Апдайк. Кролик бежит, 2 часть
Солнце и луна, солнце и луна, время проходит. В саду миссис Смит
крокусы пробивают корку земли. Белые и желтые нарциссы развертывают свои
трубы. В пробуждающейся траве прячутся фиалки, а лужайку вдруг
разлохмачивают одуванчики и широколистные сорняки. Невидимые ручейки
петляют по низине, и она поет от их журчанья. Матовые красные ростки,
которые позже превратятся в пионы, пронзают клумбы, окаймленные врытыми
несколько под углом кирпичами, и сама земля, слегка размытая, утыканная
камешками, мозолистая, кое-как залатанная лоскутками лужиц и просохших
участков, выглядит как нечто самое древнее и благоухает как нечто самое
юное под небесами. Косматая золотистая пена цветущей форсайтии сияет
сквозь дым, который заволакивает сад, когда Кролик сжигает кучи измятых
стеблей, сухой травы, листьев дуба, осыпавшихся в глубокой осенней тьме, и
обрезанных веток роз; они сплетаются в комья и, цепляясь за ноги, приводят
его в бешенство. Эти кучи мусора, затянутые паутиной росы, он поджигает,
приходя утром на работу с заспанными глазами и со вкусом кофе во рту; они
все еще дымятся, ночными призраками поднимаясь у него за спиной, когда он,
хрустя башмаками по гравию, уходит по подъездной аллее имения Смитов. Всю
дорогу до Бруэра он, сидя в автобусе, чувствует запах теплой золы.
Забавно, что за эти два месяца ему ни разу не понадобилось стричь
ногти. Он подрезает кусты, выкапывает саженцы, рыхлит землю. Он сажает
однолетние растения, разбрасывая семена из пакетиков, которые дает ему
старуха, - настурции, маки, душистый горошек, петунии. Ему нравится
присыпать семена разрыхленной землей. Погребенные, они уже не принадлежат
ему. Так просто. Избавиться от чего-то, предоставив его самому себе.
Словно сам Господь заключил себя в этот несокрушимый крохотный организм.
Обреченный на последовательный ряд взрывов, он медленно извлекает
жизненные соки из воды, воздуха и кремния. Кролик инстинктивно чувствует
это, поворачивая в ладонях круглую рукоятку тяпки.
Теперь, когда царство магнолий уже кончилось и одни только листья клена
выросли достаточно для того, чтобы отбрасывать глубокие тени, вишни, дикие
яблони и одинокая слива в дальнем углу усадьбы покрылись цветами, белизну
которых черные ветки словно собрали с пролетающих по небу облаков, а потом
немыслимой метелью белого конфетти сдули на пробудившуюся траву. Источая
запах бензина, механическая косилка жует лепестки, а лужайка их поглощает.
У обвалившейся ограды теннисных кортов цветет сирень. На птичью ванночку
прилетают птицы. Однажды утром, когда Гарри орудует серповидным
окулировочным ножом, его обдает волна аромата: позади него ветер
переменился и дует теперь вниз по склону, густо заросшему листьями
ландышей, среди которых в эту теплую ночь распустились тысячи
колокольчиков - те, что на самом верху стебелька, все еще сохраняют
бледно-зеленый цвет шербета, цвет корки мускусной дыни. Яблони и груши.
Тюльпаны. Уродливые лиловые лохмотья ирисов. И, наконец, предшествуемые
азалиями, сами рододендроны, которые особенно буйно цветут в последнюю
неделю мая. Кролик всю весну ждал этого блистательного финала. Кусты его
озадачивали - они были такие огромные, высокие, почти как деревья,
некоторые в два раза выше его самого, и казалось, что их такое великое
множество! Они посажены вдоль ряда высоченных, словно башни, елей со
склоненными ветвями, которые защищают усадьбу, а в центре сада стоит еще
несколько прямоугольных групп кустов, напоминающих буханки пористого
зеленого хлеба. Кусты эти вечнозеленые. Их изогнутые ветви и длинные
листья, торчащие во все стороны наподобие растопыренных пальцев, как будто
говорят о том, что они принадлежат иному климату, иной земле, где сила
тяготения меньше, чем здесь. Когда появились первые соцветия, каждое было
как один большой цветок - из тех, что проститутки Востока носят сбоку на
голове, - он видел их на бумажных обложках детективов, которые читала Рут.
Но когда полушария соцветий стали распускаться все сразу, они больше всего
напоминали Кролику шляпки, в которых девицы легкого поведения ходят в
церковь на Пасху. Гарри всегда мечтал о такой девушке, но у него никогда
ее не было - маленькая католичка из ветхого домишки в кричащем дешевом
наряде; в темных листьях под дерзкой мягкой шапочкой цветка о пяти
лепестках ему чудится ее лицо; он прямо-таки слышит запах ее духов, когда
она проходит мимо него по бетонным ступеням собора. Так близко, что он
может добраться до лепестков. В верхней части каждого из них, там, где к
нему прикасается пыльник, два ряда крапинок, словно веера веснушек над
ртом.
Когда цветение сада ее покойного супруга достигает апогея, миссис Смит
выходит из дома и, опираясь на руку Кролика, отправляется в самую гущу
плантации рододендронов. Некогда рослая, она теперь сгорбилась и
сморщилась; замешкавшиеся в седых волосах черные пряди кажутся грязными.
Она обычно ходит с тростью, но, видимо, в рассеянности вешает ее на руку и
ковыляет дальше, а трость болтается на руке, словно диковинные браслет. За
своего садовника она держится так: он сгибает правую руку, так что локоть
оказывается вровень с ее плечом, она поднимает свою трясущуюся левую руку
и распухшими веснушчатыми пальцами цепко охватывает его запястье. Она как
лоза на стене: если покрепче дернуть, она оторвется, а если не трогать -
выдержит любую непогоду. Он чувствует, как на каждом шагу все ее тело
вздрагивает, а голова при каждом слове дергается. Не то чтобы ей было
трудно говорить, просто ее охватывает радость общения, от которой нос ее
отчаянно морщится, а губы над выступающими вперед зубами комически и в то
же время застенчиво растягиваются в гримасе тринадцатилетней девчонки,
которая беспрерывно подчеркивает, что она некрасива. Она рывком поднимает
голову, чтобы взглянуть на Гарри, и ее потрескавшиеся голубые глаза под
напором скрытой в их глубине жизни вылезают из маленьких коричневых орбит,
собранных складочками, как будто сквозь них продернули множество тесемок.
- О, я _терпеть не могу_ "Миссис Р.-С.Холкрофт" [название одного из
сортов рододендрона], она вся такая пошлая и линялая. Гарри очень любил
эти оранжево-розовые тона. Я, бывало, говорю ему: "Если я хочу красный
цвет, дай мне красный - сочную красную розу. А если я хочу белый, дай мне
белый - высокую белую лилию, и не морочь мне голову всеми этими межеумками
- чуть-чуть розоватыми или лиловато-синеватыми, которые сами не знают,
чего им надо. Рододендрон - сладкоречивое растение, - говорила я Гарри, -
у него есть мозги, и потому он дает тебе всего понемножку". Конечно, я это
говорила, просто чтобы его подразнить, но я и вправду так думала.
Эта мысль как будто ее поразила. Как вкопанная, она останавливается на
травянистой тропинке, и глаза ее, с радужками, белесыми, как битое стекло
внутри устойчиво голубых колец, нервно перекатываются, оглядывая его то с
одной, то с другой стороны.
- Да, я и вправду так думала; Я - дочь фермера, мистер Энгстром, и я бы
скорее хотела, чтобы эту землю засеяли люцерной. Я ему, бывало, говорю:
"Если тебе так уж приспичило копаться в земле, почему бы не посеять
пшеницу, а я буду печь хлеб". И пекла бы, уж будьте уверены. "На что нам
все эти букетики - они отцветают, а потом круглый год гляди на их
уродливые листья, - говорю я ему. - Может, ты их для какой-нибудь красотки
выращиваешь?" Он был моложе меня, вот я его и дразнила. Не скажу вам,
насколько моложе. Чего мы тут стоим? Такое старое туловище где-нибудь
подольше постоит, глядишь, уже и в землю вросло. - Она тычет палкой в
траву - знак, чтобы он протянул ей руку. Они идут дальше по цветущей
аллее. - Никогда не думала, что я его переживу. Но уж очень он был слаб.
Придет домой из сада, сядет и сидит. Дочь фермера, ей никогда не понять,
что это значит - сидеть.
Ее слабые пальцы трепещут на его запястье, как верхушки гигантских
елей. Эти деревья всегда ассоциируются в его сознании с запретными
владениями, и ему приятно находиться под их защитой, по эту сторону.
- Ага. Вот наконец _настоящее_ растение. - Они останавливаются на
повороте дорожки, и миссис Смит показывает своей трясущейся палкой на
маленький рододендрон, весь усыпанный соцветиями чистейшего розового
цвета. - Это любимый цветок моего Гарри - "Бианки". Единственный
рододендрон, кроме некоторых белых, - я забыла их имена, они все какие-то
дурацкие, - который говорит то, что он думает. Единственный по-настоящему
розовый из всех, какие тут есть. Когда Гарри его получил, он сперва
посадил его среди остальных розовых, и рядом с ним они сразу стали
казаться такими грязными, что он их все повыдирал и окружил этого "Бианки"
малиновыми. Малиновые уже отцвели, да? Ведь уже июнь?
Ее безумные глаза окидывают Гарри диким взглядом, а пальцы еще крепче
впиваются в руку.
- Не знаю. Впрочем, нет. День поминовения павших в войнах [отмечается
30 мая] будет еще только в следующую субботу.
- О, я так хорошо помню тот день, когда мы получили это дурацкое
растение. Жарища! Мы поехали в Нью-Йорк, взяли его с парохода и водрузили
на заднее сиденье "паккарда", словно любимую тетушку или еще какое-нибудь
такое же сокровище. Оно приехало в большой деревянной синей кадке с
землей. В Англии всего один питомник выращивал этот сорт, и одна только
перевозка обошлась в двести долларов. Каждый день специально нанятый
человек спускался в трюм его поливать. Жарища, кошмарные заторы в
Джерси-Сити и Трентоне, а этот чахлый кустик восседает себе в своей синей
кадке на заднем сиденье, словно принц крови! Тогда еще не было всех этих
автострад, и потому в Нью-Йорк мы добирались добрых шесть часов. Самый
разгар кризиса, а впечатление такое, словно все на свете купили себе
автомобили. Через Делавэр тогда переезжали возле Берлингтона. Это было до
войны. Вы, наверное, не знаете, о какой войне я говорю. Вы, наверно,
думаете, что "война" - это та корейская заварушка.
- Нет, под войной я всегда подразумеваю Вторую мировую.
- Я тоже! Я тоже! Вы в самом деле ее помните?
- Еще бы. Я был уже большой. Я расплющивал банки от консервов, сдавал
металлолом, а на вырученные деньги покупал военные марки, и за нашу помощь
фронту мы в начальной школе получали награды.
- Нашего сына убили.
- О, мне очень жаль.
- Он был уже старый, он был старый. Ему было почти сорок. Его сразу же
произвели в офицеры.
- Но...
- Знаю. Вы думаете, что убивают только молодых.
- Да, все так думают.
- Это была хорошая война. Не то что первая. Мы должны были победить, и
мы победили. Все войны отвратительны, но в этой войне мы победили, и это
прекрасно. - Она снова показывает палкой на розовое растение. - В тот
день, когда мы приехали из порта, оно, конечно, не цвело, потому что лето
уже кончилось, и я считала, что просто глупо везти его на заднем сиденье,
как... как... - она понимает, что повторяется, запинается, но продолжает:
- ...как принца крови. - Почти совсем прозрачные голубые глаза зорко
следят, не смеется ли он над ее старческим многословием. Не усмотрев
ничего подозрительного, она выпаливает: - Он - единственный!
- Единственный "Бианки"?
- Да! Вот именно! Во всех Соединенных Штатах такого больше нет. Другого
настоящего розового нет от "Золотых Ворот" до... докуда угодно. До
Бруклинского моста [знаменитые мосты, один в Сан-Франциско, другой в
Нью-Йорке], так, кажется, принято говорить. Все, что есть _настоящего_
розового во всей стране, находится здесь у нас перед глазами. Один
цветовод из Ланкастера взял у нас несколько черенков, но они все погибли.
Наверное, задушил известью. Глупец. Грек.
Она вцепляется в его руку и движется вперед еще тяжелее и быстрее.
Солнце уже высоко, и ей, наверно, пора домой. В листве гудят пчелы,
бранятся невидимые птицы. Волна листьев догнала волну цветов, и от свежей
зелени веет еле заметным горьковатым запахом. Клены, березы, дубы, вязы и
конские каштаны образуют редкий лесок, который то более широкой, то более
узкой полосой окаймляет дальнюю границу усадьбы. В прохладной сыроватой
тени между лужайкой и этой рощей все еще цветут рододендроны, но на солнце
посредине лужайки они уже осыпались, и лепестки аккуратными рядами лежат
по краям травяных дорожек.
- Мне это не нравится, нет, не нравится, - произносит миссис Смит,
ковыляя об руку с Кроликом вдоль этих остатков былого великолепия. - Я
ценю красоту, но предпочла бы люцерну. Одна женщина... не знаю, почему
меня это так раздражало... Хорейс вечно зазывал соседей любоваться
цветами, он во многом был как ребенок. Так вот, эта женщина, миссис
Фостер, она жила у подножия холма в маленькой оранжевой хижине, где по
ставням лазала серая кошка, она вечно твердила - повернется ко мне, помада
у нее чуть не до самого носа, и говорит, - приторно-сладким голосом
щебечет старуха, вся дрожа от злорадства, - "ах, говорит, миссис Смит,
наверное, только на небесах бывает такая красота!". Однажды я ей сказала,
я уже больше не могла сдерживать свой язык, и я взяла да и сказала: "Если
я каждое воскресенье езжу шесть миль туда и обратно в епископальную
церковь святого Иоанна, только чтоб полюбоваться еще одной кучкой
рододендронов, то я с таким же успехом могла бы сэкономить эти мили,
потому что я вовсе не желаю туда ездить". Разве не ужасно, когда старая
грешница такое говорит?
- Да нет, что вы.
- И к тому же несчастной женщине, которая всего лишь хотела быть
любезной. Ни капли мозга в голове, красилась, как молодая идиотка. Теперь
она уже скончалась, бедняжка. Альма Фостер скончалась две или три зимы
назад. Теперь она познала истину, а я еще нет.
- Но может быть, то, что ей кажется рододендронами, вам покажется
люцерной.
- Ха-ха-ха! Точно! Точно! Вот именно! Именно! Знаете, мистер Энгстром,
это такое удовольствие... - Она останавливается и неловко гладит ему руку;
освещенный солнцем крохотный желтовато-коричневый ландшафт ее лица
поднимается к нему, и в ее взгляде, под суетливым девичьим кокетством и
беспокойной неуверенностью, поблескивает прежняя острота, так что стоящий
рядом Кролик отчетливо ощущает ту недобрую силу, которая выгоняла мистера
Смита к безгласным цветам. - Вы и я, мы с вами думаем одинаково. _Правда?
Ведь правда же_?
- Здорово тебе повезло, а? - говорит ему Рут.
В День поминовения павших в войнах они пошли в общественный бассейн в
Западном Бруэре. Она сначала стеснялась надевать купальник, но когда вышла
из кабинки, вид у нее был отличный - маленькая голова в купальной шапочке,
величественные плечи. Стоя по пояс в воде, она казалась большой статуей.
Плавала она легко, размеренно перебирая большими ногами и поднимая гладкие
руки, а спина и зад черными пятнами переливались под зеленой рябью. Когда
она, погрузив лицо в воду, медленно проплыла мимо, сердце Кролика тревожно
замерло. Потом зад, словно поблескивающий круглый черный островок, сам по
себе поднялся на поверхность, четкое изображение в воде вдруг начало
рябиться, как на экране испорченного телевизора, и это зрелище переполнило
его холодной гордостью обладания. Она принадлежит ему, только ему, он
знает ее не хуже, чем вода, и, как воде, ему доступно все ее тело. Когда
она плыла на спине, струи разбивались, стекали в чашки бюстгальтера, нежно
касались грудей, спина прогнулась, погруженное в воду тело упругой дугой
приподнялось над поверхностью, она закрыла глаза и слепо двинулась вперед.
Двое тощих мальчишек, которые барахтались в мелком конце бассейна,
брызгаясь, помчались прочь с дороги. Отбрасывая руки назад, она задела
одного, очнулась и с улыбкой присела в воде, подгребая бескостными руками,
чтобы сохранить равновесие во взбудораженных волнах переполненного людьми
бассейна. Воздух был пронизан запахом хлора. Все такое чистое, чистое. Его
вдруг осенило, что значит чистота. Это когда тебя не касается ничто, кроме
того, что составляет с тобой одно целое. Она одно с водой, он - с воздухом
и травой. Ее голова, подскакивая, словно мячик, строит ему рожи. Сам он -
животное не водоплавающее. В воде ему зябко. Окунувшись, он предпочел
усесться на облицованный плитками парапет и, болтая ногами, воображать,
будто девочки-школьницы, сидящие сзади, восхищаются игрой мускулов на его
широкой спине; потом повращал плечами, чувствуя, как лопатки растягивают
согретую солнцем кожу. Рут прошлепала по воде до края бассейна, где так
мелко, что шахматный узор дна отражается на поверхности воды. Она
поднялась по лесенке, стряхивая воду. Он улегся на одеяло. Рут подошла,
остановилась над ним, широко расставив ноги на фоне неба, сняла шапочку и
наклонилась за полотенцем. Вода, стекая у нее со спины, закапала с плеч.
Глядя, как она вытирает руки, он ощутил сквозь одеяло запах травы и
услышал, как трепещет от криков прозрачный воздух. Она легла рядом,
закрыла глаза и отдалась солнцу. Лицо ее с такого близкого расстояния
казалось составленным из больших плоскостей; солнце стерло с них все
краски, кроме желтоватого отблеска чистого неотесанного камня, что
привозят прямо с каменоломен к храмам. Слова, произносимые этой
монументальной Рут, движутся тем же темпом, что и массивные колеса,
которые катятся к портикам его ушей, что и немые монеты, вращающиеся на
свету.
- Здорово тебе повезло?
- В каком смысле?
- О... - слова ее слетают с губ не сразу - сперва он видит, как губы
шевелятся, а уж потом слышит: - ...посмотри, чего у тебя только нет. У
тебя есть Экклз, который каждую неделю играет с тобой в гольф и не дает
своей жене тебе вредить. У тебя есть цветы и влюбленная в тебя миссис
Смит. У тебя есть я.
- Ты думаешь, она и вправду в меня влюблена? Миссис Смит.
- Я знаю только то, что ты мне рассказываешь. Ты же сам сказал, что
влюблена.
- Нет, я так прямо никогда этого не говорил. Говорил?
Она не удостаивает его ответом; расплывшееся от сонного довольства
большое лицо кажется еще крупнее. Меловые блики пробегают по загорелой
коже.
- А может, говорил? - повторяет он, больно ущипнув ее за руку. Он не
хотел сделать ей больно, но что-то в прикосновении ее кожи его разозлило.
Ее неподатливость.
- У-у. Скотина ты этакая, - говорит она.
Однако продолжает лежать, обращая больше внимания на солнце, чем на
него. Он поднимается на локте и за ее тяжелым телом видит легкие фигурки
двух шестнадцатилетних девчонок, которые стоят, потягивая апельсиновый сок
из картонных пакетиков. Одна из них, в белом купальнике без лямок, карими
глазами поглядывает на него, не выпуская изо рта соломинки. Ее тощие ноги
черны, как у негритянки. По обе стороны плоского живота торчат под косым
углом тазовые кости.
- Да, _все на свете_ тебя любят, - внезапно заявляет Рут. - Хотела бы я
знать за что.
- Я создан, чтоб меня любили.
- Какого дьявола именно _ты_? Что в тебе такого особенного?
- Я мистик, я дарю людям веру.
Это сказал ему Экклз. Как-то раз, со смехом, наверняка в шутку. Никогда
не поймешь, что Экклз думает на самом деле, понимай как знаешь. Но это
высказывание Кролик принял всерьез. Сам он никогда бы до такого не
додумался. Он не особенно задумывался о том, что дает другим.
- _Мне_ ты причиняешь только неприятности.
- Какого черта! - Несправедливо. Он так гордился ею, когда она плавала
в бассейне, так ее любил.
- Почему ты воображаешь, что кто-то должен за тебя все делать?
- Что именно? Я тебя кормлю.
- Черта с два ты меня кормишь. Я работаю.
Что верно, то верно. Вскоре после того, как он поступил к миссис Смит,
Рут нашла место стенографистки в страховой компании с филиалом в Бруэре.
Он хотел, чтоб она работала, он беспокоился, что она будет делать целыми
днями одна. Она говорила, что ей никогда не нравилось то, чем она прежде
занималась, но никакой уверенности в этом у него не было. Когда они
познакомились, по ней вовсе не было видно, будто она очень уж страдает.
- Брось службу. Мне наплевать. Сиди целый день дома и читай свои
детективы. Я тебя прокормлю.
- Ты меня прокормишь?! Если ты такой богатый, почему ты не помогаешь
своей жене?
- Зачем? У ее папаши куча денег.
- Что меня бесит, так это твоя самоуверенность. Тебе никогда не
приходит в голову, что в один прекрасный день придется за все
расплачиваться?
Она смотрит ему прямо в лицо, глаза от воды налились кровью. Она
прикрывает их рукой. Это не те глаза, которые он увидел вечером у
счетчиков на автостоянке, не те плоские бледные диски, словно у куклы.
Голубые радужки потемнели, и их густая глубина нашептывает его инстинктам
правду, которая его тревожит.
Эти глаза горят, она отворачивается, чтобы спрятать слезы, и
размышляет. Слезы чуть что - один из признаков. О Господи, на службе ей
приходится вскакивать от машинки и мчаться в уборную, словно у нее понос,
и плакать, плакать. Стоять в кабинке, смотреть в унитаз, смеяться над
собой и плакать до тех пор, пока не заболит грудь. И все время клонит ко
сну. О Господи, после обеда ей стоит огромных усилий не растянуться в
проходе прямо на грязном полу, между Лили Орф и Ритой Фиорванте, - этому
лупоглазому Хонигу пришлось бы через нее переступать. И еще голод. На обед
мороженое с содовой, бутерброд, пончик, кофе, и все равно приходится
подкупать шоколадку в кассе. А ведь она так старалась ради него похудеть и
_действительно_ потеряла шесть фунтов - если, конечно, верить весам. Ради
него, вот в чем вся загвоздка, ради него она старалась измениться в одну
сторону, а он по глупости старался изменить ее совсем в другую. Он -
страшный человек, несмотря на всю свою мягкость. Да, есть в нем эта
мягкость, он - первый мужчина, в котором она есть. По крайней мере,
чувствуешь, что для него существуешь ты, а не просто что-то, что приклеено
изнутри к их грязным мозгам. Господи, как она ненавидела их, с их мокрыми
губами и дурацким хохотком, но когда она сошлась с Гарри, она как бы
простила их всех, они ведь только наполовину виноваты, они что-то вроде
стены, о которую она билась, потому что знала - за ней что-то есть, а с
Гарри она вдруг нашла это что-то, и все прежнее стало совсем нереальным. В
сущности, никто никогда ее не обидел, не оставил неизгладимых следов в
душе, и когда она пытается все это вспомнить, порою кажется, что это было
не с ней. Они виделись ей словно в тумане, жалкими, нетерпеливыми, вечно
добивались чего-то такого, чего не давали им жены, - _грязных словечек,
жалобной мольбы, да еще этого... Этого в особенности. И чего они так с
этим носятся, ей не понять. В конце концов, это ненамного противнее, чем
когда они мусолят во рту твои груди, так отчего ж не быть щедрой; правда,
когда это случилось в первый раз, с Гаррисоном, она напилась до чертиков
и, проснувшись поутру, никак не могла понять, отчего во рту такой мерзкий
привкус. Да и то сказать мерзкий, это все больше по молодости, от
предубеждения, а на самом деле ничего особенного, так, вроде морской воды,
а вот потрудиться приходится изрядно, это-то им, наверно, невдомек, им
вообще невдомек, что женщинам приходится изрядно трудиться. Вся штука в
том, чтобы кто-то ими, ими, восхищался. Им это правда нужно. Они не так уж
уродливы в своем естестве, но сами почему-то убеждены в обратном. Еще в
школе она столкнулась с этим, обнаружив с удивлением, до чего они сами
себя стыдятся, до чего благодарны тебе, если ты согласишься всего-то
навсего "потрогать", что у них там в штанах, и до чего быстро они все
ухитряются прознать, что ты да, соглашаешься. Интересно, сами-то они кем
себя считают, чудищами? Подумали бы хоть раз своей башкой - а может, тебе
и самой любопытно, может, тоже охота узнать, как там у них все устроено,
им-то самим охота узнать про тебя, и если на то пошло, так у них это
ненамного противнее, чем у женщин... Господи, да что ж это, в конце
концов? Никакой тебе тайны. Вот какое великое открытие она сделала: нету
здесь никакой тайны, просто пунктик у них такой - заставить тебя
любоваться, тогда любой из них сразу король, ну а дальше, если ты
позволишь_, все получается хорошо или не очень, но, во всяком случае, ты
тогда заодно с ними против других, против всех этих маленьких козявок,
которые толклись вокруг нее в спортзале во время хоккея, а она была самая
настоящая корова в этой дурацкой синей форме вроде детской матроски, она в
двенадцатом классе наотрез отказалась в ней появляться и заработала
выговор. О Господи, как она ненавидела этих девчонок вместе с их папашами
- подрядчиками и фармацевтами. Зато она брала свое по ночам, как королева
принимая то, о чем они и понятия не имели. _Тогда, по первости, все
происходило просто, без выкрутасов, куда там, тебе и раздеваться-то было
незачем, так прямо в платье потискают тебя, во рту воняет луком от
столовских котлет, пощелкивает, остывая, отопитель в машине, и так через
платье, через все, что там есть на тебе, потрутся - и готово дело. Что уж
там они могли почувствовать, наверно, срабатывала сама мысль, что они с
женщиной. Все их фантазии. Иногда им хватало "французского поцелуя", что
за радость, она так и не смогла понять, толстые мокрые языки, дышать
нечем, и вдруг на тебе, момент настал, губы у них твердеют, рот
открывается, потом закрывается расслабленно, отодвинувшись от твоего, и
все дела. Тут главное - не зевать, вовремя отлепиться, не то еще и платье
перепачкают_. Ее имя писали на стенах уборной, она стала притчей во языцех
в школе. Про это ей любезно сообщил Алли. Но с Алли у нее было много
хорошего; однажды после уроков, солнце еще не зашло, они поехали по лесной
дороге, свернули на тропинку и забрались в заросли, откуда был виден
Маунт-Джадж - город на фоне горы, издали все в дымке; он положил голову ей
на колени, _свитер ее был задран кверху, бюстгальтер расстегнут, грудь у
нее тогда была не то что сейчас, крепче, круглее, да и чувствительней; и
он был такой нежный, как ребеночек, тыкался мокрым жадным ртом, блаженно
закрыв глаза_, и птички тихонько пели на солнышке у них над головой. Алли
проболтался. Он не мог не проболтаться. Она его простила, но с тех пор
стала умнее. Она начала встречаться с другими, постарше; ошибка, если
вообще можно говорить об ошибке, но почему бы нет? Почему бы нет? Это как
было, так и осталось вопросом. Мысль о том, совершила ли она ошибку,
утомляет ее, она вообще устала думать и лежит мокрая, перед закрытыми
глазами красные круги, лежит и пытается сквозь этот красный туман
проникнуть в прошлое, понять, была ли она неправа. Нет, она поступила
умно. С ними ее молодость сходила за красоту, а оттого, что они были
постарше, не было такой горячки. Ну и подонки тоже попадались редкостные,
сами-то один пшик, а вид такой, будто на подвиг собрались, не иначе мир
сейчас перевернется.
Но _этот_. Настоящий псих. Однако что в нем такого особенного? Для
мужчины он даже красив - лежит себе на боку, необрезанный, весь мягкий, в
шерстке, а потом вдруг становится твердым, как стальной клинок, но дело,
наверно, даже не в этом и не в том, что он похож на мальчишку - дарит ей
барабаны бонго и говорит такие хорошие слова, - а в том, что у него над
ней какая-то странная власть, и когда им хорошо вместе, она чувствует себя
совсем маленькой, и, наверно, в этом все дело, наверно, этого-то она и
искала. Мужчину, с которым чувствуешь себя совсем маленькой. Ох, в ту
первую ночь, когда он так гордо сказал: "Хорошо", она ничего не имела
против, ей даже показалось, что так и надо. Она тогда простила их всех,
его лицо слило все их лица в одну испуганную массу, и ей даже показалось,
что она теперь подпадает под другую категорию, более высокую, чем та, к
которой она принадлежала. Но в конце концов оказалось, что он не так уж
сильно отличается от остальных, уныло и жадно вешается на шею, а потом
поворачивается спиной и думает о другом. Мужчины относятся к этому не так,
как женщины. _Вот и у них все теперь происходит быстрее, наспех, как бы
уже по привычке, и стоит ему теперь почувствовать или ей самой прямо
сказать ему, что у нее не получается, он и вовсе закруглится в два счета.
А ей остается лежать и просто при сем присутствовать, и это ничего, даже
как-то успокаивает, только вот после ей не уснуть_. Иногда он пытается ее
расшевелить, но она такая сонная и тяжелая, что все без толку; порой ей
хочется как следует тряхнуть его и крикнуть: "Да не могу я, идиот
несчастный, ты что, не видишь, что стал отцом!" Но нет. Нельзя ему ничего
говорить. Сказать хоть слово - значит поставить точку, а у нее только раз
ничего не было, дня через два должно быть снова, и может, вовсе ничего и
нет. И без того все так перепуталось, она даже не знает, будет ли она
этому рада. А так она, по крайней мере, что-то делает, уплетает шоколадки.
Господи, она даже не уверена, что совсем этого не хочет, потому что этого
хочет он - судя по тому, как он себя ведет с его, черт побери, установкой
на чистоту и целомудрие, без всякой там порнографии. Она даже не уверена,
что не подстроила это нарочно сама - уснула у него под рукой назло
самовлюбленному подонку. Ему ведь все равно, когда он уснул, она может
вставать и плестись в холодную ванную, лишь бы ему ничего не видеть и
ничего не делать. Такой уж он есть - живет себе в своей шкуре и не
задумывается ни о каких последствиях. Скажешь ему про шоколадки и про
сонливость, он наверняка перепугается и сбежит вместе со своим славным
маленьким Богом и со славным маленьким священником, который каждый вторник
играет с ним в гольф. Самое паршивое в этом священнике то, что раньше
Кролик хотя бы думал, что поступает плохо, а теперь вообразил, будто он -
не кто иной, как сам Иисус Христос, и должен спасти человечество,
просто-напросто делая все, что ему в голову взбредет. Хорошо бы добраться
до епископа, или кто у них там главный, и сказать ему, что этот священник
- опасный человек. Забил бедняге Кролику голову черт знает чем; вот и
сейчас тихий нахальный голос жужжит ей прямо в ухо, отвечая на ее вопрос с
таким небрежным самодовольством, что у нее от злости и вправду текут
слезы.
- Так вот что я могу тебе сказать, - говорит он. - Когда я сбежал от
Дженис, я сделал интересное открытие. - Слезы пузырями вытекают у нее
из-под век, во рту застрял отвратительный вкус воды из бассейна. - Если у
тебя хватит пороху быть самим собой, то расплачиваться за тебя будут
другие.
Неприятные визиты или, по крайней мере, предвкушение их - просто смерть
для Экклза. Обычно сон хуже действительности; действительностью правит
Господь. Присутствие людей всегда можно перенести. Миссис Спрингер -
смуглая, пухлая, тонкокостная женщина, смахивающая на цыганку. От обеих -
и от матери и от дочери - веет чем-то зловещим, но если у матери эта
способность нагнетать беспокойство - прочно укоренившееся свойство,
неразрывно связанное с мелкобуржуазным образом жизни, то у дочери это
нечто текучее, бесполезное и опасное как для нее, так и для других. Экклз
с облегчением вздыхает, узнав, что Дженис нет дома; при ней он чувствует
себя в чем-то виноватым. Она с миссис Фоснахт уехала в Бруэр на утренний
сеанс фильма "В джазе только девушки". Их сыновья играют во дворе у
Спрингеров. Миссис Спрингер ведет его через весь дом на затененную
веранду, откуда можно присмотреть за детьми. Дом обставлен богато, но
бестолково - кажется, будто в каждой комнате на одно кресло больше, чем
нужно. Чтобы попасть от парадной двери к веранде, им приходится совершить
извилистый путь по тесно заставленным мебелью комнатам. Миссис Спрингер
идет медленно - обе ее лодыжки забинтованы эластичным бинтом.
