Продолжение

ПРОДОЛЖЕНИЕ

1

-- Кофе хочешь? -- она проснулась и повернулась ко мне.
-- Х-хочу, -- выдавил я, и вытер рукой испарину со лба.
-- Не слабо ты вчера набрался, -- зевая, сказала она. Завернулась в кимоно и, шаркая ногами, вышла из камеры... то есть комнаты.
-- Ааа?.. Я ничего не бормотал во сне?
-- Не, я не слыхала, -- крикнула она с кухни.
Черт, как хоть ее звать-то? "Эстер легко прикасалась к героям своих песен -- как будто незаметно гладила их под мышками и по головам", -- вспомнилось мне. Элеонор? Ничего себе, ситуация.
-- Прости, не помню твое имя, -- крикнула она, гремя посудой.
-- Эд... то есть Морли! -- обрадовался я.
-- А я Эльза! Мы вчера в "Двух маго" познакомились, помнишь?
-- Нуу, конечно! Два таких мага... в ожидании третьего.
-- А ты забавный, -- она вернулась с чашкой кофе в руках. -- Завтракать будешь?
-- Не откажусь.
-- А потом хочешь, познакомлю тебя с гражданским мужем?
-- А кто у нас муж?
-- Один поэт, -- она махнула рукой в сторону окна, -- бывший сюрреалист, решивший сменить приставку "сюр" на "соц"... .
-- Зачем?
-- Пропадай, раз недопета, песнь французского поэта... Понял? Моя сестра, между прочим, агент Коминтерна.
-- Агент чего?
Она посмотрела на меня, как на малолетнего преступника.
-- Ты в каком мире живешь, Морли?
-- Не знаю, -- признался я.
-- Она скоро доведет Маяковского до самоубийства.
-- Если бы я знал, кто такой Маяковский, я бы ужаснулся, наверно...
-- Большой русский поэт. Гений. Друг Эренбурга.
-- Ааа... Мы с ним вчера встречались. Потом пришел Фицджеральд, и дальше я не помню.
-- Я так и поняла, -- усмехнулась она. -- Скотт был с Зельдой. Поэтому ты его здесь и не видишь.
-- Да? -- искренне удивился я. -- Вот как у вас тут всё устроено?


