Синие озера глава 5. Свои

Глава 5. СВОИ.


- Что за год такой? – вслух пожаловался старый Зорин, всматриваясь в мутное небо. По календарю, весна должна была наступить, но ее и не было видно. Беда, беда…

Приставив ладонь козырьком ко лбу, он перевел взгляд на снег, пытаясь найти заметный след от саней, который вел в степь правее озера.

Приближался Наурыз, но в степи ничего не менялось. Только день стал длиннее, а в остальном, все еще стояла зимняя погода. Не было яркого солнца, не звенела прозрачная капель с сосулек, которые намерзали на тополях и оконных наличниках. Мороз не отступал, короткие перерывы затишья сменялись сильными метелями.

Зорин прошел по высокому сугробу, который почти доставал до крыши землянки. Он привычно осмотрелся вокруг поселка. Солнце медленно опускалось на поле, заливая горизонт багровым светом, как будто там горели угли костра, подернутые лиловым пеплом. Ранние сумерки ложились длинными тенями на жесткие линии снеговых застругов. Тени были словно живые, переливаясь самоцветами заката и тянулись друг к другу угловатыми, дымчато-сизыми краями. Старик любил это время года и дня: степь открывала перед ним свою торжественно суровую красоту, которой не было на давно оставленной родине, Малороссии.
Зорин стоял на улице, пока не почувствовал, как начало пощипывать его замерзшие щеки и пальцы. Он еще раз взглянул на след кошевки, который протянулся в сторону рыбацкого поселка на соседнем озере, куда с утра уехали его сын Егор и несколько других мужчин.

Степь всегда живет своей жизнью, но, несмотря на кажущееся малолюдье, она полна слухов и новостей. Вот и сейчас в Кузубае начались тревожные разговоры о том, что в их краях появились отряды казаков, называющих себя белыми. Что они хотят и чего добиваются, Зорина не интересовало, но главное было в том, что неизвестный ему адмирал Колчак объявил мобилизацию в свою армию, чтобы отбить захваченный красными уездный город Кустанай и разгромить партизанское восстание, которое, по слухам, началось где-то там, неподалеку, в поселке Боровом.

Зорин, как и, наверное, многие другие жители Кузубая, плохо понимал происходящие события, хотя прекрасно осознавал исходящую от них опасность. Он понимал, что красные - это одни, а казаки - другие, и что они могут принести только неприятности. Будь они хоть белыми, хоть зелеными или желтыми, лампасники всегда оставались казаками. В первую очередь из-за своего непримиримого, презрительно-заносчивого отношения к тем, кто не был казаком. А значит, и к ним, к хохлам и казахам из спокойной кузубайской степи.

Справедливо рассудив о грядущей опасности, Зорин настоял на том, чтобы его сын Мишка уехал куда-нибудь подальше, чтобы переждать неспокойное время. Выбор пал на поселок Сегунсай, который находился в двадцати верстах от Кузубая: тихое, глухое место у обширного плеса озера Койбагар. Там обосновалось несколько семей, приехавших откуда-то из глубины России. Сбившись в артель, они круглый год ловили рыбу, в основном жирных карасей и щук, и вывозили ее на продажу в Карасуль и Святогорку. Туда, по предположению Зорина, колчаковские гонцы не должны были добраться: некого было мобилизовать в рыбацком поселке, не тот улов для казаков. Рыбаки и мужики - народ далекий от военных дел, больше намаешься с ними, пока обучишь...