Болезненно-короткие шажки усиливают иллюзию, будто нижняя часть ее тела
заключена в гипс. Она тихонько опускается на подушки кресла-качалки,
кресло под тяжестью ее тела отлетает назад, а ноги подпрыгивают кверху, и
Экклз в ужасе отшатывается. Миссис Спрингер радуется, как ребенок; ее
бледные лысые икры торчат из-под юбки, а черно-белые туфли на секунду
отрываются от пола. Туфли потрескавшиеся и закругленные, словно они много
лет вращались в стиральной машине. Экклз садится в шезлонг из алюминия и
пластика с замысловатыми шарнирами. Сквозь стекло, у которого он сидит,
видно, как Нельсон Энгстром и сынишка Фоснахтов, чуть постарше, играют на
солнце возле качелей и песочницы. _Экклз сам в свое время купил такой
готовый детский набор, состоящий из качелей, горки и песочницы, и когда
его доставили, в разобранном виде, в одной длинной картонной коробке, был
страшно посрамлен - как он ни бился, ему так и не удалось правильно все
собрать; пришлось призвать на помощь старика Генри, глухого церковного
сторожа_.
- Очень приятно вас видеть, - говорит миссис Спрингер. - Вы так давно у
нас не были.
- Всего три недели, - отвечает Экклз. Шезлонг врезается ему в спину, и
он упирается пятками в нижнюю алюминиевую трубку, чтобы шезлонг не
сложился. - Было очень много работы: подготовка к конфирмации, потом
молодежная группа решила организовать софтбольную команду и, кроме того,
умерло несколько прихожан.
Он вовсе не склонен перед нею извиняться. То, что она владеет таким
большим домом, совершенно не вяжется с его аристократическими
представлениями о том, кому какое определено место; он предпочел бы видеть
ее на крыльце какой-нибудь хижины и полагает, что она и сама чувствовала
бы себя там намного лучше.
- Я бы ни за что на свете не согласилась выполнять ваши обязанности.
- Большей частью они доставляют мне много радости.
- Да, так про вас говорят. Говорят, вы стали прямо-таки мастером по
части гольфа.
О Господи! А он-то думал, что она успокоилась. Что они сидят на крыльце
ветхой облезлой лачуги и что она - многострадальная толстая жена
фабричного рабочего, которая научилась принимать вещи такими, какие они
есть. Именно на такую она и похожа, именно такой вполне могла бы быть.
Когда Фред Спрингер на ней женился, он, наверно, был еще менее завидным
женихом, чем Гарри Энгстром для ее дочери. Он пытается представить себе,
каким был Гарри четыре года назад, и перед ним возникает весьма
привлекательный образ - высокий, белокурый, школьная знаменитость,
достаточно умный - сын утренней зари. Его уверенность в себе, наверно,
особенно импонировала Дженис. Давид и Мелхола. _Не обижай ближнего
твоего_... Почесывая лоб, он говорит:
- Играя в гольф, можно хорошо узнать человека. Именно это я и стараюсь
делать, понимаете, - узнавать людей. Мне думается, нельзя повести человека
ко Христу, если его не знаешь.
- Прекрасно, но что вы знаете о моем зяте, чего не знаю я?
- Во-первых, что он хороший человек.
- Хороший для чего?
- Разве нужно быть хорошим для чего-нибудь? - Он задумывается. - Да,
пожалуй, нужно.
- Нельсон! Сию минуту перестань! - Миссис Спрингер застывает в своем
кресле, но не встает посмотреть, отчего мальчик плачет. Экклзу, сидящему
возле окна, все видно. Маленький Фоснахт с раздражающей неуязвимостью
идиота смотрит сверху вниз на шлепающую по нему ручонку и искаженную
физиономию младшего мальчика, и на лице его нет даже улыбки удовлетворения
- он, как истый ученый, бесстрастно наблюдает за ходом своего опыта. В
голосе миссис Спрингер звучит яростная, проникающая сквозь стекло
решимость: - _Ты слышал, что я тебе сказала, сейчас же прекрати реветь_!
Нельсон поворачивает лицо к веранде и пытается объяснить.
- Пилли, - лепечет он, - Пилли зял...
Однако даже самая попытка рассказать о несправедливости делает обиду
нестерпимой. Словно от удара в спину, Нельсона шатнуло вперед, он шлепает
вора по груди, получает в ответ легкий толчок, плюхается на землю, валится
на живот и, болтая ногами, катится по траве. Экклз чувствует, что его
сердце переворачивается вместе с телом ребенка - он слишком хорошо знает
силу зла, знает, как бьется с ним разум, как каждый напрасный удар
высасывает воздух из вселенной, пока не начнет казаться, что вся твоя
плоть и кровь вот-вот взорвется в пустоте.
- Мальчик отнял у него грузовик, - сообщает он миссис Спрингер.
- Пусть сам его и отберет, - отвечает она. - Пусть учится. Не могу же я
каждую минуту вскакивать и бежать во двор, с моими-то больными ногами. Они
весь день только и знают, что драться.
- _Билли_! - При звуке мужского голоса мальчик удивленно поднимает
глаза. - Отдай грузовик. - Билли обдумывает это новое обстоятельство и в
нерешительности медлит. - _Пожалуйста_, отдай.
Это звучит убедительно. Билли подходит к Нельсону и аккуратно выпускает
из рук игрушку прямо над головой плачущего друга.
Боль вызывает новый приступ горя в груди Нельсона, но, увидев, что
грузовик лежит в траве рядом с ним, он умолкает. Ему требуется секунда,
чтобы понять: причина его обиды устранена, и еще секунда, чтобы обуздать
свое взволнованное тело. Кажется, будто от долгих сухих всхлипов, которыми
сопровождаются его усилия, вздымается подстриженная трава и даже меркнет
солнечный свет. Оса, которая все время упорно билась о стекло, улетает;
алюминиевый шезлонг под Экклзом вот-вот рухнет, словно весь белый свет
участвует в том, как Нельсон берет себя в руки.
- Не понимаю, почему этот мальчик такая неженка, - говорит миссис
Спрингер. - Впрочем, пожалуй, понимаю.
- Почему? - Это ехидное добавление бесит Экклза.
Уголки ее рта опускаются в презрительной гримасе.
- Потому что он такой же, как его отец, - избалованный. С ним слишком
носились, и он уверен, что весь мир обязан дать ему все, чего он хочет.
- Но виноват был другой мальчик, Нельсон только хотел получить свою
игрушку.
- Да, и вы, наверно, думаете, что в случае с его отцом во всем виновата
Дженис. - От того, как она произносит "Дженис", та кажется более
осязаемой, драгоценной и значительной, чем жалкая тень в мозгу Экклза. Ему
приходит в голову, что миссис Спрингер в конце концов права и что он уже
перешел на сторону ее противника.
- Нет, не думаю, - возражает он. - Я считаю, что его поступкам нет
оправдания. Это, однако, не означает, что его поступки не имеют причин,
причин, за которые отчасти несет ответственность ваша дочь. Я принадлежу к
церкви, которая полагает, что все мы - сознательные существа,
ответственные за себя и за других.
От этих столь удачно сформулированных слов во рту у него появляется
привкус мела. Хоть бы она предложила чего-нибудь выпить. Весна становится
жаркой.
Старая цыганка видит его неуверенность.
- Конечно, легко говорить. Но может быть, не так легко придерживаться
подобных взглядов, если вы на девятом месяце и из приличной семьи, и ваш
муж где-то неподалеку крутит с какой-то летучей мышью, и все над вами
смеются. - Слова "летучая мышь" быстро взмывают в воздух, хлопая черными
крыльями.
- Никто над вами не смеется, миссис Спрингер.
- Вы не слышите, что люди говорят. Вы не видите их улыбочек. Одна особа
на днях заявила мне, что если Дженис не может его удержать, значит, она
никаких прав на него не имеет. У нее хватило наглости ухмыляться мне прямо
в лицо. Я готова была ее задушить. Я ей ответила: "Обязанности есть и у
мужчин, а не только у женщин". Такие вот особы и внушают мужчинам, будто
весь мир существует только для их удовольствия. Судя по вашему поведению,
вы и сами готовы в это поверить. Если весь мир будет состоять из одних
Гарри Энгстромов, то долго ли он будет нуждаться в вашей церкви, как
по-вашему?
Она выпрямилась на своей качалке, и глаза ее блестят от непролитых
слез. Пронзительный голос, как ножом по сковородке, скребет Экклза, и ему
кажется, будто он весь в ссадинах. Ее слова о сплетнях и улыбках поражают
ужасающей реальностью, наподобие реальности той сотни лиц, которые смотрят
на него, когда он по воскресеньям в 11:30 утра поднимается на кафедру, и
заготовленный текст мгновенно улетучивается из головы, а записи
превращаются в бессмыслицу. Он судорожно роется в памяти, и наконец ему
удается выговорить:
- Мне кажется, что Гарри в некотором смысле особый случай.
- Особенного в нем только то, что ему все равно, кому он причиняет горе
и какое. Я не хочу вас обижать, преподобный Экклз, я даже думаю, что вы
сделали все, что было в ваших силах, принимая во внимание вашу занятость,
но если уж говорить правду, то я жалею, что в ту первую ночь не позвала
полицию.
Ему кажется, что сейчас она позовет полицию, чтобы арестовать его,
Экклза. А почему бы и нет? Он, со своим белым воротником, только и знает,
что искажать слово Божие. Он похищает веру у детей, которых обязан учить.
Он убивает веру в душе каждого, кто слушает его болтовню. Он совершает
обман каждой заученной фразой церковной службы, поминая всуе имя Отца
Нашего, тогда как душа его чтит настоящего отца, которого он пытается
ублажить, всю жизнь пытался ублажить, - Бога, который курит сигары.
- А что может сделать полиция? - спрашивает он.
- Не знаю, но уж, во всяком случае, она не станет играть с ним в гольф.
- Я уверен, что он вернется.
- Вы уже два месяца это твердите.
- Я все еще в это верю. - Но он не верит, он ни во что не верит.
В наступившем молчании миссис Спрингер пытается прочесть этот факт у
него на лице.
- Вы не могли бы... - голос ее изменился, стал умоляющим, - вы не могли
бы подать мне вон ту табуретку, что стоит в углу? Мне надо поднять ноги.
Он моргает, и его веки царапают друг друга. Он выходит из оцепенения,
берет табуретку и несет к ней. Ее широкие голени в зеленых детских
носочках робко поднимаются, он нагибается, подставляет ей под пятки
табуретку и вспоминает картинки в религиозных брошюрах, на которых Христос
умывает ноги нищим, от чего в его тело вливается поток новых сил. Он
выпрямляется и глядит на нее сверху вниз. Она натягивает юбку на колени.
- Благодарю вас. Это такое облегчение.
- Боюсь, что это единственное облегчение, какое я вам принес, -
признается он с простотой, которую сам находит, - и смеется над собой, за
то, что находит - достойной восхищения.
- Ах, - вздыхает миссис Спрингер. - Тут уж ничем не поможешь.
- Нет, кое-что сделать можно. Пожалуй, насчет полиции вы правы. Закон
охраняет интересы женщин, так почему бы не прибегнуть к закону?
- Фред против.
- У мистера Спрингера, безусловно, есть на то свои причины. Я имею в
виду не только интересы бизнеса. Закон может добиться от Гарри только
финансовой поддержки, а я думаю, что в данном случае дело не в деньгах. По
правде говоря, я уверен, что деньги никогда не играют решающей роли.
- Это легко говорить, если у вас их всегда было достаточно.
Последнее замечание Экклз пропускает мимо ушей - оно явно вылетело у
нее машинально, скорее от усталости, нежели от злобы: он уверен, что она
хочет его слушать.
- Не знаю. Как бы то ни было, я - как, вероятно, и все остальные -
надеюсь на лучшее. И если возможно настоящее исцеление, то действовать
должны сами Гарри и Дженис. Как бы мы ни стремились им помочь, как бы ни
старались что-нибудь сделать, мы всегда останемся где-то _в стороне_.
Подражая своему отцу, он заложил руки за спину и, отвернувшись от
миссис Спрингер, смотрит через окно, как тот, кто едва ли останется в
стороне, а именно Нельсон, сопровождаемый фоснахтовским мальчишкой,
гонится за соседской собакой. Хохоча во весь рот, Нельсон неуклюже
ковыляет по лужайке. Собака старая, рыжеватая, маленькая и медлительная;
юный Фоснахт озадачен, но очень доволен криком своего друга: "Лев! Лев!"
Экклз с любопытством отмечает, что в мирных условиях сын Энгстрома ведет
за собой другого мальчика. Зеленый воздух, пробивающийся сквозь мутное
стекло, словно трепещет от поднятого Нельсоном шума. Ситуация ясна:
постоянный прозрачный поток внутреннего возбуждения должен, естественно,
время от времени запирать узкие мозговые каналы менее восприимчивого
мальчика, вызывая угрюмое обратное течение, которое выливается в акт
грубого насилия. Ему жалко Нельсона, который много раз будет в наивном
изумлении сидеть на мели, прежде чем обнаружит, что источник этого
странного обратного течения - в нем самом. Экклзу кажется, что в детстве
он тоже был таким - всегда давал, давал и давал, и всегда неожиданно
оказывался в трясине. При приближении мальчиков старая собака виляет
хвостом. Хвост перестает вилять и повисает нерешительной настороженной
дугой, когда мальчики, словно охотники, с радостным гиканьем ее окружают.
Нельсон тянется к собаке и шлепает ее обеими руками по спине. Экклз хочет
крикнуть: собака может укусить, он не в состоянии спокойно на это
смотреть.
- Да, но он уходит все _дальше_, - ноет миссис Спрингер. - Ему слишком
хорошо живется. У него не будет причины вернуться, если мы сами об этом не
позаботимся.
Экклз снова садится в алюминиевый шезлонг.
- Нет. Он вернется по той же причине, по которой ушел. Он привередлив.
Он должен сделать мертвую петлю. Мир, в котором он теперь живет, мир этой
девушки в Бруэре, перестанет питать его воображение. Я вижу его раз в
неделю - и заметил, что он уже изменился.
- Послушать Пегги Фоснахт, так все как раз наоборот. Ей сказали, что он
ведет развеселую жизнь. Не знаю, сколько у него там женщин.
- Всего одна, я в этом уверен. Самое удивительное в Энгстроме то, что
он от природы домашнее животное. _О Господи_!
Группа во дворе распалась - мальчики бегут в одну сторону, собака в
другую. Юный Фоснахт останавливается, Нельсон же мчится вперед, лицо у
него перекосилось от страха.
Услышав его всхлипыванья, миссис Спрингер сердито говорит:
- Опять они довели Элси. Собака, наверное, спятила, если все-таки сюда
приходит.
Экклз вскакивает - шезлонг валится у него за спиной, - открывает
затянутую сеткой дверь и выбегает на солнце навстречу Нельсону. Мальчик
пытается увернуться. Он хватает его на руки.
- Собака тебя укусила?
Всхлипыванья мальчика мгновенно прекращаются от нового испуга - он
боится этого черного дядю.
- Элси тебя укусила?
Юный Фоснахт держится на безопасном расстоянии сзади.
Нельсон, неожиданно тяжелый и влажный в объятиях Экклза, издает
глубокие хриплые вздохи и постепенно вновь обретает голос.
Экклз трясет его, чтобы он не заревел, и, изо всех сил стараясь, чтобы
тот его понял, щелкает зубами возле самой его щеки.
- Так? Собака так сделала?
От этой пантомимы лицо ребенка расплывается в восторженной улыбке.
- Так, так, - говорит он; его узкая верхняя губа поднимается, обнажая
зубы, нос морщится, и он отдергивает голову.
- Не укусила? - настаивает Экклз, ослабляя свои объятия.
Нельсон снова свирепо поднимает верхнюю губу. В этом живом личике,
формой и выражением напоминающем лицо Гарри, Экклз ощущает насмешку.
Нельсон опять начинает всхлипывать, вырывается из его рук и взбегает по
ступенькам веранды к бабушке. Экклз встает; пока он стоял на корточках,
его черная спина вспотела от солнца.
Поднимаясь по ступенькам, он вспоминает, как, подражая собаке, мальчик
оскалил мелкие квадратные зубки, и это хватает за душу чем-то
пронзительно-трогательным. Безобидный, но такой живой инстинкт. Инстинкт
котенка, который ватными лапками пытается задушить клубок.
Вернувшись на веранду, он видит, что мальчик стоит между ногами
бабушки, уткнувшись лицом ей в живот. Приникнув к теплому телу, он задрал
платье с ее колен, и молочная белизна беззащитно оголившихся широких
бледных ног, на которую наложились весело оскаленные зубы ребенка,
ассоциируется в сознании Экклза с чем-то, что имеет привкус его
собственной крови. Преисполненный силы - словно сострадание, как его
учили, не беспомощный вопль, а мощная волна, вымывающая пыль и мусор изо
всех уголков вселенной, - он делает шаг вперед и обещает обеим склоненным
головам:
- Если он не вернется, когда она родит, мы прибегнем к помощи закона.
Такие законы есть, и их не так уж мало.
- Элси кусается, потому что вы с Билли ее дразните, - говорит мальчику
миссис Спрингер.
- Элси бяка, - говорит Нельсон.
- Нельсон бяка, - поправляет его миссис Спрингер. И, подняв лицо к
Экклзу, таким же менторским тоном продолжает: - Ей осталось всего неделя,
но я не вижу, чтоб он торопился.
Минута симпатии к ней миновала, и он оставляет ее на веранде. _Любовь
никогда не перестает_, говорит он себе. Это по американскому исправленному
и переработанному изданию. В Библии короля Якова сказано, что любовь
пребудет вовеки. Голос миссис Спрингер сопровождает его по дому:
- Если ты еще раз начнешь дразнить Элси, бабушка тебя отшлепает.
- Не надо, баба, - робко упрашивает мальчик. Испуг его прошел.
Экклз надеется найти кухню и напиться воды из крана, но в беспорядочном
нагромождении комнат кухня от него ускользает. Выходя из оштукатуренного
дома, он глотает слюну. Он садится в свой "бьюик" и по Джозеф-стрит и
Джексон-роуд едет к дому Энгстромов.
У миссис Энгстром четырехугольные ноздри. Вернее, они ромбовидные и
помещены в нос, который не то чтобы велик, а просто не укладывается в
обычные анатомические формы. Кусочки мышц, хряща и кости индивидуально
выразительны и в резком свете делят кожу на множество граней. Интервью
происходит у нее на кухне под множеством горящих ламп. Они горят средь
бела дня, потому что Энгстромы занимают темную сторону двухквартирного
кирпичного дома. Когда миссис Энгстром открыла ему дверь, руки ее были
покрыты мыльной пеной, и, возвратившись с ним на кухню, она идет к
раковине, полной раздувшихся рубашек и нижнего белья. Во время их беседы
она энергично кидается на эти вещи. Она энергичная женщина. Рыхлый жир,
болезненный излишек веса у миссис Спрингер образовался на тонкой кости,
некогда принадлежавшей козявке вроде Дженис, тогда как миссис Энгстром
плотно вставлена в большую крепкую раму. Высокий рост Гарри, очевидно,
унаследовал от нее. В голове у Экклза неотступно вертится мысль о холодной
воде в кранах, заслоненных мощным телом миссис Энгстром, но для столь
мелкой просьбы все никак не представляется удобный случай.
- Не понимаю, зачем вы ко мне пришли, - говорит она. - Гарольду не
сегодня исполнился двадцать один год. Я им не распоряжаюсь.
- Он у вас не был?
- Нет, сэр. - Она поворачивает голову через левое плечо, демонстрируя
ему свой профиль. - Вы внушили ему такой стыд, что он, наверно,
стесняется.
- Разве вы не считаете, что ему _должно_ быть стыдно?
- А чего ему стыдиться? Начать с того, что я никогда не одобряла его
связь с этой девицей. Стоит на нее взглянуть, сразу ясно, что она на две
трети сумасшедшая.
- О, вы, конечно, шутите.
- Шучу? Первое, что эта девица мне сказала: "Почему вы не купите
стиральную машину?" Является ко мне на кухню, смотрит вокруг и начинает
мне объяснять, как я должна жить.
- Но вы, конечно, поняли, что она ничего худого не имела в виду.
- Разумеется, она ничего не имела в виду. Она только хотела сказать -
чего ради я торчу в этакой развалюхе, а она, мол, явилась из этого
огромного сарая на Джозеф-стрит, где кухня набита всякими новомодными
штуками, и как же мне повезло, что я сумела сбагрить своего сына малютке с
таким прекрасным приданым? Мне всегда не нравились ее глаза. Они никогда
не смотрят вам в лицо.
Она поворачивается к Экклзу, и он, предупрежденный заранее, отвечает на
ее взгляд. Под запотевшими очками - они старомодные, со стальной оправой,
бифокальные полумесяцы отсвечивают розовыми бликами - дерзко открывает
свою замысловатую мясистую нижнюю часть ее курносый нос. Широкий рот
слегка растянут в неопределенном ожидании. Экклзу ясно, что эта женщина
любит поострить. Трудность общения с остряками состоит в том, что они
смешивают то, во что верят, с тем, во что не верят, лишь бы скорее
произвести желанный эффект. Странно, но она ему очень нравится, хотя и
набрасывается на него так же грубо, как на свое грязное белье. Но в том-то
и дело, что для нее это одно и то же. В отличие от миссис Спрингер, она
его, в сущности, просто не видит. Она в конфронтации со всем миром, и,
защищенный ее необъятным сарказмом, он может спокойно говорить, что ему
вздумается.
Он без обиняков становится на сторону Дженис:
- Она робкая.
- Робкая! Однако сумела забеременеть, и бедному Хасси пришлось на ней
жениться, когда он сам едва только научился рубашку в брюки заправлять.
- Ему уже стукнул двадцать один год, как вы изволили выразиться.
- При чем тут годы. Одни умирают молодыми, другие рождаются стариками.
Эпиграммы по любому поводу. Забавно. Экклз громко смеется. Она делает
вид, будто не слышит, и с яростным усердием принимается за белье.
- Робкая, как змея, - говорит она. - Эти маленькие женщины просто яд.
Семенят вокруг, зыркают своими подлыми глазенками и возбуждают всеобщее
сочувствие. От меня она сочувствия не дождется, пускай мужчины плачут.
Послушать ее свекра, так она величайшая мученица со времен Жанны д'Арк.
Экклз снова смеется. Так оно и есть.
- А что, по мнению мистера Энгстрома, должен делать Гарри?
- Ползти обратно. Что еще? Он и приползет, бедный мальчик. Он, в
сущности, такой же, как отец. Добрая душа. Наверно, потому-то мужчины и
управляют миром. Все они - сплошь душа.
- Довольно необычная точка зрения.
- Разве? Именно это все время твердят нам в церкви. Мужчины - сплошь
душа, а женщины - сплошь тело. Не знаю только, у кого мозги. Наверное, у
Господа Бога.
Он улыбается и думает: неужели лютеранская церковь внушает всем такие
идеи? Сам Лютер был тоже отчасти таким - в комическом гневе преувеличивал
полуправду. Возможно, именно отсюда и берет начало протестантская чеканка
мрачных парадоксов. Глубоко укоренившаяся безнадежность лежит в основе
подобного образа мыслей. Высокомерие пренебрегает частностями. Впрочем,
кто знает - он уже изрядно забыл теологию, которой его пичкали. Ему
приходит в голову, что следовало бы повидать пастора Энгстромов.
Миссис Энгстром продолжает развивать свою мысль.
- Ну вот, а моя дочь Мириам стара, как мир, и всегда была старухой, о
ней я никогда не беспокоилась. Я помню, еще давно по воскресеньям мы,
бывало, ходили гулять к каменоломне, Гарольд так боялся - ему было не
больше двенадцати, - он так боялся, что она упадет в пропасть. Я-то знала,
что она не упадет. Вы только на нее посмотрите. Она не выйдет замуж из
жалости, как поступил несчастный Хасси, чтобы потом весь мир набросился на
него, когда он попытался вырваться на свободу.
- Я бы не сказал, что весь мир на него набросился. Мы с матерью его
жены только что говорили о том, что дело обстоит как раз наоборот.
- Напрасно вы так думаете. От меня она пускай сочувствия не ждет. На ее
стороне все, начиная с самого президента Эйзенхауэра. Они заговорят ему
зубы. Вы сами заговорите ему зубы. А вот и второй.
Входная дверь открылась так тихо, что только она это слышит. На кухню
входит ее муж, он в белой рубашке и галстуке, но под ногтями черные
полоски - он наборщик. Такой же высокий, как жена, он кажется меньше ее
ростом. Губы в самоуничижении шевелятся над плохо пригнанными
искусственными зубами. Нос у него, как у Гарри, - аккуратная гладкая
пуговка.
- Добрый день, святой отец, - говорит он. Одно из двух - либо он
католик, либо вырос среди католиков.
- Очень рад познакомиться с вами, мистер Энгстром. - Рука у Энгстрома
жесткая по краям, но ладонь мягкая и сухая. - Мы говорили о вашем сыне.
- Я в ужасе от его поведения.
Экклз ему верит. Вид у Эрла Энгстрома серый и изможденный. Вся эта
история его явно доконала. Он сжимает губы над ускользающими зубами,
словно человек с больным желудком, который пытается подавить отрыжку.
Кажется, будто что-то грызет его изнутри. Краска, как дешевые чернила,
сошла с его глаз и волос. Прямолинейный человек, он измерял свою жизнь
полиграфической линейкой, плотно уложил все строки на верстатку, а утром
пришел и увидел, что кто-то рассыпал весь набор.
- Он все твердит и твердит про эту девку, словно она Богородица, -
говорит миссис Энгстром.
- Неправда, - мягко возражает мистер Энгстром и садится за кухонный
стол с белой фарфоровой столешницей. Четыре прибора, которые ставились на
него из года в год, протерли на ней черные пятна. - Я просто не понимаю,
как Гарри мог устроить такую неразбериху. В детстве он всегда был очень
аккуратный. Он не был неряшливым, как другие мальчики. Он всегда хорошо
работал.
Не смывая пены с красных рук, миссис Энгстром принимается варить мужу
кофе. Этот маленький знак внимания приводит ее в согласие с ним; они,
подобно многим старым семейным парам, которые внешне как будто не в ладах,
неожиданно начинают говорить одно и то же.
- Это все армия, - поясняет она. - Когда он вернулся из Техаса, его
просто нельзя было узнать.
- Он не захотел идти в типографию, - говорит Энгстром. - Не хотел
пачкаться.
- Преподобный Экклз, хотите кофе? - спрашивает миссис Энгстром.
Наконец-то настал его час.
- Нет, спасибо. Но я с удовольствием выпил бы стакан воды.
- Воды? Может быть, со льдом?
- Все равно. Какой угодно.
- Да, Эрл прав, - замечает она. - Теперь все говорят, что Хасси ленив,
но это неверно. Он никогда не был ленивым. Еще когда он учился в школе,
бывало, прихвастнешь, как хорошо он играет в баскетбол, а в ответ слышишь:
"Да, он такой высокий, ему это легко дается". Но ведь они не знали,
сколько он работал. Каждый вечер дотемна кидал мяч во дворе, мы и то диву
давались: что он там видит?
- С двенадцати лет он только этим и занимался, - подтверждает Энгстром.
- Я вбил для него столб во дворе, гараж был слишком низкий.
- Если он что-нибудь решил, его не остановишь, - говорит миссис
Энгстром. Она с силой нажимает рычажок лотка с ледяными кубиками, и они с
хрустом выскакивают наружу, сверкая и искрясь разноцветными искорками. -
Он хотел быть первым, и я уверена, что он этого добился.
- Я понимаю, что вы хотите сказать, - говорит Экклз. - Мы иногда играем
с ним в гольф, и он уже играет лучше меня.
Она кладет кубики в стакан, наливает воду из крана и подает Экклзу. Он
поднимает стакан к губам, и сквозь жидкость до него доносится настойчивый
голос Эрла Энгстрома:
- Потом он возвращается из армии и только и знает, что гоняться за
юбками. Отказался работать в типографии, потому что ногти будут черные. -
Экклз опускает стакан, и теперь Энгстром говорит через стол прямо ему в
лицо: - Он стал типичным бруэрским бездельником. Если б я только мог до
него добраться, святой отец, я бы из него эту дурь выбил, пусть бы даже он
меня прикончил.
Его землистое лицо сердито морщится у рта, бесцветные глаза блестят.
- Что за выражения, Эрл, - говорит ему жена и ставит на стол кофе в
чашке с цветочками.
Он опускает глаза и говорит:
- Простите. Когда я думаю о том, что делает этот парень, у меня все
нутро переворачивается.
Экклз поднимает стакан, говорит в него, как в мегафон: "Нет", допивает
воду, из-под ледяных кубиков, которые толкутся у него под носом, больше
ничего уже не высосать, вытирает губы и добавляет:
- В вашем сыне очень много доброты. Когда я с ним, мне, разумеется
совсем некстати, становится так весело, что я забываю, зачем его позвал. -
Он смеется, глядя сначала на Энгстрома, но, не вызвав у него ни тени
улыбки, переводит взгляд на миссис Энгстром.
- Этот ваш гольф, - говорит мистер Энгстром. - Зачем он вам нужен?
Почему родители Дженис не обратятся в полицию? Если хотите знать мое
мнение, его надо как следует вздуть, и притом поскорее.
Экклз косится на миссис Энгстром и чувствует, что дуги его бровей
прилипли ко лбу, словно засыхающий клей. Еще минуту назад он не ожидал
увидеть в ней союзника, а в этом изможденном добром человеке - довольно
пошлого, обманувшего все ожидания врага.
- Миссис Спрингер так и хочет сделать, - говорит он Энгстрому. - Но
Дженис и ее отец хотят подождать.
- Не пори ерунду, Эрл, - говорит миссис Энгстром. - Неужели мистеру
Спрингеру хочется, чтобы его имя попало в газеты? Ты так говоришь, будто
бедный Гарри твой злейший враг.
- Да, он мой враг, - отвечает Энгстром. Он двумя руками берется за
блюдечко. - В ту ночь, когда я искал его по всем улицам, он стал мне
врагом. Ты не можешь судить. Ты не видела ее лица.
- Что мне за дело до ее лица? По моим понятиям, потаскушки не
превращаются в святых только потому, что у них есть свидетельство о браке.
Эта девка хотела заполучить Гарри и заполучила его при помощи единственной
уловки, какую знала, а других у нее в запасе нет.
- Не говори так, Мэри. Ведь это же пустые слова. Представь себе, что я
поступил бы, как Гарри.
- Ах, вот оно что, - говорит она, и Экклз вздрагивает, видя, что лицо у
нее напряглось и она вот-вот выпустит новый снаряд. - Я тебя не
домогалась, это ты меня домогался. Или не так?
- Конечно, именно так, - бормочет Энгстром.
- Ну так нечего сравнивать.
Энгстром сгорбился над кофе и совсем ушел в себя.
- Ах, Мэри, - вздыхает он, не смея вставить ни слова.
Экклз пытается его защитить, в споре он почти автоматически переходит
на сторону слабейшего.
- Мне думается, вы не правы. Дженис наверняка была уверена, что их брак
основан на взаимном чувстве, - говорит он миссис Энгстром. - Будь она
хитрой интриганкой, она бы не позволила Гарри так легко сбежать.
Теперь, когда миссис Энгстром убедилась, что нажала на мужа достаточно
сильно, ее интерес к дискуссии угас. Ее точка зрения: Дженис не пропадет -
столь очевидно неверна, что ей приходится пойти на уступки.
- А она и не позволяла ему сбежать, - говорит она. - Она получит его
обратно. Вот увидите.
Экклз обращается к Энгстрому: если он согласен с женой, они все трое
будут заодно, и он сможет уйти.
- Вы тоже считаете, что Гарри вернется?
- Нет, - говорит Энгстром, опустив глаза. - Никогда. Он слишком далеко
зашел. Он теперь будет опускаться все ниже и ниже, пока мы вообще сочтем
за лучшее выкинуть его из головы. Будь ему двадцать или двадцать два, но в
его возрасте... У нас в типографии иногда появляются этакие молодчики из
Бруэра. Они ни на что не годны. Вроде инвалидов, только что не хромают.
Подонки, вот они кто, человеческие отбросы. А я уже два месяца сижу за
своей машиной и думаю, почему мой Гарри так поступает, ведь он всегда
ненавидел беспорядок и неразбериху.
Экклз поворачивается к матери Гарри и в изумлении видит, что она стоит,
опираясь о раковину, и под ее очками блестят мокрые щеки. Глубоко
потрясенный, он встает. Почему она плачет - потому, что муж говорит
правду, или потому, что ей кажется, будто он говорит это, чтобы ее
обидеть, в отместку за вынужденное признание, что он ее домогался?
- Я надеюсь, что вы ошибаетесь, - говорит Экклз. - Мне пора ехать.
Благодарю вас обоих, что вы обсудили со мной это дело. Я понимаю, как вам
должно быть неприятно.
Энгстром провожает его к выходу и в темной столовой касается его руки.
- Он так любил, чтобы все было хорошо, - говорит он, - я никогда не
видел такого мальчика. Он страшно болезненно воспринимал любую ссору в
семье, пусть даже мы с Мэри, как бы это сказать, просто шутили.
Экклз согласно кивает, сильно сомневаясь, что слово "шутили"
соответствует только что виденному.
В полумраке гостиной стоит девушка в летнем платье без рукавов.
- Мим! Ты только что пришла?
- Да.
- Это святой отец... то есть преподобный...
- Экклз.
- Да, Экклз, он приезжал поговорить о Гарри. Моя дочь Мириам.
- Здравствуйте, Мириам. Гарри всегда с большой любовью про вас
вспоминает.
- Хелло.