2

Арагон сидел с Элюаром и Эренбургом и пил ром за столиком перед кафе на бульваре Монпарнас. Эренбург курил трубку, а Элюар -- сигару. Когда я подходил, я услышал фразу, произнесенную Арагоном:
-- Рабочие, они же настоящие герои... Это потом только, когда выбирают, каких рабочих назначить в начальники, в них вкладывают всякие ужасные капиталистические идеи, им зажимают сердце, чтоб не глядели на мир по-геройски. А они совсем не такие.
Я сел на свободный стул и после нескольких острот и приветственных слов приступил к главному:
-- Я хочу очистить язык и слить в единое целое стиль, метод, психологическую изощренность, многообразие внутренних связей, так, чтобы читатель не смог разложить их на части, -- сказал я. -- Ну, как яблочность яблок у Сезанна... Чтобы тыква, забор, девичья фигура, ананас на скатерти обретали первозданную ясность, вокруг кипел праздник вещей без прикрас. Почему не всем даны глаза и сердце, способные радоваться реальности? Слово осязаемо. Как ужасно тщеславие художника, мечтающего о неосязаемом мире!
Мне вспомнился Мен Рэй и его фотографии... Я не был уверен, что нарисованная перчатками Хемингуэя разбитая морда когда-нибудь появится на моей фотографии, а вот относительно друзей-сюрреалистов это было похоже.
Теперь мне стало понятно, что они восставали против духовного высокомерия, против безумной идеи, пронизывающей современную литературу и современное сознание, идеи о том, что человек во вселенной безумно одинок. Я понял, что рабочие для них были такими же героями, какими были боксеры и матадоры для Хемингуэя. А для Фицджеральда такими были, наверняка, люди сумевшие разбогатеть. Они не ведут себя как труженики в переносном смысле, они действительно презирают свою жизнь, как писатели презирают работу.
На террасе кафе, недалеко от нас сидели Пикабиа и Миро. Пикабиа в своих широченных одеждах с гербом Свободы казался абажуром на митинге, те, кто сидел в кафе вокруг, были его слушателями. Он говорил что-то остроумное, и его произношение и построение фраз казались мне набором цифр и слов, но когда я вслушивался в их смысл, они оставались только цифрами и словами.
-- Что вы о них думаете? -- спросил Арагон, кивнув в сторону художников.
-- Честно говоря, считаю их шарлатами. Я их не принимаю.
-- Вы не правы, -- пыхтя трубкой сказал Эренбург, -- когда-нибудь вы это поймете.
-- Что же хорошего в их картинах? -- спросил я.
-- В них много иронии. Да и других эмоций, -- ответил он. И обратился к Арагону: -- Вы мне про мужскую философию объясняли, и у русских мужиков я встречал что-то похожее.
-- Если бы в моих текстах было столько иронии, меня сочли бы за балаганного клоуна, -- съязвил я.
-- Они работают, как лошади, -- сказал Элюар. -- И делают свое дело, куда более серьезное, чем наше. Честь им и хвала! С другой стороны, когда простой рабочий слаб, мы еще сильнее его делаем героем. И это правда, друзья! Я не люблю слабых людей. Они еще больше нам мешают, чем бездари. Художник, работая на холсте, остается невидимым зрителю. А зритель в ответ тоже превращается в невидимку.
-- В каком смысле? -- спросил я.
-- А в таком. Если мы уйдем со сцены и перестанем двигаться, то станем невидимыми зрителями, как они. Вот в чем ужас ситуации. Поэтому всем нам так хочется идти дальше, к настоящей славе. Слава -- это срам для слабых и немощных, которым надо делать всё по заказу. Но мы ничего не должны упустить, хоть мы и сильны.
-- Правильно! -- сказал Арагон. -- А то мы так и будем ходить по колено в дерьме. И главное, никто нас за это не похвалит.
Эренбург помахал рукой какой-то бабе в кокошнике, которая шла по тротуару под руку с индусом в чалме.
-- Это Маревна, -- пояснил он. -- русская художница.
-- Боюсь показаться вам дилетантом... я видел ее работы, -- скривился я. -- Такая же чепуха, как и весь этот парижский улей.
Арагон и Элюар переглянулись. Арагон пжал плечами.
-- Вы, кажется, поклонник Мейсонье и всего этого романтического болота, Морли, -- усмехнулся Элюар. -- Возможно, вы согласитесь выслушать мнение художника, не боящегося заглядывать за кулисы жизни. Лично мне нетрудно вам объяснить, что такое настоящее искусство. Как мне представляется, искусство начинается там, где заканчивается профанация и праздное любопытство. Художник, который смотрит на мир с восторгом и искренней жаждой познания, должен уйти от мира далеко-далеко и оставить ему для окончательной переработки свой продукт -- то, каким он его воспринял. В этом его единственное отличие от любого другого человека. Ограничимся этим, потому что проблема вообще довольно расплывчата. Но позвольте все же попросить вас об одолжении. Вы ведь писатель... Не откажите в любезности хотя бы ради искусства. Расскажите что-нибудь о том, что вы сами создаете. Мне любопытно. Что вас вдохновляет. Не стесняйтесь, все равно нам скоро уходить.
-- Я не собираюсь долго сидеть здесь, и вы вполне можете меня заткнуть, поэтому выложу сразу всё, что я думаю. Да, согласен, это нелегко объяснить. Знаете, чем отличается настоящий художник от потребителя? Все эти фокусники... Они никогда не будут наслаждаться успехом, и даже в этом случае у них не останется другого выбора, кроме как пытаться казаться лучше других. Настоящий художник это делает для самого себя. Его работа не зависит от чужих похвал. Если ты не предпочитаешь быть таким, какой ты есть, тебе лучше оставаться с ними. Ты ни в коем случае не хуже других, твое творчество есть за что любить... На самом деле это самообман. Такие художники хороши как бы снаружи, внутри они хуже. Поэтому, когда ты делаешь что-то, хорошо тебе самому, а не кому-то.
-- То есть Пикассо, Брак и другие вечно чем-то недовольны в себе? -- спросил Эренбург. -- Вопрос ко всем.
На его лице было написано раздражение. Я ответил, стараясь, чтобы мои слова никого не задели:
-- Они не ожидали узнать себя так близко.