Собираясь уходить домой, Зорин удовлетворенно хмыкнул. По всем признакам, с часу на час должен был разыграться буран: среди льдинок синего наста зазмеились юркие поземки. А значит, непогода скроет следы, оставленные санями Мишки. А там, как бог даст...
Еще раз осмотрев напоследок округу, старик насторожился, вздрогнул. В поселок, с северной стороны убеленной степи втягивалась черная россыпь всадников, десятка полтора или чуть больше. Он заворожено следил за конными силуэтами: передовые остановились возле стоявшей на краю землянки Шумковых. Остальные, проехав вглубь села, спешились, оставили коней с двумя коноводами, пошли по домам.
Вскоре, наверное, около двора Зубковых, яростно забрехала собака. Морозный воздух разорвал хлесткий удар винтовочного выстрела. Пес коротко взвизгнул и умолк. А вслед выстрелу, в нарастающем шуме ветра, разнесся пронзительный женский крик: «Шо робыцця! Люды, люды! Ратуйтэ!». Дальше Зорин слушать не стал, ему все стало понятно.
Кубарем скатился к дверям землянки, вломился в ее жаркий полумрак. Сноха Оксана глянула на него большими, сонными глазами: она сидела на лавке у печи и кормила грудью запеленатого малыша.
- Вы чего, тату?
- Оксана, милушка! Сбирайся! Уходить надо…скорее…
- Куда, тату? Зачем? – не понимала сноха, убаюкивая, встревожившееся от громкого голоса деда, дитя.
- Казаки! Пришли таки, на нашу беду! Много их! У Шумковского двора стали, а там одна Анна! Иван ще з утра в Карасуль быков погнал, та не вернувся! У Зубковых собаку застрелили, Любаня ихняя, в голос воет! Хосподи…Хосподи…шо будэ! И мужики як на грех разъехались…
Дед стенал, прекрасно понимая, куда разъехались мужики. Нелегко им было оставлять семьи, но понадеялись, что белые, или красные, женщин и детей не тронут. Люди же они, не звери. Их тоже не собака под сердцем выносила, матери и жены есть…
Но сейчас, в груди старика недобро захолодело. Слишком резко и решительно наскочили казаки на засыпанное снегом село.
….Сноха побледнела, испуганно стянула на груди вышитый ворот рубахи. Потом вскочила, положила сыто сопящего ребенка на сундук, лихорадочно принялась одеваться. Закутала дитя в большую клетчатую шаль: толстую, не продуваемую любым ветром. Накинула платок и полушубок. И лишь потом, словно опомнившись от нахлынувшей тревоги, бессильно опустилась рядом со столом и тихо заплакала.
- Куда идти то, тату?
- В Кузбул, туда дочка иди. Тут рядом, и трех верст не будет. Снег мерзлый, не провалишься, до темна время есть, быстро добежишь… А там у Сыздыка с Шолпанкой сховаешься: белые по аулам не пойдут, шо им с их взять. Беги, дочка! Бог милостивый…убережет…
…Старик снова стоял на старом месте и смотрел заслезившимися глазами вслед уходящей в мороз и темноту снохе. Оксана шла, упрямо  приклонившись на ветер, крепко прижимала к груди сверток с сынишкой. Метель усиливалась, быстро заметала лунки ее следов…
Зорин вернулся в избу. Не снимая полушубка упал на колени перед освещенной лампадкой иконой. Бледные губы старика медленно шевелились, крестился дрожащей рукой, мелко, часто. Молился за красавицу сноху и внучонка: в мирное время женская красота в радость, в лихолетье – беда…
В холодных сенях кто-то затопал сапогами. Дверь дрогнула от крепких ударов, послышался громкий, хриплый с мороза, голос.
- Отворяй, чертяки! Слышите, кацапы, или поглохли? Отопри дверь, или в час ее вышибем!
Зорин поднялся с коленок и пошел на голос.