От этого слова большое окно у нее за спиной приобретает интимный блеск
большого окна в кафе. Кажется, что позади раздаются небрежные приветствия,
витает сигаретный дым и запахи дешевых духов. Нос миссис Энгстром
повторяется на лице девушки в утонченном варианте, он приобретает
сарацинскую или какую-то еще более древнюю, варварскую заостренность. Если
начинать с длинного носа, то можно подумать, будто рост она унаследовала
от матери, но, глядя на нее рядом с отцом, понимаешь, что она и ростом в
него - усталый мужчина и красивая девушка как две капли воды похожи друг
на друга. Оба одинаково узкие - словно лезвие ножа, и теперь, когда Экклз
увидел, как под очками миссис Энгстром открылись старые раны, он знает,
что этот нож может причинить боль. Их узость и усмиренное мещанство
раздражают Экклза. Эти двое не пропадут. Они знают, что делают. Его
слабость - люди, которые не знают, что делают. Беспомощные - им и тем, кто
на самом верху, увы, ничем не поможешь. Те же, кто более или менее успешно
лавируют посередине, с его аристократической точки зрения, обкрадывают и
тех и других. Они подходят к двери, Энгстром обнимает дочь за талию, и
Экклз думает о миссис Энгстром, безумной узнице, молча стоящей на кухне, о
ее мокрых щеках и красных руках. Однако, когда он оборачивается помахать
им на прощанье, явная несовместимость этой пары - арабского юноши с
серьгами в ушах, исполненного наивного презрения к его, Экклза,
пасторскому воротнику, и старой бабы-наборщика с обрюзглым лицом,
поджарых, тесно сплетенных друг с другом, - невольно вызывает улыбку.
Он садится в машину раздосадованный и страдающий от жажды. За последние
полчаса было сказано что-то приятное, но он никак не может вспомнить, что
именно. Он весь исцарапан, взъерошен, ему жарко, в горле пересохло, словно
он провел целый день в зарослях колючего кустарника. Он видел полдюжины
людей и одну собаку, но ничье мнение не совпало с его собственным - что
Гарри Энгстрома стоит спасать и можно спасти. В кустарнике вообще не было
никакого Гарри - ничего, кроме затхлого воздуха и мертвых прошлогодних
стеблей.
Светлый день клонится к долгому голубому весеннему вечеру. Он проезжает
перекресток; за открытым окном верхнего этажа кто-то упражняется на трубе.
Ду-дудо-до-да-да-дии. Дии-дии-ди-да-да-до-до-ду. Автомобили тихо шелестят
по асфальту, возвращаясь домой с работы. Он едет через поселок, лавируя по
косым поперечным улицам, держась параллельно далекому гребню горы. Фриц
Круппенбах, лютеранский пастор Маунт-Джаджа в течение двадцати семи лет,
живет в высоком кирпичном доме неподалеку от кладбища. Мотоцикл его
студента-сына, наполовину разобранный, лежит на боку возле подъездной
дорожки. У покатого, расположенного причудливыми террасами газона
противоестественно ровный зеленовато-желтый цвет - его слишком усердно
удобряют, стригут и пропалывают. Миссис Круппенбах - интересно, будет ли
Люси когда-нибудь такая же смиренная, вся в ямочках? - открывает дверь;
она в сером платье, презирающем времена года. Седые волосы, заплетенные в
плотные косы, короной уложены на голове. С распущенными волосами она,
наверно, смахивает на ведьму.
- Он стрижет газон, - говорит она.
- Я хотел бы с ним поговорить. Вопрос касается обоих наших приходов.
- Пожалуйста, поднимитесь в его комнату. Я сейчас его позову.
Весь дом - прихожая, коридоры, лестница, даже кожаный кабинет пастора
наверху - пропитан запахом жаркого. Экклз сидит у окна круппенбаховского
кабинета на церковной скамье с дубовой спинкой, оставшейся, наверно, после
очередного ремонта. Усевшись на скамью, он, как в юности, испытывает
инстинктивное желание помолиться, но вместо этого он смотрит в долину на
бледно-зеленое поле для гольфа, на котором охотно очутился бы вместе с
Гарри. Другие партнеры Экклза играют либо лучше, либо хуже его, и только
Гарри и то и другое вместе, и только Гарри придает игре отчаянную
веселость, словно некий доброжелательный, но эксцентричный повелитель
послал их обоих на безнадежные поиски чего-то совершенно недосягаемого;
поиски эти унижают их чуть не до слез, но у каждой метки, на каждой
следующей лунке они начинаются сызнова. А Экклз лелеет еще одну надежду -
он втайне задался целью одержать победу над Гарри. Он чувствует - то, что
лишает Гарри устойчивости, то, что не позволяет ему всякий раз повторить
его великолепный легкий удар, коренится в основе всех проблем, созданных
самим Гарри, и, нанеся ему решительное поражение, он, Джек, преодолеет эту
слабость, этот изъян, и таким образом решит все проблемы. А пока он с
удовольствием слушает, как Гарри время от времени восклицает: "Вот так,
вот так" или "Здорово!". Их согласие порой приводит Экклза в состояние
такого неимоверного восторга, такого невинного экстаза, что весь мир с его
бесконечной массой подробностей кажется далеким зеленым шаром.
Дом дрожит под шагами хозяина. Круппенбах поднимается в свой кабинет,
раздосадованный тем, что его оторвали от газонокосилки. На нем старые
черные брюки и мокрая от пота нижняя рубашка. Руки покрыты жесткой седой
шерстью.
- Здравствуйте, Чэк, - произносит он густым церковным басом без всякой
приветственной интонации. От немецкого акцента слова, словно камни, злобно
валятся друг на друга. - Ну, что там у вас?
Экклз, не смея назвать старшего по годам Фрицем, смеется и восклицает:
"Здравствуйте!"
Круппенбах кривится. Его тяжелая квадратная голова подстрижена ежиком.
Этот человек сделан из кирпича. Словно он и в самом деле родился глиняным
и за много десятков лет атмосфера придала ему твердость и цвет кирпича.
- Ну что? - повторяет он.
- У вас в приходе есть семья по фамилии Энгстром.
- Да.
- Отец - наборщик.
- Да.
- Их сын Гарри два месяца назад бросил жену. Ее родители. Спрингеры,
принадлежат к моей церкви.
- Ну да. Этот парень. Этот парень Schussel [ветрогон (нем.)].
Экклз не совсем понимает, что это значит. Видимо, Круппенбах не
садится, чтобы не запачкать своим потом мебель. Экклз, который, словно
мальчишка-хорист, сидит на церковной скамье, попадает в положение
просителя. Запах жареного мяса усиливается по мере того, как он излагает
свою версию происшедшего: что Гарри был несколько избалован своими
спортивными успехами; что жена его, честно говоря, проявила слишком мало
воображения в их браке; что сам он в качестве священника пытался разбудить
совесть молодого человека по отношению к жене, не настаивая, однако, на
преждевременном воссоединении, ибо проблема молодого человека не столько в
недостатке чувств, сколько в необузданном их избытке; что от тех и других
родителей по различным причинам помощи ждать не приходится; что всего лишь
несколько минут назад он оказался свидетелем ссоры между Энгстромами,
ссоры, которая, возможно, дает ключ к загадке, почему их сын...
- Вы считаете, - перебивает его Круппенбах, - вы считаете, что ваша
задача - вмешаться в жизнь этих людей? Я знаю, чему теперь учат в
семинарии - всей этой психологии и так далее. Но я с этим не согласен. Вы
считаете, что ваша задача быть бесплатным врачом, носиться туда-сюда,
затыкать все дыры и сглаживать все углы. Я этого не считаю. Я не считаю,
что это входит в ваши обязанности.
- Я только...
- Нет уж, дайте мне кончить. Я прожил в Маунт-Джадже двадцать семь лет,
а вы всего только два года. Я выслушал ваш рассказ, но извлек из него не
то, что он говорил об этих людях, а то, что он говорил о вас. Это был
рассказ о служителе Господа Бога, который променял свою миссию на
несколько жалких сплетен и несколько матчей в гольф. Какое, по-вашему,
дело Господу Богу до того, что один инфантильный муж бросает одну
инфантильную жену? Задумываетесь ли вы еще о том, что видит Господь? Или
вы уже выше этого?
- Разумеется, нет. Но мне кажется, наша роль в подобной ситуации...
- Вам кажется, что наша роль быть полицейскими, полицейскими, у которых
нет наручников, нет пистолетов, нет ничего, кроме человеческой доброты.
Так или не так? Не отвечайте, а только подумайте, прав я или нет. Так вот
что я вам скажу - это дьявольская идея. Я вам скажу - пусть полицейские
будут полицейскими и заботятся о своих законах, которые не имеют ничего
общего с нами.
- Я согласен, но лишь до некоторой степени...
- Что значит "до некоторой степени"? Тому, что мы должны делать, нет ни
оговорок, ни меры. - Своим толстым указательным пальцем, который между
суставами зарос шерстью. Он стучит по спинке кожаного кресла, подчеркивая
значение слов. - Если Господь захочет прекратить страдания, Он возвестит
царствие свое немедленно. - Джек чувствует, что у него начинает гореть
лицо. - Чем, по-вашему, ваши ничтожные друзья выделяются среди миллиардов,
которых видит Бог? На улицах Бомбея каждую минуту умирают люди! Вы
говорите: "роль". А я вам говорю, что вы не знаете, в чем состоит ваша
роль, иначе вы заперлись бы у себя дома и молились. Вот в чем ваша роль -
показывать пример истинной веры. Вот откуда приходит утешение - от веры, а
не от мелкой суеты, не от того, что вы устраиваете бурю в стакане воды.
Бегая взад-вперед, вы убегаете от долга, который Господь вручил вам, чтоб
укрепить вашу веру, чтобы в нужный час в ответ на призыв вы смогли бы
выступить вперед и сказать им: "Да, Он умер, но на небе вы увидите Его.
Да, вы страдаете, но вы должны любить свою боль, ибо это боль _Иисуса
Христа_". Вот почему воскресным утром, когда мы предстаем перед ними, мы
должны являться не измученные горем, а полные мыслями о Христе, мы должны
гореть, - он сжимает свои волосатые кулаки, - гореть мыслями о Христе, мы
должны зажечь их силою нашей веры. Вот почему они приходят, а иначе за что
они станут нам платить? Все остальное, что мы можем сказать или сделать,
может сказать или сделать каждый. На то у них есть врачи и юристы. Все это
сказано в Священном писании - разбойник, который уверовал, дороже всех
фарисеев. Не ошибитесь. Я говорю вам серьезно. Не ошибитесь. Для нас не
существует ничего, кроме Христа. Все остальное, все эти приличия и
усердие, - ничто. Козни дьявола.
- Фриц, - раздается снизу осторожный голос миссис Круппенбах. - Ужин
готов.
Краснолицый человек в нижней рубашке смотрит сверху вниз на Экклза и
спрашивает:
- Хотите ли вы преклонить со мною колена и помолиться о том, чтобы
Христос снизошел в эту комнату?
- Нет. Нет, не хочу. Я слишком сердит. Это было бы лицемерием.
Отказ, немыслимый в устах мирянина, если не смягчает Круппенбаха, то
несколько его успокаивает.
- Лицемерие, - говорит он кротко. - Это несерьезно. Разве вы не верите
в вечные муки? Разве, надевая этот воротник, вы не знали, чем рискуете?
Глаза его кажутся мелкими изъянами на кирпичной коже лица; розовые и
блестящие, они как бы горят от сильного жара.
Не дожидаясь ответа, Круппенбах поворачивается и идет вниз ужинать.
Джек спускается следом за ним, направляясь к двери. Сердце его стучит, как
у получившего нагоняй ребенка, колени дрожат от ярости. Он пришел
обменяться информацией, но стал жертвой какого-то безумного,
оскорбительного монолога. Напыщенный старый гунн, доморощенный
громовержец, не имеет ни малейшего представления о миссии церкви как
провозвестника света и наверняка пролез в нее из мясной лавки. Джек
понимает, что это злобные и недостойные мысли, но не может их отогнать.
Его отчаянье настолько глубоко, что он пытается загнать его еще глубже,
повторяя: _он прав, он прав_, чтобы - как это ни глупо - вызвать слезы и
очиститься от этой скверны, сидя за идеально круглым зеленым рулем
"бьюика". Плакать он не может - внутри все пересохло. Стыд и поражение
висят на нем тяжелым мертвым грузом.
Хотя он знает, что дома его ждет Люси - если обед еще не готов, он
успеет выкупать детей, - он вместо этого едет в аптеку в центр поселка.
Подстриженная под пуделя девица за прилавком - она из его молодежной
группы - и два прихожанина, которые покупают лекарства, противозачаточные
средства или туалетную бумагу, радостно его приветствуют. Вот куда они
ходят за утешением. Экклзу хорошо, в общественных местах он чувствует себя
лучше всего. Положив руки на чистый холодный мрамор, он заказывает
ванильное мороженое с содовой и еще шарик с кленовым сиропом и грецким
орехом и в ожидании, пока их принесут, выпивает два стакана восхитительной
прозрачной воды.
Клуб "Кастаньеты", получивший свое название во время войны, когда все
помешались на Южной Америке, занимает треугольное здание там, где
Уоррен-авеню под острым углом пересекает улицу Скачущей Лошади. Это южная
часть Бруэра, здесь живут итальянцы, негры и поляки, и Кролик считает это
заведение сомнительным. Окна, словно выложенные стеклянными кирпичами,
нагло ухмыляющиеся на фасаде, делают его похожим на крепость смерти, а
тускло освещенный полированный интерьер напоминает модную похоронную
контору - горшки с цветами, утешительный писк музыки, запах ковров, ламп
дневного света, пластинок от жалюзи и еле заметный запах спиртного. Сперва
мы его пьем, а после нас в нем бальзамируют. С тех пор, как одного их
соседа на Джексон-роуд уволили с должности служителя похоронной конторы и
он стал барменом, Кролику кажется, что эти две профессии как-то связаны
между собой; представители обеих говорят мягкими тихими голосами, очень
чистенькие с виду и всегда стоят. Они с Рут заняли кабинку недалеко от
входа, и из окна им видно, как вибрируют красные блики, когда неоновые
кастаньеты на вывеске перебегают взад-вперед, имитируя стук.
От этого розового трепетанья лицо Рут как бы повисает в воздухе. Она
сидит против него. Он пытается представить себе ее прежний образ жизни -
гнусное заведение, в котором они сидят, очевидно, знакомо ей не хуже, чем
ему раздевалка спортивного зала. Одна только мысль об этом действует ему
на нервы; ее беспорядочная жизнь, как и его попытка завести свою семью, -
нечто такое, о чем он все время пытается забыть. Он был счастлив -
вечерами они сидели в ее квартире; она читала свои детективы, он либо
бездельничал, либо бегал в кулинарию за имбирным пивом, а иногда они
ходили в кино, - но того, что здесь, ему не надо. В тот первый вечер
дайкири, может, и пошел ему на пользу, но с тех пор он никогда не помышлял
о выпивке и надеялся, что она тоже. Вначале так оно и было, но с некоторых
пор что-то ее грызет, она отяжелела и временами поглядывает на него так,
словно он свинья, и только. Он не знает, в чем его вина, но знает, что
легкость почему-то исчезла. И вот сегодня звонит ее так называемая подруга
Маргарет. Телефонный звонок перепугал его насмерть. Последнее время он
стал бояться, что за ним придут полицейские, или его мать, или кто-нибудь
еще, у него появилось такое чувство, будто по ту сторону горы что-то
нарастает. После того как он тут поселился, несколько раз звонил телефон,
и кто-то низким голосом спрашивал: "Рут?" - или, услыхав голос Кролика,
вешал трубку. Потом звонили снова. Рут повторяла в трубку "нет, нет", и
этим дело кончалось. Она знает, как с ними обращаться, да и звонило-то
всего человек пять. Прошлое, как лоза, держалось лишь за эти пять усиков и
легко оборвалось, оставив ее чистой, голубой и пустой. Но сегодня из этого
прошлого явилась Маргарет, которая пригласила их в "Кастаньеты", и Рут
захотела пойти, и Кролик пошел с ней. Просто для разнообразия. Ему скучно.
- Что ты будешь пить? - спрашивает он.
- Дайкири.
- Ты уверена? Ты уверена, что тебя от него не стошнит? - Он заметил,
что иногда ее как будто тошнит и она отказывается от еды, а иногда готова
съесть весь дом.
- Нет, не уверена, но почему меня не должно тошнить?
- Не знаю почему. Других ведь не тошнит.
- Послушай, оставь хоть на минутку свою философию. Позаботься, чтобы
мне принесли выпить.
Шоколадная девица в оранжевом платье, которое, судя по оборкам, должно
изображать нечто южноамериканское, подходит к столику, и он заказывает два
дайкири. Она захлопывает блокнотик, уходит, и в глубоком вырезе у нес на
спине он видит кусочек черного бюстгальтера. В лучах света ее кожа вовсе
не кажется черной, просто приятный густой цвет, на лопатках играют
фиолетовые тени. Она немножко косолапая и идет неторопливой походкой,
размахивая своими оборками. Она не обращает на него никакого внимания; и
ему нравится, что она не обращает на него внимания. А Рут последнее время
пытается внушить ему, будто он в чем-то виноват.
- Ты на что смотришь? - спрашивает она.
- Ни на что.
- Тебе этого нельзя. Кролик. Ты слишком белый.
- Веселое у тебя сегодня настроение.
- А я всегда такая, - вызывающе улыбается она.
- Надеюсь, что нет.
Негритянка возвращается и ставит перед ними дайкири. Они молчат. Позади
открывается дверь, и вместе со струей холодного воздуха входит Маргарет.
Вдобавок ко всему ее сопровождает тип, которого он вовсе не желает видеть,
- Ронни Гаррисон.
- Хелло, - говорит Маргарет Кролику, - вы все еще при ней?
- Черт побери, да это же великий Энгстром! - восклицает Гаррисон,
словно пытается во всем заменить Тотеро, и нагло добавляет: - Я кое-что о
тебе слышал.
- Что ты слышал?
- О, разное.
Гаррисон никогда особенно не нравился Кролику, и теперь он лучше не
стал. В раздевалке он вечно болтал о своих успехах у женщин и вообще
занимался черт-те чем. У него было жирное волосатое брюхо, и это брюхо
сильно раздулось. Гаррисон толст. Толст и наполовину лыс. Его курчавые
бронзовые волосы поредели, и, когда он поворачивает голову, на черепе
проглядывает розовая кожа. Этот розовый цвет кажется Кролику непристойным.
Однако он вспоминает, что однажды Гаррисон вернулся на площадку после
того, как кто-то выбил ему локтем два зуба, и хочет ему обрадоваться. На
площадке одновременно всегда бывает пятеро, и на это время остальные
четверо представлялись ему единственными в мире.
Но все это кажется таким далеким и с каждой секундой, что Гаррисон
стоит тут, глупо ухмыляясь, отодвигается все дальше. На нем узкий в плечах
летний костюм из какого-то искусственного полотна, и эта самодовольная
модная тряпка бесит Кролика. Он чувствует, что его окружают. Вопрос в том,
кто где будет сидеть. Они с Рут сели друг против друга, что было ошибкой.
Гаррисон принимает решение и ныряет на место рядом с Рут; движения его,
чуть-чуть замедленные, выдают хромоту от старой футбольной травмы. Кролик
никак не может отвлечься от недостатков Гаррисона. Его эффектный костюмчик
в стиле аристократического колледжа испорчен черным шерстяным галстуком,
как у итальяшки. Когда он открывает рот, видны два вставных зуба, которые
не совсем подходят к остальным.
- Как жизнь, старина? Я слышал, ты преуспеваешь, - говорит он,
подмигивая Рут, которая сидит чурбан чурбаном, держа обеими руками бокал
дайкири. Суставы ее пальцев покраснели от мытья посуды - все из-за него,
Гарри. Когда она поднимает ко рту бокал, сквозь него виден искаженный
подбородок.
Рядом с Кроликом ерзает Маргарет. Она такая же суетливая, как Дженис.
Ее присутствие в левом углу его поля зрения ощущается, словно мокрая
грязная тряпка, болтающаяся сбоку от его лица.
- Где Тотеро? - спрашивает он ее.
- Тотер-кто?
Рут хихикает, черт бы ее побрал. Гаррисон наклоняется к ней и, блестя
розовой лысиной, что-то шепчет. Ее губы расползаются в улыбке -
точь-в-точь как в тот вечер в китайском ресторане. Что бы он ни сказал, ей
все нравится, и вся разница лишь в том, что сегодня это Гаррисон, а он,
Кролик, сидит напротив них, приклеенный к этой ненавистной девке. Он
уверен, что Гаррисон шепчет что-то про него, про "великого баскетболиста".
С той самой минуты, когда их стало четверо, ясно, что козлом отпущения
будет он. Как в тот вечер Тотеро.
- Вы отлично знаете кто, - говорит он Маргарет. - Тотеро.
- Наш бывший тренер, Гарри! - восклицает Гаррисон и наклоняется через
стол, чтобы прикоснуться к пальцам Кролика. - Человек, который сделал нас
бессмертными!
Кролик на дюйм отодвигает свои пальцы, чтобы Гаррисон не мог до них
дотронуться, и Гаррисон с самодовольной усмешкой отдергивает руку; при
этом его ногти со скрипом царапают скользкий полированный стол.
- Меня, ты хочешь сказать, - отзывается Кролик. - Ты был пустое место.
- Пустое место. Это звучит немного жестоко. Это звучит немного жестоко,
Гарри, дружище. Давай обратимся к прошлому. Когда Тотеро хотел вывести
кого-нибудь из игры, кого он посылал на площадку? Когда он хотел, чтобы
кто-то прикрывал классного игрока вроде тебя, кого он выбирал для этой
цели? - Он хлопает себя по груди. - Ты был слишком яркой звездой, чтобы
пачкать руки такими делами. Ты ведь никогда никого не трогал, верно? И в
футбол ты тоже не играл, и коленок себе не разбивал, так или не так? Нет,
сэр, только не птичка Гарри - ему надо беречь свои крылышки. Подавай ему
мяч и смотри, как он бросает его в корзину.
- И он в нее, между прочим, попадал, если ты заметил.
- Иногда. Иногда попадал. Не морщи свой носик, Гарри. Не думай, что мы
не ценим твой талант.
Судя по тому, как он действует руками - бьет по столу, заученными
движениями поднимает их и опускает, - Кролик делает вывод, что он
частенько разглагольствует за столом. Однако руки слегка дрожат, и,
заметив, что Гаррисон его побаивается, Кролик теряет к нему всякий
интерес. Приходит официантка; Гаррисон заказывает виски со льдом для себя
и Маргарет и еще один дайкири для Рут; Кролик смотрит вслед удаляющейся
темной спине, словно на свете нет ничего лучше, чем этот треугольничек
черного бюстгальтера между двумя лиловато-коричневыми подушками мышц. Он
хочет, чтобы Рут заметила его взгляд.
Гаррисон теряет свою коммивояжерскую уверенность.
- Я тебе не рассказывал, что однажды говорил мне про тебя Тотеро? Ты
меня слушаешь, ас?
- Что же он говорил?
О Господи, этот тип просто старый зануда, а ведь ему еще и тридцати
нет.
- Он мне сказал: "Это строго между нами, Ронни, но я надеюсь, что ты
воодушевишь команду. Гарри никогда не думает о команде".
Кролик смотрит сверху вниз на Маргарет и через стол на Рут.
- А теперь я расскажу вам, что было на самом деле. Гаррисон пришел к
Тотеро и заявил: "Настоящий лидер - это я, верно, тренер? Я - настоящий
ас, верно? Не то что этот паршивый хвастун Энгстром". А Тотеро, наверно,
спал и ничего ему не ответил, вот Гаррисон с тех пор и воображает, будто
он - настоящий герой, классный игрок. Понимаете, когда в баскетбольной
команде появляется какой-нибудь неуклюжий толстозадый коротышка, который
ни на что не способен, его называют классным игроком. Не знаю уж, где он
играет во все эти игры. Наверно, у себя в спальне.
Рут смеется, меньше всего он хотел ее рассмешить.
- Это неправда. - Тренированные руки Гаррисона мелькают еще более
суетливо. - Тотеро мне это сам сказал. Впрочем, ничего нового в этом не
было, это вся школа знала.
Неужели? Никто никогда ему не говорил.
- О Господи, давайте не будем говорить о баскетболе. Куда б я с этим
подонком ни пошла, мы только о нем и говорим, - вставляет Рут.
Неужели на его лице появилось сомнение, и она сказала это, чтобы его
подбодрить? Неужели она хоть капельку его жалеет?
Гаррисон, очевидно, догадался, что вел себя немного нахальнее, чем
приличествует обходительному коммивояжеру. Он вынимает сигарету и
зажигалку "ронсон" в футляре из крокодиловой кожи. Словно дети,
собравшиеся вокруг фокусника, они во все глаза смотрят, как он щелкает ею,
извлекая аккуратный язычок пламени.
Кролик поворачивается к Маргарет - при этом ему кажется, будто он точно
так же поворачивался к ней миллион лет назад, - и говорит:
- Вы мне так и не ответили.
- Черт его знает, где он. Наверно, вернулся домой. Он был болен.
- В каком смысле? Действительно болен, или... - Рот Гаррисона кривится
в забавной гримасе - он одновременно и улыбается и морщится, словно
столичный житель, желающий продемонстрировать жалким провинциалам нечто
такое, чего они отродясь не видывали, и, чтобы у них не осталось никаких
сомнений, постукивает себя по лбу: - Болен, болен, болен?
- Во всех смыслах, - отвечает Маргарет. Мрачная тень пробегает по ее
лицу и как бы отделяет ее и Гарри, который замечает эту тень, от
остальных, уводя их обоих в таинственную эпоху, в которой они оба были
миллион лет назад, и Гарри пронзает странное чувство вины оттого, что он
здесь, а не там, где никогда не бывал. Рут и Гаррисон, сидящие напротив
под мигающим красным светом, улыбаются им словно из самого сердца
преисподней.
- Дорогая Рут, - говорит Гаррисон. - Как ты живешь? Я часто о тебе
вспоминаю, беспокоюсь, как ты там.
- Можешь не беспокоиться. - Однако она явно польщена.
- Я просто думаю, способен ли наш общий друг обеспечить тебе жизнь в
том стиле, к какому ты привыкла.
Негритянка приносит напитки, и Гаррисон размахивает у нее перед носом
крокодиловым "ронсоном".
- Настоящая кожа, - замечает он.
- Неужели? - произносит она. - Ваша собственная?
Кролик смеется. Ему нравится эта женщина.
Когда она уходит, Гаррисон наклоняется вперед со слащавой улыбочкой,
какой улыбаются детям.
- Известно ли тебе, что мы с Рут как-то раз ездили в Атлантик-Сити? -
спрашивает он Кролика.
- С нами была еще одна пара, - поясняет она Гарри.
- Омерзительная пара, - говорит Гаррисон, - которая предпочитала
уединение в своем обшарпанном бунгало золотым лучам солнца на воздухе.
Представитель ее мужской половины позже с плохо скрытой гордостью мне
признался, что он в течение весьма короткого периода в тридцать шесть
часов одиннадцать раз подряд пережил оргазматическую кульминацию.
- Послушать тебя, Ронни, так можно подумать, будто ты учился в
Гарварде, - смеется Маргарет.
- В Принстоне, - поправляет он. - Я хочу произвести впечатление
выпускника Принстона. Гарвард здесь не котируется.
Кролик смотрит на Рут и видит, что она выпила первую порцию дайкири и
принялась за вторую. Она хихикает.
- Хуже всего то, - говорит она, - что они занимались этим делом в
машине. Несчастный Ронни сидел за рулем, лавируя в воскресных пробках, а
когда мы остановились перед светофором, я оглянулась и увидела, что у
Бетси платье задрано до головы.
- Я не всю дорогу сидел за рулем, - говорит ей Гаррисон. - Помнишь, в
конце концов нам все же удалось посадить за руль его.
Голова его наклоняется к Рут за подтверждением, и розовая плешь
блестит.
- Да, верно. - Рут смотрит в свой бокал и снова хихикает, возможно при
воспоминании о голой Бетси.
Гаррисон внимательно следит, какое впечатление все это производит на
Кролика.
- У этого типа, - продолжает он нагло-обходительным тоном, словно
предлагая выгодную сделку, - у этого типа была любопытная теория. Он
считал... - руки Гаррисона взлетают в воздух, - он считал, что в самый
критический - как бы это получше выразиться? - в самый кульминационный
момент следует как можно сильнее ударить партнершу по лицу. Если, конечно,
находишься в соответствующем положении. Иначе бей куда попало.
Кролик моргает; он и вправду не знает, как вести себя с этим гнусным
типом. И тотчас же, буквально в мгновение ока, под влиянием спиртного,
которое испаряется у него под ребрами, он вдруг чувствует, что ему на все
наплевать. Он смеется, по-настоящему смеется. Пусть все они катятся к
чертям.
- А как насчет того, чтобы кусаться?
Ухмылка Гаррисона, долженствующая означать: "Я тебя понял, приятель",
застывает; реакция у него не настолько быстрая, чтобы он мог сразу
сориентироваться.
- Кусаться? Не знаю.
- Он, наверно, об этом не подумал. Хороший кровавый укус - нет ничего
лучше. Конечно, я понимаю, что тебе мешают искусственные зубы.
- Разве у тебя искусственные зубы, Ронни? - восклицает Маргарет. - Как
интересно! Ты никогда не говорил.
- Конечно, искусственные, - поясняет ей Кролик. - Неужели вы думали,
что эти две клавиши от рояля его собственные? Они ведь и рядом с
настоящими не лежали.
Гаррисон сжимает губы, но не может позволить себе отказаться от
вымученной ухмылки, и она резко искажает его лицо. Языком он тоже еле
ворочает.
- В том доме, куда мы захаживали в Техасе, - говорит Кролик, - была
одна девица, так у ней весь зад был так сильно искусан, что напоминал
кусок старого картона. Который долго пролежал под дождем. Ее только для
того и держали. В остальном она была девственница.
Оглядев слушателей, он видит, что Рут тихонько качает головой, словно
хочет сказать: "Не надо, Кролик", так бесконечно грустно, так грустно, что
тонкий слой песка как бы окутывает ему душу и затыкает рот.
- Это похоже на рассказ про ту ****ь, у которой была самая большая...
а, вы, наверно, не хотите про это слушать, - вставляет Гаррисон.
- Хотим. Валяй, - говорит Рут.
- Ну так вот, этот парень...
Лицо Гаррисона качается в мерцающем свете. Руки начинают иллюстрировать
рассказ. Бедняге, наверно, приходится раз пять на дню восхвалять
достоинства своего товара, думает Кролик. Интересно, чем он торгует,
скорее всего идеями, вряд ли чем-нибудь столь же осязаемым, сколь
"чудо-терка". "...по локоть, потом до плеча, потом ныряет с головой,
уходит по грудь и ну ползти вперед..." Милая старая "чудо-терка". Кролику
даже кажется, будто он держит ее в руке. Рукоятки были на выбор трех
цветов - бирюзовые, алые и золотые. Самое забавное, что она действительно
делала все то, что про нее говорили, - действительно чистила и натирала
репу, морковь, картошку и редиску быстро и аккуратно, в ней была такая
длинная щель с острыми, как у бритвы, краями... "...видит того, другого,
парня и говорит ему: "Эй, ты не видал тут..." Рут безучастно сидит на
своем месте, и Кролику приходит в голову ужасная мысль, что ей все равно,
для нее нет никакой разницы между ним и Гаррисоном, да и есть ли, в
сущности, между ними разница? Весь интерьер затуманивается и сливается в
нечто огромное и красное, словно внутренность желудка, который их всех
переваривает, "...а тот другой парень и говорит: "Угораздило, дьявол! Я
тут уже три недели ищу свой мотоцикл!"
Гаррисон ждет, когда можно будет смеяться вместе со всеми. Все молчат.
Товар продать не удалось.
- Это слишком неправдоподобно, - замечает Маргарет. Кролик покрывается
липким потом, и струя воздуха из отворяющейся двери резко холодит ему
спину.
- Смотри-ка, уж не твоя ли это сестра? - говорит Гаррисон.
Рут поднимает глаза от бокала.
- Она? - Он молчит, и тогда она добавляет: - У нее такое же лошадиное
лицо.
Кролику достаточно одного взгляда. Мириам и ее спутник проходят мимо их
стола и останавливаются в поисках свободной кабинки. Кафе имеет форму
клина, расширяющегося от входа. Бар находится в середине, по обе его
стороны расположен ряд кабинок. Молодая пара направляется к
противоположному ряду. Мим в белых туфлях на высоченных каблуках. У парня
пушистые светлые волосы, очень коротко остриженные - только-только чтоб
пригладить расческой, - и ровный, гладкий конфетный загар, какой бывает у
тех, кто летом на свежем воздухе не работал, а отдыхал.
- Это ваша сестра? - спрашивает Маргарет. - Симпатичная. Вы с ней,
наверно, в разных родителей пошли.
- Ты-то откуда ее знаешь? - спрашивает Кролик Гаррисона.
- А, - неопределенно машет рукой Гаррисон, словно скользя пальцами по
жирной полосе в воздухе, - встречал в разных местах.
Кролик сначала хотел сделать вид, будто ничего не замечает, но намек
Гаррисона, что его сестра - шлюха, заставляет его встать и по устланному
оранжевыми плитками полу обогнуть бар.
