У родного порога. Часть вторая -1

  Рубашка липла к телу, восточный ветерок шевелил тяжёлые пряди мокрых от пота волос. Ольга их откинула с лица, поправила сползший на плечи платок, убрала под него растрепавшиеся волосы и потуже завязала узел под подбородком. Она была беременна, но вышла сегодня, как и все на поле страдовать. А иначе и быть не могло, каждая рабочая единица на сегодняшний момент была на вес золота и она не хотела остаться в стороне. На секундочку выпрямилась, поглядела на поле, на ребятишек, работавших рядом с ней и вспомнила, как шадринские колхозники заговорили ещё в середине августа в один голос:
- Нынче будем с хлебушком. Эвон какой урожай - стеною!..
  Как давно они не видели его настоящего, пшеничного или ржаного, без примесей отрубей, лебеды, картошки, а то и берёзового корья с опилками; сколько лет он снился тому же Виталику ночами - круглой буханкой с пылу, из печи, яркой и горячей, как само солнышко! В Шадринке до войны была традиция: всем миром печь хлебы с новины, то есть из только что обмолоченного и смолотого зерна нового урожая. Это был своеобычный праздник первого каравая.
- Хлебушек подовый - что пряничек медовый!.. - любила говорить Анна, вынимая из печи каравай.
  И вопьёшься зубами в это душистое тепло, от которого хмельно закружится голова, и будешь глотать куски, почти не жуя, безо всякой приправы, а мама Анна выжидательно, даже чуточку тревожно заглядывает в глаза своим сыновьям, ждёт их оценки. Как же, для неё это праздник - сколько хлопот и беспокойства надо, чтобы выпечь такой вот каравай! Ночью раза четыре соскакивала, лезла на печь, обдавала опару, подбивала квашню, снова ложилась, но глаз не могла сомкнуть до рассвета: всё прислушивалась, как живёт, утробно вздыхает на печи тронувшееся тесто, - не прокараулить бы, чтоб не взбунтовалось оно, не полезло из квашонки...
... А Виталик и Борька знай уминают пахучую горбушку, позабыв обо всём на свете, и только когда ловили на себе тревожно ждущий мамин взгляд, спохватывались, с набитыми до отказа ртами, не в состоянии что-то сказать, показывали ей большой палец: во, мол, хлебушко!

  Но, ох как суров и долог путь до такого каравая из новины в ту первую послевоенную осень!.. Ольга ещё раз огляделась по сторонам с улыбкой припоминая эти умилительные сцены из их сельской жизни, расправила плечи и снова склонилась к снопам.

  На грани лета и осени - самые светлые дни. Два цвета в эту пору господствуют в природе: жёлтый и голубой. Небо обмыто прохладой до звонкого хрустального сияния. Земля переполненная желтеющими берёзами, вызревшими хлебными нивами, обожжённой холодными зорями травою - и всё это, сливаясь, образует ровное золотое свечение, которое не может погасить даже ночная мгла.
  Но среди этой ясной благодати выдастся вдруг странный день. Вечером, ближе к закату, в безоблачном небе вдруг потускнеет солнце, серый мрак падает на землю, а в померкнувшей дали зашевелятся косматые призрачные тени. И станет тревожно как-то на душе, и всё стихнет, замрёт вокруг, только лошади начнут боязливо всхрапывать и прядать ушами, как при затмении солнца...
  Морок - так называют в народе подобное состояние природы. И говорят, обязательно в это время что-то должно случиться, какая-нибудь беда. И она постигла целую страну на четыре долгих чёрных года и вот теперь, люди постепенно поднимались и приходили в себя, приводили в порядок своё убитое войной хозяйство.
  И грянула страда!