…Анна лишь к вечеру управилась по дворовым делам: хозяйство у Шумковых прибавлялось, требовало мужских рук и пригляда. Но, с детства приученная к труду, казачка не чуралась тяжкой работы. Крепкая, здоровая натура помогала ей переносить заботы по скотине, дому и огороду. Тем более что в последние годы дела ее маленькой семьи шли на лад, и наглядно видя результаты своего труда, Анна с мужем все больше вгрызались в работу, постепенно забывая о первых нелегких шагах на новом месте.
Отужинавшая Настька угнездилась на голбчике* жарко протопленной печи, игралась со связанной из перевитой соломы куколкой, что-то напевала, примеряла на свою желтенькую подружку разноцветные лоскуты из берестяной коробочки-туеска.
Анна опустила на колени тонкое кольцо гнутого дерева, на котором было туго натянуто белое полотно с начатой вышивкой из сиреневых ниток: чтобы,  хоть как то скоротать тягучее время, она решила вышить новые занавески на окна своей землянки. Но работа не спорилась. Наверное, оттого, что одолевало беспокойство за уехавшего мужа.
«…иногда,  Анна задумывалась, любит она своего мужа или это просто привычка, которая прочно соединила их обоих, особенно после того, как они покинули родной Новочеркасский край. Сошлись они на удивление просто и как то буднично: Анна, из семьи небогатых казаков, по времени, давно уже засиделась в девках, в ту пору ей шел девятнадцатый год. И, дело было не в том, что на нее не заглядывались парни, а в ней самой. Характером Анна вылилась в отца: своенравного, буйного во хмелю, не знавшего страха, как в сабельной рубке, так и перед станичной старшиной, казака. В станице его побаивались многие, в том числе, тихая, затюканная детьми, нуждой и неласковым мужем, жена, мать Анны. Но Анна умела усмирять отца: как ни странно, на первый взгляд, но он безропотно покорялся дочери, наверное, потому, что видел в ней родственную душу, не сколько по крови, как по нраву. «Эх, Анна! Не родилась ты казаком, а напрасно!» - частенько жалковал подвыпивший отец, мрачно глядя на крепкую, властную в повадках, дочь.
Она хорошо помнила, как вернулся с японской войны Илларион Шумков, хотя была на целых восемь лет младше его. В ту пору, когда он вышел в молодого казака, она еще бегала босоногой девчушкой. Но уже тогда, Анна примечала его среди станичных забияк. В тот зимний вечер, Ларион зашел на посиделки в накуренную, заполненную смехом и запахом крепкого пота разгоряченных парней и девок, избу. Под звуки, хрипло сосущей  потертыми мехами воздух, гармони, лихо отплясывал чубатый казачок: звонко отстукивал по полу коваными каблуками, бойко сеял вокруг себя рассыпчатую дробь немыслимых коленцев, озорно подмигивал, сбившимся в кучку, нарядным жалмеркам* и девчатам.
Ларион, тогда, встал прямо посреди избы, заложил пальцы за поясок  наборного серебра, да так и застыл. Гармонь умолкла, прервавшийся в плясе казачок, вперился в него недобрым взглядом. Но Ларион молчал, и только, когда стало совсем тихо, растянул в усмешке тонкие губы, повернулся к гармонисту.
- А ну, выдай нашу, манчжурскую!
Губастый парень, послушно повел, входивший в моду, вальс: «На сопках Манчжурии» Плавно полилась величавая мелодия, взрывалась  водоворотом страстей и красоты.  Сильно побледневший Ларион покачивался на носках сапог, вытянулся в нервную струнку, слушал с закрытыми глазами. Вдруг, не дождавшись конца, резко встряхнулся: «Да что вы понимаете? Эх вы-ы!» - не сказал, тоскою выдохнул он, и, пошатнувшись, пошел прочь.
Анна и сама не поняла, как ухватила из вороха одежд свою шубейку, и выскочила ему вслед. Ларион стоял у плетня, жадно вдыхал морозный воздух. Услышав шаги, обернулся. Тяжело смотрел на замершую девушку, подошел к ней. Дохнул в лицо воньким самогонным перегаром, грубо прижал к себе, и больно, взасос, впился в ее мягкие губы. Жадными руками зашарил под  шубейкой, слушал ладонями бешеный стук девичьего сердечка. Анна стояла как полумертвая, понимая только одно: отпустит – упаду…
Ларион отстранился, долго и пристально смотрел в её широко раскрытые, растерянные и жалобные глаза. Взял холодными пальцами дрожащий подбородок, приподнял бледное, высвеченное синью месяца лицо.
- Помню, как - Анной звать? Завтра пришлю сватов! Жди!
Он легонько оттолкнул девушку от себя, и ушел, твердо впечатывая сапогами в хрусткий снег…»