- Мим.
- Хелло.
- Что ты тут делаешь?
- Это мой брат, - говорит она своему спутнику, - он воскрес из мертвых.
- Хелло, старший братец.
Кролику не нравится тон мальчишки, не нравится, что он сидит внутри
кабинки, а Мим - с краю, на месте мужчины. Ему вообще не нравится все это
- будто Мим выводит его в свет. На мальчишке легкий полосатый пиджак и
узкий галстук; с виду он одновременно слишком юный и слишком старый,
словно замызганный ученик курсов по подготовке в колледж. Губы слишком
толстые. Мим не говорит, как его зовут.
- Гарри, папа с мамой все время из-за тебя ссорятся.
- Если б они знали, что ты шляешься по таким кабакам, они нашли бы еще
одну тему для разговоров.
- Для этой части города тут не так уж плохо.
- Тут воняет. Почему бы вам с малышом не убраться отсюда?
- Послушайте. Кто тут командует парадом? - спрашивает мальчишка,
поднимая плечи и еще больше надувая толстые губы.
Гарри перегибается через стол, зацепляет пальцем полосатый галстук и
дергает его кверху. Галстук шлепает мальчишку по толстым губам и несколько
искажает его наманикюренную физиономию. Он пытается встать, но Кролик
кладет руку на макушку его прилизанной головы, толкает его на место и
уходит, все еще сохраняя в кончиках пальцев ощущение твердой узкой
мальчишеской головы. За спиной раздается голос сестры:
- Гарри.
Слух у него такой острый, что, огибая бар, он слышит, как малыш хриплым
от страха голосом объясняет Мим:
- Он в тебя влюблен.
Вернувшись к своему столу, он говорит:
- Пошли, Рут. Выводи свой мотоцикл.
- Мне и тут хорошо, - протестует она.
- Идем.
Она начинает собираться, и Гаррисон, нерешительно оглянувшись вокруг,
выходит из кабинки, чтобы ее пропустить. Он стоит рядом с Кроликом, и
Кролик импульсивно кладет руку на его подбитое ватой псевдопринстонское
плечо. По сравнению с кавалером Мим он ему даже нравится.
- Ты прав, Ронни, - говорит он. - Ты был классный игрок.
Получается довольно противно, но намерения у него самые лучшие в память
о старой команде.
Гаррисон соображает слишком медленно, и потому до него не доходит, что
Кролик говорит серьезно, он отбрасывает его руку и отвечает:
- Когда ты наконец станешь взрослым? - Его вывела из равновесия реакция
на его дурацкий анекдот.
На теплых по-летнему ступеньках кафе Кролика разбирает смех.
- Ха-ха-ха, - хохочет он под неоновым светом. Рут, однако, не до смеха.
- Ты просто псих, - заявляет она.
Идиотка не понимает, что он и вправду взбешен. Его бесит, как она
неодобрительно качала головой, когда он попытался сострить; мысль его
снова и снова возвращается к той минуте, и каждый раз его от этого
коробит. Причин для злости столько, что он даже не знает, с чего начать.
Ясно одно - он ее как следует взгреет.
- Значит, ты ездила с этим подонком в Атлантик-Сити.
- Почему он подонок?
- Ну конечно. Подонок не он, а я.
- Я этого не говорила.
- Говорила. Когда мы сидели в этой паршивой дыре.
- Это просто такое выражение. Ласкательное, хотя я и не знаю почему.
- Не знаешь.
- Не знаю. Стоило тебе увидеть твою сестру с каким-то приятелем, как ты
тут же наделал в штаны.
- Ты видела сопляка, с которым она явилась?
- А что в нем такого? По-моему, вполне приличный парень.
- По-твоему, они все приличные парни.
- Не понимаю, почему ты ведешь себя словно всемогущий судия.
- Да, милая, по-твоему, всякий, кто ходит в штанах, приличный парень.
Они идут по Уоррен-авеню. До их дома еще семь кварталов. Ветер теплый,
люди сидят на ступеньках, слышат их разговор, и потому они стараются
говорить тихо.
- Знаешь, если встреча с сестрой так на тебя подействовала, я рада, что
мы не женаты.
- Это еще к чему?
- Что - это?
- Женитьба.
- Ты же сам начал, в ту первую ночь. Ты забыл, что все время об этом
говорил и целовал мне палец, где должно быть кольцо?
- Это была приятная ночь.
- Ну и ладно.
- Ничего не ладно. - Кролик чувствует, что его загнали в угол, и если
он теперь попробует ее взгреть, ему придется с ней покончить навсегда,
вычеркнуть все, что у них было хорошего. Но она сама виновата - зачем
потащила его в эту вонючую дыру?
- Ты спала с Гаррисоном?
- Может быть. Да.
- Может быть? Ты что, не знаешь?
- Я сказала - да.
- А еще сколько у тебя их было?
- Не знаю.
- Сто?
- Бессмысленный вопрос.
- Почему бессмысленный?
- Это все равно что спрашивать, сколько раз ты ходил в кино.
- Ты хочешь сказать, что для тебя это одно и то же?
- Нет, не одно и то же, но я не вижу смысла в подсчетах. Ты знал, чем я
занималась.
- Не совсем уверен. Ты была настоящей проституткой?
- Я брала немного денег. Я же тебе говорила. Когда я работала
стенографисткой, у меня были приятели, и у них тоже были приятели, а потом
меня уволили, возможно, из-за сплетен, я точно не знаю, а еще некоторые
мужчины постарше, наверно, узнали про меня от Маргарет. Не знаю. Послушай.
С этим покончено. Если ты думаешь, что это грязно или еще что-нибудь в
этом роде, то многие замужние женщины делают это гораздо чаще, чем я.
- Ты позировала для фотографий?
- Для тех, что продают школьникам? Нет.
- А чего-нибудь эдакого не делала?
- Может, нам пора сказать друг другу до свиданья?
При этой мысли у нее дрожит подбородок, горят глаза, и она чувствует к
нему такую ненависть, что ей даже и в голову не приходит открыть ему свою
тайну. Ей кажется, что тайна, скрытая у нее внутри, не имеет ничего общего
с ним, с этим большим телом, которое шагает рядом с ней под фонарями и,
жадное, как призрак, напрашивается на слова, которые еще больше его
взвинтят. Кролик представляется ей таким же, как все остальные мужчины, с
той только разницей, что в своем неведении он приковал ее к себе, и теперь
она не может уйти.
С унизительной благодарностью она слышит:
- Нет, я не хочу говорить тебе до свиданья. Я только хочу ответа на мой
вопрос.
- Ответ на твой вопрос - да.
- Гаррисон?
- Почему Гаррисон для тебя так много значит?
- Потому что он дерьмо. И если тебе все равно, что Гаррисон, что я,
значит, я тоже дерьмо.
На секунду ей кажется, что ей действительно все равно - она даже
предпочла бы Гаррисона, хотя бы для разнообразия, хотя бы потому, что он
не считает себя лучше всех на свете, - но это неправда.
- Нет, мне не все равно. Вы в разных спортивных лигах.
- Когда вы с ним сидели против меня в кафе, у меня появилось очень
странное чувство. Что у тебя еще с ним было?
- Да не знаю я. Что вообще у людей бывает? Спят, стараются сблизиться.
- Ну, хорошо, а ты согласна, чтоб у тебя со мной было все то, что и с
ним?
От этих слов кожа у нее почему-то так сильно натянулась, что все тело
сжимается, будто под прессом, и к горлу подступает тошнота.
- Если ты хочешь.
Для жены кожа шлюхи слишком тесна. Он радуется, как мальчишка, зубы в
восторге сверкают.
- Только один раз, - обещает он. - Честное слово. Я больше никогда не
стану тебя просить.
Он хочет обнять ее, но она отталкивает его. Единственная надежда, что
они говорят о разных вещах.
Войдя в квартиру, он жалобно спрашивает:
- Ты не раздумала?
Ее поражает беспомощность его позы - в темноте, к которой ее глаза еще
не привыкли, он кажется костюмом, висящим на белой кнопке его собственного
лица.
- Ты уверен, что мы говорим об одном и том же?
- А о чем мы, по-твоему, говорим? - Брезгливость не позволяет ему
облечь свои мысли в слова.
Она их произносит.
- Вот именно, - подтверждает он.
- Значит, ты этого хочешь?
- Угу. Неужели это для тебя так страшно?
Проблеск его прежней доброты придает ей смелости.
- Можно мне спросить, чем я перед тобой провинилась?
- Мне не понравилось, как ты себя вела.
- Как я себя вела?
- Как та, кем была прежде.
- Я не хотела.
- Неважно. Сегодня я увидел тебя такой и почувствовал, что между нами
стена и есть только один способ через нее перейти.
- Очень остроумно. Ты и вправду этого хочешь. - Ее так и подмывает
оскорбить его, сказать, чтобы он убирался. Но время уже упущено.
- Неужели это для тебя так страшно? - повторяет он.
- Да, потому что ты так считаешь.
- Может, и не считаю.
- Слушай. Я тебя любила.
- Ну и что? Я тоже тебя любил.
- А теперь?
- Не знаю. Но я все еще хочу тебя любить.
Опять эти проклятые слезы. Она торопит слова, пока голос еще не
сорвался.
- Ах, как мило. Ты же просто герой.
- Не умничай. Слушай. Сегодня ты пошла против меня. Я хочу поставить
тебя на колени.
- Только и всего?
- Нет. Не только.
Две изрядные порции спиртного привели к печальным результатам - ей
смертельно хочется спать, во рту какой-то кислый вкус. Но нутром она
чувствует необходимость удержать его при себе и думает: не отпугнет ли его
это? Не убьет ли в нем чувство к ней?
- Если я поступлю по-твоему, что это докажет?
- Это докажет, что ты моя.
- Раздеться?
- Конечно.
Он быстро и аккуратно снимает одежду и во всем великолепии своего тела
стоит возле тусклой стены. Неловко прислонившись к стене, он поднимает
руку и, не зная, куда ее девать, вешает себе на плечо. Во всей его робкой
позе чувствуется какая-то напряженность, словно он крылатый ангел,
ожидающий вести. Рут раздевается, и прикосновение к собственному телу
холодит ей руки. Последний месяц ей все время холодно. В сумеречном свете
он слегка шевелится. _Она закрывает глаза и говорит себе: они вовсе не
уродливы. Не уродливы. Нет_.
Миссис Спрингер позвонила в пасторат в самом начале девятого. Миссис
Экклз сказала ей, что Джек поехал с юношеской командой играть в софтбол
куда-то за пятнадцать миль и она не знает, когда он вернется. Паническое
настроение миссис Спрингер передалось по проводам, и Люси два часа звонила
всем подряд, пытаясь найти мужа. Стемнело. В конце концов она дозвонилась
до священника той церкви, с чьей софтбольной командой они играли, и он
сказал, что игра давно кончилась. На улице спустилась тьма, окно, на
котором стоял телефон, превратилось в восковое полосатое зеркало, в нем
было видно, как она, растрепанная, мечется между телефонной книгой и
телефоном. Джойс, слыша беспрерывное щелканье диска, сошла вниз и
прильнула к матери. Люси три раза уводила ее наверх и укладывала в
постель, но девочка дважды спускалась обратно и в молчаливом испуге
тяжелым, влажным телом прижималась к ногам матери. Весь дом, комната за
комнатой, окружив тьмой маленький островок света вокруг телефона, полнился
угрозой, и когда в третий раз Джойс уже не вернулась, Люси почувствовала
себя одновременно и виноватой и покинутой, словно продала теням своего
единственного союзника. Она набирала номера всех подопечных Экклза, о
которых только могла вспомнить, говорила с секретарем и членами
приходского совета, с тремя сопредседателями благотворительного общества,
со старым глухим церковным сторожем Генри и даже с органистом - учителем
музыки из Бруэра.
Часовая стрелка передвинулась за десять, и Люси стало просто не по
себе. Похоже на то, что он ее бросил. Кроме шуток, даже страшно, что ее
мужа нет нигде на свете. Она варит кофе и тихонько плачет у себя на кухне.
Почему она вообще за него вышла? Что ее привлекло? Его веселость, он
всегда был такой веселый. Тот, кто знал его семинаристом, никогда бы не
поверил, что он будет принимать все так близко к сердцу. Когда они с
друзьями сидели в своих старинных комнатах, где постоянно тянуло
сквозняком, где стены были уставлены красивыми голубыми фолиантами с
толкованием библейских текстов, все казалось ей изящной шуткой. Она
вспоминает, как играла с ними в софтбольном матче "Афанасиане" против
"Ариан" [афанасиане и ариане - представители различных течений в раннем
христианстве]. А теперь она никогда не видела его веселым; всю свою
веселость он растрачивал на чужих, на этот серый, унылый, неосязаемый
приход - ее злейшего врага. О, как она ненавидит всех этих въедливых,
психованных, ноющих вдов и религиозно озабоченных молодых людей! Хорошо бы
сюда пришли русские - они, по крайней мере, отменят всякую религию. Ее
вообще надо было отменить сто лет назад. Может, и нет, может, она нужна
нам для души, но пусть ею занимается кто-нибудь другой. Джека все это
повергает в такое уныние. Иногда его просто жалко, вот и сейчас тоже.
Без четверти одиннадцать он наконец приезжает. Оказалось, что он сидел
в какой-то аптеке и сплетничал со своими подростками - эти идиоты обо всем
ему рассказывают, все они курят, как паровозы, и вот он является в
телячьем восторге от их вопросов вроде "как далеко" можно "заходить" на
свиданиях и все же любить Иисуса.
Экклз сразу видит, что она в ярости. Ему было слишком хорошо в аптеке.
Он любит ребят, их вера так безыскусна, так легка.
Люси передает ему свое сообщение в форме упрека, но все ее старания
напрасны, ибо, презрев намек на проведенный ею ужасный вечер, он мчится к
телефону.
Он открывает бумажник и между водительскими правами и карточкой
публичной библиотеки находит номер телефона, который давно уже хранит,
ключ, который можно повернуть в замке один-единственный раз. Набирая
номер, он думает, подойдет ли этот ключ, не глупо ли полагаться только на
слова молодой миссис Фоснахт с ее зеркальными, пустыми, солнечными очками.
Далекий телефон дает длинные гудки, словно электричество, эта
дрессированная мышь, пронеслось по бесконечно длинным проводам лишь для
того, чтобы у самой цели вгрызться в непроницаемую металлическую
пластинку. Он молится, но это дурная молитва, молитва, полная сомнений,
ему не удается заставить Бога подчинить себе мудреное электричество. Бог
отступает перед его незыблемыми законами. Надежда рухнула, он не вешает
трубку просто по инерции, как вдруг грызущие гудки умолкают, металл
отодвигается, и в ухо Экклза врывается принесенная проводами мощная волна
воздуха и света.
- Алло. - Мужской голос, но это не Гарри. Он более вялый и грубый, чем
голос его приятеля.
- Нет ли здесь Гарри Энгстрома? - Солнечные очки издеваются над его
тревогой, он не туда попал.
- Кто это?
- С вами говорит Джек Экклз.
- А. Привет.
- Это вы, Гарри? Я вас не узнал. Вы спали?
- Да, кажется.
- Гарри, у вашей жены начались роды. Ее мать звонила сюда около восьми,
но я только что приехал. - Экклз закрывает глаза, он чувствует, что в
темной пронзительной тишине подвергается испытанию самая суть его
пастырской деятельности.
- Да, - шепотом отвечает его собеседник из далекого угла тьмы. - Мне,
пожалуй, надо к ней пойти.
- Я бы очень хотел.
- Да, я, пожалуй, должен. Ребенок-то ведь мой.
- Вот именно. Встретимся там. В больнице святого Иосифа в Бруэре. Вы
знаете, где она?
- Конечно, знаю. Туда десять минут ходьбы.
- Может, за вами заехать?
- Нет, я дойду пешком.
- Хорошо. Как хотите. Гарри?
- Что?
- Я вами очень горжусь.
- Да что там. Ладно. Пока.
У него такое чувство, будто Экклз говорил с ним из-под земли. Голос
звучал оловянно, как из склепа. В спальне Рут полутемно; уличный фонарь,
словно низкая луна, окутывает тенями кресло, обремененную тяжестью
кровать, скомканную простыню, которую он в конце концов отбросил, слыша,
что телефон упорно не желает умолкать. Яркое окно-розетка в церкви
напротив все еще светится - лиловое, красное, синие, золотое, будто звуки
разных колоколов. Его тело, вся эта конструкция из нервов и костей, звенит
и трепещет, как будто серебряная кожа сверху донизу увешана маленькими
колокольчиками. Интересно, спал он или нет, а если спал, то сколько -
десять минут или пять часов. Он находит свое белье, висящие на стуле брюки
и начинает одеваться; руки у него дрожат, перед глазами колышется
светящаяся мгла. Белая рубашка уползает, как свившиеся клубком светлячки в
траве. Он на секунду останавливается, прежде чем сунуть пальцы в это
гнездо, и под его прикосновением оно превращается в надежную мертвую
ткань. Он несет ее к угрюмой, прогнувшейся под тяжестью кровати.
- Послушай.
Длинная глыба под одеялом не отвечает. На подушке видна только темная
прядь. Он чувствует, что Рут не спит.
- Послушай. Мне надо идти.
Ответа нет. Если она не спала, она слышала все, что он говорил по
телефону, но что он сказал? Он не помнит ничего, кроме ощущения, что до
него добрались. Рут, тяжелая и молчаливая, лежит на кровати, тело ее
закрыто. Ночь такая теплая, что достаточно одной простыни, но она
накрылась одеялом, сказав, что ей холодно. Кажется, это были ее
единственные слова. Не надо было ее заставлять. Он не знает, зачем он это
сделал, хотя в ту минуту ему казалось, что так надо. Он думал, а вдруг ей
понравится или хотя бы понравится унижение. Если она не хотела, то почему
не сказала нет, на что он, между прочим, надеялся. Кончиками пальцев он
все время гладил ей лицо. Ему хотелось поднять ее, приласкать,
поблагодарить и сказать: _хватит, ты снова моя_, но он все никак не мог
остановиться и все время думал: _сейчас, еще секунду_, пока не стало
поздно, и все кончилось. И сразу же ушло это странное текучее чувство
неимоверной гордости. Его охватил стыд.
- Моя жена рожает. Я должен быть с ней. Через несколько часов я
вернусь. Я люблю тебя.
Закрытое тело и выглядывающий из-под одеяла кудрявый полумесяц волос
недвижимы. Он так уверен, что она не спит, что даже думает: _я ее убил_.
Смешно, это не могло ее убить, это не имеет ничего общего со смертью, но
самая мысль парализует его, мешает подойти, прикоснуться к ней, заставить
ее слушать.
- Рут. Я обязан туда пойти, это мой ребенок, а она такая идиотка, что
сама не справится. Первые роды были ужасно тяжелые. Я должен быть там.
Возможно, это не лучший способ выразить свою мысль, но он пытается
объяснить, и ее неподвижность пугает его и начинает раздражать.
- Рут. Послушай. Если ты ничего не скажешь, я не вернусь. Рут.
Она лежит как мертвое животное или жертва автомобильной катастрофы,
прикрытая брезентом. Он чувствует, что, если он подойдет и поднимет ее,
она оживет, но он терпеть не может, когда на него оказывают давление, и
злится. Он надевает рубашку, отбрасывает пиджак и галстук, но никак не
может натянуть носки - ступни у него липкие.
Когда дверь закрывается, прилив невыносимой тоски смывает вкус морской
воды во рту и таким плотным комком подступает к горлу, что ей приходится
сесть, чтобы не задохнуться. Из невидящих глаз катятся слезы, оставляя
соленые капли в уголках рта, а пустые стены ее комнаты обретают плотность
и реальность. Так было с ней в четырнадцать лет, когда весь мир - деревья,
солнце, звезды - все сразу встало бы на место, если б она смогла похудеть
на двадцать фунтов, всего на двадцать фунтов, ведь это сущий пустяк для
Господа Бога, который создал каждый цветок в поле. Только сейчас ей надо
не это, она теперь знает, что это предрассудок, она хочет только вернуть
то, что у нее было минуту назад, хочет, чтобы здесь с нею был он, он,
который умел быть таким добрым, умел превратить ее в цветок, умел снять с
нее все тело и сделать ее невесомой. Милая Рут, называл он ее, и если б он
сейчас назвал ее "милой", она бы ему ответила, и он все еще был бы в этих
четырех стенах. Нет. Она с первой ночи знала, что жена возьмет верх, жены
крепко держатся за свое, и к тому же ей очень скверно - тошнота
подкатывает к горлу и смывает все остальные заботы. Она идет в ванную,
становится на колени на холодные плитки и смотрит на спокойный овал воды в
унитазе, как будто вода может чем-то помочь. Возможно, сейчас и не будет
рвоты, она стоит тут просто потому, что ей так нравится, ее голая рука
лежит на ледяном фарфоровом краю унитаза, она привыкает к тяжести в
желудке, которая не растворяется, а остается при ней, и, впадая в
полусумеречное состояние, она начинает думать: то, от чего ей так плохо, -
нечто вроде друга.
Почти всю дорогу до больницы он бежит. Один квартал по Летней, потом по
Янгквист, параллельной Уайзер-стрит, где расположены кирпичные жилые дома
и разные мелкие учреждения и предприятия: сапожные мастерские, пропахшие
кожей; темные кондитерские; страховые конторы с фотографиями разрушений,
причиненных ураганом, в окнах; конторы по продаже недвижимости, с золотыми
буквами на вывесках; книжная лавка. Янгквист-стрит упирается в старинный
деревянный мост, перекинутый через железнодорожные рельсы, - стиснутые
стенами из покрытого сажей, словно покрытого мхом, камня, они вьются
сквозь центр города, как металлические провода, натянутые вдоль глубокого
и темного ущелья, и, подобно реке, переливающейся розовым отблеском
заката, отражают неоновые огни кабаков на Железнодорожной улице. Снизу
доносится музыка. Толстые доски старого моста, почерневшие от паровозного
дыма, грохочут у него под ногами. Он вырос в маленьком поселке и всегда
опасается, как бы его не пырнули ножом в городских трущобах. Он ускоряет
бег; мостовая расширяется, появляются счетчики на автостоянках и новый
банк для автомобилистов - им можно пользоваться, не выходя из машины, -
напротив старинного здания Ассоциации молодых христиан. Он срезает угол по
переулку между Ассоциацией и известняковой церковью, чьи окна со
свинцовыми рамами повернули к улице оборотную сторону библейских сцен. Он
никак не может взять в толк, что они изображают. Из высокого окна
Ассоциации слышится стук бильярдных шаров, а в остальном широкая стена
здания не подает признаков жизни. Через боковую стеклянную дверь видно,
как старый негр подметает вестибюль, освещенный зеленым, как в аквариуме,
светом. Теперь у Кролика под ногами мясистые семена какого-то дерева.
Узкие, как у тропического растения, листья черными пиками торчат на фоне
темно-желтого неба. Наверно, это дерево вывезли из Китая, Бразилии или еще
откуда-нибудь, иначе оно бы не выдержало сажи и ядовитых испарений.
Автостоянка больницы святого Иосифа - полосатый асфальтовый квадрат -
обсажена такими же деревьями, и над их вершинами, в мрачном открытом
пространстве, он видит скорбный лик луны, на секунду останавливается и
ведет с ней беседу; как вкопанный останавливается на своей кривой короткой
тени на асфальте, чтобы поднять взор на этот небесный камень, в котором с
металлическим блеском отражается камень, лежащий под горячей кожей у него
на сердце. _Сделай, чтобы все было хорошо_, молит он луну и входит в
заднюю дверь.
По покрытому линолеумом, пропахшему эфиром холлу он подходит к столу.
- Энгстром, - говорит он сидящей за пишущей машинкой монахине. - Здесь
должна быть моя жена.
Пухлая, простецкая, как у прачки, физиономия окаймлена полотняными
фестончиками, словно испеченный в круглой форме кекс. Она справляется в
картотеке и с улыбкой отвечает: "Да".
Толстые подушечки щек подпирают маленькие очки в тонкой металлической
оправе.
- Вы можете подождать здесь, - показывает она розовой шариковой ручкой.
Вторая ее рука лежит возле пишущей машинки, на шнурке черных четок
величиной с бусины деревянного яванского ожерелья, которое он когда-то
подарил Дженис на Рождество. Он стоит и смотрит на монахиню, ожидая
вопроса: _Она тут уже много часов, где вы пропадали_? Он не может себе
представить, что она воспримет его появление как нечто само собою
разумеющееся. Под его взглядом ее вялая белая рука, никогда не видевшая
солнца, смахивает четки со стола на колени.
В зале уже сидят двое мужчин. Это главный холл - люди входят и выходят.
Кролик садится в кресло, обитое искусственной кожей, с хромированными
подлокотниками, и от прикосновения металла и тревожной тишины ему начинает
казаться, будто он в полицейском участке, а те двое - полицейские, которые
его арестовали. У них такой вид, словно они демонстративно его не
замечают. Он нервно хватает со стола журнал. Это католический журнал
формата "Ридерс дайджест". Он пытается читать рассказ о том, как один
английский юрист, возмущенный противозаконным актом Генриха VIII,
конфисковавшего монастырскую собственность, обратился в
римско-католическую веру и в конце концов стал монахом. Двое мужчин
шепчутся, наверно, это отец и сын. Младший все время сжимает руки и кивает
в ответ на шепот старшего.
Входит Экклз; он моргает, из белого воротничка торчит тощая шея.
Здороваясь с сидящей за столом монахиней, он называет ее по имени - сестра
Бернард. Кролик встает, ноги у него как ватные. Экклз подходит к нему.
Знакомая морщина между бровей в больничном свете кажется жесткой. На лбу
выгравированы лиловые линии. Он подстригся; когда он поворачивает голову,
чисто выбритые плоскости над ушами блестят, как сизые перья на шее голубя.
- Она знает, что я здесь? - Кролик никак не ожидал, что тоже будет
говорить шепотом. Он с отвращением слышит свой глухой от страха голос.
- Я попрошу ей передать, если она еще в сознании, - отвечает Экклз так
громко, что шепчущиеся мужчины поднимают головы.
Он подходит к сестре Бернард. Монахиня рада поболтать, и оба смеются:
Экклз хорошо знакомым Кролику удивленным хохотком, а сестра Бернард
чистыми, тонкими, как флейта, девичьими трелями - их несколько приглушают
накрахмаленные оборки вокруг лица. Когда Экклз отходит от стола, она
поднимает трубку телефона, стоящего возле ее скрытого широкими складками
ткани локтя.
Экклз возвращается, смотрит ему в лицо, вздыхает и предлагает сигарету
с таким видом, словно это облатка, которой причащают после покаяния, и
Кролик ее принимает. После многих месяцев воздержания у него от первой
затяжки расслабляются мускулы, и он вынужден сесть. Экклз садится рядом на
жесткий стул и не делает никаких попыток завязать разговор. Кролик не
знает, о чем, кроме гольфа, с ним можно говорить, и, неловко переложив
дымящуюся сигарету в левую руку, берет со стола еще один журнал,
предварительно убедившись, что он не религиозный: "Сэтердей ивнинг пост".
Он открывается на странице, где автор, судя по фотографии, итальянец,
рассказывает о том, как он с женой, четырьмя детьми и с тещей в придачу
провел три недели в кемпинге в канадских Скалистых горах, всего за сто
двадцать долларов, не считая первого взноса за аренду маленького самолета.
Мысли Кролика никак не могут идти вровень со словами, они все время
соскальзывают со страницы, несутся вихрем, ветвятся, расцвечиваются
небольшими смутными картинками, изображающими кричащую Дженис, головку
младенца в луже крови, резкий голубой свет, который стоит перед ее
глазами, если она в сознании, _если она в сознании_, как сказал Экклз,
красные руки хирурга в резиновых перчатках, его марлевую маску и черные
детские ноздри Дженис - они расширяются, вдыхая запах антисептика, который
он слышит здесь со всех сторон, - запах, бегущий по выбеленным стенам,
запах того, что отмывают, отмывают, - крови, рвотных масс, - отмывают до
тех пор, пока каждая поверхность не приобретет запах внутренности ведра,
которое никогда не отмоется, потому что мы снова и снова будем наполнять
его своим дерьмом. Ему кажется, что сердце его обернуто теплой сырой
тряпкой. Он совершенно уверен, что из-за его греха Дженис или ребенок
непременно умрут. Его грех - конгломерат бегства, жестокости,
непристойности и тщеславия, черный сгусток, воплощенный в родовых
извержениях. Хотя его внутренности сжимаются, чтобы выбросить этот
сгусток, отменить, вернуть обратно, зачеркнуть содеянное, он не
поворачивается к сидящему рядом священнику, а вместо этого снова и снова
перечитывает одну и ту же фразу о восхитительной жареной форели.
На самой дальней ветке дерева его страха торчит Экклз, черная птица, он
шелестит страницами журналов и строит сам себе хмурые рожи. Кролику он
кажется нереальным; нереальным кажется ему все, что находится за пределами
его ощущений. Он чувствует покалывание в ладонях, что-то сдавливает ему то
ноги, то затылок. Под мышками чешется, как, бывало, в детстве, когда он,
опаздывая в школу, мчался по Джексон-роуд.
- Где ее родители? - спрашивает он Экклза.
- Не знаю, - с удивлением отзывается Экклз. - Я спрошу у сестры. - Он
порывается встать.
- Нет, нет, ради Бога, сидите спокойно.
Гарри раздражает поведение Экклза - можно подумать, что он тут хозяин.
Гарри хочет оставаться незаметным, а Экклз шумит. Он так энергично
переворачивает страницы журналов, что они трещат, словно кто-то ломает
ящики из-под апельсинов. И как жонглер разбрасывает вокруг окурки.
Входит женщина в белом халате - не монахиня - и спрашивает сестру
Бернард:
- Вы не видели тут случайно банку с мебельной политурой? Не могу нигде
ее найти. Зеленая банка, наверху еще такая штука вроде кнопки, ее
нажимают, и она брызгает.
- Нет, милочка.
Она ищет банку, уходит, через минуту возвращается и объявляет:
- Ну, знаете, это прямо загадка мироздания.
Под далекий перестук кастрюль, колясок и дверей день переходит в ночь,
а ночь - в следующий день. Сестру Бернард сменяет другая монахиня, очень
старая, в синем платье. Словно карабкаясь по ступенькам святости, она
остановилась в небесах. Шептавшиеся мужчины подходят к столу, что-то
спрашивают и уходят не солоно хлебавши. Кролик с Экклзом остаются вдвоем.
Кролик напрягает слух, чтобы из глубины глухого больничного лабиринта
услышать крик своего младенца. Ему все время кажется, будто он его слышит:
скрип башмака, лай собаки на улице, хихиканье сиделки - любого из этих
звуков достаточно, чтобы его обмануть. Он сомневается, что плод мучений
Дженис сможет производить хоть сколько-нибудь человеческие звуки. В нем
растет уверенность, что это будет чудовище, чудовище, которое он сам
сотворил. _В голове у него все путается, и соитие, приведшее к зачатию,
подменяется другим, тем, к которому он принудил Рут несколько часов назад.
В кои-то веки начисто забыв о похоти, он широко раскрытыми глазами смотрит
прямо перед собой, вспоминая собственные неистовые содрогания_. Вся его
жизнь кажется ему цепью бессмысленных судорожных конвульсий, магическим,
лишенным веры танцем. _Бога нет; Дженис может умереть_ - обе эти мысли
приходят одновременно, одною медленной волной. Ему кажется, будто он
погрузился под воду, увяз в сетях прозрачной слизи, что его хватают
призраки тех извержений, которые он выбрасывал в нежные тела женщин. Его
пальцы, лежащие на коленях, без конца перебирают клейкие нити.
Мэри Энн. Усталый и напряженный, но полный ленивой мощи после игры, он
находил ее на ступенях парадного входа школы, и сквозь белый ноябрьский
туман они шли по прелым листьям к автомобилю его отца и уезжали
куда-нибудь, чтобы включить отопитель и остановиться. Ее тело - ветвистое
дерево, полное теплых гнезд, но всегда это ощущение робости. Словно она не
уверена в себе, а он гораздо больше ее, он - победитель. Он являлся к ней
победителем, и этого чувства ему потом всегда недоставало. Точно так же и
она была лучше всех, потому что ей он отдавал больше, чем другим, отдавал
несмотря на усталость. Порою слепящий свет в гимнастическом зале сгущался
в его горящих от пота глазах в смутное предвкушение осторожных
прикосновений, которые ожидали их под мягкой серой крышей автомобиля, и,
стоило им очутиться там, яркие отблески только что окончившейся игры
вспыхивали на ее гладкой коже, расчерченной тенями дождевых струй на
ветровом стекле. Поэтому обе эти победы в его мыслях слились воедино. Она
вышла замуж, когда он был в армии; постскриптум в письме матери столкнул
его с берега. С того дня он поплыл по воле волн.
Но теперь он ощущал радость; от сидения в кресле с истертыми
хромированными подлокотниками все его тело затекло, его тошнит от сигарет,
но он чувствует радость, вспоминая свою девушку, и кровь его сердца
изливается в большую тонкую вазу радости, которую голос Экклза толкает и
разбивает.
- Я прочел статью Джеки Дженсена от начала до конца, но так и не понял,
что он хотел сказать, - говорит Экклз.
- Что?