3

-- Сумасшедшему открыты грани бытия, недоступные обычному человеку. Отсюда такое увлечение психоанализом и спиритизмом, -- говорил Хемингуэй.
Мы шли вниз по улице Кардинала Лемуана, где Хемингуэй жил несколько лет назад. Позади осталась площадь Контрэскарп с фонтаном и сидящими вокруг него клошарами. По пути мы собирались зайти в книжную лавку "Шекспир и компания", где, если повезет, можно было встретить Джойса.
-- Обязательно прочти "Улисса", хотя... мало кто дочитал этот бред до конца, -- смеялся Хемингуэй. -- Эзра Паунд как-то сказал, что роман не стал бы хуже, если бы в нем было меньше самокопания.
-- То есть все они психи? -- спросил я. -- Все эти дадаисты-сюрреалисты...
-- Конечно! Только псих мог сказать: "Сыр -- это труп молока".
-- А ты не думаешь, что Пикассо, Кандинский и другие...
-- Поверь мне, бой быков гораздо интереснее! Пикассо, кстати, это понимает!
Дома у меня лежал его роман "И восходит солнце" с обложкой в стиле ар-деко, который я не решался дать автору на подпись. Хемингуэй ведь мог запросто и послать...
-- Сейчас читаю Ремарка, -- сказал он, -- через первые главы пробиваюсь с боями. Как жаль... я имею в виду как жаль, что я не сумел закончить свою книгу о войне раньше его. Представь себе, читаю переводы из газет...
-- Всё-таки экспрессионизм или имажизм, например, внесли необыкновенно свежую струю в поэзию. Тот же Олдингтон... или Шагал...
-- Один из них, кажется, умеет немного рисовать. Вот пусть этим и занимается.
-- Все эти "измы"... можно в них запутаться, -- досадовал я.
-- Они нужны литературным критикам. Им так удобнее разложить нас всех по полочкам.
Он серьезно посмотрел на меня и задумчиво произнес:
-- Твои рассказы очень хороши. Но тебя никогда не оценят по достоинству.
Я был неожиданно уязвлен, поэтому даже не стал спрашивать почему. А он засунул руки в карманы бриджей и рассмеялся, как ребенок, которому удалось озадачить приятеля.
В тот же день я решил разыскать Джойса на его квартире по адресу, данному мне Хемингуэем, поскольку решил познакомиться со всеми известными писателями, живущими в Париже. Но по дороге мне совершенно случайно встретилась Эльза.
-- Собираюсь познакомиться с Джеймсом Джойсом. Ты его знаешь? О нём идет скандальная слава...
-- Как сказал Есенин, "не будешь скандалить, помрешь Пастернаком"!
-- Он тоже поэт?
-- Еще какой... -- обронила она. -- Обеспечить себе славу можно либо скандалами, либо загадками, которые литературоведы будут отгадывать всю свою жизнь. Кстати, дочь Джойса учится танцевать у Айседоры.
-- Твоя подруга? -- удивился я.
-- Скорее знакомая.
-- Тоже агент Коминтерна?
-- А-а, запомнил! Я пошутила, -- рассмеялась она. -- Прочти мой роман "Камуфляж", многое поймешь.
-- У тебя один роман? -- осторожно спросил я.
-- Три, -- она задиристо показала пальцами вилку, нацеленную мне в глаза. -- И все отличные!
Я был обескуражен и чуть ли не прошептал:
-- Сколько же тебе лет?
-- Мне почти тридцать два года и я надоела себе самой, -- сказала она, гордо задрав голову. -- Если бы не чертова сестра, я была бы сейчас законной женой Маяковского.
-- Может быть, мне с ним поговорить? Ты сказала, он друг Эренбурга?
-- Милый, -- она погладила меня по щеке, -- Маяковский уедет к себе. А я... не важно. У тебя изданы книги?
-- Пока лишь рассказы... но я сейчас работаю над романом.
-- Все над чем-нибудь работают. Все пока гении. Принеси мне свою книжку, ты меня заинтересовал.
Мы расстались, и она пошла по направлению к Маре. На ней было блестящее синее платье и красная бархатная шляпка, которую она держала в опущенной руке. Я был уверен, что она меня уже забыла, но она не спешила. Я любовался ею и не мог тронуться с места. Держась как бы в задумчивости, она переходила от магазина к магазину. Некоторое время спустя я понял, в чем дело. Она решила выбрать что-нибудь не такое блестяще-дорогое. Но это было трудно, потому что всё то, чем торговали в Париже, вызывало у нее в воображении какие-то неуловимые, неопределенные ассоциации, которые приводили ее в недоумение. Ей вспоминались старые лавки с утварью, приторговываемой не для роскошных интерьеров, а для столярных мастерских, где она так любила прятаться, когда были холодные ветры.
Я подумал, что лучше разыскать Джойса вместе с супругой. И я стал репетировать вслух, что скажу ему:
-- Как вы поживаете? Я Морли Каллаган, а это моя жена Лоретта.