…Анна вздрогнула, прислушалась. Ей показалось что во двор кто-то вошел или въехал. Она подхватилась, метнулась к завешенному белой шторочкой оконцу, всмотрелась. В месячном свете разглядела нескольких конных. Всадники слезали с седел, отряхивали от набившегося снега одежды. Один из них, большой и грузный, разматывал длинные хвосты башлыка,* выколачивал из него образовавшуюся от дыхания наледь, кашлял, туго и надсадно.
«Казаки!» - поняла Анна, и в ее внезапно занывшей, груди ворохнулся страх. Задернула занавеску, бессильно опустилась на лавку. В маленьком коридорчике уже топали, теснились люди. Настька, схватив свой коробок, проворно полезла на печь.
- Что не встречаешь, хозяйка! – басовито протянул вошедший казак. В сухом тепле он закашлялся, прочистил горло. От порога сразу потянуло конским потом и дегтем, кислым самогонным перегаром, вперемежку, с намертво въевшимся в одежды казаков, табачным духом.
Вслед за ним вошли еще двое: невысокий, чернявый, с хищным вырезом горбатого носа, и молодой, совсем еще юноша, с красными, покрытыми ноздреватыми прыщами, щеками. От порога сразу потянуло конским потом и дегтем, кислым самогонным перегаром, вперемежку, с намертво въевшимся в одежды казаков, табачным духом.
 Чернявый, не обращая внимания на застывшую у печи Анну, повернулся к ней спиной, развешивал на вешалке снятые с себя шинель и папаху.
- А ты куда? – грозно рыкнул на молодого казачка плотный офицер: - Поди, поставь коней в стойло! Да овса им задай! Есть овес, хозяйка? – повернулся, и вбуровился выпуклыми, рачьими глазами, в молодую женщину.
Анна кивнула. Офицер разделся, потер застывшие руки, грузно прошелся по комнате. Поравнявшись с печью, встретился взглядом с испуганно блестевшими глазенками Настьки, хитро подмигнул ей. Девочка отпрянула назад, в теплую, сухую, глубину лежанки.
- Собери поснедать! – хмуро обронил офицер. Сам, стал у печи, приложился к горячим кирпичам широкими ладонями. Еще раз осмотрелся.
- Казак? Твой?– кивнул он, на висевшую у входа Ларионову фуражку, с красным околышем и лаковым козырьком.
- Мой! В отъезде он, в ночь, должон возвернуться!– солгала Анна, проворно собирая поздний ужин: хлеб, квашенную капусту, томленную в горшке баранину. Согнала с усевшегося на сундук чернявого казака, вынула оттуда бутыль теплого самогона.
Вояки следили глазами за приземистой фигурой хозяйки. Хорунжий сразу приметил, что в доме живут казаки. По старому донскому обычаю у входа всегда висели парадные фуражки, и потому что в землянке была всего одна, он сообразил: семья маленькая, муж да жена. Да и сама хозяйка, сразу выдавала в себе донские «кровя»: Анна единственная в Кузубае носила широкие шерстяные юбки и особые кофточки, туго приталенные, с набивными плечами и множеством маленьких пуговичек, застегивавшихся на спине.
Казаки допивали по второму стакану крепкого первака, когда вошел управившийся с лошадьми вестовой. Он сразу уселся за стол, жадно хватал жирную баранину, жевал. Анна вернулась к печи, следила, как  шевелятся острые уши грызущего бараньи хрящи казачка. Среди обсыпавшей ворот его мундира перхоти поползла белесая вошь. Анна брезгливо поморщилась, подошла к лампе, убавила огонь.
В землянку вошел военный. Обтерев растаявшую влагу с густых усов, доложил хорунжему, что в селе отыскались только пожилые мужики и женщины с детьми. Командир хмуро выслушал его доклад. Лицо его затемнело, и одновременно побагровело от нахлынувшей злости.
- Ступай! – велел он казаку, и нервно рванул пухлой рукой крючки, ставшего тесным, жесткого  ворота мундира. Обернулся к замершей в недобром предчувствии Анне, долго смотрел на нее, дышал сипло и натужно.