- Статью Джеки Дженсена о том, почему он намерен бросить бейсбол.
Насколько я мог понять, проблемы у бейсболиста те же, что и у
священнослужителя.
- Не пора ли вам домой? Который час?
- Около двух. Я бы хотел остаться, если вы не против.
- Не бойтесь, я не сбегу.
Экклз смеется и продолжает сидеть. Первое впечатление, которое он
произвел на Гарри, было упорство, и теперь все, что он узнал о нем за
время их дружбы, стерлось, и он снова вернулся к тому же.
- Когда бедняжка рожала Нельсона, это тянулось двенадцать часов, -
говорит ему Кролик.
- Вторые роды обычно бывают легче, - говорит Экклз, глядя на часы. -
Еще и шести не прошло.
События подгоняют друг друга. Из комнаты для привилегированных
посетителей выходит миссис Спрингер; она чопорно кивает Экклзу и, краем
глаза заметив Гарри, спотыкается на своих больных ногах в стоптанных
черно-белых туфлях. Экклз встает и вместе с нею выходит из дверей. Через
некоторое время они оба возвращаются вместе с мистером Спрингером, одетым
в свежевыглаженную рубашку с крошечным узелком галстука. Он так часто
подстригал свои песочные усики, что верхняя губа как-то съежилась.
- Хелло, Гарри, - говорит он.
Это признание существования Гарри со стороны ее мужа, несмотря на
беседу, которую, несомненно, провел с ними Экклз, заставляет старуху
повернуться к Гарри и злобно сказать:
- Если вы, молодой человек, сидите тут, как стервятник, в надежде, что
она умрет, можете с таким же успехом отправляться туда, откуда явились,
потому что она прекрасно обходилась и дальше обойдется без вас.
Спрингер с Экклзом поспешно уводят ее, а старая монахиня, глядя на них,
как-то странно улыбается из-за своего стола. Может, она глухая? Выпад
миссис Спрингер, хоть она и всячески старалась его оскорбить, был первым
высказыванием, которое хоть в какой-то степени соответствовало чудовищному
событию, совершающемуся где-то за стеной больничного запаха мыла. До ее
слов ему казалось, будто он остался один на мертвой планете, вращающейся
вокруг газообразного солнца родовых мук Дженис; ее крик, пусть это был
даже крик ненависти, прорвал его одиночество. Жуткая мысль о смерти
Дженис, облеченная в слова, сразу утратила половину своей тяжести. От
Дженис исходило странное дыхание смерти - миссис Спрингер тоже его
ощутила, и то, что он разделил его с ней, кажется ему самой драгоценной
связью, какая есть у него с кем-либо в целом мире.
Мистер Спрингер возвращается, проходит через холл к выходу, одарив
своего зятя болезненно-сложной улыбкой, которая состоит из желания
извиниться за жену (мы ведь с вами мужчины), желания держаться подальше
(тем не менее вы вели себя непростительно, не трогайте меня) и
машинального рефлекса вежливости, свойственного торговцу автомобилями. _Ах
ты ничтожество_, думает Гарри, швыряя эту мысль в сторону закрывшейся
двери, _ах ты холуй_. Куда все они идут? Откуда приходят? Почему никто не
может отдохнуть? Экклз возвращается, дает ему еще одну сигарету и снова
уходит. От сигареты у него начинается дрожь в желудке. В горле ощущение,
какое бывает, когда проспишь всю ночь с открытым ртом. Его собственное
зловонное дыхание время от времени ударяет ему в нос. Доктор - грудь
колесом и невообразимо крошечные мягкие ручки, сложенные перед карманом
халата, - неуверенно входит в холл.
- Мистер Энгстром? - обращается он к Гарри. - Я доктор Кроу.
Гарри никогда его не видел; их первого ребенка принимал другой акушер,
но те роды были тяжелыми, и ее папаша определил Дженис к этому врачу. Она
ходила к нему раз в месяц и без конца рассказывала, какой он деликатный,
какие у него мягкие руки и как он тонко понимает чувства беременной
женщины.
- Поздравляю. У вас прелестная дочурка.
Он так поспешно протягивает Гарри руку, что тот даже не успевает как
следует встать и потому поглощает эту новость в полусогнутом состоянии.
Надраенная розовая физиономия доктора - стерильная маска развязана и
свисает с уха, открывая бледные мясистые губы, - расплывается, когда
Кролик пытается придать цвет и форму неожиданному слову "дочь".
- Да? Все в порядке?
- Семь фунтов десять унций. Ваша жена все время была в сознании и после
родов на минутку взяла на руки младенца.
- Что вы говорите? Взяла на руки? Как она... ей было очень тяжело?
- Не-ет. Все прошло нормально. Вначале у нее были спазмы, но потом все
шло нормально.
- Это замечательно. Большое спасибо. О Господи, большое вам спасибо.
Кроу стоит рядом с ним, улыбаясь неуверенной улыбкой. Поднявшись из
бездны мирозданья, он запинается на открытом воздухе. Как странно -
последние несколько часов он был к Дженис ближе, чем когда-либо бывал сам
Гарри, он копался в самых ее корнях, но не вынес оттуда ни тайны, ни
проклятья, ни благословения. Гарри в ужасе ждет, что глаза доктора сейчас
начнут метать молнии, но во взоре Кроу нет никакого гнева. Нет даже
упрека. Очевидно, Гарри для него лишь еще один в бесконечной процессии
более или менее исполненных чувства долга мужей, чье бездумно брошенное
семя он всю жизнь пытается пожать.
- Можно мне ее увидеть? - спрашивает Гарри.
- Кого?
Кого? То обстоятельство, что отныне слово "она" приобрело второе
значение, пугает Гарри. Мир усложняется.
- Мою... мою жену.
- О, конечно, разумеется. - Мягкий и вежливый Кроу как будто даже
удивлен, что Гарри спрашивает у него разрешения. Он, безусловно, все
знает, но, очевидно, забыл о пропасти вины, которая разверзлась между
Гарри и человечеством. - Я подумал, что вы говорите о девочке. Я предпочел
бы, чтобы вы подождали до завтра, когда будут приемные часы, сейчас нет
сиделки, которая могла бы вам ее показать. Но ваша жена в сознании, я вам
уже говорил. Мы дали ей дозу экванила. Это всего лишь транквилизатор.
Мепробомат. Скажите, - он тихонько подвигается к Гарри, весь в розовой
коже и чистой ткани, - вы ничего не имеете против, если к ней на минутку
зайдет ее мать? Она всю ночь морочила нам голову. - Он просит его, его -
беглеца, прелюбодея, чудовище. Он, наверно, слепой. Но может, когда
человек становится отцом, все готовы его простить, ибо это, в сущности,
единственное, ради чего мы живем на земле.
- Конечно. Пусть идет.
- До вас или после?
Гарри колеблется, но вспоминает, как миссис Спрингер посетила его на
его пустой планете.
- Можно и до меня.
- Благодарю вас. Прекрасно. После этого она сможет уехать домой. Мы ее
сразу же выставим. Все займет не больше десяти минут. Вашу жену сейчас
готовят сиделки.
- Отлично. - Гарри садится, чтобы показать, какой он послушный, но тут
же снова встает. - Спасибо. Большое вам спасибо. Не понимаю, как вы,
врачи, все это делаете.
- Она вела себя молодцом, - пожимает плечами Кроу.
- Когда она рожала первого, я от страха чуть не спятил. Это длилось
целую вечность.
- Где она рожала?
- В другой больнице. У гомеопатов.
- Угу. - И доктор, который спускался в преисподнюю и не принес оттуда
грома, мечет искру презрения при мысли о больнице-конкуренте, энергично
качает надраенной головой и, продолжая ею качать, удаляется.
Экклз входит в комнату, ухмыляясь, как школьник, но Кролик не может
сосредоточить внимание на его глупой физиономии. Он предлагает устроить
благодарственный молебен, и Кролик тупо кивает. Ему кажется, что каждый
стук его сердца расплющивается о широкую белую стену. Когда он поднимает
глаза, ему чудится, будто все предметы до того полны жизни, что вот-вот
оторвутся от земли. Его счастье - лестница-стремянка, с верхней ступеньки
которой он старается прыгнуть еще выше - потому что так надо.
Фраза Кроу насчет того, что сиделки "готовят" Дженис, звучала странно,
словно речь шла о королеве мая [самая красивая девушка, избранная
королевой майского праздника (народный праздник в первое воскресенье мая),
коронуется венком из цветов].
Когда его ведут к ней в палату, он ожидает увидеть у нее в волосах
ленты, а на спинках кровати венки из бумажных цветов. Но перед ним всего
лишь прежняя Дженис на высокой металлической кровати между двумя гладкими
простынями. Она поворачивает к нему лицо и говорит:
- Смотрите-ка, кто пришел.
- Привет, - говорит он и подходит ближе, чтоб ее поцеловать,
намереваясь сделать это очень нежно. Он наклоняется к ней, как к
стеклянному цветку. Из ее рта несется сладкий запах эфира. К его
удивлению, она выпрастывает руки из-под простыни, берет его за голову и
прижимает лицом к своему мягкому, полному эфира рту.
- Осторожно, - говорит Кролик.
- У меня нет ног, - сообщает она. - Так смешно.
Волосы ее собраны в тугой больничный узел, на лице никакой косметики.
Маленькая голова темнеет на подушке.
- Нет ног? - Он смотрит вниз и видит, что она лежит под простыней,
плоско вытянувшись неподвижной буквой V.
- Под конец мне дали спинномозговую анестезию, или как она там у них
называется, и я ничего не чувствовала. Я просто лежала и слушала, как они
говорили "жмите", а потом вдруг вижу: малюсенькая сморщенная девчонка -
лицо круглое, как луна, - злобно на меня смотрит. Я сказала маме, что она
похожа на тебя, но она и слушать не хочет.
- Она на меня накричала.
- Я не хотела, чтоб ее пускали. Я не хотела ее видеть. Я хотела видеть
тебя.
- Меня? Почему, детка? После того, как я был такой свиньей.
- Ничего ты не был. Мне сказали, что ты тут, и я все время думала, что
это твой ребенок, и мне казалось, что я рожаю _тебя_. Я так наглоталась
эфира, мне кажется, я куда-то лечу, а ног у меня нет. Мне все время
хочется говорить. - Она кладет руки на живот, закрывает глаза и улыбается.
- Я совсем пьяная. Смотри, какая я плоская.
- Теперь ты можешь надеть тот купальник, - с улыбкой говорит он и,
вступив в течение ее пропитанной эфиром болтовни, начинает чувствовать
себя так, словно у него тоже нет ног и он, легкий, как пузырь, незадолго
до рассвета плывет на спине по огромному морю чистоты среди накрахмаленных
простыней и стерильных поверхностей. Страх и сожаление растворились, а
благодарность так раздулась, что у нее уже нет острых углов. - Доктор
сказал, что ты молодец.
- Что за чушь. Ничего подобного. Я вела себя ужасно. Вопила, орала,
чтоб он не давал воли рукам. Но хуже всего, когда эта страшная старая
монахиня начала брить меня сухой бритвой.
- Бедняжка Дженис.
- Нет, это было здорово. Я хотела сосчитать, сколько у нее пальцев на
ногах, но у меня так кружилась голова, что я не могла, и потому стала
считать, сколько у нее глаз. Оказалось, два. Мы хотели девочку? Скажи, что
хотели.
- Да, я хотел. - Он вдруг понял, что это правда.
- Теперь у меня будет союзница против вас с Нельсоном.
- Как поживает Нельсон?
- У-у, он целыми днями только и делал, что твердил: папа сегодня
придет? До того мне надоедал, что я готова была выпороть его ремнем,
бедняжку. Не напоминай мне, это слишком тяжело.
- Ах, черт, - говорит он, и слезы, о существовании которых он не
подозревал, обжигают ему переносицу. - Я сам не верю, что это был я. Не
знаю, почему я ушел.
Она глубже зарывается в подушку, и широкая улыбка раздвигает ей щеки.
- У меня родился ребеночек.
- Это здорово.
- Ты такой красивый. Высокий. - Она говорит с закрытыми глазами, и
когда она их открывает, они до краев наполнены какой-то мыслью; он никогда
не видел, чтобы они так сверкали. Она шепчет: - Гарри, моя соседка, что
лежала на той кровати, сегодня уехала домой, и ты потом потихоньку
проберись сюда, влезь в окно, и мы будем всю ночь лежать и рассказывать
друг другу разные истории. Ладно? Как будто ты вернулся из армии или еще
откуда-нибудь. У тебя было много женщин?
- По-моему, тебе сейчас надо лечь и уснуть.
- Ну и ладно, зато теперь ты будешь меня больше любить. - Она хихикает
и пытается пошевелиться. - Нет, я ничего не хотела сказать дурного, ты
хороший любовник, ты дал мне ребеночка.
- Ты что-то уж слишком шустрая, тебе сейчас нельзя и думать о таких
вещах.
- Это ты так считаешь. Я бы пригласила тебя со мной полежать, но
кровать такая узкая. Ууу-у!
- Что?
- Мне ужасно хочется лимонада.
- Какая ты смешная.
- Это ты смешной. А девчонка так _злобно_ на меня смотрела.
Монахиня заполняет своими крыльями дверной проем.
- Мистер Энгстром. Пора.
- Иди поцелуй меня, - говорит Дженис. Она касается его лица, и,
наклонившись, он снова вдыхает запах эфира; рот у нее как теплое облачко,
он вдруг раскрывается, и она кусает его нижнюю губу. - Не уходи.
- Я ненадолго. Я завтра опять приду.
- Люблю тебя.
- Слушай. Я тебя люблю.
Экклз ждет его в холле.
- Ну как она?
- Прекрасно.
- Вы вернетесь туда... мм-м... туда, где вы были?
- Нет, - в ужасе отвечает Гарри. - Ни в коем случае. Я не могу.
- Может, хотите поехать ко мне?
- Послушайте, с вас уже и так довольно. Я могу пойти к родителям.
- Сейчас слишком поздно их будить.
- Нет, я не могу доставлять вам столько хлопот. - Он уже решил принять
приглашение. Все кости у него как ватные.
- Никаких хлопот, я ведь не предлагаю вам навсегда у нас поселиться, -
говорит Экклз. Долгая ночь начинает действовать ему на нервы. - У нас
масса места.
- О'кей. О'кей. Хорошо. Спасибо.
Они возвращаются в Маунт-Джадж по знакомому шоссе. В этот час оно
пусто, нет даже грузовиков. Хотя стоит глухая ночь, небо не черного, а
какого-то странного серого цвета. Гарри молча смотрит в ветровое стекло; у
него застыло тело, застыла душа. Извилистое шоссе кажется большой,
широкой, прямой дорогой, которая перед ним открылась. Он ничего не хочет -
только идти по ней вперед.
Пасторат спит. Экклз ведет его наверх, в комнату, где стоит кровать с
кисточками на покрывале. Он тихонько прокрадывается в ванную, потом, не
снимая нижнего белья, свертывается клубочком под шуршащими чистыми
простынями, стараясь занимать как можно меньше места. Лежа на краю
кровати, он уходит в сон, как черепаха в панцирь. В эту ночь сон - не
темное призрачное царство, которое должен завоевать его бодрствующий дух,
а пещера внутри него самого, куда он заползает, слушая, как дождь, словно
медведь, когтями скребется в окно.
Солнечный свет, старый шут, до краев наполняет комнату. Два розовых
кресла стоят по обеим сторонам завешанного тюлем окна, льющийся из него
свет словно маслом намазал лохматый от конвертов письменный стол. Над
столом портрет дамы в розовом, которая идет прямо на зрителя. В дверь
стучится женский голос:
- Мистер Энгстром. Мистер Энгстром.
- Да, да, - хрипло отзывается он.
- Уже двадцать минут первого. Джек велел вам передать, что приемные
часы в больнице от часу до трех. - Он узнает бойкий, щебечущий голосок
жены Экклза. Она закругляет фразу так, словно вот-вот добавит: _какого
черта вам надо в моем доме_?
- Да? О'кей. Я сейчас.
Он натягивает брюки цвета какао, которые были на нем вчера, берет с
собой в ванную с неприятным ощущением, что все грязное, туфли, носки и
рубашку и, откладывая минуту, когда придется надеть их на себя, дает им
еще немножко проветриться. Все еще заспанный, хоть и набрызгал воды куда
только мог, он выносит их из ванной и спускается вниз босиком и в майке.
Маленькая жена Экклза ждет его в своей большой кухне. На этот раз она в
шортах цвета хаки, из босоножек выглядывают накрашенные ногти.
- Как вы спали? - спрашивает она из-за дверцы холодильника.
- Мертвым сном. Даже снов не видел.
- Вот что значит чистая совесть, - говорит она и с элегантным звоном
ставит на стол стакан апельсинового сока. Ему показалось, что, увидев его
в одной майке, она быстро отвернулась.
- Пожалуйста, не беспокойтесь. Я перехвачу чего-нибудь в Бруэре.
- Я не собираюсь жарить вам яичницу и так далее. Вы любите пшеничные
хлопья?
- Обожаю.
- Прекрасно.
Апельсиновый сок сжигает часть ваты у него во рту. Он рассматривает ее
ноги - когда она собирает на стол посуду, белые сухожилия под коленками
подпрыгивают.
- Как дела у Фрейда? - спрашивает Кролик. Он знает, что это может плохо
кончиться, - если он напомнит ей тот вечер, он напомнит и то, как шлепнул
ее по заду, но в присутствии миссис Экклз у него появляется забавное
чувство, будто он тут хозяин и потому непогрешим.
Она поворачивается к нему, облизывая языком зубы в глубине рта, от чего
рот у нее кривится, и окидывает его холодным задумчивым взглядом. Он
улыбается - такое выражение бывает у разбитной девчонки-старшеклассницы,
которая хочет показать, будто знает больше, чем говорит.
- Как всегда. С молоком или со сливками?
- С молоком. Сливки слишком густые. Где все?
- Джек в церкви, наверно, играет в пинг-понг с кем-нибудь из своих
малолетних преступников. Джойс и Бонни спят, почему - одному Богу
известно. Они все утро рвались в комнату для гостей посмотреть на
непослушного дядю. Я с трудом их удержала.
- Кто им доложил, что я непослушный дядя?
- Джек. За завтраком он сказал: "Вчера я привез к нам непослушного
дядю, который скоро станет послушным". Дети дали прозвища всем его
подопечным: вы - Непослушный Дядя, алкоголик мистер Карсон - Глупый Дядя,
миссис Макмиллан - Тетя, Которая Звонит По Ночам. Потом есть еще Тетя
Зануда, Дядя Слуховая Трубка, Тетя Боковая Дверь и Дядя Погремушка.
Погремушка вообще-то молчун, из него слова не вытянешь, но однажды он
принес детям целлулоидную погремушку, и они целыми днями ею тарахтели. С
тех пор он у нас Погремушка.
Кролик смеется, а Люси, подав ему хлопья - слишком много молока, у Рут
он привык сам наливать себе молоко, он любит только чуть-чуть смочить
хлопья, чтоб молока и хлопьев было пополам, - продолжает весело болтать.
- Однажды из-за этого произошла ужасная неприятность. Джек говорил по
телефону с одним из членов приходского совета, и ему пришло в голову, что
надо подбодрить нашего молчуна, дать ему какое-нибудь занятие в церкви, и
он возьми да и скажи: "Почему бы нам не сделать Погремушку председателем
какого-нибудь комитета?" Член совета спрашивает: "Кого-кого?" - и тут до
Джека доходит, что он сказал, но вместо того чтобы замять это дело, как
поступил бы всякий другой, он рассказывает ему всю историю, как дети
прозвали его Погремушкой, и, конечно, этот надутый старикан не находит в
ней ничего смешного. Понимаете, они, оказывается, друзья с Погремушкой и
часто вместе обедают в Бруэре. Уж таков наш Джек - вечно наболтает
лишнего. Да, а теперь этот член приходского совета наверняка всем
рассказывает, как пастор глумится над несчастным Погремушкой.
Он снова смеется. Перед ним появляется кофе в тонкой мелкой чашке с
золотой монограммой, и Люси со своей чашкой садится за стол напротив него.
- Значит, он сказал, что я скоро стану послушным.
- Да. Он вне себя от счастья. Когда он уходил из дому, он прямо-таки
пел. Он считает, что это первое полезное дело, которое он совершил с
приезда в Маунт-Джадж.
- Не знаю, что он такого сделал, - зевая, говорит Кролик.
- Я тоже, но послушать его, так он вынес все на своих плечах.
Намек, будто его принудили к чему-то, гладит Кролика против шерсти. Он
криво улыбается.
- Не может быть! Он так говорит?
- Беспрерывно. Он вас очень любит. Не знаю уж за что.
- Меня все любят.
- Я без конца об этом слышу. Бедняжку миссис Смит вы просто покорили.
Она считает, что вы чудо.
- А вы разве с этим не согласны?
- Возможно, я до этого еще не доросла. Возможно, если бы мне было
семьдесят три... - Она поднимает чашку к губам, наклоняет, и от близости
дымящегося коричневого кофе веснушки на ее узком носике выделяются резче.
Она непослушная девочка. Да, да, ясно как день - непослушная девочка. Она
ставит чашку на стол, смотрит на него круглыми зелеными глазами, и ему
кажется, что треугольник между ее бровями тоже смотрит и насмехается. -
Расскажите, каково это - начать новую жизнь. Джек все время надеется, что
я исправлюсь, и мне хочется знать, что меня ожидает. Вы "заново родились
на свет"?
- Ничего подобного, я чувствую себя почти как раньше.
- Ведете вы себя, во всяком случае, не так, как раньше.
- Н-да, - бормочет он, ерзая на стуле.
Отчего ему не по себе? Она пытается заставить его почувствовать себя
глупым маменькиным сынком только потому, что он хочет вернуться к жене. Он
и вправду ведет себя не так, как раньше, и с ней он тоже чувствует себя не
так, как раньше, он потерял беспечность, которая в тот день позволила ему
бездумно шлепнуть ее по заду.
- Вчера ночью, когда мы ехали сюда, у меня появилось такое чувство,
будто передо мной лежит прямая дорога, а раньше мне казалось, что я
застрял в кустах и мне все равно, куда идти.
Маленькое личико над кофейной чашкой, которую она держит обеими руками,
словно миску с супом, выражает восторг; он ждет, что она засмеется, но она
молча улыбается. Он думает: _она меня хочет_.
Потом он вспоминает про Дженис, про ее парализованные ноги, про ее
болтовню насчет пальцев ног, любви и лимонада, и, возможно, эта мысль
накладывает какую-то печать на его лицо, потому что Люси Экклз с досадой
отворачивается и говорит:
- Пожалуй, вам пора двинуться по этой прекрасной прямой дороге. Уже без
двадцати час.
- Сколько отсюда ходьбы до автобусной остановки?
- Немного. Я бы довезла вас до больницы, если бы не дети. - Она
прислушивается. - Легки на помине: одна уже идет.
Когда он натягивает носки, старшая девочка в одних штанишках
заглядывает в кухню.
- Джойс! - Люси останавливается на полдороге к раковине с пустыми
чашками в руках. - Немедленно ложись обратно в постель.
- Хелло, Джойс, - говорит Кролик. - Ты пришла посмотреть на
непослушного дядю?
Джойс смотрит на него во все глаза и трется спиной о стену. Из штанишек
глубокомысленно торчит длинный золотистый животик.
- Ты слышала, что я тебе сказала, Джойс?
- А почему он без рубашки? - отчетливо произносит девочка.
- Не знаю, - отвечает мать. - Он, наверно, думает, что у него красивая
грудь.
- Я в майке, - говорит Кролик. Можно подумать, что ни одна из них этого
не видит.
- Это его бю-юст? - спрашивает Джойс.
- Нет, деточка, бюст бывает только у дам. Мы это уже проходили.
- Что ж, если это действует всем на нервы, - говорит Кролик и надевает
рубашку. Она измята, воротник серый; он надел ее, когда шел в клуб
"Кастаньеты". У него нет пиджака: уходя от Рут, он очень торопился. - Ну,
ладно, - добавляет он, засовывая рубашку в брюки. - Большое спасибо.
- Не за что, - говорит Люси. - А теперь будьте паинькой.
Мать и дочь ведут его по коридору. Белые ноги Люси сливаются с голым
тельцем девочки. Маленькая Джойс не сводит с него глаз. Он никак не может
понять, что ее озадачивает. Дети и собаки всегда что-то чуют. Он пытается
определить, какая доля насмешки таилась в словах "А теперь будьте
паинькой" и что они вообще означали. Хоть бы она и вправду его подвезла,
он хочет, он очень хочет сесть с ней в машину. Даже не для того, чтобы
что-то с ней делать, а просто так, выяснить, что к чему. Ему неохота
уходить, и от этого воздух между ними туго натягивается.
Они стоят у двери, он и жена Экклза с ее гладкой детской кожей; снизу
на них смотрит Джойс, у нее широкие губы и крутые брови, как у отца, а еще
ниже блестят накрашенные ногти Люси - два ряда маленьких красных ракушек
на ковре. Он извлекает из воздушных струн смутный звук отречения и берется
за твердую дверную ручку. Дурацкая мысль, что бюст бывает только у дам,
прямо-таки его преследует. От ногтей Люси он поднимает глаза на
внимательное лицо Джойс, а от него к бюсту матери - к двум острым шишечкам
в застегнутой блузке, из-под тонкой ткани которой просвечивает белая тень
бюстгальтера. Когда его глаза встречаются с глазами Люси, в молчание
врывается нечто поразительное. Женщина подмигивает. С быстротой молнии;
возможно, ему это только показалось. Он поворачивает ручку двери и
отступает по солнечной дорожке. В груди раздается щелчок, словно там
лопнула какая-то струна.
В больнице ему говорят, что Дженис на минутку взяла ребенка, и не будет
ли он так добр подождать? Он сидит в кресле с хромированными
подлокотниками и листает сзади наперед "День женщины", когда в холл входит
высокая дама с зачесанными назад седыми волосами и с серебристой, покрытой
тонкими морщинками кожей; она кажется ему такой знакомой, что он не может
отвести от нее глаз. Она это замечает, и ей приходится с ним заговорить,
хотя чувствуется, что она предпочла бы пройти мимо. Кто это? Что-то
знакомое в ее облике выплывает из далекого прошлого. Она неохотно смотрит
ему в лицо и говорит.
- Вы - бывший ученик Марти. Я - Гарриет Тотеро. Вы однажды у нас
обедали, я сейчас вспомню, как вас зовут.
Да, конечно, но он помнит ее не потому, что там обедал, а потому, что
встречал ее на улице. Большинству старшеклассников в Маунт-Джадже было
известно, что Тотеро бегает за женщинами, и их невинному взору жена его
представлялась ходячей жертвой в венце темного пламени, живой тенью греха.
Ее выделяли не столько из жалости, сколько из какого-то нездорового
любопытства, - сам Тотеро был таким пустомелей и шутом, что последствия
его поступков сходили с него как с гуся вода. Зато его высокая серебристая
суровая жена аккумулировала все его прегрешения, и от нее исходил
электрический разряд, который поражал их юные умы и заставлял в смущении и
страхе отводить от нее глаза. Гарри встает, с удивлением осознавая, что
мир, в котором она живет, стал теперь и его миром.
- Меня зовут Гарри Энгстром, - говорит он.
- Да, да, припоминаю. Он так гордился вами. Он часто о вас говорил.
Даже недавно.
Недавно. Что он ей сказал? Знает ли она о его делах? Осуждает ли его?
Длинное лицо школьной учительницы, как всегда, хранит свои тайны.
- Я слышал, что он болен.
- Да, он болен, Гарри. Тяжело болен. У него было два удара, один уже
после того, как он попал в больницу.
- Он здесь?
- Да. Хотите его навестить? Он будет очень рад. Всего на минутку. У
него бывает очень мало народу; я думаю, что в этом трагедия школьного
учителя. Ты помнишь многих, но лишь немногие помнят тебя.
- Конечно, я с удовольствием его повидаю.
- Тогда пойдемте со мной. - Они идут по коридорам, и она говорит: -
Боюсь, вам покажется, что он очень изменился.
Смысл этих слов не совсем до него доходит. Сконцентрировав внимание на
ее коже, он пытается разглядеть, действительно ли ее кожа напоминает
множество сшитых вместе шкурок ящериц. Однако ему виден только затылок и
руки.
Тотеро в палате один. Белые занавески, словно в ожидании, висят вокруг
изголовья кровати. Зеленые растения на подоконниках исправно выделяют
кислород. Через открытые фрамуги в комнату несутся летние ароматы. Внизу
скрипят по гравию чьи-то шаги.
- Милый, я привела к тебе гостя. Он каким-то чудом оказался в приемной.
- Здравствуйте, мистер Тотеро. Моя жена родила.
С этими словами он, движимый каким-то безотчетным порывом, подходит к
Тотеро; вид съежившегося на кровати старика, его перекошенный рот,
беспомощно свисающий язык - все это его ошеломило. Лицо Тотеро, заросшее
седой щетиной, на белой подушке кажется желтым, тонкие запястья торчат из
рукавов полосатой, как обертка грошовой конфетки, пижамы по обе стороны
плоского туловища. Кролик протягивает ему руку.
- Он не может поднять руки, Гарри. Он совершенно беспомощен. Но вы с
ним поговорите. Он видит и слышит.
Ее мягкий терпеливый голос звучит зловеще, как песня без слов в пустой
комнате.
Поскольку Гарри уже протянул руку, он пожимает тыльную сторону ладони
Тотеро. Несмотря на сухость, рука под тонкой шершавой шерстью теплая, и, к
ужасу Гарри, она упрямо поворачивается, подставляя ему ладонь. Гарри
отнимает пальцы и садится на стул возле кровати. Его бывший тренер еле
заметно поворачивает голову к гостю. Щеки у него настолько ввалились, что
глаза бессильно вылезают из орбит. _Говорить_, надо говорить.
- Она родила девочку. Я хочу поблагодарить вас, - громко произносит
Кролик, - поблагодарить за то, что вы помогли мне снова вернуться к
Дженис. Вы были ко мне очень добры.
Тотеро высовывает язык и поворачивает лицо, чтобы взглянуть на жену.
Мускул у него под челюстью дергается, губы собираются в складки, а
подбородок несколько раз морщится: когда Тотеро пытается что-то сказать, в
нем как бы бьется пульс. Изо рта вылетает несколько растянутых гласных
звуков, Гарри оборачивается к миссис Тотеро, надеясь, что она сможет их
расшифровать, но, к его удивлению, она смотрит в другую сторону. Она
смотрит в окно на пустой зеленый двор. Лицо ее напоминает фотографию.
Значит ли это, что ей на все наплевать? Если так, то не надо ли сказать
Тотеро про Маргарет? Однако про Маргарет не скажешь ничего такого, что бы
порадовало Тотеро.
- Я теперь исправился, мистер Тотеро, и надеюсь, что вы скоро
выздоровеете и встанете с постели.
Голова Тотеро быстро и раздраженно поворачивается обратно, глаза слегка
косят, и в эту минуту у него такой осмысленный вид, что Гарри кажется,
будто он сейчас что-то скажет, будто эта пауза всего лишь его старый
педагогический прием - хранить молчание, пока слушатель полностью не
сосредоточится. Но пауза растет, раздувается, словно, привыкнув за
шестьдесят лет отделять друг от друга фразы, она в конце концов обрела
свою собственную жизнь, разрослась, как раковая опухоль, и проглотила все
слова. Однако в первые секунды молчания от Тотеро исходит какая-то сила,
душа его интенсивно испускает невидимые, лишенные запаха лучи. Потом искра
в глазах меркнет, коричневые веки поднимаются, обнажая розовую
желеобразную массу, губы раскрываются, и изо рта вылезает кончик языка.
- Я, пожалуй, схожу к жене, - выкрикивает Гарри. - Она вчера родила.
Девочку.
Его внезапно одолевает клаустрофобия, словно он сидит в черепе Тотеро;
вставая, он боится удариться головой, хотя до белого потолка палаты
несколько ярдов.
- Большое спасибо, Гарри. Я знаю, он был очень рад вас видеть, -
говорит миссис Тотеро. Тем не менее по ее тону он чувствует, что
провалился на экзамене. Его отпустили, и он пружинистым шагом уходит по
коридору. От того, что он здоров, что начал новую добродетельную жизнь,
полнится благоуханием воздух, даже антисептический воздух больничных
коридоров. Однако визит к Дженис его разочаровывает. Возможно, его все еще
душит вид Тотеро, который лежит все равно что мертвый, возможно, Дженис,
на которую уже не действует эфир, душит мысль о том, как он с ней
поступил. Она жалуется, что у нее ужасно болят швы, а когда он снова
пытается выразить свое раскаяние, ей явно становится скучно. Кролика
угнетает, что он не смог никому угодить. Дженис спрашивает, почему он не
принес цветов. Он не успел, он рассказывает, где ночевал, и она, конечно,
просит описать ей миссис Экклз.
- Ростом примерно с тебя. Вся в веснушках, - осторожно отвечает он.
- У нее чудесный муж. Он всех так любит.
- Да, парень ничего. Только действует мне на нервы.
- Тебе все действуют на нервы.
- Неправда. Марти Тотеро никогда не действовал мне на нервы. Только что
видел несчастного старика, лежит пластом дальше по коридору. Ни слова не
говорит и едва головой ворочает.
