с запахом родного очага бельё. Я погрузился в благостный сон. Сном на самом деле это не было. Случилось моментальное отключение. Щёлк. И свет погас.
Затем раздался голос отца и сверкнувшей блесной выдернул моё сознание из «ничего».
- А-а-га! Приехал!! А мы тебя ждём, ждём Где ты там шарахался?! А?
Я присел на кровати. Лицо само улыбалось. Я подал отлёжанную руку и не смог даже пошевелить пальцами.
- День добрый! С возвращением! А чтоб оно…- отец махнул в сердцах рукой. - Всё погорело! Он, как и я, не любил «тягот и лишений», хлебнув в своей жизни сполна. Война, запомнившийся на всю жизнь голод, послевоенная разруха, обноски, хлеб будто из глины, - выпечные формы мазали квачом с салидолом, и чуть, кажется зажили, как пришлось в шестнадцать уезжать в Одессу, в мореходку. Вставать ногами на палубу и есть свой хлеб. Моряк каботажного флота. Три года сухопутной армии: город Севастополь и Барановичи, в Белорусском полесье (А в военном флоте в те годы – четыре!), и затем, ещё немного поболтавшись по соленой воде, сошел в порту Находки. Сел в самолёт и улетел на Север. Полярные области манили романтикой, чистым дыханием вольных пространств и хорошей, «длинной» деньгой. Начало шестидесятых. Никита. Оттепель. Волюнтаризм. А заключенные всё строят аэродром в Магадане, и с тоскливыми глазами провожают самолеты, что летят и летят во все стороны свободного неба…
- А вы баню натопили? Я тогда быстро… Грязный, как чёрт, с этим ремонтом. Дай мне полотенце… - это маме. Вот так всегда: дай-подай, принеси-отнеси. Папа, как барин. Стахановский почин – делает вроде он, но двое на подхвате!
Когда папа вернулся из бани, я уже прогнал сонную одурь холодной водой, надел спортивные штаны и майку - тельняшку. Молодец Палыч. Всяких положил…
- Ну как, сынок, отдохнул? Ну и нормально. Давай за стол! Так!.. – отец уже довольно стучал ребрами ладоней по столу. – Сын родной вернулся! Чего стоишь? Давай, гони…
Мама времени даром не теряла. Она ставит на столешницу холодную зеленую бутылку с маленькой головкой на короткой шее. Косо наклеенная этикетка. «А! пойдет! – с неё не стрелять!» Горячие котлеты, картошку с зажаренным луком и салом, - именно так, как любит папа, толстую малосольную рыбу, свежие огурцы и помидоры из теплицы. Хлеб из пекарни. Кажется, лучше хлеба не ел за всю жизнь. Тётя Катя Рогальская печёт. На хлеб мне довелось насмотреться. У бабушки в магазине, и на Хабаровском хлебозаводе. Вот там, - до кружения в голове!
Усаживаемся. Папа наливает. Втроем, не спеша выпиваем. И я начинаю сбивчивое повествование о тигре, пришедшем в часть, о машине, что везла сквозь Уссурийскую тайгу, о Владивостоке, о поисках Миши Рогальского, как пришлось лететь в Хабаровск, про доброго Сумина и злого Гения. Лишь про пьянство и ментовку я умолчал. Я всё ехал и ехал в своем рассказе, всё летел и летел, всё дальше и дальше, пока не добрался.
- А, мать его так! – несколько раз повторил папа и убирая руку из-под правой щеки наливал. – Выпьем сынок! Чтобы всё у нас было хорошо! А всё хорошо - что? Что хорошо кончается!
Мама в разговоре почти не участвует. Папа не даёт сказать слова:
- А! молчи! Что ты понимаешь, дура несчастная?! Ты что? в армии, что ли служила?!
Мама в армии конечно не служила. Но она губ обидчиво не поджимает. На папу не обижается. Папа – волюнтарист. Что с него взять? Ему тоже нужно кого-то потиранить. Разве бульдозер потиранишь? Он, железный. Тот, когда уже и не в моготу, ломается и молчит. Да и вообще, - сын вернулся! А папа пусть говорит! Что в голову ему взбредёт.