  Загудела, застонала над полями. Закипая в одном месте, перекидывалась на другое, всё шире охватывая пахотные клинья. Дни перемешались с ночами. Ни до войны, ни в войну не было, чтобы люди работали с такой жадностью и самозабвением. А сначала, на предуборочном собрании, заартачились, разругались колхозники. Устали, мол, силов больше нетути. Однако и сам русский человек не догадывается, сколько заложено в нём силы и терпения. Уж совсем на пределе был у нас народ, измученный голодом и непосильным каторжным трудом. Но какое крестьянское сердце не дрогнет при виде золотого, разливанного моря хлебов, по которому и в безветрие ходят день-деньской тугие белёсые волны? Кто, какая чёрствая душа устоит, если этот бесценный дар земли, дающий человеку саму жизнь, не будет вовремя убран, начнёт ложиться под натиском осенних бурь, начнёт ронять из колосьев золотые капельки слёз? Кажется, тут и мёртвый поднимется из могилы, а уж что говорить о живых: в поле вышли все, от мала до велика. Работали семьями, родами. Самые трудоспособные спали час другой прямо в поле, на соломе, подложив под голову камень либо чурак, чтобы не проспать...
  А урожай действительно выдался "в оглоблю" - давно такого не видели старики. Это давало людям силы. А ещё то, что в тайне каждый надеялся: не напрасен будет нынче их труд, не за одни только трудодни-палочки, может, даст Бог, разрешат им наконец-то вдоволь поесть своего хлебушка.
  И работали с какой-то неистовой одержимостью, Виталик сегодня с утра получил в конторе наряд: возить с поля на ток пшеничные снопы. Запряг быков, поехал. Поле было рядом, за околицей. На нём тарахтели, махали крыльями жатки, вдали виднелись бабы-вязальщицы, а у самой дороги копошилось какое-то странное существо: издали не то овца, не то - чёрный телёнок. Подъехал ближе - нет, человек! Старуха в чёрном, согнутая чуть не до земли, подскребает грабельками колосья. Ступает мелкими шажками, сама на грабельках только и держится, как на костыле: отними - и ткнётся носом в землю.
  С трудом Виталик признал свою соседку, бабку Макариху.
  Ожила старуха, и вот - страдовать даже вышла. Горько стало парнишке, заныло, заболело слева в груди. Сколько уж он пытался за войну, но никак не мог одолеть в себе эту проклятую жалость. Ведь мужчина он, поди! И в книжках читал, и слышал такое: мол, через трудность прошёл - значит, закалился, возмужал. Но что такое возмужал? Стал жёстче сердцем? Хладнокровнее, безжалостней? Нет, у него никак не получалось с этим возмужанием. Сердце - не кусок железа, который можно закалить в огне, сделать твёрже и неподатливее. Страдания только размягчали его, Виталькино сердце, и оно становилось до судорожной боли чутким не столько к своему, сколько к чужому горю. Но и своего было взахлёб, как только парнишка вспоминал отца, сразу глаза намокали и щипали, он всхлипывал, тёр их кулаком, и старался меньше предаваться таким воспоминаниям...
  Он остановился, подошёл к соседке. Она лишь чуть могла разогнуть закостеневшую поясницу, снизу вверх поглядела ему в лицо. Нет, куда-то сквозь него, в пустоту. Круглые глаза в красных веках, крючковатый нос, скелетистый подбородок, седые волосы из-под чёрного платка. Такой рисуют обычно ведьму... Виталик опасливо взял старуху под руку:
- Вам нельзя, бабушка... Пойдёмте, я отведу вас домой.
  Она упёрлась, тихонько потянула руку, невнятно прошелестела:
- Надо робить...Трудодни... Пропадут с голоду Стёпушкины сироты...

  Она умерла через два дня. Спустилась зачем-то в подпол, а назад уже не вылезла...

  Из солнечных лучей соткано утро! Блестит над полями золотистая паутина, лучится в глазах каждая росинка, даже хлебный стебель с колоском кажется маленьким лучиком. И пахнут эти лучики свежевыпеченным караваем. Так вот оно чем пахнет солнышко! Виталик тянет к нему руки и пытается поймать в ладошки полуденный зной.