- Он тебе на нервы не действует, а я действую, ты это хотел сказать?
- Ничего подобного я не говорил.
- Ну, конечно. Ой, эти проклятые швы, все равно что колючая проволока.
Я так действовала тебе на нервы, что ты сбежал от меня на целых два
месяца. Даже больше чем на два.
- О Господи, Дженис. Ты только и знала, что смотреть телевизор и пить.
Я не хочу сказать, что я прав, но у меня было такое чувство, будто меня
живого уложили в гроб. В тот первый вечер, когда я сел в машину у вашего
дома, даже тогда я вполне мог бы заехать за Нельсоном и вернуться домой.
Но стоило мне отпустить тормоз...
Ее лицо снова выражает скуку. Она мотает головой, словно отгоняя мух.
- Дерьмо, - говорит он.
Эта последняя капля переполняет чашу.
- Я вижу, твой язык не улучшился от того, что ты жил со своей
проституткой.
- Она вовсе не проститутка. Просто спала с кем придется. Таких, как
она, хоть пруд пруди. То есть я хочу сказать, что если называть всех
незамужних женщин проститутками...
- Где ты теперь будешь жить? Пока я в больнице?
- Я думал, мы с Нельсоном вернемся в нашу квартиру.
- Не уверена, что это возможно. Мы уже два месяца за нее не платили.
- Как? Ты не платила?
- О Господи, Гарри. Ты слишком много хочешь. Может, ты воображаешь, что
папа и дальше будет платить за нашу квартиру? У меня денег нет.
- Хозяин уже приходил? А куда девалась наша мебель? Он выбросил ее на
улицу?
- Не знаю.
- Не знаешь? А что ты тогда знаешь? Что ты делала все это время? Спала,
что ли?
- Я носила твоего ребенка.
- Черт побери, неужели ты больше ни о чем не думала? Беда в том, детка,
что тебе вообще на все наплевать. Наплевать, и все.
- Тебя только послушать.
Он пытается вслушаться в свои слова, вспоминает, что чувствовал вчера
ночью, и через некоторое время пытается начать все сначала.
- Послушай, я люблю тебя, - говорит он.
- А я люблю тебя. У тебя есть монетка в двадцать пять центов?
- Наверно, есть. Сейчас посмотрю. Зачем тебе?
- Если сунуть монетку в двадцать пять центов вот сюда, - она показывает
на маленький телевизор на высокой подставке, чтобы с постели больные
видели экран, - он будет работать целый час. В два передают одну дурацкую
программу, дома мы с мамой каждый день ее смотрели.
И вот он полчаса сидит возле ее постели и смотрит, как коротко
подстриженный ведущий пристает к нескольким пожилым женщинам из Акрона,
штат Огайо, и из Окленда, штат Калифорния. Суть заключается в том, что все
эти женщины рассказывают про свои трагедии, а потом получают деньги
соответственно заработанным аплодисментам, но к той минуте, когда ведущий
кончает рекламировать новые товары и приставать к женщинам с остротами по
поводу их внуков и их молодежных причесок, оказывается, что на трагедии
уже почти не осталось времени. Кролик ждет, что ведущий, с его еврейской
манерой произносить слова очень отчетливо независимо от темпа, вот сейчас
начнет рекламировать "чудо-терку", однако похоже на то, что этот товар еще
не проник в высшие сферы бизнеса. Программа вполне ничего: искусственные
блондинки - двойняшки с вихляющими задами - подталкивают женщин к
микрофонам и кабинкам, откуда аплодисменты не будут заглушать звук. Это
даже как-то способствует примирению - они с Дженис держатся за руки. Когда
он сидит, кровать оказывается почти на уровне его плеч, и ему нравится
быть в таком необычном положении рядом с женщиной. Словно он несет ее на
плечах, не чувствуя веса. Он поднимает изголовье кровати, приносит стакан
воды, и эти мелкие услуги удовлетворяют какую-то его внутреннюю
потребность. Программа еще не кончилась, когда входит сиделка и говорит:
- Мистер Энгстром, если вы хотите посмотреть своего ребенка, пройдите к
смотровому окну.
Он идет за ней по коридору; под накрахмаленным белым халатом колышутся
ее квадратные бедра. По одному лишь толстому затылку он представляет себе
ее всю - подходящий кусок мяса. Жирные ляжки. Ему нравятся женщины с
жирными ляжками. Кроме того, ему хочется узнать, что скажет женщина из
Спрингфилда, штат Иллинойс, сын которой попал в ужасную автомобильную
катастрофу и потерял руку. Поэтому он совершенно не подготовлен, когда
сиделка детского отделения, где маленькие свертки с головками, похожими на
апельсины, лежат рядами в корзинках из универсама - некоторые совсем
наклонно, - подносит к смотровому окну его дочь, и у него появляется
ощущение, будто в груди, как в печной трубе, открыли вьюшку. Внезапный
сильный сквозняк замораживает дыхание. Люди всегда говорят, что
новорожденные уродливы, возможно, это и вызывает его изумление. Сиделка
держит девочку так, что ее красный профиль резко вырисовывается на
застегнутом белом халате. Складки вокруг ноздрей, выполненные в таком
крошечном масштабе, кажутся невероятно четкими, крохотный сплошной шов
закрытого века тянется по диагонали довольно далеко, словно глаз, когда он
откроется, будет огромным и все увидит и узнает. В спокойствии крепко
сжатого века и в наклоне вздернутой верхней губы он читает великолепное
презрение. Она знает себе цену. Чего он никак не ожидал, так это
отчетливого ощущения ее женственности, ощущения чего-то нежного и в то же
время устойчивого в изгибе удлиненного розового черепа, покрытого черными
прилизанными прядями. У Нельсона вся голова была в шишках, в жутко синих
жилках и совершенно лысая, не считая затылка. Кролик смотрит сквозь стекло
с такой робостью, словно от одного его взгляда сломается хрупкий механизм
этой внезапно возникшей жизни.
Улыбка сиделки, искаженная стеклом, трепещет между его глазами и носом
младенца, убеждая его в том, что он отец. Накрашенные губы вопросительно
шевелятся, он кричит: "О'кей! Да!" - и делает ей знаки, подняв к ушам руки
с растопыренными пальцами. "Она замечательная", - добавляет он, напрягая
голос, чтобы сиделка услышала сквозь стекло, но она уже укладывает его
дочь обратно в универсамовскую корзинку. Кролик поворачивается не в ту
сторону, смотрит в измученную бессонницей физиономию очередного папаши и
откровенно хохочет. Он возвращается к Дженис. Ветер звенит в ушах, а перед
глазами алым пламенем полыхает профиль новорожденной. В пропахшем мылом
коридоре его осеняет идея - девочку надо назвать Джун. Сейчас июнь, она
родилась в июне [June - июнь (англ.)]. Среди его знакомых никогда не было
никакой Джун. Дженис это должно понравиться - ведь и ее имя начинается с
"Дж". Но Дженис тоже придумывала имена и хочет назвать девочку в честь
бабушки. Кролику никогда не приходило в голову, что у миссис Спрингер есть
имя. Ее зовут Ребекка. То, что он так гордится ребенком, смягчает Дженис,
а он, в свою очередь, очень доволен проявлением ее дочерних чувств - его
нередко беспокоило, что Дженис не любит мать. Принимается компромиссное
решение - Ребекка Джун Энгстром.
Прямую дорогу еще и укатали. Оказывается, мистер Спрингер все время
продолжал платить за квартиру, хозяин дома его близкий друг, и он все
уладил, не причиняя беспокойства дочери. У него всегда было предчувствие,
что Гарри вернется, но он на всякий случай не хотел никому об этом
говорить. Гарри и Нельсон водворяются в квартиру и принимаются за
хозяйство. У Кролика всегда были хозяйственные наклонности, ему нравится,
как пылесос втягивает пыль, как она проходит по шлангу в бумажный мешок, а
когда мешок наполняется плотным серым пухом, он откидывает крышку
"электролюкса", словно джентльмен, который, здороваясь, приподнимает
шляпу. Нельзя сказать, что он совсем не годится для того, чтобы
рекламировать "чудо-терку"; он от природы наделен вкусом к мелочам
цивилизации - ко всяким ломтерезкам, мельницам и держалкам. Вероятно,
старший ребенок всегда должен быть девочкой - Мим, явившаяся в семью
Энгстромов после Кролика, никогда не стояла так близко, как он, к ярко
начищенному сердцу кухни, а всегда довольствовалась вторыми ролями в
работе по хозяйству и ворчала, когда ей приходилось выполнять свою долю,
которая постепенно становилась большей, потому что, в конце концов, Гарри
был мальчиком. Наверняка то же самое будет с Нельсоном и Ребеккой.
Нельсон - большая подмога. Ему уже скоро три года, он способен
выполнять поручения в пределах комнаты, знает, что игрушки надо складывать
в корзину, и радуется свету, чистоте и порядку. Июньский ветерок проникает
сквозь затянутые сеткой рамы на давно не открывавшихся окнах. Солнце
испещряет сетку сотнями искрящихся черточек и уголков. За окнами уходит
вниз Уилбер-стрит. На плоских толевых крышах соседних домов, покрытых
тонкими морщинками от непогоды, поблескивают таинственные узоры из
камешков, конфетных оберток и лужицы из осколков стекла - весь этот мусор,
наверно, свалился с облаков или был занесен птицами на эту поднебесную
улицу, на которой растут телевизионные антенны и трубы с капюшонами,
большие, как пожарный гидрант. На нижней стороне улицы три такие крыши с
наклоном наподобие дренажных террас - три широкие грязные ступени, ведущие
к краю обрыва, ниже которого начинаются дома побогаче - оштукатуренные
кирпичные крепости с зубцами веранд, мансард и громоотводов; их сторожат
хвойные деревья и кустарники, их защищают договоры с банками и
юридическими фирмами. Странно, что над ними построили ряд дешевых
многоквартирных домов - богатеев подвел рост города. В городе, стоящем на
склоне горы, высота слишком обычная вещь, чтобы ее ценили. Надо всем
господствует первобытный горный кряж, темная лесная глухомань, отделенная
от приличной части города полосой немощеных переулков, заброшенных ферм,
кладбищем и несколькими незаконченными новостройками. Уилбер-стрит
замощена на квартал дальше дома Кролика, а потом превращается в грейдерную
дорогу между двумя короткими рядами разноцветных ранчо, выстроенных в 1953
году на освобожденной от леса красной земле, где лишь местами зеленеет
редкая травка, так что после хорошего дождя по улице текут рыжие потоки
сточных вод. Дальше холм становится еще круче и начинаются леса.
Из окна открывается вид на противоположную сторону города: за ней лежит
широкая возделанная долина и поле для гольфа. "Моя долина, мой дом
родной", - думает Гарри. Покрытые грязными пятнами зеленые обои; коврики с
вечно загибающимися углами, дверца стенного шкафа, хлопающая по
телевизору, от которых он за эти месяцы отвык, - все это с неожиданной
силой возникает в памяти, сплетаясь с каким-то уголком сознания; каждый
угол, каждая трещина, каждая неровность краски соответствует зарубке в
мозгу. Он еще более тщательно убирает квартиру.
Под диваном и под стульями, за дверьми, под кухонными шкафчиками он
находит обломки старых игрушек, которые приводят Нельсона в неописуемый
восторг. Ребенок отлично помнит свои вещи.
- Это баба дала, - лепечет он, держа в руках ломаную целлулоидную утку.
- Это она тебе подарила?
- Угу. Подарила.
- Какая она хорошая.
- Угу.
- Знаешь что?
- Что?
- Баба - мамина мама.
- Угу. А где мама?
- В больнице.
- В больнице? В пятницу придет домой?
- Правильно. Она придет домой в пятницу. Правда, она обрадуется, как мы
хорошо все убрали?
- Угу. Папа тоже был в больнице?
- Нет. Папа не был в больнице. Папа уезжал.
Папа уезжал... Услышав знакомое слово "уезжал", мальчик широко
раскрывает глаза и рот, голос становится громче от сознания всей важности
этого понятия - очень, очень далеко. Чтобы измерить эту даль, он так
широко расставляет руки, что пальцы у него отгибаются назад. Дальше его
воображение не простирается.
- А теперь папа больше не уедет?
- Нет, нет.
Он везет Нельсона в машине к миссис Смит, сказать, что вынужден
оставить работу у нее в саду. Старик Спрингер предложил ему должность в
одном из своих филиалов. Рододендроны вдоль хрустящей под колесами
подъездной аллеи кажутся пыльными и бесплодными, на них еще торчит
несколько коричневых букетиков. Миссис Смит сама открывает дверь.
- Да, да, - мурлычет она, и ее коричневое лицо сияет.
- Миссис Смит, это мой сын Нельсон.
- Да, да, здравствуй, Нельсон. У тебя папина голова. - Она гладит его
по головке высохшей, как табачный лист, рукой. - Давай-ка подумаем. Куда я
засунула вазу с конфетами? Можно дать ему конфетку?
- Одну, я думаю, можно, но не стоит их разыскивать.
- Захочу и разыщу. С вами, молодой человек, вся беда в том, что вы
никак не хотите поверить, что я хоть на что-нибудь способна.
Миссис Смит ковыляет прочь. Одной рукой она одергивает платье, а другой
тычет в воздух, словно отмахивая паутину.
Пока ее нет, они с Нельсоном стоят и смотрят на высокий потолок
гостиной, на огромные окна с тонкими, белыми, как мел, переплетами, сквозь
стекла которых - часть из них отливает голубовато-лиловым - виднеются
сосны и кипарисы, окаймляющие дальний край усадьбы. На блестящих стенах
висят картины. Одна, в темных тонах, изображает женщину в развевающемся
шелковом шарфе, - судя по тому, как она размахивает руками, она яростно
спорит с большим лебедем, который назойливо к ней лезет. На другой стене
висит портрет молодой женщины в черном платье, которая беспокойно ерзает
на мягком стуле. У нее красивое, хотя и несколько угловатое лицо, лоб
кажется треугольным из-за прически. Округлые белые руки сложены на
коленях. Кролик отступает на несколько шагов, чтобы посмотреть на портрет
прямо. У нее короткая пухлая верхняя губка, которая так красит молодых
девушек. Губа чуть-чуть приподнята, под ней виднеется темное пятнышко чуть
приоткрытого рта. Во всем ее облике чувствуется нетерпение. Кажется, будто
она сейчас сойдет с полотна и, нахмурив треугольный лоб, шагнет ему
навстречу. Миссис Смит, возвратившись с алым стеклянным шаром на тонкой
ножке наподобие винного бокала, замечает его взгляд и говорит:
- Я никак не могла понять, почему он изобразил меня такой
раздражительной. Он мне ни капельки не нравился, и ему это было известно.
Скользкий маленький итальянец. Впрочем, он понимал женщин. Вот. - Она
подходит к Нельсону с конфетами. - Попробуй. Они старые, но хорошие, как
многие старые вещи в этом мире.
Она снимает с вазы крышку, красную стеклянную полусферу с шишечкой, и
держит ее нетвердой рукой перед Нельсоном. Мальчик поднимает глаза, Кролик
утвердительно кивает головой, и он берет конфетку в цветной фольге.
- Она тебе не понравится, там внутри вишня, - говорит ему Кролик.
- Шшш-ш. Пусть мальчик берет что хочет.
Зачарованный оберткой, несмышленыш берет конфету.
- Миссис Смит, - начинает Кролик. - Я не знаю, говорил ли вам
преподобный Экклз, но мое положение несколько изменилось, и я вынужден
перейти на другую работу. Я больше не смогу вам помогать. Мне очень жаль.
Простите, пожалуйста.
- Да, да, - говорит она, не спуская глаз с Нельсона, который возится с
фольгой.
- Мне было здесь очень хорошо, - продолжает Кролик. - Здесь все равно
что на небе, как говорила та женщина.
- О, эта дурища Альма Фостер. Помада размазана чуть не до самого носа.
Я никогда ее не забуду, бедняжку. Ни капли мозга в голове. Дай сюда,
деточка, дай миссис Смит свою конфетку.
Она ставит конфетницу на круглый мраморный столик, где стоит всего лишь
одна восточная ваза с букетом пионов, берет у Нельсона конфету и яростным
движением пальцев срывает с нее обертку. Ребенок смотрит на нее разинув
рот. Она рывком опускает руку и сует ему в губы шоколадный шарик. Потом
удовлетворенно оборачивается, бросает фольгу на стол и говорит:
- Ну что ж, Гарри, по крайней мере, мы с вами увидели, как цветут
рододендроны.
- Да, верно.
- И мой Гарри тоже порадовался.
Нельсон надкусывает конфету и, почуяв вкус ненавистного вишневого
сиропа, в отчаянии открывает рот, изо рта выползает коричневая струйка, а
глаза в ужасе оглядывают безупречно чистую дворцовую залу. Кролик
подставляет сложенную чашечкой ладонь, мальчик подходит и молча
выплевывает месиво из шоколада, теплого вязкого сиропа и раздавленной
вишни.
Миссис Смит ничего не замечает. Горящим взглядом прозрачных, как
хрусталь, глаз она смотрит на Кролика и говорит:
- Я считаю своим религиозным долгом поддерживать в порядке сад Хорейса.
- Я уверен, что вы найдете кого-нибудь другого. Начались каникулы, это
прекрасная работа для старшеклассника.
- Нет, я о них и думать не хочу. В будущем году меня здесь уже не
будет, и я не увижу, как снова зацветут его рододендроны. Вы продлили мне
жизнь, Гарри, правда, продлили. Всю зиму я боролась со смертью, а в апреле
выглянула из окна, увидела, как высокий молодой человек сжигает
прошлогодние стебли, и поняла, что жизнь меня еще не покинула. Все наше
достояние, Гарри - это жизнь. Это странный дар, и я не знаю, как мы должны
им распорядиться, но жизнь - это единственное, что мы получаем в дар, и
дар этот дорогого стоит. - Ее хрустальные глаза затуманиваются пленкой
жидкости, более густой, чем слезы, и она хватает его за руки повыше локтей
цепкими коричневыми пальцами. - Прекрасный, сильный молодой человек, -
бормочет она словно про себя, но вот взгляд ее снова обретает остроту, и
она добавляет: - У вашего сына есть гордость. Берегитесь.
Она, наверно, хочет сказать, что он может гордиться своим сыном и
должен беречь его. Его глубоко трогает ее объятие, ему хочется ей
ответить, и он даже пробормотал "нет", когда она предсказывала свою
близкую смерть. Но в его правой ладони лежит растаявшая конфета, и,
бессильно застыв на месте, он слышит, как она с дрожью в голосе говорит:
- До свиданья. Всего вам доброго. Всего вам доброго.
Всю неделю после этого благословения они с Нельсоном счастливы. Они
гуляют по городу. Однажды они смотрят, как на школьной площадке играют в
софтбол мужчины с темными морщинистыми лицами заводских рабочих, одетых в
яркую форму из войлока и фланели. Одна команда носит название пожарного
депо в Бруэре, а другая - Спортивной ассоциации "Солнечный свет".
Очевидно, это та самая форма, которая висела на чердаке, когда он ночевал
у Тотеро. Зрителей, сидящих на складных скамейках, не больше, чем игроков.
Везде - за скамейками, за ограждением из проволочной сетки и металлических
трубок - бегают, шумят и спорят мальчишки в спортивных туфлях. Пока Кролик
с Нельсоном смотрят несколько периодов, солнце садится за деревья. Косые
лучи обволакивают щеки древним, как мир, тонким, как бумага, теплом. Кучка
невнимательных зрителей, сочная перебранка, клубы пыли на желтом поле,
девушки в шортах, проходящие мимо с шоколадным мороженым на палочках.
Загорелые девичьи ноги, толстые лодыжки и гладкие бедра. Они так много
знают - по крайней мере, их кожа. Их ровесники мальчишки - костлявые жерди
в бумажных штанах и кедах - яростно спорят, кто лучше - Тед Уильямс или
Мики Мэнтл [звезды бейсбола, легендарные игроки 50-60-х годов]. Конечно,
Мэнтл в десять тысяч раз лучше. А Уильямс в десять миллионов раз лучше.
Кролик с Нельсоном делят пополам порцию мороженого с лимонадом, купленную
у человека в фартуке с эмблемой Клуба болельщиков, который поставил в тень
свой лоток. Дым сухого льда из стаканчика с мороженым, _пшш-ш_ - от
пробки, вынутой из бутылки. Искусственная сладость сочится Кролику в
сердце. Нельсон, пытаясь поднести бутылку к губам, забрызгивает лимонадом
рубашку.
В другой раз они идут на площадку для игр. Нельсон боится качелей.
Кролик велит ему держаться покрепче и легонько подталкивает спереди, чтобы
мальчик его видел. Тот смеется, просит: "Пусти, пусти", наконец, хнычет:
"Пусти, пусти, па-па". От возни в песочнице у Кролика начинает болеть
голова. Резиновые шлепки руфбола и стук шашек из соседнего павильона
бередят ему память; легкий ветерок, окаймленный кружевом детского
бормотанья, доносит забытый запах узкой пластмассовой ленты, из которой
плетут напульсники и шнурки для свистков, запах клея и пота на рукоятках
спортивных снарядов. Он ясно видит истину: то, что ушло из его жизни, ушло
безвозвратно, ищи сколько хочешь - все равно не найдешь. Беги куда хочешь
- все равно не догонишь. Оно было здесь, под этим городом, в этих голосах
и запахах, которые навеки остались позади. Полнота жизни исчерпывается,
когда мы платим дань Природе, когда мы даем ей детей. После этого мы ей
больше не нужны, и мы - сначала изнутри, потом снаружи - превращаемся в
мусор. В стебли от цветов.
Они приходят в гости к бабе Спрингер. Мальчик счастлив, он любит
бабушку, поэтому и Кролик чувствует к ней симпатию. Она пытается затеять с
ним ссору, но он не отвечает, он со всем соглашается, он был подонком,
идиотом, он вел себя ужасно, ему повезло, что он не угодил в тюрьму. В
сущности, в ее наскоках нет злобы. Во-первых, здесь Нельсон, а во-вторых,
она рада, что он вернулся, и боится его спугнуть. В-третьих, родители жены
не могут так больно обидеть человека, как его собственные. Как бы они тебя
ни поносили, они всегда остаются где-то вовне, в них есть что-то уютное и
даже забавное. Они со старухой сидят на затененной веранде и пьют холодный
чай со льдом; она положила забинтованные ноги на табуретку, а слабые
стоны, которые она издает, силясь сдвинуть с места свою тушу, вызывают у
него улыбку. У него такое чувство, будто он в гостях у знакомой глупой
девчонки. Нельсон и Билли Фоснахт спокойно играют в комнатах. Слишком
спокойно. Миссис Спрингер хочет посмотреть, что они делают, но не хочет
шевелить ногами, в отчаянии она начинает жаловаться, какой невоспитанный
мальчишка Билли Фоснахт, и с ребенка переходит на его мать. Миссис
Спрингер терпеть ее не может, ни на грош ей не верит, и дело тут вовсе не
в темных очках, это просто смешное жеманство, дело в том, что она вся
какая-то въедливая, пристала к Дженис, и все потому, что вокруг нее ходят
грязные сплетни.
- Она являлась сюда так часто, что я возилась с Нельсоном больше, чем
Дженис, - эти две дурехи чуть не каждый день бегали в кино, словно
школьницы, никакой ответственности, можно подумать, что у них нет детей.
Кролик еще со школы знает, что Пегги Фоснахт, тогда она была Пегги
Гринг, носит темные очки, потому что у нее жуткое, унизительное
косоглазие. И Экклз говорил ему, что ее общество было огромным утешением
для Дженис в тяжелый период, который теперь позади. Но он не высказывает
ни одного из этих возражений, а умиротворенно слушает, довольный тем, что
они с миссис Спрингер заодно против всего света. Кубики льда в чае тают,
делая его вдвое слабее, болтовня тещи журчит в ушах, как тихий ручеек. Она
его убаюкивает, веки опускаются, лицо расплывается в улыбке; по ночам он
плохо спит - он не привык спать один - и теперь дремлет, убаюканный
зеленым привольем ясного дня, ленивый и ублаготворенный, наконец-то
вступивший на правильный путь.
В доме его собственных родителей все по-другому. Они с Нельсоном
однажды приходят туда. Мать его чем-то недовольна; как только он
переступает порог, ее недовольство ударяет ему в нос, словно запах
старости на всем вокруг. После спрингеровского дома их домик кажется
обшарпанным и маленьким. Что ее мучит? Не сомневаясь, что она, как всегда,
на его стороне, он скороговоркой рассказывает ей, что Спрингеры вначале
вели себя ужасно, но миссис Спрингер, в сущности, очень добрая и как будто
все ему простила; что мистер Спрингер платил за их квартиру, а теперь
обещал ему работу - продавать машины в одном из его филиалов. У него
четыре филиала в Бруэре и окрестностях; Кролик понятия не имел, что он
такой крупный делец. Он, конечно, порядочное ничтожество, но ничтожество
удачливое; во всяком случае, он, Гарри Энгстром, еще дешево отделался.
Крупный нос матери и запотевшие очки сердито поблескивают. Ее неодобрение
колет его всякий раз, как она оборачивается к нему от раковины. Сначала он
думает, это оттого, что он долго к ней не приходил, но если так, он ведь
явился, могла бы и успокоиться. Может, она возмущена, что он спал с Рут и
совершил прелюбодеяние; с годами она становится религиозной и, наверно,
считает, что ему не больше двенадцати лет. Однако она вдруг, ни с того ни
с сего, огорошивает его вопросом:
- А что будет с той несчастной девушкой, с которой ты жил в Бруэре?
- С ней? О, она не пропадет. Она ни на что не рассчитывала. - Но,
произнося эти слова, он ощущает вкус собственной слюны. То, что мать его
может хотя бы только упомянуть о Рут, смещает все его понятия о жизни.
Она поджимает губы и, надменно покачав головой, произносит:
- Я тебе ничего не говорю, Гарри. Я ни слова тебе не говорю.
На самом-то деле она много чего говорит, только он ее не понимает.
Кое-что проясняется из ее обращения с Нельсоном. Она почти не замечает
мальчика, не пытается дать ему игрушки или приласкать, а только говорит:
"Здравствуй, Нельсон", коротко кивает головой, а очки при этом сверкают
белыми кругами. После сердечности миссис Спрингер ее холодность кажется
жестокой и грубой. Нельсон это чувствует и, притихнув, испуганно льнет к
ногам отца. Кролик не понимает, какая муха укусила его мать, но ясно одно
- незачем вымещать свое настроение на двухлетнем малыше. Он никогда не
слыхал, чтобы бабушки так себя вели. Правда, присутствие несчастного
ребенка мешает им вести разговор, как бывало раньше, когда мать
рассказывала ему разные смешные истории про соседей, а потом они говорили
о нем - каким он был в детстве, как дотемна кидал баскетбольный мяч и как
всегда присматривал за Мим. То, что Нельсон наполовину Спрингер, видимо,
все это убивает. На секунду он перестает любить свою мать - ну не
сумасшествие ли так пренебрежительно обращаться с ребенком, который едва
научился говорить?! Ему хочется спросить ее: _Что случилось? Ты ведешь
себя так, словно я перешел на сторону врага. Уж не сошла ли ты с ума? Ты
ведь знаешь, что они правы, так почему ты меня не похвалишь_?
Но он ничего этого не говорит, он так же упрям, как она. Он вообще
почти ничего не говорит, убедившись, что его сообщение о благородстве
Спрингеров не имеет никакого успеха. Он просто торчит на кухне, и они с
Нельсоном катают по полу лимон. Всякий раз как лимон, вихляя, катится к
ногам миссис Энгстром, подбирать его приходится Кролику - Нельсон ни за
что не хочет. Кролику стыдно - за себя или за нее, он не знает. Когда
возвращается домой отец, дело отнюдь не меняется к лучшему. Старик не
сердится, но смотрит на Гарри так, словно он пустое место. Его устало
сгорбленная спина и грязные ногти раздражают сына; можно подумать, что он
нарочно старается превратить их всех в стариков. Почему он не вставит себе
зубы, которые будут как следует держаться? Жует губами, как старая баба.
Но отец хотя бы обращает внимание на Нельсона, который радостно катит ему
лимон. Он толкает его обратно.
- Будешь играть в мячик, как папа?
- Он не может, Эрл, - перебивает мать, и Кролик счастлив услышать ее
голос - наконец-то лед сломан, - но она говорит: - У него маленькие
спрингеровские ручки.
Эти жесткие как сталь слова высекают сноп искр из сердца Кролика.
- Перестань ты, ради Бога, - говорит он и тут же сожалеет, что сказал
это, потому что попался в ловушку. Не все ли равно, большие у Нельсона
руки или маленькие. Теперь он понимает, что ему не все равно, он не хочет,
чтобы у мальчика руки были такие, как у Дженис, а если они такие - уж раз
мама заметила, наверняка так оно и есть, - он любит малыша чуть-чуть
поменьше. Он любит малыша чуть-чуть поменьше, но ненавидит свою мать за
то, что она его к этому вынудила. Кажется, будто она хочет опрокинуть весь
мир - даже если он рухнет ей на голову. Его всегда восхищала эта ее черта
- она не возражает, пусть он ее ненавидит, лишь бы до него дошли ее
внушения. Но он отвергает ее внушения, они пронзают ему сердце, и он их
отвергает. Он не хочет их слушать. Он вообще не хочет больше ее слушать.
Он только хочет поскорее уйти, пока в нем еще остается хоть капля любви к
матери. - Где Мим? - спрашивает он отца, подходя к дверям.
- Мы теперь редко видим Мим, - говорит ему старик.
Он опускает мутные глаза и трогает рукой карман рубашки, в котором
держит две шариковые ручки и грязный пакетик с бумагами и карточками.
Последние несколько лет отец начал со старческой суетливостью складывать в
пакетики разные вещи - карточки, списки, квитанции, календарики, -
обертывать их резинками и рассовывать по карманам. Кролик покидает отчий
дом с такой тяжестью на сердце, будто оно сдвинулось с места.
Все идет хорошо до тех пор, пока Нельсон не спит. Но как только малыш
засыпает, как только его лицо вытягивается, дыхание с шумом вырывается из
вялых губ, оставляя на простыне пятна слюны, хохолок волос веером
рассыпается по подушке, гладкая кожа на пухлых щеках бессильно обмякает и
покрывается густым румянцем, в душе Гарри разверзается мертвая пустота, и
его охватывает страх. Сон ребенка настолько глубок, что ему страшно, как
бы он не прорвал тонкую оболочку жизни и не провалился во тьму забвения.
Порой он вынимает мальчика из кроватки, чтобы унять тревогу прикосновением
теплого, податливого сонного тела.
Он шумно бродит по квартире, зажигает все лампы, включает телевизор,
пьет имбирное пиво, листает старые номера "Лайфа", судорожно хватаясь за
все, чем можно заткнуть пустоту. Прежде чем лечь спать, он ставит Нельсона
перед унитазом, открывает кран и гладит упругую голую попку, пока тонкая
струйка не начинает рывками выплескиваться в фаянсовую чашу. Потом
обертывает Нельсона пеленкой, кладет обратно в кроватку и собирается с
силами, чтобы перепрыгнуть глубокую пропасть, отделяющую его от той
минуты, когда в пушистых косых лучах утреннего солнца восставший ото сна
малыш в промокшей насквозь пеленке подойдет к большой кровати и начнет с
любопытством гладить отца по щеке. Порой ребенок залезает на кровать, и от
прикосновения холодной липкой ткани Кролику кажется, будто он вновь
возвратился на мокрый, но надежный берег. Время между этими двумя
моментами Кролику совершенно ни к чему, но страстное желание, чтобы оно
поскорее прошло, не дает ему уснуть. Он лежит в кровати по диагонали,
чтобы не свисали ноги, и старается подавить ощущение качки. Словно судно
без руля и без ветрил, он снова и снова бьется о те же скалы - безобразное
поведение матери, отец, который смотрит на него как на дезертира, молчание
Рут в ту ночь, когда он видел ее в последний раз, угнетающая немота
матери. Что с ней? Он переворачивается на живот, и ему кажется, будто он
смотрит в свинцовое море, туда, где в бездонной глубине темнеют косматые
утесы. Симпатичная Рут в плавательном бассейне. Жалкий подонок Гаррисон
пыжится, силясь изобразить выпускника аристократического колледжа, бабник
и сукин сын. Слабая грязная ручонка Маргарет бьет по зубам Тотеро, Тотеро,
лежащий в кровати с высунутым языком и трепыхающимися веками над
желеобразными глазами. Нет. Он не хочет об этом думать. Он перекатывается
на спину в жаркой сухой постели, и его вновь охватывает ощущение жестокой
качки. Думай о чем-нибудь приятном. Баскетбол и сидр в той маленькой школе
в дальнем конце округа, средняя школа "Иволга", но это было слишком давно,
он помнит только сидр и как толпа сидела на трибунах. Рут в бассейне,
невесомая и круглая от воды, она с закрытыми глазами плывет на спине,
выходит, берет полотенце; он смотрит ей на ноги, потом рядом с ним лежит
ее лицо, огромное, желтое, неподвижное - мертвое. Нет. Он должен стереть
из памяти Рут и Тотеро - оба напоминают ему о смерти. На одной стороне
они, а с ними - вакуум смерти, на другой - угроза возвращения Дженис, -
потому-то его и качает. Хотя он лежит один, ему кажется, что он в толпе;
все эти люди будоражат его не столько своими лицами или словами, сколько
немым неотступным присутствием, они теснятся вокруг в темноте, как
подводные скалы, а снизу доносится тонкое, слабое жужжанье - это жена
Экклза ему подмигивает. Подмигивает. Что бы это значило? Всего лишь
невинная шутка в суматохе у дверей, когда девчушка пришла сверху в одних
штанишках, а может, она заметила, что он смотрит на ее ногти, и чуть-чуть
моргнула глазом, пожелав ему _счастливого_ пути, а может, это щелка света
в темном коридоре говорит ему: _входи_? Смешная, хитрая, веснушчатая
бабенка, и это непрерывное тонкое жужжанье с тех самых пор, как она
захотела, чтобы он вошел. Тень ее бюстгальтера остроконечные шишки в
комнате залитой светом стягивает шорты бедра с гладкой детской кожей
жирный зад Фрейд в белой гостиной увешанной акварелями каналов; иди сюда
примитивный отец она сидит на диване какая у тебя красивая грудь и тут и
тут и там. Он переворачивается на бок, и сухая простыня как прикосновение
ее жадных рук; высокий, он встает с ворсистого бархата, надувшаяся вена
прорывается сквозь рифы, и твердой опытной рукой он делает то, что нужно
было сделать, чтобы прекратить это тонкое жужжанье, снять напряжение и
уснуть. Сладкая женская пена. Наконец он до нее добрался. Стоя на голове,
пересекает бейсбольное поле и выходит с другой стороны. Как глупо. Очень
жаль. Он прижимается щекой к прохладному месту на подушке. Покончив с
Люси, он чувствует, что качка ослабела. Ее белые линии, словно концы
размотанной веревки, уплывают прочь. Он должен спать; мысль о приближении
далекого берега упрямой глыбой загораживает путь. Думай о чем-нибудь
приятном. За всю его сознательную жизнь было всего лишь одно место, куда
он может ступить, не боясь, что земля превратится в лица, которые он
топчет ногами, - площадка за ресторанчиком в Западной Вирджинии, где он
выпил чашку кофе в ту ночь, когда ездил на юг. Он вспоминает горы вокруг -
словно кольцо вырезанных из картона фигур на белесом от луны ночном небе.