Папа рассказывает, как жили. Как на охоте, как на рыбалке, что случилось интересного за эти годы.
Мама всё-таки вставила две копейки в таксофон:
- А Серёга Шахров чего учудил! – смеётся. - В газету письмо написал: пью, курю, работаю грузчиком, ищу жену. На почте говорили: сто штук писем пришло.
- Всем общежитием читали. – подтвердил папа.
Да, Серёга читать не любил. В жизни, - по его гордым, запомнившимся словам, - прочел одну книжку. Про курочку рябу.
- Списался он с одной… - мама поджала губы. – И к ней уехал. В эту… как её…
- В Бурятию, бестолковая ты! – Папа в географии силен. Он выписывает журналы «Вокруг света», «Наука и жизнь», «Охота и охотничье хозяйство», роман-газету, толстый журнал «Нева» и газету «За рубежом». Я ждал почтальона и доставал из промерзшего ящика с цифрами «44» пахнущие морозом, обжигающие руки свеженькие издания. Мама не выписывает ничего. Она любит покупать книги. Хотя сама почти не читает. Ей – некогда.
- Трактористом, вроде устроился. Колька Полукей говорил. – мама упрямо заканчивает начатое.
- Ну, а куда ему ещё? Только болты крутить. – Серёга двоечник и второгодник. - Так что с корешем своим не увидишься. – сказал папа. – Ладно… Это такое…Что делать собираешься?
- Как что? – удивился я. Трактористом работать я точно не собирался. – Всё по заветам Ильича – «Учиться, учиться и учится!»
- Правильно он сказал. – сказал папа. – Мудрый человек был. На рожон не лез. За границей пятнадцать лет прожил. А потом вернулся, и всё возглавил. Прадед твой по секрету говорил: «В пломбированном вагоне его привезли».
- Как это? – удивился я.
- А хрен его знает! – ответил папа. – Никто не знает. Говорили так. И прадеда уже не спросишь.
"Пломбированная" буква "Л" завозилась в голове, и я нашел ей применение:
- Лапшина встретил. У него заночевал.
- Как он там? На водовозке, говорят, работает.
- Ага! – подтвердил я и сообщил все что узнал о жизни Лапши и о его жене Ире.
- Ну, слава Богу! – мама сложила руки перед грудью. – Может остепенится…
- Да! Умная у Игорька голова, да дураку досталась! Посмотрим. – глубокомысленно изрек папа. Он склонен видеть, что стакан всегда пуст. Поэтому он заново наполняет стопки.
- Давай, сынок! По единой. За здоровье. Ну, будем!
Мы пьем. Я беру в руки гитару, звеню струнами, настраиваю, беру аккорды. Но петь не хочется. Напарился. Напился. Наелся.
- Давай, сынок, я тебя сфотографирую. – у папы новый фотоаппарат. Ему нравиться фотографировать и затем возиться с проявкой и печатаньем.
Он щелкает меня с гитарой, затем в обнимку с мамой.
- К бабушке нужно съездить. – напоминает папа. – Она ждёт.
- И к деду. – вторит мать.
С отцовской стороны осталась бабушка, с материнской – дедушка. Но с ним я особо близок не был. Он жил с тёткой Шуркой, а она нас особо не привечала, и гостили мы у них недолго. А у бабушки - жила сестра.
- Летом обязательно поеду. – сказал я. – И туда, и туда.
Мы кружили и кружили вокруг нашей жизни, родных и просто знакомых людей, перечисляя их по мере того, как образ кого-то приходил в чью-то голову. За окном сгустились сумерки. В вольере завыл Алдан.
- А-ну! Запусти его. – сказал папа маме. – Чего он там, один?
Мы кормили Алдана котлетами. Он благодарно смотрел на нас, делая брови грустным домиком, будто что-то рассмотрел он, и разнюхал, за порогом собачьей старости.
Посиделки окончены, и мы отправляемся спать, и я не помню, что мне приснилось в первую ночь на старой скрипучей кровати, на кухне, за печкой.