  Они с Яшкой Химковым косят сегодня пшеничку на конной жатке. Конная жатка, а по-сибирски лобогрейка, это вот что, для тех кто не знает: обыкновенная косилка, запряжённая тройкой лошадей, но только с полком и с крыльями-мотовилами. Управляться на ней надо вдвоём: впереди сидит погоныш, правит лошадями - тут можно и подростку, а на полке должен быть мужик, да покрепче - метальщик.
Всё просто, как ясный день: погоныш погоняет лошадей, литовка скашивает хлебные колосья, крылья-мотовила забрасывают их на полок, а метальщик, когда набирается кучка, из которой выйдет сноп, скидывает вилами колосья на землю. А уж следом идут бабы-вязальщицы и заранее свитыми из грубой травы бужура либо осоки переяслами вяжут снопы.
  Всё просто и ясно. Но попробуй-ка метальщик, помахай вилами день-деньской, да если ещё хлебушко густой да высокий! Ведь недаром эта техника лобогрейкой наречена: час поработаешь, и не только лоб, но и рубашка взмокнет так, что хоть выжимай. А Яшке труднее вдвойне - без ног нет телу опоры, надо верёвкой привязывать себя к беседке. Витальке-то что - сиди, помахивай кнутиком, даже полюбоваться солнечным утром возможность есть, а Яшка вертится на железной дырчатой беседке, как сорока на колу, машет вилами слева направо, будто сам хлебушко литовкой косит, только взмахи наоборот, и уж почернел лицом, глаза от натуги покраснели. Не сдаётся, однако, молчит. Виталик оглядывается на него, сам останавливает лошадей:
- Давай подменю, дядь Яш?
- Не-е, - задыхаясь, хрипит он. - Погоняй!
  И снова неумолимо стрекочет лобогрейка, поддевает крыльями тяжёлые колосья и бросает их на полок. Лошади фыркают, устало мотают головами.
Виталик украдкой оглядывается на Яшку. Он шурует вилами, стиснув зубы, красивое цыганистое лицо его передёрнуло сейчас страдальческой гримасой. Виталику больно на него смотреть. А отведённой им на день загонке нет ни конца и ни краю. Дело только к полудню, а парнишка уж присматривается к веткам-прутикам, воткнутым бригадиром на краю полосы. И не за себя он печётся, ему жалко Яшку.
  Недалеко впереди из пшеницы на стерню выскочил зайчонок. У него ещё любопытства больше, чем страха. Замер столбиком, постриг ушами...
- Сто-ой! - хриплый голос сзади.
  Зазевался Виталик, про своего метальщика позабыл. Соколов натягивает вожжи, оборачивается, - на Яшке лица нет, полок доверху забит хлебом, не успевает сбрасывать, выбился из сил.
- Ты што же это... - Яшка широко раскрытым ртом хватает воздух, дёргает узел верёвки, которой привязан к беседке. Наконец верёвка ослабевает, он кулем валится на кучу колосьев. Лежит ничком, схватившись руками за натёртые культи, а спина ходит ходуном. Неужто плачет? Но нет, приподнял голову - глаза сухие, только слиняли, опустели от боли. Задрал штанины, - на морщинистых культях кроваво-багровые рубцы от верёвки.
- Дядь Яш...
- Молчи... Никому не сказывай, что я тут, - он кивнул на забитый хлебом полок, - что я запоролся малость. И про ноги, - криво усмехнулся, пошевелив культями, - а то - прощай лобогрейка. Особливо Тоньке не вякни, она спросит...
  И точно. Тонька принесла Яшке обед прямо на полосу, а как только он чуть отлучился, она к мальчишке:
- Виталик, как он тут?
- Кто?
- Ну, Яшка.
- Обыкновенно. Вкалывает, как зверь!