4

Через день нашел Эльзу в компании двух мужчин. Она танцевала с одним из них под странные звуки, которые издавал этот лысеющий мужчина в ритм музыки. Он называл это "джазовой импровизацией". Со стороны они выглядели как сектанты, не имеющие никакого отношения к остальному миру. Другой был француз -- я сразу это понял по его ровному глухому голосу и небритым щекам. Он что-то рассказывал, расхаживая рядом с танцующими, и Эльза смеялась, слушая его.
-- Морли, знакомься -- это писатели! Миллер, Селин, -- представила она их. -- Миллер только недавно из Нью-Йорка!
Мы сели за стол, на котором стояли початая бутылка вина и три бокала.
-- Вы ведь тоже не так давно в Париже? -- спросил с улыбкой лысеющий франт.
-- Нуу... в общем, да, -- признался я. -- А что заметно?
-- Ты принес свою книгу? -- напомнила Эльза.
Я положил на стол томик с рассказами, который обещал Эльзе, но смущаясь, не решался преподнести его в присутствии ее друзей. Француз рассмеялся.
-- Не тушуйтесь, несколько недель здесь заставят вас так не любить, так ненавидеть эту суету и всяческую мишуру! Когда вы сидите здесь, под нашими взглядами, благоговейно созерцая свое омерзительное дитя в наряде из перьев и ревущих труб, -- Селин указал пальцем на книгу, на обложке которой действительно были изображено перо -- вы, конечно, ощущаете свою привлекательность и могущество, но можете быть уверены, что и остальные с благоговением и завистью следят за вашим "творческим процессом", если, разумеется, в вас еще осталось хоть немного этого "жизненного дерьма"… Оно безжалостно и безжалостнее нас, мы даже не лебезим перед вашим отражением в зеркале литературы, как и вы перед нами… А вы в первую очередь перед нашими… Ха-ха!
Я был шокирован, узнав, что они наслышаны о моей книжке. В Торонто меня часто обвиняли в том, будто мне нужен успех, чтобы создать видимость уважения к себе. Миллер, видимо, чтобы разрядить обстановку, стал говорить, что хотел бы познакомиться с художником Сутиным.
-- Сутин? Это просто, дружище. Он сейчас здесь нарисуется со своей еврейской рожей, -- сказал Селин, прихлебывая вино из стакана.
Я взглянул на Эльзу. Ее глаза недобро заблестели. Она откинулась на свой стул, закинула ногу на ногу и уставилась на Селина.
-- Сегодня вокруг только и слышишь: “Жажда наживы,” -- а что это значит? -- продолжал француз. -- Это значит, где-нибудь за границей каждый день меняют талант на меха и бриллианты; это для нашего брата, известно, знаменатель жизни, а они здесь все так и сидят в своем Париже, что ни говорила бы на этот счет "заграница", – так вот для них, этих местных евреев, эти перемещения не такая уж трагедия... Но не сдвинешь их никак!
-- Ты чертов антисемит! -- вскричала Эльза. -- Где ты видел еврея, который сидел бы сиднем на одном месте? Что за архаичное представление о реальности!