Но едва сознание возвратилось с прогулки по потаенным мирам, а глаза ещё вздрагивали под шторами век, мне припомнилась синяя кассета и песня, запечатлённая на магнитной ленте памяти:
Разбуди меня, милая мама,
Измени жизнь хмельную мою.
Пью по-черному, и всё мне мало,
А ведь я жизнь другую люблю.
Я люблю – когда солнце сияет,
Когда птицы поют в небесах,
Я люблю, когда море играет,
Когда ветром полны паруса…
Отчего-то муторно. Зыбко. Не верилось. Всё! Меня больше не дернет за ногу электроток звонка и не заорет ишаком дневальный. Хватит с меня Ракушки! хватит этих песен. Меня никто не будит. Ни армия. Ни мама. Я встаю сам. И сам решаю всё за себя. Хватит с меня всего что было. Теперь вся жизнь впереди! Теперь вся жизнь впереди… И пусть меня простят и Палыч, и Вася, и Сапар, Том, Бабаджанов, Вишняков, Червяков, Крутенко, Ярошенко, негодяй Свириденко, подпольщик Угурчиев, бандит Батраков, свинопас Митя, кочегар Джавадов, и все, все, все…
А нет, так – нет! Я уже сам по себе, и только память хранит недавнее бытие этих людей рядом с моим.
Мама достаёт из шкафа новую курточку. Импортную. Матерчатую. На молнии. Светло-серую, с синими вставками. Воротник – стоечка. И пять сольдо ещё бренчат в кармане моих брюк. Почти не растраченные. Лиса Алиса и кот Базилио мне не повстречались. Просоленный, провяленный моряк –краснофлотец им не по зубам.
Я умылся, оделся и ноги сами понесли знакомыми стёжками. Посёлок съёжился, сморщился, постарел. Поверхность земли с пожухшей травой, усеянная желтой, скрюченной листвой чозений. Неумолимый запах увядания, тления. Я люблю этот запах. Зима его убивает. Стерильной ватой глухих снегов. Но весной талый снег оживляет прежние запахи с новой силой. И пока набухают почки, всюду талые лужи и ручейки, - запах напоминает о скончавшейся осени. И лишь стаи прилетевших птиц упрямо твердят о наступлении весны. Значит вскоре Река рванёт лёд с прозрачной души, и вода её замутнеет, вспучится и поволокёт в низовья ледяное крошево вместе с рухнувшими деревьями и прочим древесным мусором.
Бросились в глаза потемневшие бревна рубленных домов, доски сараев, бурые бока пустых бочек. Протока обмелела. По всему галечному берегу – как снулые рыбы на крючках перемётов, - дюралевые лодки. Кружат ленивые чайки. Скоро им в дальний путь. Дом, в котором жил Коля Харитоненко исчез. Как будто его никогда не было. Его смыл паводок. От берега я пошёл в сторону кочегарки. На контур её труб в прямоугольнике теплотрассы нанизана баня, «старый детский сад» - там давно живут люди, «старое ШОУ», теплый туалет, два барака и один, оставшийся из двух, магазин. Я пошел по Лесной улице, и на выходе из неё увидел белую, одноэтажную школу с примыкающим к ней спортзалом. В ней я проучился десять лет. И всё что есть хорошего в моей жизни, связано с ней. Директор Виталий Павлович долго тряс мою руку вручая диплом о среднем образовании и скалил в улыбке крупные желтоватые зубы. Внутрь не зашёл. Не хотелось отвечать на досужие расспросы. Подошёл поближе и, среди невзрачных лиственничек, попытался найти ту, что посадил девять лет назад. Деревья на Севере растут медленно. Не нашел. Наверное, какая-то из них. Ребята копали ямки, а девочки устанавливали саженцы. Затем совместно засыпали землей. Съехавшей на глаз кепкой надвинулась грусть. Да что же такое?! Вроде дома я уже, а она, эта подлая сука всё норовит лизнуть настырной, отравленной пастью прямо в сердце. Исподтишка. Оно заворочалось в груди и, я, почувствовал этот трепетный комочек в чьих-то твёрдых руках. Я увидел их. Они появились из пустоты. Держа моё сердце и, одновременно, перебирая струны небесной гитары.