- Ты не крути. Тяжело ведь ему, я по роже его вижу.
- Легко только из чашки ложкой.
  Потом они обедают, расположившись прямо на стерне. Соколов достаёт собранный Анной сидорок, где пайка чёрного хлеба, бутылка молока, пучок переросшего лука-батуна. Тонькино-то угощение не шибко богаче, зато горячее есть: свеженький супок в обмотанном тряпками чугунке. И у Виталика мелькает мысль, что всё-таки женатому человеку живётся веселее.
- Подсаживайся к нам, Виталька, - зовёт его Тоня. - Я ведь на всех варила. Вот и ложку для тебя прихватила. А Ольга твоя где?
- Тама она, у леска с бабами снопы вяжет. Видать, там и отобедают...
- Тяжёлая она, поди, а с вами тожеть вышла, с Анной-то...
- А как же, дома что ли останется? Чай она воевала, дисциплине обучена, - с гордостью ответил мальчонка, вспоминая Ольгины рассказы о войне.
- Давай-давай! - видя нерешительность пацанёнка сесть ближе к еде, подбадривает Яшка. - Гуртом и батьку хорошо колотить, не тока обедать...
  Преодолевая мучительную робость, Виталик подползает к разостланной Тонькой тряпице, вытряхивает на неё свои жалкие харчишки.
- Тебя кормят, как гусака перед Пасхой! Гляди, чего наложили! - не совсем удачно шутит Яшка и Тоня незаметно толкает его в бок локтем. Она пододвигает к мальчугану миску с супом, кладёт ему на голову жестковатую от работы ладонь. И он вздрагивает, заглатывая ставший в горле судорожный комок: точно так вот ласкает его рука матери. И хочется схватить эту руку, припасть к ней губами в порыве благодарности и любви. И смутно догадывается Виталик в этот миг, что и раньше она, его любовь к Тоньке, этой взрослой, крупной девице, была больше похожа на нежную, невысказанную любовь к матери...

  Уходя с поля, Тонька говорит:
- Ты смотри, Яша, береги себя. Не под силу ведь тебе этакая работа.
- Ты кому это наказываешь?! - почему-то сразу взрывается Яшка и кивает на Виталика. - Ты ему говоришь?! Витальке?
- Тебе.
- Мне?! Да ведь я мужик, а он, почитай, ребёнок! Почему же не ему, а мне эта работа не под силу?!
- Ладно, ладно, успокойся, - пятится Тоня. - Уж и сказать нельзя...
- Думай, што говорить?! - орёт, как под ножом, Яшка и, кажется, готов запустить во след жене свой утюжок, которым он отталкивается, передвигаясь по земле...

  Ольга начинает издалека вечером свои расспросы по поводу Якова Химкова, которого знала с его братьями ещё до войны.
- И всё-таки, вот несколько дней за ним наблюдаю со стороны, а ты Виталик, с ним эти дни работаешь, - говорила она, сидя в горнице за столом, - и что ты думаешь, про его странное поведение?
- Ты об чём это? - не совсем понял парнишка.
- Ну, во-первых, зачем ему нужно было лезть на эту самую лобогрейку? Кто заставлял? Не верю, что жена... Ведь здесь и не каждому здоровому мужику под силу. К вечеру буквально валится... Ой, чуть не сказала, с ног...
- Во-во, готов землю грызть зубами, - вставил Виталик, - от усталости и боли, но всё-таки дневную норму мы с горем пополам выполняем. Откуда такое упорство, кому и что он хочет доказать?