Вдруг я услышал за окном слабые звуки аккордеона. В ресторан вошла элегантно одетая старуха в соломенной шляпе, с фикусом в руке, и направилась к нашему столу. Подойдя, она сняла с головы соломенную шляпу и аккуратно положила ее на стол. У нее были жидкие волосы, а под глазом чернел большой синяк. Ее седые брови были нахмурены, но из-за слез ее лицо казалось приветливым. Она улыбнулась и сделала мне комплимент: "Вы здесь король! Вы лучше всех". Я был не на шутку польщен. Мне показалось, что впервые за много месяцев я попал в общество образованных людей. Особенно поразил ее фикус. Старуха поставила его на пол между нами. Я заметил, какой он тонкий, зеленый и гибкий. Эльзе это не понравилось. "Не нравится?" -- спросил я. И не дожидаясь ответа, я вынул из кармана денег, и дал старухе. Сначала она казалась потрясенной, потом побледнела и спрятала их в карман.
-- А теперь уходите, не мешайте нам, слышите? -- сказал я.
Но старая дама осталась стоять. Она стала что-то соображать. Через минуту она прошамкала: "Я, видимо, хотела что-то сказать". Я не мог ни отвести глаза, ни отвернуться, не рискуя потерять самообладание. Селин принялся заразительно хохотать. Миллер растерянно оглядывался вокруг. Все молчали. Потом он произнес: "Конформизм!" Потом заговорил Эльза. "Дайте ей еще фиников, Генри", -- сказала она. Тогда Миллер встал и галантно проводил даму до двери, вручив ей фикус.
-- Прекрасное растение, -- сказал он, -- оставьте его себе. Нам оно не нужно.
Старуха, оглянувшись, посмотрела на меня, словно я был невидимкой. Казалось, она проверяла мою способность действовать хладнокровно. Я хотел было заказать еще вина, но раздумал. Вдруг моим мыслям удастся прорваться сквозь этот нездоровый бред? Но через минуту я вдруг понял, что так ничего и не смогу сделать. И не то чтобы я струхнул. Нет. Дело было не в этом. Возможно, я просто устал. Такая была реакция, словно я уже слишком много выпил. Был час ночи, мне очень захотелось спать. Тогда я встал и, извинившись, пошел за своей шляпой.
Когда я вышел на улицу, старуха стояла в тени деревьев. Когда я подошел к ней, она кивнула головой. Я заметил, что во рту у нее был какой-то белый порошок. Непонятно откуда взявшийся. Заметив мой взгляд, дама спросила: "Хочешь увидеть чудо?" -- "Хочу", -- ответил я. "Тогда подойди поближе к этим двум деревьям", -- сказала она. Мне показалось, я где-то слышал подобное предложение. Мы подошли к двум платанам, и я увидел, между стволами желтый камень. Подняв глаза, старуха указала на него пальцем. Это был череп крупного животного, возможно обезьяны. Ничего подобного я раньше не видел. Женщина что-то пробормотала. И мне показалось вдруг, что всё вокруг преобразилось. Я был на войне, рядом взрывались снаряды...
Время от времени долетали гортанные крики и шум битвы. Внизу на равнине скакал кавалерийский отряд, потом его уносил ввысь черный дым, -- это горела деревня. Иногда долетал знакомый трескучий звук. Это стреляли орудия. Всё! Хватит! Я устал от пушечной пальбы. И потом, мне холодно. У меня нет пистолета, но есть варежки, которых хватит на всех. Берите, берите. Пожалуйста. Этот грохот слышишь, только когда прислушаешься. И тогда что-то в тебе просыпается, какая-нибудь маленькая забытая надежда, которая томится в тишине без человека.
Минут через пять я пришел в себя. Видение исчезло. Я был один.