Он вспоминает ресторанчик - золотые окна, как у трамваев, ходивших в его
детские годы из Маунт-Джаджа в Бруэр, и воздух, холодный, но живой от
дыхания ранней весны. Он слышит стук шагов по асфальту у себя за спиной и
видит тех двоих - взявшись за руки, они бегут мимо него к своей машине.
Одна из тех рыжих девчонок, что сидели в ресторанчике, волосы свисают, как
морская трава. Наверно, именно здесь он повернул не в ту сторону, когда
надо было ехать за ними, - они хотели, чтоб он ехал за ними, вот и надо
было ехать, и в полубреду ему представляется, будто он и вправду поехал за
ними и сейчас еще едет. Как музыкальная нота - пока нажимаешь на клавишу,
кажется, что она движется, хотя на самом деле она остается все на том же
месте. И на этой ноте его уносит в сон.
Он просыпается задолго до рассвета, все с тем же ощущением качки, ему
страшно в пустой постели, он боится, что Нельсон умер. Он пытается снова
проскользнуть в тот сон, который ему привиделся, но ночной кошмар
разрастается, и в конце концов он встает и идет послушать дыхание
Нельсона, потом возвращается в постель. Первые проблески зари
выгравировали резкие черные линии на простынях. На сетку этих линий он
ложится, стараясь урвать еще часок сна, прежде чем мальчик придет к нему,
озябший и голодный.
В пятницу Дженис возвращается домой. В первые дни присутствие
новорожденной наполняет квартиру, как ладан из маленькой чаши наполняет
часовню. Ребекка Джун лежит в корзине, сплетенной из выкрашенного в белую
краску тростника, на подставке с колесиками. Когда Кролик подходит
убедиться, что она и вправду здесь, девочка кажется ему тускловатой,
словно она еще не набрала сил, необходимых для образования четкого
силуэта. Ее щека уже не того яркого красного цвета, что он видел в
больнице, она испещрена серыми, желтыми и синими крапинками, словно
мрамор. Когда Дженис кормит Ребекку, гармоничное сочетание округлой желтой
груди с круглым желтоватым личиком новорожденной образует симметрию,
которая неодолимо притягивает к себе и его и Нельсона. Когда Ребекка
сосет, Нельсон беспокоится, рвется к ним, тычет пальцем в шов между губами
ребенка и соском матери, а когда его бранят и отталкивают, бродит вокруг
кровати, произнося нараспев услышанное по телевизору обещание: "Майти Маус
уже в пути". Кролику тоже нравится лежать с ними рядом и смотреть, как
Дженис возится со своими набухшими грудями - они такие полные, что белая
кожа туго натянута и блестит. Словно дула орудий, она нацеливает толстые
соски в слепой потрескавшийся рот, который открывается и захватывает их
быстро, как птичий клюв. "Ой", - восклицает Дженис, и железы в губах
ребенка начинают пузыриться в такт с молочными железами. Гармония
установлена, и на ее лице появляется улыбка облегчения. Она прижимает
пеленку ко второй груди, вытирая лишнее молоко, которое оттуда сочится. В
эти первые дни, после того как она отдохнула и набралась сил в больнице,
молока у нее больше, чем нужно ребенку. Между кормлениями оно течет, на
всех ночных рубашках образуются два затвердевших пятна. Когда она остается
голой, не считая гигиенического эластичного пояса, при виде ее пухлого
мягкого живота и буйных грудей, которые под тяжестью молока торчат из
стройного тела, как лоснящиеся, покрытые зелеными прожилками плоды с
шероховатыми лиловыми кончиками, у него все внутри переворачивается.
Отяжелевшая сверху и забинтованная снизу, Дженис нетвердо держится на
ногах и двигается осторожно, словно боясь от малейшего толчка перелиться
через край. Хотя она без всякого стыда использует груди как инструменты
для кормления ребенка, она все еще стесняется его взгляда и, если он
слишком открыто на нее смотрит, спешит прикрыться. Но он чувствует разницу
между теперешним временем и первыми днями любви. Теперь она не обращает на
себя внимания, то и дело голая выходит из ванной, качая ребенка, небрежно
спускает лямки рубашки и вообще ведет себя так, словно она - машина,
податливая белая машина для совокупления, вынашивания и кормления. Он тоже
переливается через край, густая сладкая любовь переполняет ему грудь, и он
хочет хотя бы чуть-чуть к ней прикоснуться; он знает, что вся она -
кровоточащая рана, но только чуть-чуть прикоснуться, чтобы избавиться от
своего молока, отдать его ей. Хотя, одурманенная эфиром, она говорила, что
хочет его любви, в постели она от него отворачивается и спит так тяжело,
как будто нарочно старается его обидеть. Но он слишком ей благодарен,
слишком ею гордится, чтобы ослушаться. Всю эту неделю он по-своему ей
поклоняется.
Экклз является с визитом и приглашает их в церковь. Они так ему
обязаны, что обещают: кто-нибудь из них непременно придет. Скорее всего
Гарри. Дженис не может, в это воскресенье будет всего девять дней, как она
вышла из больницы, а с понедельника Гарри уже пошел на новую работу, и она
чувствует себя усталой, слабой и измученной. Гарри с удовольствием идет в
церковь. Не только из симпатии к Экклзу, а, главное, потому, что счастлив,
ему повезло, на него снизошла благодать, он прощен и хочет выразить свою
благодарность. Он инстинктивно верит в существование невидимого мира, и
никто даже не подозревает, как часто его поступки являют собою сделки с
этим миром. Он надевает новый серый костюм и без четверти одиннадцать, за
день до летнего солнцестояния, выходит в ясное воскресное утро. Он всегда
с удовольствием смотрел на людей, которые чинно шествовали в церковь
напротив дома Рут, и вот теперь он с ними. Впереди - первый за всю неделю
час, который он проведет без Спрингеров, будь то Дженис дома или ее отец
на службе. Работа была бы совсем не трудной, если бы не бесконечное
вранье. К середине дня он уже как выжатый лимон. Смотришь на эти развалюхи
- 80.000 миль на спидометре, поршни так износились, что масло течет рекой,
видишь, как их моют, скручивают обратно спидометр, и слышишь свой
собственный голос: это же просто даром. Он будет просить прощения.
Он ненавидит всех, кто идет по улице в грязной повседневной одежде,
выставляя напоказ свою веру в то, что мир висит над пропастью, что смерть
- конец всему и что запутанная нить его, Кролика, чувств ведет в никуда. И
соответственно любит тех, кто нарядился для церкви, - отглаженные выходные
костюмы солидных мужчин придают респектабельность и вес его тайному
ощущению невидимого, цветы на шляпах их жен как бы превращают невидимое в
видимое, а их дочери - сами цветы, тело каждой - цветок с лепестками из
тюля и оборок, цветы веры, так что даже самые невзрачные в глазах Кролика
сияют красотой, красотою веры. В избытке благодарности он готов целовать
им ноги - они избавляют его от страха. Когда он входит в церковь, он
слишком переполнен счастьем, чтобы просить прощения. Он преклоняет колена
на красной скамеечке - она хоть и мягкая, но не настолько, чтобы под
тяжестью тела у него не заболели колена, - от радости у него шумит в ушах,
кровь приливает к голове, и бессвязные слова: _Господи, Ребекка, спасибо_
- пузырятся в вихре телячьего восторга. Люди, познавшие Бога, шуршат и
шевелятся вокруг, поддерживая его во тьме. Кролик снова садится, и глаза
его останавливаются на фигуре в предыдущем ряду. Женщина в широкополой
соломенной шляпе. Ростом ниже среднего, с узкими веснушчатыми плечами,
наверно, молодая, хотя со спины женщины всегда кажутся моложе. Широкая
шляпа грациозно отзывается на малейшее движение головы, превращая светлый
завиток на затылке в тайну, открытую лишь ему одному. Шея и плечи
переливаются смутным прозрачным сияньем от мерцающих в лучах света нежных
тонких волосков. Он улыбается, вспомнив слова Тотеро, что все женщины
сверху донизу покрыты волосами. Уж не умер ли Тотеро, думает он и молит
Бога, чтобы его тренер остался в живых. Ему не терпится, чтобы женщина
обернулась и он смог увидеть ее профиль из-под края шляпы - большой
плетеной солнечной шестерни, украшенной букетиком бумажных фиалок. Она
смотрит вниз на что-то рядом с собой, у него перехватывает дыхание,
тончайший полумесяц щеки вспыхивает и снова гаснет. Возле ее плеча
появляется кусочек розовой ленты. Перед ним любопытное, восторженное
личико Джойс Экклз. Пальцы его торопливо листают псалтырь, и когда
раздаются звуки органа, на расстоянии протянутой руки встает жена Экклза.
Экклз, тяжело волоча ноги, идет по проходу вслед за потоком церковных
служек и певчих. За оградой алтаря он кажется рассеянным и брюзгливым,
далеким, бестелесным и неподвижным, словно японская кукла в ризе.
Аффектированный, гнусаво-благочестивый голос, которым он декламирует
молитвы, неприятно режет Кролику слух; ему вообще неприятна вся
епископальная служба с ее напряженными падениями и взлетами, с заученными
механическими мольбами и беглыми короткими песнопеньями. Ему неудобно
стоять на коленях, у него ноет поясница; чтобы не упасть с коленок назад,
он опирается локтями на спинку скамьи предыдущего ряда. Ему недостает
знакомой лютеранской литургии, которая врезана в его душу, словно истертая
непогодой надпись. В этом богослужении он нелепо топчется в темноте,
натыкаясь на то, что кажется ему произвольным искажением порядка службы.
Он считает, что здесь придают слишком много значения сбору пожертвований.
Он почти не следит за проповедью.
В ней говорится о сорока днях и ночах, об искушении Иисуса в пустыне, о
Его беседе с Дьяволом. Имеет ли эта история какое-либо отношение к нам,
здесь, теперь? В двадцатом веке, в Соединенных Штатах Америки? Да. В
некотором смысле все христиане должны уметь вести беседы с Дьяволом,
должны изучать его повадки, должны услышать его голос. У этой легенды
очень древняя традиция, она передавалась из уст в уста еще у ранних
христиан. Более глубокое ее значение, ее сокровенный смысл, по мнению
Экклза, таков: страдания, утраты, бесплодие, лишения, нужда - все это
неотъемлемое условие воспитания, причащения Христу. Стоя на кафедре, Экклз
пытается подавить пискливые ноты, прорывающиеся в его голосе. Брови его
дергаются, словно рыбы на крючке. Это неприятное, вымученное зрелище, он
весь корчится. Машину он водит с гораздо более непринужденным
благочестием. В своем облачении он выглядит как зловещий жрец какой-то
нудной мистерии. Гарри претит темная, запутанная, нутряная сторона
христианства, его свойство претерпевать, входить вовнутрь смерти и
страдания, чтобы искупить и превратить их в нечто прямо противоположное -
зонтик, вывернутый наизнанку. Он лишен сознательной воли идти прямой
линией парадокса. Глаза его поворачиваются к свету, как бы тот ни бил ему
в сетчатку.
Ярко освещенная щека Люси Экклз то появляется, то исчезает за своим
соломенным щитом. Девочка - ее всю, кроме ленты, скрывает спинка скамьи -
что-то ей шепчет, наверно, что он сидит сзади. Но женщина упорно не
поворачивается. Это бессмысленное пренебрежение возбуждает Кролика. Он
видит ее, самое большее, в профиль - мягкая складка двойного подбородка
выделяется резче, когда она хмурится, глядя вниз на девочку. На ней платье
в узких голубых полосках, которые сходятся на швах множеством острых
уголков. Элегантная ткань и фасон платья совсем не подходят для церкви.
Есть что-то эротическое в том, как тихо она сидит в храме и как безропотно
подчиняется его суровому, заскорузлому порядку. Кролик льстит себя
надеждой, что истинное ее внимание излучается назад, на него. На фоне
мрачного пестрого узора склоненных голов, цветных стекол, пожелтевших
мемориальных таблиц на стенах и затейливой резьбы - деревянных шишечек и
бусин на спинках скамей - ее волосы, кожа и шляпа переливаются, как
разноцветные отсветы пламени.
Поэтому, когда проповедь переходит в псалом и блестящий затылок Люси
Экклз склоняется, чтобы принять благословенье, когда нервная минута
молчания проходит и она встает и наконец поворачивается к нему, его
постигает горькое разочарование при виде этой коллекции ярких точек -
глаз, ноздрей, веснушек и тугих ямочек, придающих насмешливое выражение
уголкам ее рта. Его даже несколько шокирует, что лицо ее вообще имеет
какое-то выражение, - он не подозревал, что блистательная картина, которой
он целый час любовался, может так быстро сузиться до размеров одной
незначительной личности.
- Привет, привет, - говорит он.
- Хелло. Вот уж кого я никак не ожидала здесь увидеть.
- Почему?
- Не знаю. Просто вы не похожи на человека, который укладывается в
общепринятые рамки.
Он следит за ее глазами - может, она опять ему подмигнет. Он давно
перестал верить, что тогда, много недель назад, она и вправду ему
подмигнула. Она отвечает на его взгляд, и он в конце концов опускает
глаза.
- Привет, Джойс. Как дела? - говорит он.
Девочка прячется за спину матери, которая лавирует по проходу, расточая
направо и налево сияющие улыбки овечкам. Остается только удивляться ее
умению приспосабливаться к окружающей обстановке.
У дверей с Гарри здоровается Экклз - теплое пожатие его широкой руки
усиливается как раз тогда, когда ему следовало бы ослабнуть.
- Счастлив видеть вас здесь, - говорит он, не сходя с места. Кролик
чувствует, как позади сбивается в кучу и напирает вся цепочка.
- Мне очень понравилось. Классная проповедь, - говорит он.
Экклз уставился на него с лихорадочной улыбкой и румянцем на щеках,
словно за что-то извиняясь. Он смеется; на секунду перед глазами Кролика
мелькает его небо, а потом Кролик слышит, как он говорит Люси: "Примерно
через час".
- Жаркое уже в духовке. Ты как хочешь - холодное или пожарить подольше?
- Пожарить подольше, - отвечает он. С серьезным видом взяв за руку
маленькую Джойс, он говорит ей: - Здравствуйте, миссис Посикушкис. Вы
сегодня великолепно выглядите.
Кролик от неожиданности вздрагивает и видит, что толстая дама, стоящая
за ним, вздрагивает тоже. Его жена не преувеличивала, Экклз и правда
болтает лишнее. Люси, сопровождаемая Джойс, подходит к нему и
останавливается. Соломенная шляпа доходит ему до плеча.
- Вы на машине?
- Нет. А вы?
- Тоже нет. Хотите нас проводить?
- С удовольствием.
Приглашение настолько дерзко, что скорее всего ровно ничего не значит;
тем не менее в его груди начинает вибрировать настроенная на ее волну
струна. Солнечный свет мерцает в листве; утратив молочную белизну своих
утренних лучей, он тяжелым сухим зноем давит на мостовую и тротуар. На
асфальте поблескивают осколки слюды; окна и капоты проносящихся мимо машин
пронизывают воздух яркими белыми бликами. Люси Экклз снимает шляпу и
встряхивает волосами. Толпа прихожан позади редеет. Густая тень лоснящейся
свежей листвы посаженных между тротуаром и мостовой кленов ритмично
сменяется освещенными солнцем участками, и тогда ее лицо и его рубашка
кажутся белыми-белыми; гул моторов, скрип трехколесного велосипеда, стук
чашки о блюдце в доме - все эти звуки катятся на него словно по блестящему
стальному бруску. Он дрожит в потоках света, который как бы исходит от
нее.
- Как ваша жена и ребенок?
- Замечательно. Просто замечательно.
- Прекрасно. А ваша новая работа вам нравится?
- Не очень.
- О, это, наверно, дурной признак?
- Не знаю. По-моему, никто не ожидает, чтоб человеку нравилась его
работа. Если она ему нравится, это уже не работа.
- А Джеку его работа нравится.
- Значит, это не работа.
- Он так и говорит. Говорит, что это не работа, в том смысле, как я ее
понимаю. Но я уверена, что вам его идеи знакомы не хуже, чем мне.
Он чувствует, что она его поддразнивает, но он и без того весь трепещет
от возбуждения.
- По-моему, у нас с ним много общего.
- Пожалуй, да. - От странной поспешности, с какой она это произносит, у
него начинает быстрее биться сердце. - Но я, естественно, больше замечаю
различия. - Ее голос сухо ввинчивается в конец фразы, нижняя губа
кривится.
Что это значит? У него такое ощущение, будто он наткнулся на стекло. Он
не знает - это разговор ни о чем или шифр, за которым таится более
глубокий смысл. Он не знает, сознательная она кокетка или бессознательная.
Он всякий раз надеется, что при новой встрече будет говорить с нею твердо,
скажет, что влюблен в нее или еще что-нибудь в том же роде, и выложит всю
правду, но в ее присутствии он немеет, стекло туманится от его дыхания, он
не находит, что сказать, и говорит глупости. Он знает только одно - за
всем этим, вопреки их мыслям и положению, он обладает правом господства
над ней, словно наследственным правом на какой-то далекий участок земли, и
что всеми своими фибрами, каждым своим волоском, жилкой и нервом она
готова ему покориться. Однако этой готовности противостоит разум.
- В чем, например? - спрашивает он.
- Ну, например, в том, что вы не боитесь женщин.
- А кто их боится?
- Джек.
- Вы так думаете?
- Уверена. Со старухами и подростками - с теми, кто видит его в
пасторском воротнике, - он еще ладит. Но к остальным он относится очень
подозрительно, он их не любит. Он даже считает, что им незачем ходить в
церковь. Они приносят туда запах детей и постели. Не то чтобы это было
личное свойство Джека, это свойство всей христианской религии - она очень
невротична.
Почему-то это ее пристрастие к психологии кажется Кролику таким глупым,
что он освобождается от сознания собственной глупости. Сходя с высокого
тротуара, он поддерживает ее под руку. В Маунт-Джадже, построенном на
склоне горы, очень много высоких поребриков, которые маленьким женщинам
трудно с изяществом преодолевать. Ее голая рука остается холодной под его
пальцами.
- Не вздумайте рассказывать об этом прихожанам.
- Вот видите! Вы говорите в точности как Джек.
- Это хорошо или плохо? - Вот так. Теперь он взял ее на пушку. Ей уже
не вывернуться, она должна ответить: либо хорошо, либо плохо, и это будет
развилка дороги.
Но она молчит. Он чувствует, каких усилий ей это стоит - она привыкла
давать ответы. Они поднимаются на противоположный тротуар, и он неловко
выпускает ее руку. Но, несмотря на неловкость, он все равно чувствует, что
она по нем, что они подходят друг другу.
- Мама.
- Что?
- Что значит ротична?
- Ротична? А, невротична. Это когда у кого-нибудь не совсем в порядке с
головой.
- Если голова болит?
- Да, что-то в этом роде. И так же серьезно. Но не беспокойся, детка.
Это бывает почти со всеми. Кроме нашего друга мистера Энгстрома.
Девочка поднимает глаза и с застенчивой, но дерзкой улыбкой глядит на
Кролика из-за материнского бедра.
- Он непослушный, - говорит она.
- Не очень, - отзывается мать.
В конце кирпичной стены пастората стоит брошенный голубой трехколесный
велосипед. Джойс подбегает к нему, садится и уезжает в своем воскресном
пальтишке цвета морской волны и с розовой лентой в волосах; металл
скрипит, вплетая в воздух крученые нити каких-то утробных звуков. С минуту
они оба смотрят на ребенка. Потом Люси спрашивает:
- Вы не хотите зайти?
В ожидании ответа она созерцает его плечо, а ему сверху кажется, что
глаза ее спрятаны под белыми веками. Губы у нее раскрыты, язык, судя по
движению челюсти, касается неба. Полуденное солнце резко очерчивает лицо и
потрескавшуюся губную помаду. Он видит, как влажная подкладка нижней губы
прикасается к зубам. Запоздалый ветерок проповеди с ее привкусом
болезненной нравоучительности, словно пыльный ветер пустыни, овевает все
его тело, и перед глазами ни с того ни с сего возникают просвеченные
зеленоватыми прожилками нежные груди Дженис. Эта дрянная козявка хочет
оторвать его от них.
- Нет, спасибо. Не могу.
- Да бросьте вы. Вы были в церкви, и вам полагается награда. Выпейте
кофе.
- Знаете что, - говорит он мягко, но со значением. - Вы симпатяга, но у
меня теперь жена. - Он поднимает руки, словно пытаясь что-то объяснить, и
Люси поспешно делает шаг назад.
- Прошу прощения.
Он видит только пятнистую часть ее зеленых радужек, похожих на клочки
папиросной бумаги вокруг черных зрачков, а потом ее круглый тугой зад,
вихляя, удаляется по дорожке.
- Но все равно большое спасибо, - пустым, упавшим голосом кричит он ей
вслед. Он страшится ненависти.
Она с таким грохотом хлопает дверью, что молоточек-рыбка сам собою
стучит на пустом крыльце.
Не замечая солнца, он идет домой. Отчего она разозлилась - оттого, что
он отверг ее предложение, или оттого, что показал ей: он понял, что она
ему предлагает? А может, ей вдруг стало ясно, какова она на самом деле?
Когда его мать попадает в неловкое положение, она точно так же спускает
пары. Как бы то ни было, шагая под деревьями в воскресном костюме, он
чувствует себя элегантным, высоким и сильным. Пренебрег он женою Экклза
или просто неправильно ее понял, она все равно его расшевелила, и он
входит в свою квартиру, исполненный холодного расчета и похоти.
Его желание спать с Дженис подобно маленькому ангелочку, которому
приделали свинцовые грузила. Новорожденная безостановочно пищит. Весь день
она лежит в своей колыбельке, издавая невыносимо напряженный звук хннннннх
- ах-ах-пппх, словно скребется слабой рукою в какую-то дверцу у себя
внутри. Чего она хочет? Почему не спит? Он пришел из церкви с драгоценным
даром для Дженис, и все время что-то мешает ему преподнести ей этот дар.
Шум наполняет квартиру страхом. У него болит живот; когда он берет девочку
на руки, чтобы она отрыгнула, у него самого начинается отрыжка - давление
в желудке образует туго надутый пузырь; такой же пузырь в желудке ребенка
упорно не желает лопнуть. Крошечное мягкое мраморное тельце, невесомое,
как бумага, туго натягивается у него на груди, потом снова вяло повисает;
горячая головка вертится, словно хочет сорваться с плеч.
- Бекки, Бекки, Бекки, - говорит он. - Спи, спи, спи.
Нельсон от шума начинает капризничать и хныкать. Словно находясь ближе
всех к темным воротам, из которых только что вышел младенец, он острее
всех воспринимает угрозу, о которой ребенок силится их предупредить.
Какая-то смутная тень, неразличимая для их более совершенных органов
чувств, наступает на Ребекку, как только она остается одна. Кролик кладет
ее в корзину и на цыпочках уходит в гостиную; они сидят затаив дыхание.
Потом мембрана тишины со страшным скрипом разбивается, и прерывистый стон:
_нннх-аннннннх_! - раздается снова.
- О Господи, - говорит Кролик. - Вот дрянь. Вот дрянь.
Часов в пять Дженис начинает плакать. Слезы брызжут из глаз и текут по
темному изможденному лицу.
- Я вся высохла. Мне нечем ее накормить. - Она уже несколько раз
подносила ребенка к груди.
- Плюнь, - говорит Кролик. - Перетерпит. Выпей. Там на кухне осталось
немного виски.
- Что ты мне все твердишь - выпей да выпей? Я стараюсь не пить. Мне
казалось, тебе не нравится, когда я пью. Весь день ты куришь одну сигарету
за другой и уговариваешь меня выпить.
- Я думал, тебе станет легче. Ты все время на взводе.
- Не больше, чем ты. Что с тобой? Что у тебя на уме?
- Куда девалось твое молоко? Почему ты не можешь как следует накормить
ребенка?
- За последние четыре часа я ее уже три раза кормила. Здесь больше
ничего нет. - Откровенным жалким жестом она сквозь платье давит себе
груди.
- Выпей чего-нибудь.
- Послушай, что тебе сказали в церкви? Ступай домой и напои свою жену
допьяна? Если тебе хочется выпить, пей сам.
- Мне вовсе этого не надо.
- Но тебе чего-то надо. Это ты действуешь на Бекки. Утром, пока тебя не
было, с ней все было хорошо.
- Плюнь. Не думай об этом. Не думай про эту пакость, и все.
- Бэби плачет!
Дженис обнимает Нельсона.
- Я слышу, детка. Ей жарко. Она сейчас перестанет.
- Бэби жарко?
С минуту они слушают, но крик не умолкает; отчаянное, бессильное
предостережение прерывается мучительными промежутками тишины, а потом
раздается опять. Предупрежденные неведомо о чем, они безостановочно
мечутся среди обрывков воскресной газеты, разбросанных по квартире, стены
которой запотели, словно стены тюрьмы. За окном уже много часов подряд
блистает царственно-ясное небо, и Кролика приводит в еще большее смятение
мысль, что в такую погоду родители всегда брали его с Мим на долгую
приятную прогулку, а теперь они зря теряют чудесный воскресный день. Но
они никак не соберутся выйти из дому. Он мог бы пойти погулять с
Нельсоном, но мальчик, охваченный непонятным страхом, цепляется за мать, а
Кролик, все еще надеясь обладать Дженис, не отходит от нее ни на шаг, как
скупец от сокровища. Его похоть склеивает их друг с другом.
Она это чувствует, и это угнетает ее еще больше.
- Почему бы тебе не прогуляться? Ты действуешь на нервы ребенку. Ты
действуешь на нервы мне.
- Неужели тебе не хочется выпить?
- Нет. Нет. Мне только хочется, чтобы ты сидел спокойно, перестал
курить и качать ребенка. И отстал от меня. Мне и так жарко. По-моему, мне
лучше лечь обратно в больницу.
- У тебя что-нибудь болит? Где, внизу?
- Все бы ничего, если б только она не плакала. Я ее уже три раза
кормила. А теперь надо кормить ужином вас. Уу-у. Ненавижу воскресенья. Что
ты делал в церкви? Чего ты все время крутишься?
- Я вовсе не кручусь. Я пытаюсь тебе помочь.
- Вижу. Вот это-то как раз и ненормально. У тебя как-то странно пахнет
кожа.
- Чем она пахнет?
- Ах, не знаю. Отстань от меня.
- Я тебя люблю.
- Прекрати. Нельзя. Меня нельзя сейчас любить.
- Полежи немного на диване, а я сварю суп.
- Нет, нет, нет. Выкупай Нельсона. Я попробую еще раз покормить ребенка
Бедняжка, там опять ничего нет.
Ужинают они поздно. Еще совсем светло - это один из самых длинных дней
в году. Они глотают суп под аккомпанемент непрекращающихся воплей Ребекки.
Но когда над сложенными в раковине тарелками, под истертой отсыревшей
мебелью и в похожем на гроб углублении плетеной кроватки начинают
сгущаться тени, девочка внезапно умолкает, и в квартире вдруг воцаряется
торжественный, но полный сознания вины мир. Они бросили ее на произвол
судьбы. Среди них случайно очутилась чужеземка, не умеющая говорить
по-английски, но исполненная великой и тяжкой тревоги, а они бросили ее на
произвол судьбы. В конце концов наступила ночь и унесла ее, как жалкую
пылинку.
- Это не животик, у таких маленьких он не болит, - говорит Дженис. -
Может, она голодная, а у меня кончилось молоко.
- Как же так, у тебя груди, словно футбольные мячи.
Она искоса смотрит на него, чувствуя, к чему он клонит.
- Не вздумай дурачиться.
Однако ему кажется, что он заметил улыбку.
Нельсон охотно ложится спать - так бывает, когда он нездоров. Он
хнычет. Сестренка довела его до полного изнеможения. Темная головка
мальчика тяжело уткнулась и подушку. Он жадно тянется ртом к бутылке, и
Кролик ждет, тщетно пытаясь найти слова, чтоб выразить, передать те
мимолетные мысли, одновременно и зловещие и добрые, что задевают нас
неуловимо и бегло, словно легкий мазок кисти. Смутное чувство горечи
охватывает Кролика. Это горечь сожаленья, неподвластного времени и
пространству, боль о том, что он живет в мире, где темноголовые мальчики,
засыпая на узких кроватках, с благодарностью тянутся губами к бутылкам из
резины и стекла. Он кладет ладонь на шишковатый лоб Нельсона. Мальчик
силится ее сбросить, сердито машет сонной головой, Гарри убирает руку и
уходит в другую комнату.
Он убеждает Дженис выпить. Сам наливает ей виски пополам с водой - он
не очень-то разбирается в спиртном. Что за мерзость, говорит она, но пьет.
В постели ему кажется, что теперь она ведет себя иначе. Ее тело как бы
само идет к нему в руки, податливо заполняет ладонь. От подола ночной
рубашки до самой шеи оно все еще для него. Они лежат на боку лицом друг к
другу. Он массирует ей спину, сначала легонько, потом сильнее, прижимает
грудью к себе, и от ее податливости чувствует такой приток силы, что
приподнимается на локте, нависая над ней, целует твердое темное лицо,
издающее запах спиртного. Она не поворачивает головы, но в ее неподвижном
профиле он не читает отказа. Подавляя волну недовольства, он вновь
заставляет себя приспособиться к ее медлительности. Очень гордый от
сознания своей бесконечной терпеливости, он снова принимается растирать ей
спину. Ее кожа, как и язык, хранит свою тайну. Чувствует ли она
что-нибудь? После Рут она кажется непонятной, угрюмой, безучастной ко
всему глыбой. Сможет ли он разжечь в ней искру? Запястье ноет. Он
осмеливается расстегнуть две пуговки на ее ночной рубашке, отгибает
матерчатый угол, и ее теплая грудь прижимается к обнаженной коже его
груди. Она безропотно сносит этот маневр, и он радуется мысли, что
пробудил в ней полноту чувств. Он хороший любовник. Он поудобней
устраивается в теплой постели и распускает завязку на пижамных штанах. Он
действует мягко и осторожно, не забывая о ее ране, обходя больные места, и
поэтому совершенно выходит из себя, когда ее голос - тонкий,
пронзительный, скрипучий голос глупой девчонки - произносит прямо ему в
ухо:
- Гарри. Неужели ты не видишь, что я хочу спать?
- Что же ты мне сразу не сказала?
- Я не знала. Я не знала.
- Чего ты не знала?
- Я не знала, что ты делаешь. Я думала, ты просто хочешь сделать мне
приятно.
- Значит, тебе неприятно?
- Конечно, неприятно, если я ничего не могу.
- Кое-что ты можешь.
- Нет, не могу. Даже если б я не устала и не обалдела от воплей
Ребекки, мне нельзя. Шесть недель нельзя. Ты ведь сам знаешь.
- Знать-то я знаю, но я думал... - Он страшно смущен.
- Что ты думал?
- Я думал, что ты все равно будешь меня любить.
- Конечно, я тебя люблю, - говорит она, помолчав. - Ты что, не можешь
уснуть?
- Не могу. Не могу. Я слишком люблю тебя.