  Ольга молчала, но тоже, как и Виталик, кое-что начинала понимать. После госпиталя, оставшись без ног, Яшка не хотел возвращаться домой. Приехал только затем, чтобы убить Тоньку с брательником Илюхой, который пришёл домой почти целый, только контуженный, а потом и себя застрелить. Но не убил, чего-то в нём не хватило, и с горя стал спиваться. Медленно, зато наверняка. А потом пришли известия о младшем брате, предателе, которого судили за участие в банде Кузьменко и по законам военного времени расстреляли. Мать сразу почернела лицом, глаза пеплом присыпало, а тут ещё и похоронка на мужа Устина, на отца братьев Химковых подорвала её здоровье. И вот оно бабье сердце, не люб оказался Илюха-то для горячей дивчины. И она взялась за Яшку всерьёз. Тонька Иванова вытащила его из болота. Она! В кого был по-детски влюблён всю войну Виталик. Поговаривали, что она чуть ли не силком женила на себе Яшку. Ох уж эти бабья языки! Когда дело до женитьбы дошло, уже не Яшку стали жалеть милосердные бабоньки, а её, Антонину. "Губишь свою молодость, свою красоту, - напевали ей в оба уха. - Ить за таким калекой надо ухаживать, как за малым дитём, - он и ходит-то чуть не под себя. Но дитё хоть вырастает, а с таким муженьком будет мука до гробовой доски..."
  Наверняка эти речи дошли до Яшки. И было в них немало горькой правды. И надо было выбирать: или катиться вниз дальше, или доказать всем, а в первую очередь себе и Тоньке, свою полноценность, физическую и духовную. И ещё за братца ответ держать перед всем народом, за предателя, и тоже доказывать, что он в их роду единственным таким моральным уродом получился, а они все, Химковы, настоящие мужики! Иного выхода не было и Яшка выбрал второе.
  Он почти бросил пить и стал прилаживаться к нелёгким крестьянским работам. Можно было, конечно, освоить какое-нибудь сидячее ремесло: стать сапожником, лудильщиком либо шорником, но такие занятия были не для Яшкиной кипучей натуры.
  Сначала он научился косить литовкой сено. Сидит на своей тележке с крохотными шарнирными колёсиками, и если трава высокая, так со стороны и не видно его, словно сама она, травушка, угибается, как под ветром, ложится на землю мелкими волнами. Ан нет, не сама. Кто подойдёт поближе, увидит - Яшка Химков сено косит. Махнёт литовкой, потом оттолкнётся косовищем вперёд - и снова замах...
  Дальше - больше. Наловчился и за сеном один ездить и за дровами. Не только на воз мог без посторонней помощи взобраться, но и на любое дерево. Мощными, как у гориллы, стали натренированные Яшкины руки. Ими он легко поднимал и перебрасывал своё ополовиненное тело. И не только своё. Как-то затеяли у клуба бороться подвыпившие парни. Раззадорили и Яшку. Он схватился на земле со здоровенным Лёнькой Лымарем, по-паучьи, мёртвой хваткой сцапал его поперёк груди и сдавил с такой силою, что у парня глаза на лоб полезли, а потом кинул через себя - Лёнька только каблуками об землю сбрякнул.
  В колхозе Яшка брался за самую тяжёлую мужицкую работу. И мог глотку перегрызть тому, кто хотел его пожалеть, дать поблажку. Так он заново утверждал себя среди людей, так боролся за свою любовь и честное имя, замаранное предательством брательника. Но если бы всё зависело только от нас самих. Ох, как непроста и подчас жестока человеческая судьба!

  Бригадир, как его называли тут "полевой", был Ольге давно знаком. Она впервые разглядела его в новом для себя качестве, когда вернулась с озера Борового на второй день. Стоя у плетня, она видела, как Анна разговаривала с ним вечером у калитки их дома и очень была этому удивлена, дело в том, что им являлся вернувшийся с фронта с рябым после ранения и ожёгов лицом, Володька Щукин, который пытался изнасиловать Ольгу в один из её приездов сюда в Сибирь ещё до войны. Теперь он, по словам Анны, остепенился, окреп нервами и делами, но всё-равно оставался таким же неуёмным молодцем, непослушным и во многом неудобным. Шишки стали валиться на его голову из правления, да из Области сразу же, как только он вступил в своё бригадирство. Мужиков не было, одни бабы да девки в колхозе остались, а он хоть и увечный, да молодой, вот его на бригадирство и поставил председатель Кузьма Егорович Можаев, пока тут сам управлялся, а поле войны он с должности попросился сам, так как не было больше сил у старика справляться с таким большим хозяйством, пришедшим за войну в небывалый упадок. После смерти своей жены Пелагеи зимой 1942 года, он совсем сдал, почувствовал свою ненужность и никчёмность. Вот и Алексей, приёмный сынок совсем старика стал забывать, писала ему только жена Ольга, да и то не часто, теперь вот явилась сама и в первые же дни пришла к нему домой.