5

Я ждал Скотта Фицджеральда в пивной на площади Тартр за кружкой светлого. Фицджеральд заказал перно, оглядывая заведение, где был впервые. Я хотел поговорить с ним о прозе Боба Макэлмона, но Скотт сразу же перевел разговор на Хемингуэя. Его интересовало, что я думаю о том, как он работал над "И восходит солнце". Я сказал:
-- Почему Хем никогда не заканчивает свои рассказы?
Он с удивлением спросил:
-- Ты хочешь продолжения? От Хемингуэя? Да у него такой стиль!
-- Да уж... А какой стиль у тебя? Я знаю, что вы все сейчас коллекционируете друг друга.
-- Сегодня стиль перно.
-- Ты так сопьешься, -- покачав головой, не сдержался я. -- Ты совершенно не заботишься о здоровье.
-- Да брось! Ты чего, поссорился с Лореттой? Она устроила тебе взбучку? Ну подожди, я отплачу тебе за ее обиду! Буду видеть тебя иногда по пятницам. Приходи, угощу чаем и своими секретами. Если тебе будет нужно исчезнуть, скажи, что у меня проблемы. Я помогу. Понял?
И Скотт стал мне рассказывать, каким образом был написан роман Хемингуэя. Он начал с того, почему он вообще взялся за эту тему, а потом перешел к структуре отрывков, когда герои без конца выпивают. На этом месте он вдруг замолчал. Я тоже не знал, зачем затеял этот разговор, да и вряд ли кто-нибудь понял бы.
-- Когда мы познакомились в Торонто, -- поспешил вставить я, -- он стал настаивать, что писатель обязан испытать все то, о чем пишет. В то же время ему нравилась книга, которая была фантазией чистейшей воды.
-- Ну и что? -- улыбнулся Фицджеральд. -- Эзра Паунд утверждает, что это лучшее, что ему пришлось прочитать за последние сорок лет.
-- Жаль, я с ним не знаком.
-- Я знаю, что он не в восторге от того, как я пишу. Всего несколько человек в мире, знают, что такое хорошее современное искусство. У них безупречный вкус, поверь мне.
Мы выпили с ним еще и решили прогуляться до "Монокля". У этого кафе была интересная, как мне показалось, репутация: во-первых, в нем подавали замечательный гоголь-моголь, во вторых, там часто собирались любительницы нетрадиционного секса.
Мы заказали по коктейлю и пару раз сыграли в бильярд, а потом долго стояли на улице перед входом, разглядывая прохожих.
-- А ты знаешь, что Хем пишет для немецкого эротического журнала? Разумеется под псевдонимом, -- неожиданно спросил Фицджеральд.
-- Да ну!
Он был уже прилично пьян. Его организм, кажется, просто не переносил алкоголь. "Только это между нами", -- округляя глаза, приложил он палец к губам. -- Зарабатывать-то как-то надо". Я спросил, знает ли Хемингуэй немецкий. Он сказал, что знает. Тогда я поинтересовался, бывал ли тот в Германии, и понял, что бывал. В итоге я сказал что-то не к месту и сразу же пожалел об этом.
-- Значит, это всё притворство... Так ты думаешь? -- задумчиво спросил он.
-- Он как эти девчонки... -- сказал я, кивнув на дверь кафе.
В это время перед "Моноклем" остановилось открытое авто, и из него вышла чемпионка Франции по тяжелой атлетике. На ней был мужской костюм, в руке она держала увесистую трость с латунным набалдашником. Следом за ней из машины вышел щуплый юнец в долгополом белом халате. Юнец был весь в ссадинах и зеленке. Он что-то сказал молодой женщине, та кивнула и направилась к входу. Тогда он повернулся к нам и вежливо поздоровался. "Ваше имя?" -- спросил он. Я открыл было рот, чтобы представиться, но так и застыл с открытым ртом.
Из двери неторопливо вышла женщина в платье из дорогих нитей цвета тропического заката и села в машину. Над ее головой сверкала золотом эмблема солнечного зонта -- два круга, украшенные яркими страусовыми перьями. Следом выпорхнула почти обнаженная темнокожая девушка с гепардом на поводке, а чемпионка с маленьким зеленым чемоданчиком из крокодиловой кожи завершала процессию. Когда я закрыл рот, незнакомец посмотрел на меня вопросительно. Получив в ответ мой кивок, он пробормотал что-то неразборчивое, сел в автомобиль и уехал.
-- Что это было? -- спросил озадаченный Фицджеральд.
Мутный парижский воздух, бессмысленный свет, чужой язык и чужое тело? Или хоть где-нибудь есть человек, который может всё объяснить? Кто он, по-настоящему живой, со всем многообразием человеческих страстей и переживаний? Я задумался. На ум пришло одно-единственное слово... Катарсис.
Но что это за имя? Кого так называют? Сначала я подумал о себе. Но вдруг понял, что тут какой-то двойной смысл. И сразу же вспомнил что-то далекое, светлое, чистое и очень хорошее. Забавно, но это было сценическое имя французской певицы. Тогда -- кто она? Точнее, кто та, которую называют словом "шансонье"? И вдруг я понял.
Фицджеральд остановил такси и мы устремились за призраком Парижа. Вскоре мы были уже у двухэтажного особняка, примостившегося на углу площади Пигаль. Фицджеральд расплатился с таксистом и мы направились в дом, в котором скрылась троица с гепардом. Но ничего интересного внутри нас не ожидало -- обычная меблированная комната, где стояли низкие диваны и кресла и висели фотографии. В центре на большом столе стоял гроб, покрытый пятнистой шкурой.
Париж соблазнил и обманул нас. Как он обманывает всех.


