Мы все большие
На спектакль пришло много евреев. Какая неожиданность. Самое интересное и на сцене, и в зале их было, считая меня. Все смотрели друг на друга. Это так бывает, когда много евреев вместе. И если бы не началось действо на сцене, то оно бы началось в рядах. И началось, если честно, но тут свет померк. Два часа ходит человек в нестиранных галифе, как будто у нас нет хорошего стирального порошка, и стыдно, товарищи, и рассказывает историю, в которую можно поверить, а можно и не поверить. Кому от этого лучше. Но когда вот сцена обшарпана, а в стенах этих каких то сто лет назад еврейские девочки учились стрелять из ружей по живым людям, английским и даже арабским, то почему и нет. Ко вчера так эта первая партия тех стрелков женских мертва, но так и лак на досках, скажем, поблек. Что вы. Но из них вышли мы и пришли до сюда. Конечно, тут балет, а тут даже танцы. И ритм и постук каблуков в такт, с которого никак нельзя сбиваться. И пороха запах, въевшийся. А что делать?
Я был тот самый зритель в третьем ряду. Ну, а в каком ряду сидеть, не нарушая порядок? Справа от меня пристроилась женщина с почти взрослым мальчиком. Скорее всего это был ее сын. Она иногда копалась в сумочке и подсматривала, а что там в телефоне. За новостями следила. Как будто могла что-то изменить. Ну, хотя бы сразу поделиться ими после окончания действа. Новостями евреи делятся просто: ну и что вы скажете на это? А что? Промолчать в ответ? Так вот. Она смотрела в телефон и это несколько сбивало меня и так недостаточно поглощающего кислород в такой атмосфэре. Я достал финку и ловко ударил любопытствующую в бок. Она по-детски хрюкнула и уткнулась в спинку впереди стоящего сиденья. Благо сиденья стояли так плотно, что не уткнуться, так надо постараться. Новости остались беспризорными и телефон потух. До черного.
Слева разместилось трио. Худой мужчина и две из трех толстух на Антибах. Если бы их не было, то Сомерсету не удался бы сюжет. А тут я грудью за Моэма. Две не одна, но и не три. Альтернативные толстухи вышли из хиппи. Удивительно, но иногда хиппи стареют и становятся в весе. Бритые виски и всякие фенечки в волосах - это да. А остальное - так нет. Со мной соседствовала наиболее выдающаяся в параметрах. Сидела, скажем, вплотную. Но вот она не смотрела в телефон. И финка разочарованно остывала. И если быть до конца справедливым, то толстуха, спрятавшись за многодиоптриеваемыми линзами, находилась в ладу со сном. Возможно, в нем подавались сливки, потому то она и причмокивала. Губы демонстрировали недюжинное в этом умение. Только в конце она резко приободрилась и стала хлопать. На секунду раньше, чем все.
Девочка второго ряда хотела к маме на ручки. И мама ее брала. А как нет? Не взять свое? И как только дите Божие получала искомоею, то сразу же возвращалась на место. Два часа дают возможность повторять такие движения почти что бесконечно. Ободок единорога на ее милой головке подчеркивал. Но не подводил итого. Остальные дети старались хотя бы один раз выйти из зала и самостоятельно сходить в туалет. Дверь хлопала негромко и почти не мешала. Я тоже хотел в туалет. Ну, хотел. А как? Я был маленьким, но уже давно. Спектакль получал новых красок.
Артист Сема устал уже с самого начала. И потому, устав, в конце оставался таким же уставшим. А еще этот неопрятный свитер и шапочка Швейка. Вот тут я хочу поинтересоваться у организаторов. Вы где были, когда собирали мальчика до поиграть? Что нельзя было дать что-то поприличнее. Сема наш человек и ходить в таком стыдно и тут я молчать не буду. Но промолчу. Я останусь при своем мнении. И донесу его до страниц. А как вы думали? Вопиюще. Красивый, кудрявый и даже умный и в таком вот всем, что прямо мы в тридцать седьмом годе или что-то около. Я уверен, что после спектакля он пошел до мамы и она налила ему бульон. Прозрачный и чистый. Чистый, повторюсь, бессердечные дельцы от манипуляций, с такими вот ребятами, учившими Баха у первом абзаце. Сема пожаловался маме Семы и на ту толстуху с ее громкими хлопками, что душа в пятки, и на очередное убийство той телефонистки и на невозможных детей. Мама Семы сидела напротив Семы, подперев подбородок. А потом она вязала шарфик, когда Сема вкусно ел обязательно вкусное жаркое. Ведь наступало лето и шарфик был у самый раз. А Сема думал, что если мама довяжет и умрет, то кто ему даст снова бульон. Он хотел, чтобы ничего не кончалось. Особенно бульон. И новая мама тогда? Искать? Вот еще. А игра? А роль? Нет и нет. А вот если купить с доходов с выступления пряжи, и чтобы вязалось? Так купить.