- Как живёте-то? - спросил он у Ольги, взглянув на её раздобревшую фигуру. - Ждёте пополнения, когда?
- Не скоро ещё, к новому году только, - опустив вниз глаза, ответила она.
- Любишь его? - внезапно спросил Можаев, наклонив голову и пытливо разглядывая жену своего приёмного сынка.
- Люблю!
- А он? - не унимался старик.
- Наверное, тоже любит, а иначе бы он со мной не жил и в одной постели не спал, - с улыбкой ответила Ольга. - Он честный человек и никогда себе бы не позволил жить с женщиной без любви. Во всяком случае, я всегда так про мужчин думала...
- А теперь засомневалась?
- Нет... Просто поняла, что нужна была Алексею тут, в Шадринке и до войны, а там на фронте я стала ему лишней. А когда поженились, вроде всё на место и встало, - объяснила она старику.
- Ну, добре! Хорошо, что так всё оно сталось. Бог посылает людей друг дружке, если они особливо друг другу подходят, а как иначе? - мудро рассудил он.
  И вот теперь Можаев сложил свои полномочия и передал пост Федьке Огневу, любителю горячительных напитков и первому на селе матершиннику.
- А где другого сыщешь? - Анна кивала головой. - Вот и Володька, вроде остепенился. Шишки сыпятся на него, а он, хоть бы что - как с гуся вода. И виду не подаст, каково у него там на душе - всё бегом да вприпрыжку, всё пошучивает да поругивается. Шишки-то главные сыплются сверху, из конторы колхозной, да из райцентра. А он и на начальство вроде бы ноль внимания. Это как же так, а? С кем угодно сцепится, никому спуску не даст. Совсем вот недавно вернулся из райцентра с очередной головомойки.
- Чо, Володька, небось опять последнее? - спрашивает у него Анна, стоя у плетня в присутствии Ольги.
- Последнее, Анна, - чешет в затылке бригадир. - Последнее предупреждение... А ты, краля, никак московская? Так я тебя узнал, Ольгой кличут, - он подошёл ближе и протянул ей руку. - Не обижаешься на меня? Не надо, война нас умыла хорошо, все грехи смыла и околесицы.
- Где воевал, на каком фронте? - Ольга пристально на него смотрела.
- На многих бывать довелось: и на Донском был, на Центральном, на Воронежском, а это, - он указал глазами на изуродованную кисть левой руки, - под Сталинградом шарахнуло. Списали в чистую после госпиталя, вот теперь тут и бригадирствую. Помню тебя довоенную деваху, тоненькую с косичками, а теперь, подиж ты, краля какова получилась-то! А тогда того и гляди, ноги подломятся на нашей-то работе, прямо жалость брала.
- Это ты меня, выходит, от жалости тогда на риге-то, чуть не пригрел и не подмял? - Ольга усмехнулась, глядя на его кривые губы.
- Я же говорю, что дурак был, извиняюсь за то!.. Ну, простила? - он сжал в правой руке её тонкие пальчики.
- Ладно, чего уж там!.. - она хлопнула его по плечу и ушла в дом.