6

Иногда мне казалось, что Скотт не отдает себе отчет в своих поступках. Видит Бог, я уже достаточно прожил в Париже, чтобы ничему уже не удивляться. Здесь не обязательно целенаправленно искать приключений, как в Торонто, нужно лишь запастись терпением и немного подождать -- жизнь сама отыщет вас в каком-нибудь сомнительном месте, и… закружилась карусель. В общем, вы как будто смотрите на жизнь через кривое стекло -- образы узнаваемы, но искажены. Часто они бывают крайне нелепы, неприятны и даже шокирующе странны. Но главное в том, что после такого приключения, даже если оно покажется вам жутковатым, окружающие все равно остаются вполне нормальными людьми.
Как-то мы сидели в мастерской Цадкина. Фицджеральд только что отправил Зельду на такси домой и прихлебывал скотч. Миллер закончил готовить пунш с ромом. Цадкин готовил немудреную закуску из яблок и овощей.
-- Париж как девка... -- сказал Макэлмон, разливая пунш по стаканам. -- Издалека она восхитительна и вы не можете дождаться минуты, когда заключите ее в объятия... Но через пять минут уже чувствуете пустоту и презрение к самому себе.
-- Отлично сказано, -- восхитился Миллер. -- Я это возьму себе!
-- Бери! -- добавил Макэлмон, -- Все мы настолько поглощены собой и занимаемым местом в литературе, что ничего не замечаем вокруг. Так что не советую обманываться красотой Парижа, его обаянием и его судьбой. Это странная штука... сложная и непристойная. Париж заставляет вас чувствовать себя ничтожеством, ибо каждый раз, спускаясь с какой-нибудь из мансард, вы ощущаете в груди толчок омерзения, а в сердце -- стыд.
-- Я уделяю так много внимания аморальному, порочному, потому что... одно и то же событие может показаться двум разным людям совершенно по-разному, -- сказал Миллер. -- Сегодня я видел сон про одного француза... Вот так примерно выглядит современный европейский специалист: молодой человек двадцати с небольшим лет, занимающийся философией, журналистикой, фотографией и весьма вероятно -- рекламой. У него есть девушка, которая ему очень нравится, он ездит на мотоцикле и любит готику. Итак, наш герой приезжает в Лондон. А потом он исчезает... Куда? Нет, конечно, из Европы его никто не гонит. Скажем, в Москву… Был еще какой-то нелепый роман с рыжей бестией...
Фицджеральд прекратил разглядывать скульптуру Цадкина, изображавшую беременную женщину с руками разного размера и причудливым венцом на голове.
-- В женщине должно быть много нежности и мало рассудочности, вот тогда она сделает для вас то, чего не сумел бы ни один дипломат, -- сказал он. -- Не надо ни бранить ее, ни хвалить, а напротив, старайтесь возбудить в ней ее же собственные недостатки. В результате вы ощутите глубоко в себе самом такой душевный покой, о котором не смел мечтать даже старик Бернард Шоу, написавший «Дом, где разбиваются сердца». Увы, все это можно узнать только тогда, Генри, если доживешь до его лет.
-- А что будет потом? -- спросил Миллер. -- Потом мы со всем этим останемся один на один. Наши души будут смешиваться, бесконечно наполняя друг друга и уничтожая всякую возможность одиночной жизни. Сколько всего книг родится в результате -- сложно сказать. Но ни одна из них не будет по-настоящему человеческая. Вот в чем соль: человеческая культура никогда не закончится. Она будет существовать вечно, просто мы не будем ее понимать. С самых древних времен в ней была загадка, и она продолжает оставаться загадкой. Единственный ее смысл -- загадка. И источник тайны, хотя и непонятно, какой. В каждом мгновении есть некий прообраз вечного; точно так же и вечный символ. Я пишу с предощущением конца времен.
-- Да! -- сказал Цадкин, поднимая стакан с пуншем. -- Выпьем же за культуру, ее вечную жизнь, не разрушающуюся и не умирающую никогда! Наша беседа должна послужить развитию культурной мысли во всем мире. И ее истинной роли в этом мире!.. За дом-корабль капитана Шотовера, и пусть он найдет хоть какую-то точку опоры среди всех привычных чувств и идей!
-- За мысли и чувства обычных людей, -- сказал я и залпом выпил свой стакан.