Десять лет прошло как десять дней
И сегодня нам в судьбе своей
Надо сделать самый первый шаг, -
Навстречу жизни и мечте.
Тихо в школьном, маленьком дворе
Почему-то грустно детворе,
Взгляды все на колокольчике
В первоклашкиной руке.
Не надо девочка, - не звони,
Не открывай нам двери в жизнь,
На миг нам детство ты сохрани, -
Не торопи нас, не торопись…
Кому принадлежали те руки - осталось неведомо. Дыхание перехватило. Но я вырвал своё сердце из чужих ладоней. Оно как подстреленная птица, замирало, успокаивалось. Я испугался: а вдруг остановится?! С силой выдохнул. Дурь вроде вышла. Я снова шёл, но уже как заведённый, вкусивший сладкой отруты с непрошенных губ, раз за разом, повторял и повторял припев:
Не надо девочка, - не звони,
Не открывай нам двери в жизнь,
На миг нам детство ты сохрани, -
Не торопи нас, не торопись…
Так бывает. Привяжутся какие-то слова с бесхитростной мелодией, и ты кружишься, отравленный ими, в танце на поверхности пластинки. А проигрыватель всё вращает её, и лишь иголочка звукоснимателя царапает где- до рядом.
Чуть дальше, левее – клуб. Справа от него, - за школой, - «новый» детский сад. И в него я ходил. В нём мама работала. Чуть дальше – бараки, контора прииска, семь двухэтажных домов, столовая, магазины – продовольственный и промтоварный, через общий коридор, больница. На одной окраине – кочегарка, обогревающая «эту сторону», и дальше разнообразные мазутные, уродливые мастерские. Для машин, бульдозеров, прочих золотодобывающих механизмов. На другой окраине – приглушенно тарахтели двигатели дизельной электростанции. От неё по всему посёлку тянулись провода, и кажется, ещё дальше, - на участки, к промприборам. Вот, практически и всё. Всё. Но почему же так тянуло в это место? В котором «этого всего» так немного? И оно так серо и неприглядно. Я пошёл в обратную сторону через посёлочек геологов, через самые первые домики, срубленные в этом глухом месте в 1966 году. Дамбу через ещё одну протоку смыло. Здесь построили мост. За ним виднелась «наша сторона». Я всё шёл, и школа не выходила из моей головы, в ней теснились одноклассники, учителя, и все остальные, - кто в ней учился. Или делал вид. И, отчего-то, припоминался какой-то из Новых годов, из тех, ещё не замыленных, когда уже в Дедушку Мороза не веришь, но отчаянно хотелось - в Снегурочку, и верилось: когда-нибудь она будет таять в твоих руках. Отрочество… В спортивный зал навезли срубленных лап кедрового стланика, пахло холодной хвойной смолой, мандаринами и ещё чем-то. Свежестью морозного жгучего утра на заснеженной земле. И, Земля, в своём бесконечном вращении приближалась к точке, отделяющей один год от другого, и рабочие мастерили в спортзале ёлку, и у нас уже была куплена тайком и спрятана бутылка красного - «Медвежья кровь», и нашу собственную, молодую, будоражило что-то, и это шалое, бурлящее чувство пьянило без вина.
Через десять дней с севера подул сильный ветер, посыпал мокрый снег. Вода в реке стала наполняться шугой, и по тихим её закрайкам встал лёд. Огромные стаи черной морской утки рвались на юг. Я собрался, и меня этим самым ветром немного отнесло в обратную сторону.
На учебу в институте, из-за нелётной погоды, я чуть опоздал. Мне, как моряку-краснофлотцу, конечно простили. Синюю кассету я взял с собой, и она, как всё прошлое, растворилась, исчезла без следа. Но иногда я вспоминаю о том, что она всё же была, и напеваю песни что исчезли вместе с ней, но навсегда застряли где-то в закоулках моей души.
*Стихотворные строки принадлежат перу Иванова Сергея Александровича, 1960 года рождения, в прошлом - военного моряка Тихоокеанского флота.
Свидетельство о публикации №224030201114