Еще минуту назад все было хорошо, но от всех этих разговоров ему стало
противно. И так ничего не получалось, а от ее вялости и упрямства стало
совсем из рук вон; она просто все убивает, вызывая в нем чувство жалости,
стыда и сознания собственной глупости. От всего, что было так приятно,
осталась лишь несносная тяжесть и его смешная неспособность как можно
скорее все это прекратить, воспользовавшись безжизненной, но горячей
стенкой ее живота. Она отталкивает его от себя.
- Ты меня просто используешь, - говорит она. - Это отвратительно.
- Ну, пожалуйста, детка.
- Это все так гнусно.
Как она смела это сказать? Он взбешен. Однако ему приходит в голову,
что за те три месяца, что его не было, она усвоила совершенно нереальное
представление о любви. Она стала преувеличивать ее значение, вообразила,
будто это какая-то редкость, драгоценность, а он всего только хочет
поскорее с этим покончить, чтобы уснуть, а потом пойти дальше по прямой
дороге - ради нее. Все только ради нее.
- Повернись на другой бок, - говорит он ей.
- Я тебя люблю, - с облегчением произносит она, думая, что он оставил
ее в покое. Коснувшись на прощанье его лица, она поворачивается к нему
спиной.
Он пристраивается к ее ягодицам, более или менее это получается. И ему
кажется, что все уже идет хорошо, как вдруг она поворачивает голову через
плечо и говорит:
- Это твоя шлюха тебя научила?
Он ударяет ее кулаком по плечу, выскакивает из постели, и пижамные
штаны падают на пол. Из-под жалюзи веет прохладный ночной ветерок. Она
ложится на спину посреди постели и поясняет:
- Я не та шлюха, Гарри.
- Заткнись, с тех пор как ты вернулась домой, я первый раз тебя о
чем-то попросил.
- Ты был просто замечательный.
- Спасибо.
- Куда ты идешь?
Он одевается.
- На воздух. Я весь день торчал в этой проклятой дыре.
- Ты выходил утром.
Он надевает брюки.
- Почему ты не можешь подумать о том, каково мне? Я только что родила.
- Я могу. Могу, но не хочу, мне наплевать, все дело в том, каково мне.
А я хочу выйти на воздух.
- Не уходи, Гарри. Не уходи.
- Оставайся тут со своей драгоценной задницей. Поцелуй ее за меня.
- О Господи! - кричит Дженис, ныряет под одеяло и зарывается лицом в
подушку.
Даже сейчас можно было бы остаться. Его желание любить ее прошло, и
уходить теперь незачем. Он наконец перестал ее любить, и потому вполне
можно было бы лечь рядом с нею и уснуть. Но она сама напросилась - лежит
как бревно и скулит, а внизу, в поселке, на полном газу ревет мотор, там
воздух, деревья, пустые улицы под фонарями, и, вспомнив все это, он
выходит из дома.
Как ни странно, вскоре после его ухода она засыпает: в последнее время
она привыкла спать одна и теперь чувствует физическое облегчение от того,
что его нет в постели и никто не пинает ее горячими ногами и не скручивает
простыни в канаты. Часа в четыре утра Бекки будит ее криком, и она встает.
Ночная рубашка легонько шлепает ее по ногам. Кожа стала неестественно
чувствительной. Она меняет пеленки и ложится на кровать покормить девочку.
Когда Бекки сосет, кажется, будто в теле образуется пустота. Гарри не
вернулся.
Ребенок все время теряет сосок - Дженис никак не может сосредоточить на
дочке внимание, она все время прислушивается, не скребется ли в дверях
ключ Гарри.
Мамины соседи с ума сойдут от смеха, если она опять его упустит; она бы
и думать не стала про маминых соседей, если б все время, пока она жила у
родителей, мать не напоминала ей об их злорадстве, и, как всегда при
матери, у нее появлялось чувство, будто она глупая, некрасивая и обманула
все надежды, а она так надеялась, что с замужеством все это кончится. Она
станет замужней женщиной, и у нее будет свой собственный дом. И еще ей
хотелось назвать девочку в честь матери, чтобы та от нее отвязалась, но
вместо этого бедняжка слепо тычется ртом ей в грудь, напоминая про мать, и
Дженис кажется, будто она лежит на верхушке столба и весь город видит, что
она одна. Ей становится холодно. Ребенок никак не может удержать сосок,
никому она не нужна.
Она встает и начинает ходить по комнате, положив Бекки на плечо, гладит
ей спинку, стараясь выпустить воздух, а бедняжка такая вялая и слабая, то
и дело сползает вниз и норовит зарыться своими бескостными ножками ей в
грудь, чтоб удержаться, а ночная рубашка от ветра развевается и прилипает
к ногам и к ее драгоценной, как он выразился, заднице. Скажут, будто
вываляют ее в грязи, - у них даже нет приличных слов, чтобы назвать части
твоего тела.
Если б ключ стал царапаться в замке и он вошел бы в дверь, пусть делает
с ней что хочет, ей наплевать, замужество есть замужество. Но сегодня
ночью это было уж до того несправедливо, у нее все болит, а он все это
время спал со своей проституткой, а теперь говорит "повернись на другой
бок" так нетерпеливо, будто просто хочет скорей от нее отвязаться, и кто
она такая, чтоб ему не позволить, ведь позволила же она ему сбежать, разве
у нее есть право на гордость? На уважение к себе. Вот почему ей непременно
надо было доказать, что оно у нее есть, - он не думал, что она посмеет,
раз позволила ему сбежать, вот смешно, он поступил дурно, а она не должна
иметь никакой гордости, а быть для него только помойным ведром. Когда он
приставал к ней, видно было, что он здорово напрактиковался, и это
напомнило ей все те недели, когда он болтался неизвестно где и делал что
хотел, а она была совсем беспомощная, мама и Пегги ее жалели, а все
остальные смеялись, и она больше не могла это выдержать.
А потом он идет в церковь и возвращается весь набухший. Какое он имел
право идти в церковь? О чем он говорил с Богом за спинами всех этих баб,
которые друг с другом перемигиваются? Что ее и вправду бесит, так это
пусть бы думали про любовь, когда занимаются любовью, вместо того чтобы
думать про что угодно. По их пальцам чувствуешь, думают они про тебя или
нет, и сегодня Гарри сначала про нее думал, но потом он стал такой
противный, и она разозлилась, потому что он думал только о себе и ничуть
не думал, как она устала и как у нее все болит. Это было так грубо.
Просто грубо, и все. Говорит, что она глупая, а ведь он сам глупый - не
понимает, как ей плохо, и что, когда он убежал, она стала совсем другой, и
как он должен к ней подлизываться, если хочет, чтоб она опять его любила.
С самого раннего детства ее приводило в ужас, что никто не знает про твои
чувства, и непонятно - никто не может про них знать или никому просто нет
дела. Ей не нравится ее кожа и никогда не нравилась она слишком темная как
у итальянки хотя у нее никогда не было прыщей как у других девочек и в те
дни когда они оба работали у Кролла она продавала соленые орешки и когда
Гарри лежал с ней на кровати Мэри Хеннекер ему так нравились серебристые
обои и он закрывал глаза и кожа у нее словно растворялась и она думала что
вот теперь все кончилось и она уже не одна а с кем-то. Но потом они
поженились (раньше она ужасно боялась забеременеть но Гарри уже целый год
говорил про женитьбу и засмеялся когда она ему сообщила и сказал "здорово"
она ужасно испугалась а он сказал "здорово" и поднял ее на руки как
ребенка он мог быть таким чудесным когда она совсем не ожидала в нем было
столько хорошего она никому не могла объяснить она так испугалась когда
забеременела а он заставил ее этим гордиться) они поженились а она все еще
оставалась маленькой неуклюжей темнокожей Дженис Спрингер а ее муж был
самоуверенный болван который ни на что на свете не годится так сказал папа
и чувство одиночества немножко растворялось если чуть-чуть выпить. Не то
что это растворяло комок просто края у него закруглялись и переливались
словно радуга.
Она ходит по комнатам и гладит ребенка, пока у нее не начинают болеть
руки и ноги, и наконец малютка Ребекка засыпает, обняв ногами грудь,
полную молока. Может, дать ей еще, но лучше не надо, раз она спит, пускай
спит. Она отнимает бедную невесомую малютку от своего потного плеча и
кладет в прохладную тень на кроватке. Уже светает, на восточном склоне
горы утро рано приходит в город. Дженис ложится в постель, но свет,
который становится все ярче на белых простынях, не дает ей уснуть. Сначала
это даже приятно - наступающее утро такое чистое, что у нее появляется то
же чувство, как и на второй месяц отсутствия Гарри. Под окном цвела мамина
японская вишня, пробивалась травка, и от земли пахло влагой, теплом и
золой. Она все обдумала и смирилась с мыслью, что ее замужеству пришел
конец. Она родит своего ребеночка и разведется, и больше никогда не выйдет
замуж. Она будет вроде монахини, как в том чудном фильме с Одри Хепберн,
который она недавно смотрела. А если он вернется, то будет тоже очень
просто - она ему все простит и бросит пить, раз его это так бесит, хотя
она и не знает почему, и они станут жить вместе очень славно и чисто и
просто, потому что он выбросит все из головы и будет очень ее любить за
то, что она его простила, а она теперь будет знать, как быть хорошей
женой. Она каждую неделю ходила в церковь и разговаривала с Пегги и
молилась, и теперь поняла, что выйти замуж - это не значит обрести
убежище, а значит все делить с мужем, и думала, как они с Гарри начнут все
делить друг с другом. А потом произошло чудо, и эти последние две недели
все именно так и было.
А потом Гарри вдруг взял и испортил все грязью этой шлюхи, да еще
хотел, чтобы ей все это нравилось, и от несправедливости она начинает
плакать навзрыд, хотя и тихонько, словно испугавшись чего-то, что лежит
рядом с ней на пустой кровати.
Потом ее охватывает чувство панического страха и удушья. Она встает,
бродит по комнате; одна грудь вспухла, в соске колет; она идет босиком на
кухню и нюхает пустой бокал от виски, который Гарри заставил ее выпить.
Запах густой, резкий, терпкий и глубокий, и она думает, может, один глоток
излечит ее от бессонницы. Заставит спать, а потом она проснется от
скрежета ключа в замке и увидит, как его большое тело застенчиво ломится в
дом, и скажет ему: _Ложись в постель, Гарри, все в порядке, делай со мной,
что хочешь, я хочу делить с тобой все, правда хочу_.
Она наливает всего на дюйм виски и совсем немножко воды, чтобы не очень
долго пить, и не кладет ледяных кубиков, чтобы не шуметь и не разбудить
детей. Она несет стакан к окну и стоит, глядя через три толевых крыши на
спящий внизу город. Кое-где уже зажигаются бледные окна кухонь и спален.
Машина с тусклыми дисками фар, которые не отбрасывают лучей в редеющую
мглу, медленно едет по Уилбер-стрит к центру поселка. Шоссе, наполовину
скрытое силуэтами домов, словно река в поросших деревьями берегах, в этот
ранний час уже шуршит от множества шин. Она чувствует, что рабочий день
приближается, чувствует, что дома с двускатными крышами внизу скоро
проснутся, словно замки, откроют ворота и выпустят наружу своих мужчин, и
сожалеет, что ее муж не может приспособиться к ритму, в котором вот-вот
начнется новый такт. Почему именно он? Что в нем такого особенного? В ней
поднимается волна обиды на Гарри, и, чтобы ее подавить, она осушает стакан
и в свете утренней зари отворачивается от окна. Все вещи в комнате
окрашены в различные оттенки коричневого цвета. Она чувствует себя
какой-то кривобокой, тяжесть невысосанной груди тянет ее книзу.
Она идет в кухню и смешивает еще виски с водой, на этот раз крепче, чем
раньше, - пора уже доставить себе хоть капельку удовольствия. С тех пор
как она вернулась из больницы, у нее совсем не было времени подумать о
себе. Мысль об удовольствии придает легкость и быстроту движениям, она
босиком бежит по шершавому ковру к окну, словно там специально для нее
сейчас начнется спектакль. Поднявшись в своем белом халате надо всем, что
только можно увидеть, она так крепко сжимает пальцами тугую грудь, что
молоко течет, образуя теплые пятна на белой ткани.
Влага скользит по телу и стынет в холодном воздухе. От долгого стояния
начинают ныть вены на ногах. Она отходит от окна, садится в грязное
коричневое кресло, и ее начинает мутить при виде угла, под которым
пятнистая стена встречается с желтоватым, как тесто, потолком. Ее качает
вверх и вниз, у нее переворачиваются все внутренности. Рисунок на обоях
шевелится, словно живой, коричневые пятна цветов плывут во мгле, догоняют
и жадно заглатывают друг друга. Какая мерзость. Она отворачивается и
внимательно смотрит на зеленый экран мертвого телевизора. Перед ночной
рубашки подсыхает, жесткая корка царапает грудь. В книжке по уходу за
грудными детьми сказано: держите соски в чистоте. Намыливайте осторожно -
в царапины проникают микробы. Она ставит стакан на ручку кресла, встает,
стягивает через голову рубашку и снова садится. Мшистая поверхность мягко
пружинит под тяжестью голого тела. Она кладет измятую рубашку на колени,
ловко пододвигает пальцами ног табуретку, укладывает на нее ноги и
любуется ими. Она всегда считала, что у нее красивые ноги. Их утончающиеся
книзу смутные силуэты белеют на фоне темного ковра. Тусклый свет скрывает
синие вены, оставшиеся после того, как она носила Бекки. Неужели у нее
будут такие ужасные ноги, как у мамы? Она пытается представить себе
лодыжки толщиной с колено, и они будто и вправду начинают пухнуть. Она
нагибается, ощупывает узкие твердые кости лодыжек и плечом сбивает с ручки
кресла стакан с виски. Она вскакивает, вздрогнув от прикосновения
холодного воздуха к голому телу, и вся покрывается гусиной кожей. Вот
смеху-то. Если б только Гарри мог сейчас на нее посмотреть. К счастью, в
стакане почти ничего не осталось. Она решительно направляется в кухню,
совершенно голая, как шлюха, но ощущение, будто кто-то за нею следит, -
оно появилось, когда она стояла у окна и отжимала молоко, - стало слишком
сильным; она ныряет в спальню, закутывается в голубой купальный халат и
смешивает виски с водой. От усталости саднит веки, но у нее нет ни
малейшего желания ложиться в постель. Кровать внушает ужас, потому что в
ней нет Гарри. Его отсутствие - дыра, которая все больше расширяется, и
она вливает туда немного виски, но этого мало, и когда она в третий раз
подходит к окну, уже настолько рассвело, что видно, как все кругом уныло.
Кто-то разбил бутылку об одну из толевых крыш. Канавы на Уилбер-стрит
полны грязи, стекающей с новостроек. Пока она смотрит в окно, уличные
фонари - длинные бледные цепочки - гаснут один за другим. Она представляет
себе человека на электростанции, который выключает рубильник, - он
маленький, седой, горбатый и очень сонный. Она подходит к телевизору, и
полоса света, внезапно вспыхнувшая на зеленом прямоугольнике, зажигает
радость в ее груди; однако еще слишком рано, это просто бессмысленно
мерцающее пятно, а звук - всего лишь статичный равномерный шум. Она сидит
и смотрит на пустое сиянье, и от ощущения, будто кто-то стоит у нее за
спиной, несколько раз резко оборачивается. Она проделывает это очень
быстро, но всегда остается пространство, которого она не видит, и этот
человек мог нырнуть туда, если он здесь. Это все телевизор - он позвал его
в комнату, - но выключив его, она тотчас начинает плакать. Она сидит,
закрыв лицо руками, слезы просачиваются между пальцами, и по всей квартире
разносятся ее всхлипывания. Она их не подавляет, потому что хочет
кого-нибудь разбудить, она больше не может оставаться одна. В белесом
свете мебель и стены проступают все более четко, они вновь обретают цвет,
а сливающиеся коричневые пятна уходят в себя.
Она идет взглянуть на ребенка; бедняжка лежит и сопит в простыню,
маленькие ручки дергаются возле ушей; она наклоняется, гладит горячий
прозрачный лобик, вынимает девочку из кроватки, она мокрая, и садится в
кресло перед окном кормить. Бледная ровная голубизна неба выглядит так,
словно ее нарисовали на стеклах. С этого кресла не видно ничего, кроме
неба, словно они сидят на высоте ста миль в корзине воздушного шара. В
другой части дома хлопает дверь, и у нее екает сердце, но это просто
кто-то из жильцов, наверно, мистер Каппелло, который никогда доброго слова
никому не скажет, идет на работу, под его тяжелыми шагами неохотно
грохочет лестница. Этот шум будит Нельсона, и некоторое время дел у нее по
горло. Приготовляя завтрак, она разбивает стакан с апельсиновым соком, он
попросту выскальзывает у нее из рук в раковину. Когда она наклоняется к
Нельсону, чтобы дать ему рисовые хлопья, он смотрит на нее, наморщив нос,
он нюхом чует ее печаль и от этого знакомого запаха сразу робеет.
- Папа уехал?
Он такой добрый мальчик, говорит это, чтобы ей было легче, и ей
остается только ответить: "Да".
- Нет, - говорит она. - Папа сегодня рано ушел на работу, ты еще спал.
Он придет к ужину, как всегда.
Мальчик хмурится, а потом с надеждой повторяет.
- Как всегда?
От тревоги он высоко поднимает голову, так что шея кажется стебельком,
слишком тонким, чтобы удержать круглый череп с завитками примятых подушкой
волос.
- Папа придет, - повторяет она. Взвалив на себя бремя лжи, она для
поддержки нуждается в виски. Внутри у нее мрак, который необходимо
окрасить в яркий цвет, а иначе она рухнет. Она складывает тарелки в
раковину, но все валится у нее из рук, и она даже не делает попытки вымыть
посуду. Ей приходит в голову, что надо снять халат и надеть платье, но по
дороге в ванную она забывает, зачем туда шла, и принимается стелить
постель. Однако чье-то присутствие на смятой постели настолько ее пугает,
что она пятится и уходит в другую комнату к детям. Как будто, сказав им,
что Гарри вернется в обычное время, она впустила в квартиру призрак. Но
этот другой человек совсем не похож на Гарри, он скорее похож на
грабителя, который назло ей носится из комнаты в комнату.
Еще раз вынув девочку из кроватки и пощупав мокрые пеленки, Дженис
хочет ее перепеленать, но она умница, она понимает, что пьяна и может
уколоть ребенка булавками. Она очень гордится тем, что до этого
додумалась, и велит самой себе держаться подальше от бутылки, чтобы через
час перепеленать ребенка. Она кладет славную Бекки обратно в кроватку, и,
на удивление, та даже ни разу не пискнула. Они с Нельсоном сидят и смотрят
конец программы с Дейвом Гэрроуэем, а потом программу о том, как Элизабет
пригласила в гости друга своего мужа - он холостяк, постоянно ходит в
туристские походы и, как оказывается, стряпает гораздо лучше, чем
Элизабет. Эта программа почему-то действует ей на нервы, и она - просто
потому, что привыкла пить, сидя перед телевизором, - идет в кухню и
смешивает остатки виски с большим количеством ледяных кубиков, чтобы
заткнуть огромную дыру, которая вот-вот снова разверзнется у нее внутри.
Всего один глоток - и, словно от вспышки синего света, все сразу
проясняется. Ей надо всего лишь перекинуться мостом через эту маленькую
пропасть, и вечером Гарри придет с работы, и никто ничего не узнает, никто
не будет смеяться над мамой. Она чувствует себя радугой, которая
изогнулась над Гарри, чтобы его защитить, и под ее сводом Гарри кажется
бесконечно маленьким, словно какая-то детская игрушка. Хорошо бы поиграть
с Нельсоном - ему вредно все утро смотреть телевизор. Она выключает
телевизор, находит книжку с картинками для раскрашиванья и цветные мелки,
и они оба садятся на ковер и раскрашивают противоположные страницы.
Дженис то и дело обнимает Нельсона, рассказывает ему смешные истории и
с удовольствием раскрашивает картинки. В школе рисование было единственным
предметом, которого она не боялась, и потому всегда получала за него
хорошие отметки. Она улыбается от восторга, что так красиво раскрасила
страницу, на которой нарисован двор фермы; цветные палочки в ее пальцах
наносят такие аккуратные параллельные штрихи, а маленькое тело сына так
крепко к ней прижимается. Купальный халат веером падает на пол, и
собственное тело кажется ей большим и прекрасным. Она отодвигается, чтобы
на страницу не падала тень, и видит, что покрасила половину курицы в
зеленый цвет, вылезла за контуры, и вообще ее страница выглядит уродливо;
она начинает плакать, это так несправедливо, словно кто-то стоит у нее за
спиной и говорит ей, что она раскрашивает плохо, хотя сам ничего в этом
деле не смыслит. Нельсон поднимает глаза, его подвижное лицо
растягивается, и он кричит: "Не плачь! Мамочка, не плачь!"
Она ждет, что он уткнется ей в колени, но он вскакивает и, спотыкаясь,
как хромой, бежит в спальню, бросается на пол и бьет по полу ногами.
Она поднимается с ковра и, спокойно улыбаясь, идет в кухню, где, как ей
кажется, она оставила стакан с виски. Самое важное - до конца дня успеть
закончить мост через пропасть, чтобы защитить Гарри, и глупо не выпить еще
глоток, от которого она станет достаточно длинной. Она выходит из кухни и
говорит Нельсону:
- Мама перестала плакать, деточка. Она пошутила. Мама не плачет. Маме
очень хорошо. Она тебя очень любит.
Мальчик смотрит на нее, по лицу у него размазана грязь. Словно нож в
спину, звонит телефон. Все еще сохраняя спокойствие, она поднимает трубку.
- Алло.
- Это ты, доченька? Говорит папа.
- О, папа! - радостно восклицает Дженис. Пауза.
- Детка, Гарри не заболел? Уже двенадцатый час, а его до сих пор нет.
- Нет, он здоров. Мы все здоровы.
Еще одна пауза. Ее любовь к отцу течет к нему по молчаливому проводу.
Хорошо бы этот разговор длился вечно.
- Так где же он? Он дома? Я хочу с ним поговорить.
- Папа, его нет. Он ушел рано утром.
- Куда он ушел? В филиале его тоже нет.
Она не меньше миллиона раз слышала, как он говорит слово "филиал" -
никто на свете не произносит его так веско, таким густым и важным голосом,
словно в нем сосредоточен весь мир. Все, что у нее было в детстве хорошего
- платья, игрушки, дом, - все оттуда, из "филиала".
Она в восторге - разговоры о продаже машин единственное, что ей
понятно.
- Он ушел очень рано, чтоб показать "комби" одному клиенту, которому
надо было ехать на работу или еще куда-то. Постой, папочка, дай подумать.
Он говорил, что этот человек должен рано утром ехать в Аллентаун. Он
должен ехать в Аллентаун, и Гарри должен показать ему "комби". Все в
порядке, папочка. Работа Гарри очень нравится.
Третья пауза самая долгая.
- Доченька, ты уверена, что его нет дома?
- Папочка, это же просто смешно! Конечно, нет. Разве ты не видишь? -
Она тычет трубкой в воздух пустой комнаты, словно у трубки есть глаза. Это
всего лишь шутка, но, как ни странно, уже от одного того, что она подняла
руку, ее начинает тошнить. Снова поднеся трубку к уху, она слышит далекий
вибрирующий голос отца:
- ...доченька. Все в порядке. Ты ни о чем не волнуйся. Дети с тобой?
У нее кружится голова, и она вешает трубку. Это была ошибка, но, в
общем, она не растерялась и теперь имеет полное право выпить. Коричневая
жидкость льется на дымящиеся ледяные кубики и продолжает литься, хотя она
велит ей перестать; она сердито поднимает бутылку, и в раковину падают
кляксы. Захватив стакан, она идет в ванную и возвращается с пустыми руками
и вкусом зубной пасты во рту. Она вспоминает, что посмотрела в зеркало,
пригладила волосы, а потом стала чистить зубы. Зубной щеткой Гарри.
Внезапно она замечает, что готовит обед. Точь-в-точь реклама в журнале:
на сковороде с длинной голубой ручкой шипят ломтики бекона. Шарики жира
величиной с пули игрушечного ружья взлетают в воздух, словно брызги
фонтана в парке, и она удивляется, как быстро они описывают дуги. Они
обжигают руку, которая держит сковородку, и она уменьшает фиолетовое пламя
газа. Она наливает стакан молока для Нельсона, срывает несколько листиков
с головки салата-латука, кладет их на желтую пластмассовую тарелку и сама
съедает пучочек. Сначала она не ставит прибор для себя, но потом
передумывает, потому что дрожь в желудке, наверно, от голода, и тогда она
берет еще одну тарелку, останавливается, держа ее обеими руками перед
собой и гадая, почему папа был так уверен, что Гарри дома. Она знает, что
в квартире есть еще кто-то, но это не Гарри, этому человеку совершенно
нечего здесь делать, и она решает его не замечать и продолжает накрывать
на стол, чувствуя, что все тело немеет. Она крепко держит каждый предмет,
пока он благополучно не водворится на место.
Нельсон жалуется, что бекон жирный, и снова спрашивает, уехал ли папа,
и его нытье насчет бекона, который она так ловко и удачно поджарила,
приводит ее в такую ярость, что, когда он в двадцатый раз отказывается
съесть хотя бы листик салата, она перегибается через стол и шлепает его по
дерзкой физиономии. Глупый ребенок даже не может заплакать, он просто
сидит, смотрит во все глаза и сопит, пока наконец не разражается ревом.
Но, к счастью, она на высоте положения, она совершенно спокойна; она видит
необоснованность всех его притязаний и не позволяет себя запугать. Единым
порывом, словно огромная волна, она берет Нельсона за руку, заставляет его
пописать, укладывает в постель и дает ему бутылку. Все еще дрожа от
рыданий, он сует в рот бутылку, и по стеклянному блеску его внимательных
глаз она понимает, что он сейчас уснет. Она стоит возле кроватки,
удивляясь собственной силе и решимости.
Телефон звонит снова, более сердито, чем в первый раз, и она бежит к
нему, бежит, чтобы не мешать Нельсону уснуть, чувствуя, что ее силы
иссякают и отвратительный затхлый вкус подступает к горлу.
- Алло.
- Дженис. - Голос матери, ровный и резкий. - Я только что вернулась из
Бруэра - ездила за покупками. Отец, оказывается, все утро меня ищет. Он
считает, что Гарри опять ушел. Это верно?
- Он поехал в Аллентаун, - закрыв глаза, отвечает Дженис.
- Что ему там делать?
- Он продает машину.
- Не говори глупостей, Дженис. С тобой все в порядке?
- В каком смысле?
- Ты пила?
- Что - пила?
- Не волнуйся. Я сейчас приеду.
- Мама, не надо. Все отлично. Я только что уложила Нельсона.
- Я сейчас возьму что-нибудь из холодильника, поем и немедленно приеду.
А ты ложись.
- Мама, пожалуйста, не приезжай.
- Не спорь со мной, Дженис. Когда он ушел?
- Оставайся дома, мама. Вечером он придет. - Прислушавшись, она
добавляет: - И перестань плакать.
- Да, ты говоришь перестань, а сама только и делаешь, что навлекаешь на
всех нас позор. В первый раз я думала, что во всем виноват он, но теперь я
в этом совсем не уверена. Слышишь? Совсем не уверена.
От этих речей Дженис начинает так сильно тошнить, что она удивляется,
почему трубка не падает из рук.
- Не приезжай, мама, - умоляет она. - Пожалуйста, не приезжай.
- Вот только перекушу и через двадцать минут буду у тебя. Ложись в
постель.
Дженис кладет трубку и с ужасом оглядывается. В квартире полный хаос.
На полу книжки с картинками, стаканы, постель не застлана, везде грязная
посуда. Она подбегает к тому месту, где они с Нельсоном рисовали, и
размышляет, что будет, если нагнуться. Она опускается на колени, и тут
девочка начинает плакать. В ужасе от мысли, что может проснуться Нельсон и
что нужно скрыть отсутствие Гарри, она подбегает к кроватке и, словно в
каком-то кошмаре, видит, что все измазано оранжевой кашицей.
- Черт бы тебя побрал, черт бы тебя побрал, - стонет она, вынимает
маленькое грязное тельце и смотрит, куда бы его отнести. Наконец кладет
ребенка в кресло и, кусая губы, расстегивает пеленку.
- Ах, ты, свинушка ты этакая, - бормочет она, чувствуя, что звук ее
голоса не подпускает того, другого человека, который на нее надвигается.
Она несет мокрую грязную пеленку в ванную, бросает в унитаз, опускается
на колени и пытается заткнуть отверстие ванны пробкой. Потом открывает до
предела оба крана, зная по опыту, что вода получится как раз нужной
температуры. Вода хлещет из кранов. Она замечает стакан разведенного
виски, который забыла на бачке унитаза, делает большой глоток и гадает,
куда бы девать стакан. Ребекка все время кричит, словно понимает, что она
грязная. Дженис берет стакан с собой и, снимая с девочки распашонку и
кофточку, задевает его коленом, и виски выплескивается на ковер. Она
кладет мокрые вещи на телевизор, опускается на колени и пытается засунуть
цветные мелки в коробку. От всей этой возни у нее разболелась голова. Она
уносит мелки в кухню, выбрасывает недоеденный бекон и латук в бумажный
мешок под раковиной, но отверстие мешка открыто не полностью, листья
падают в темное пространство за мешком, она лезет под раковину, стукается
головой и пытается найти и достать их пальцами, но это ей не удается.
Оттого что она все время елозит на коленях, они начинают ныть. В конце
концов, махнув на все рукой, она, к своему удивлению, обнаруживает, что
сидит на кухонной табуретке, уставившись на мягкие яркие кончики цветных
мелков, которые торчат из коробки. _Спрячь виски_. Секунду тело ее не
двигается с места, но когда она наконец приходит в движение, она видит,
что ее руки с полосками грязи на ногтях ставят бутылку виски в нижнее
отделение шкафчика, где лежат старые рубашки Гарри, которые она использует
на тряпки. Он ни за что не наденет починенную рубашку, а впрочем, она все
равно не умеет их чинить. Она закрывает дверку, дверка хлопает, но не
закрывается, а с линолеума под раковиной бутылочная пробка, словно
маленький цилиндр, смотрит на нее во все глаза. Она кладет ее в мусорный
мешок. Теперь кухня прибрана. В гостиной на мохнатом кресле лежит голая
Ребекка, животик у нее вздулся от крика, она сучит кривыми красными
ножками. При каждом вопле лицо ее багровеет, Дженис закрывает глаза и
думает, как ужасно со стороны мамы приезжать и портить ей весь день, лишь
бы убедиться, что Гарри снова ее бросил. Ни минуты потерпеть не может -
только бы поскорее узнать, и этот противный ребенок тоже ни минуты
потерпеть не может, а тут еще мокрые вещи на телевизоре. Она несет их в
ванную, бросает в унитаз на пеленку и закрывает краны ванны. Волнистая
серая линия воды доходит почти до самого края ванны. По поверхности
пробегает рябь, а под нею застыла в ожидании глубокая бесцветная масса.
Хорошо бы принять ванну. Преисполненная решимости, она возвращается в
гостиную. Пытаясь вытащить из кресла маленькое резиновое существо, она так
шатается, что падает на колени, хватает Ребекку на руки и, прижав к груди,
тащит в ванную. Она с гордостью думает, что доведет это дело до конца - к
приезду мамы ребенок, по крайней мере, будет чистый. Осторожно опустившись
на колени возле большой спокойной ванны, она вдруг замечает, что у нее
насквозь промокли рукава. Вода двумя большими руками обнимает ее
предплечья, и у нее на глазах розовый младенец, словно серый камень,
опускается вниз.
С протестующим всхлипом она тянется за ребенком, но вода отталкивает
руки, увлекает за собой халат, а скользкий комок увертывается от нее во
внезапно утратившей прозрачность массе. Наконец ей удается его поймать,
под большим пальцем она слышит биение сердца, затем снова его теряет; на
поверхности воды мечутся бледные продолговатые блики, но тот, что имеет
твердую основу, ей никак не ухватить. Все это длится один только миг, но
этот миг измеряется иным, более плотным временем. Потом она крепко сжимает
Бекки обеими руками - и, значит, все в порядке.
Она поднимает маленькое живое существо в воздух и прижимает к насквозь
промокшей груди. Вода течет с них обеих на каменные плитки пола. Дженис с
облегчением бросает быстрый взгляд на лицо ребенка, но оно производит
фантастическое впечатление - какой-то бесформенный сгусток. В мозгу
вспыхивает смутное воспоминание о том, как делают искусственное дыхание,
холодные мокрые руки Дженис в безумном ритме отчаянно поднимаются и
опускаются; под ее плотно сжатыми веками возникают длинные багровые
молитвы, бессловесные, монотонные; кажется, будто она обнимает колени еще
одного, третьего, огромного существа, чье имя Отец, Отец, барабанит ей по
голове. Хотя ее обезумевшее сердце заливает вселенную безбрежным красным
морем, под ее руками не вспыхивает ни одной искры; бурный поток молитв
остается без ответа, темнота не отзывается ни малейшим трепетом. Ощущение,
что рядом стоит кто-то третий, бесконечно нарастает, и, услышав отчаянный
стук в дверь, она понимает, понимает, что с ней случилось самое худшее,
что когда-либо случалось с женщиной в этом мире
Свидетельство о публикации №224030801372