Это было так хорошо, так прелестно, что я долго сдерживал наворачивающиеся слезы. Я даже забылся... наверно, потому что принял больше обычного. Было так много невыразимо вкусных английских слов, и было -- я даже не смог подобрать правильное слово -- грязно. Но что-то было и неуловимо страшное. Страшные или не понятные мне русские слова. Страшные на слух, можно сказать. Или нет? Как это понять? Уже утро.
Меня кидает во тьму. А там только другой мир. Если бы я мог куда-нибудь еще прыгнуть, я бы прыгнул. Только некуда. Я такой же пленник. И эта стена – в ней нет свободы. Можно только ждать. Ни одной двери, и все они на петлях. Остается только время. Сколько надо ждать, чтобы попасть на другой этаж? Наверно, очень долго. Столько, сколько я захочу. Поэтому не важно, как оно выглядит и что там происходит. В нем нет будущего, в этом пространстве. Это безбрежность сна, которого больше не будет никогда. Даже во сне. Хотя сновидение становится жизнью, если он кончается. Что я тут делаю? Мне снятся сны? Но что тут на что-то влияет? У меня нет надежды. Где выход? Тоже у стены, но нет никаких ориентиров. Но чтобы выйти за грань того, что я вижу... я продолжаю блуждать в этой темноте. Разве она моя? Нет, хоть я там. За ней ведь тоже не было ничего, поэтому мне и не надо ничего. Нет выхода. Не получается выйти. А если я выйду, мне не вернуться. Хоть бы в другую сторону... "я не смогу назад". Если так, должен же быть выход. Хватит!


Рецензии
Этот вариант мне нравится больше. Начальный кусок вторичен. Как будто продиктован Луи Арагоном. Не хватает только слов "скоты, скоты".
Обычное неоязыческое хулиганство с треском провалилось. Своего рода пляска святого Витта... Апокрифическая хроника, и только. Но, я уверен, многие мстители уже надели траур. Осталось наказать только автора. И это будет легко. Вы, наверное, уже догадались, читатель. Угадали. Приговор уже вынесен и опубликован, дорогой читатель! Кому — автору этой книги. Только его имя вам не встречается. Читатель может с чистой совестью перевернуть страницу и перейти к следующей. Итак, теперь вы знаете всё. Поздравляю! Кто скажет, что это несправедливо?

Елена Троянская Третья   06.03.2024 11:26     Заявить о нарушении
Элен, надеюсь, "продолжение следует"?
Известно, что Каллаган со слов Макэлмона распускал слухи про Хема и Скотта - это, конечно, вранье и характеризует его соответственно. Хемингуэй в тот период больше всего ценил дружбу с матадором Франклином (Фрумкиным) и писал Ромео и Джульетту 20 века - "Прощай, оружие".
Но Каллаган, вероятно, знал о романе эротической писательницы Анаис Нин с Миллером и его женой. Это доподлинно известно - Миллер настаивал, чтобы Анаис развелась с мужем. Было бы интересно прочитать об этом в одной из следующих глав.

Елена Троянская Третья   04.03.2024 18:29   Заявить о нарушении
Это относится к тому же периоду?

Оксана Киповская   07.03.2024 20:15   Заявить о нарушении
У Элен описан период примерно 1928-29 годов. Мне кажется, она допускает хронологические вольности. Каллаган приехал в 1929 году по совету Хемингуэя..
Жена Миллера Джун Смит (Шмердт) была танцовщицей. Еще в Нью-Йорке она влюбилась в художницу Джин Кронски, и они уехали в Париж в 1928-м. Там за Джун ухаживал Кокошка (который до этого жил с куклой в натуральный рост), и подруги поссорились. Джун вернулась в Америку, а Джин через год покончит с собой. через некоторое время Джун снова поехала в Париж, теперь с Миллером, и закрутила роман с Цадкиным. Анаис Нин появится позже, где-то в начале 1930-х, когда Миллер приедет туда уже на десять лет.
Герои "века джаза" были многократно описаны в различных фантазиях, например у Олдриджа и у Дональдсона, и даже показаны в фильме Вуди Аллена.

Елена Троянская Третья   07.03.2024 22:11   Заявить о нарушении