Я опасываюсь, что вы забыли, что в зале были сплошные евреи. Какие-то прямо настоящие. Таких найти так только тут. Они же всегда проходят мимо. А если вот зал. То только в туалет или к маме на руки. Или получить финку. Или вот идет поезд на Освенцим и какой-то Карл или Фридрих делает взмах в лайковой и поезд стопорится. Варшава - Тель- Авив - Освенцим. Каких маршрутов нет у Бога. Все еще сытые, со своим мишпухами, и в не самом плохом вагоне. И вот остановка. Чтобы сходить у театр. И все идут. Печь потом. А сейчас не потом. Сейчас это сейчас. Детям сложно усидеть. Два часа. Часто это другие два часа. И вы знаете только куклы мне виделись живыми. Ведь все, кто надышал до таких температур, что прожекторы поменялись с синего до красного когда-то уйдут. А куклы нет. Человек сидит, а на самом деле идет. В обществе будущих подданых Аида. И тут он завидует куклам. Спящим в чемодане. А там Бог. Простивший меня за все. За финку, за Освенцим, за мое жгучее желание выйти до Семы и дать ему бульон уже там.
Вы же знаете, что бульон любят все. И коты уличные и псы переулковые. И даже вши тех вечных панфиловцев любят. Суббота, бульон, рядом синагога, небо. Серое море волнуется раз. Картавя. Старик, старуха, рваная сеть, Пушкин с пробитым пахом, Дантес с паспортом украинского нелегала. Все любят. Я бы вышел на сцену и накормил Сему и его кукол. И дал бы им всем имена и отчества. Нельзя кукле быть без ФИО. А потом мы бы все водили хоровод. Даже та, с финкой. Конечно, рукоятка торчащая мешала бы несколько рисунку танца. Но это уже иная история. Я не вышел, но хлопал. На секунду позже. Как будто я из будущего, а немцы и зрители из прошлого. И я им: бегите, не сидите до конца. А они мне: так очень же интересно, дурачок. Мы досмотрим. И мы попрощались.
Я вспомнил, что забыл принять тамсулин и несколько кособоко собрался справить малую нужду в заброшенном апельсиновом саду Неве Цедек. Собирался дождь. Но собирался как-то несерьезно. И я мог мочиться не спеша. Тем более по-иному и не получалось. Капельки не самого отборного янтаря падали, согласно закону гравитации, нехотя. Пока то да се сорвал апельсинку, почистил. Горькие дольки. Сад дичал. А дождь все еще возился с манишкой. Я сорвал вторую. Че зря терять то момент. И третью. Наконец то я закончил. И пошел искать машину, удачно припаркованную между двумя домиками, еще не снесенными. И там, уже сидя в удобном салоне, и под кондиционером, прочел новости. И обрушился дождь. И забил истерично по стеклянной крыше.
Последние месяцы я боюсь таких новостей. Там нет дня, чтобы. Опять павшие в боях. Пока мы все вот смотрели спектакль, пока Сема играл, пока мама Семы варила бульон, пока коты сидели и ждали подаяний, пока дождь наливался силой, пока-пока море волновалось, как в первый раз, пока-пока-пока. Погибли наши мальчики. Наши. И это было больно. Так больно, что захотелось броситься в море и остудить руки и лицо, и уронить себя в песок. Но Вы знаете все проще. Веки влажнели и больше ничего. А куклы остались одни и тоже молчали. Они старательно устали вместо Сенечки. Чем они отличаются от нас. Так ничем. Суббота перевалила за полдень. Надо было как-то дальше. До самого обещанного кем-то кому-то счастья. И еще. Мы никогда не станем маленькими. Мы все большие. До самого неба.
02.03.24
Tel-Aviv
Свидетельство о публикации №224030300752