- В отъезде, говоришь! – угрожающе тихо спросил он, и указал взглядом на висевшие в рамочке под стеклом фотографии: - Это кто там, на снимке, в углу? Что за люди?
- Который стоит, Ларион, муж мой! А тот, что сидит с шашкой,*брат его, старший. Перед самой войной приезжал, в Карасуле снимались.*
Хорунжий прошел к снимкам, долго вглядывался в темные фотографии.
- Из наших, из донских! – вроде как одобрил он. На сердце у Анны отлегло, она смелее взглянула на хмельных казаков, гордо расправила плечи.
- Офицер, есаул! Как фамилия? Нет, не слышал о таком! – хорунжий потряс головой, продолжая комментировать, обернулся к своим: - И шашка у него именная.  Наградная, значится, будет… Два «Георгия»,* медаль… По всему, боевой казак! Где он сейчас?
- Кто его знает! – качнулась Анна: - Было письмо, года три назад… Так и есть, в шеснцатем году, в самом начале пришло: писал, воюю, мол. Чести казачьей не срамлю. И все, более ничего. Может и жив, а может - сгинул! Один Бог знает, не мы…
- Он то, чести не срамит! – хорунжий внезапно надвинулся на отшатнувшуюся от него Анну: - А твой? В отъезде, говоришь? А ты знаешь, что мы делаем с теми, кто в отъездах хоронИтся? - тяжко дыша, обернулся к столу, выглотнул стакан самогона, стукнул по столу здоровенным кулачищем: - В расход, к стенке их! А когда патронов жаль, в шашки берем! В лоскуты мельчим! Вот этими…самыми! – затряс, оголившейся до локтя, волосатой рукой.
Анна занемела от ужаса. Колени предательски ослабели. В глубине живота стала  разрастаться  волна панического страха,  сбивала дыхание, подкатываясь под горло омерзительной тошнотой…
- Дезертиры! – кричал вошедший в раж, опьяневший хорунжий: - Думаете, я не понимаю, куда подевались ваши мужья? Да я… Да мы…, - снова рванул воротник мундира, обнажая крепкий зашеек, и несвежую, пропотелую рубаху. Обернулся к притихшим подчиненным, и снова заговорил, тихо, со слезою  в голосе: - Значится, мы с вами, браты, за ихнюю волю жизню свою ложим, а они – в отъезд? Чтобы потом, переступив через наши кровя и мертвые тела, вернуться на койки вот к этим! – он указал трясущейся рукой на схватившуюся за горло Анну: - Это как, братцы казаки? Как? Где справедливость?
Горбоносый казак поднялся, подошел к печи. Вскочив на голбчик ловко выхватил с лежанки визжащую Настьку, сдернул на пол.
- Вы чего, братцы! Вы ж казаки! – голос Анны дрожал. Она с ужасом смотрела на трясущиеся от злобы жирные щеки хорунжего, на его отвислые усы и отупленный взгляд. Рядом с командиром, пьяненько хихикал вестовой. В тусклом свете керосинки* масляно поблескивали его прищуренные глаза
- Ступай, милая! Иди к шабрам,* там заночуешь! – не обращая внимания на мольбу Анны, ласково сказал чернявый и сдернув с крючка толстую шаль, всунул ее в трясущиеся ручонки девочки, подтолкнул к двери. Сам, обернулся к Анне, взял ее за плечи, развернул к дверному проему во вторую половину дома.
- Ты как, вашбродь? – кивнул он на Анну. Хорунжий досадливо отмахнулся и потянулся к бутылю с самогоном: - Ну, раз не желаете… Митька, сбегай, крикни кого из наших, помоложе. Вон, какая гладкая вытелешилась, нам с тобой не управиться! Иди, иди говорю, сука продажная! – с силой подтолкнул хозяйку в темноту землянки, заставляя перешагнуть за высокий порожек…
…Анна лежала на полу, бессмысленно глядя в угол, где она заботливо расположила иконостас, на котором красным теплом светила неугасаемая лампадка. В передней комнате ревели пьяные голоса, пытающиеся выводить знакомые ей с детства песни. На заплеванном полу валялся упившийся Митька, о чем-то страстно мычал во сне, дергал руками, будто смахивал с прыщавого лица прилипшую слащавую  ухмылку.
Она не знала, когда закончится ночь и наступит утро: время потеряло для нее свой привычный смысл. Заботливое сознание, сохраняя женщину от помутнения разума, словно выключило ее из реальности, оставив ей отупляющее безразличие, приглушив боль в истерзанном теле и умученной душе. Анна, внешне безразлично, смотрела на огромные, полные печали глаза иконы Божьей Матери, которой ее благословила на счастливую жизнь, ныне  покойная,  мама. Ей казалось, что печаль и сострадание богоматери, ложны, как и многое в этой жизни, которая оборачивается к людям не переносно мучительными испытаниями, в которых нет ни смысла, ни необходимости их неизбежности. Изредка входили в комнату пьяные казаки, снова терзали ее тело, но Анна своими ощущениями ничего уже не воспринимала, смотрела и смотрела в глаза иконы и ужасалась тому, что она обманывается в них, впадая в немыслимый грех неверия. Когда она подумала об этом, то взгляд Божьей Матери изменился, и на образе ясно и четко проявились ласковые глаза родной мамы: «Терпи, дочка! Не забывай о Настьке! Как она без тебя!»
…Утром хмурый хорунжий похмелялся остатками самогона. Они с Анной остались вдвоем в загаженном доме. Загрыз хрустким огурцом выпитое, с пальцев капал пахнущий укропом сок. Казак облапил ручищами корчажку с солениями, и долго, с придыхом, пил острый от хрена рассол.
- Ты не обижайся! – миролюбиво сказал он сидящей на сундуке Анне: - Должна понимать – дело простое! Казак, он человек военный: сегодня жив и пьян, а завтра – поминай как звали! Эх, девонька! – затосковал голосом хорунжий: - Знала бы ты, сколько нашего брата полегло белыми косточками по Расее, и сколько ишшо поляжет! Так что, не серчай! Ну помяли маленько, с кем не бывает! Не умучили же до смерти, жива!
Хорунжий не глядя на хозяйку, навалился грудью на заставленный грязной посудой стол, засопел. В комнату вошел ставший робким Митька.
- Кони готовы, ваше благородие! – доложил он. Молодого казака мутило от вчерашнего перепоя, он стоял на ватных ногах, с трудом сдерживал тошноту, глядя на равнодушно цедившего самогон командира.
Хорунжий кивнул. Поднялся, одел шинель. Расправил портупею с наганом, и перевязь коротких ножен неуставной сабли. Неловко потоптался, и вдруг, зачем то поклонился неподвижной Анне.
- Прощевайте, хозяюшка! Не держи на нас зла!  - и уже в дверях, обернулся, недобро сверкнул волчьим взглядом, зло добавил: - А казака твоего, дезертира, я по личности на снимке запомнил! Встречу, первым делом ему – вот это! – он наполовину вытащил зашипевшую о ножны сталь клинка, и резко вбросил его на место. Анна вздрогнула от резкого щелчка рукояти о цевку ножен: - Так и передай! А я  не забуду!

   Давно погасла зимняя заря над поселком. А в степи кружилась мелким просом поземка, запорошив разбитую полосу следов от конных казаков. Старый Зорин бежал по рыхлой дороге от Кузбула, измученный и уставший, весь в поту от страха. Сыздык и Шолпан, встретив старика, только развели руками: никто не приходил.

Видимо, в темноте и страхе Оксана сбилась с пути. Только весной, когда в небе уже дробно звенели жаворонки и терпко пахло талой водой, среди кустов краснотала нашли обрывки клетчатой шали и валенки с обглоданными волчьими клыками - обломками косточек от белых ножек Оксаны. И больше ничего. Их похоронили в гулком пустом гробу обоих: вместо младенца положили на то место, где должна быть материнская грудь, скрученную и жгута проса куколку, завернутую в пестренький лоскуток от маминого платочка.
Но это еще будет. И никто не слышал, как у Шумковых страшно закричала Настька, которая вернулась от соседей и увидела, как в подклети ее мама, оттолкнув от себя пустую миску, на которой только что стояла, повисла на старых вожжах...


Рецензии