  А страда была в самом накале, люди валились с ног от усталости и бессонницы, исхудали вконец, почернели лицами, но в глазах - неукротимый лихорадочный блеск: скорей, скорей! Осенний день - год кормит. Не тот хлеб, что на полях, а тот, что в закромах.
  Утром, только зелёная полоска зари обозначится на востоке, село уже просыпается. У общественного колодца заскрипел журавель, за огородами прогрохотала телега, где-то в лугах тоненько заржал жеребёнок.
  И вот уже дядя Троша, пастух, заиграл на своём рожке в дальнем конце села. Из дворов выходят коровы, вялые, медлительные спросонья, и сразу запахло пылью, парным молоком, нахолодавшими за ночь травами.
  А заря разгорается, из печных труб то там, то здесь начинают подниматься розовые дымы, окна некоторых изб полыхают кострами - там затопили русские печи. На улицу, как ошпаренные, начинают выбегать бабы, изредка мужики. Дожёвывают что-то на ходу, через плетень уже кричат кому-то в свои дворы - дают домочадцам последние наказы по хозяйству.
  Доярки, бренча подойниками, спешат на ферму, остальные бегут в поле, волоча косы, грабли, вилы.
  Бригадир Щукин верхом на коне, в неизменной белой рубахе, трусит по улице торопкой рысью, останавливается, оглядывает с высоты спешащих колхозников, как командир своё войско.
- Ты, Володька, дак прямо чистый Суворов! - задирают его бабёнки, что помоложе. - Прокатил ба до первой копешки!
- Надо её, паря, допрежь сробить, копешку-то, - подражая чалдонкам, отзывается бригадир, и на тёмном лице его в улыбке вспыхивают зубы.
- Дак тамока уж мы не тока копешку заделаем! - хохочут бабы.
  Вот так и стоит он в это погожее утро, гарцует перед бабами на коне у выезда из села, которое по настоящему уже превратилось обратно в деревню, так как церковь перед самой войной снесли, точнее, сняли купол, а здание превратили в семенной амбар. Сидит на коне верхом, улыбка подковой, в поле на работу народишко свой провожает.
- Почему без вил, Матрёна? - останавливает он Женькину тётку, Мотрю Медникову.
- А сломались.
- Чем же робить думаешь?
- А колхозными.
- Да откуда они, колхозные-то взялись? От сырости?
- Домой пойду, ежели дак...
  Вот и попробуй, поговори с ней! И ведь уйдёт домой, глазом не моргнувши! И бригадир мечется по дворам, разыскивает лишние вилы. Его ли это дело? Ну а кто, если не он? Матрёна работник ценный: за троих ломит...
  Главное для Щукина, как он говорит, стронутся утром с места, а потом оно всё само пойдёт. И вот уже застрекотали в поле жатки-лобогрейки, торопливо замахали мотовилами-крыльями среди тучных хлебов. Но жаток на бригаду всего три. Не успевают, задыхаются, работая от зари до зари.
  Тогда им в помощь нарядили косарей. Эти работают по-старинному: косят пшеницу обыкновенными литовками, приделав к ним деревянные крючья-грабельки. Литовка, знай своё дело, косит, а грабельки одновременно колоски в валок сгребают.
  Косят литовками несколько мужиков да самые крепкие бабы. (Наши современные тонконожки сразу бы подломились, на первом же кругу). Бабы и девки, что послабее, идут следом, вяжут пшеничку в снопы. Эдак захватят золотистую охапку, прижмут к груди, как малое дитя, да тут же и спеленают травяным жгутом. Есть настоящие мастера этого дела, Анна Соколова, например. На этаких - со стороны приятно поглядеть. Та же тётка Мотря Медникова - разойдутся, разгорячатся - не остановишь! Кажется, не глядя схватывают охапки колосьев, однако ровно столько, сколько надо на сноп; не глядя, опять же, неуловимым движением рук опоясывают охапку тугим переяслом - и вот уже полетел в сторону мужичок с ноготок, в жёлтом дублёном полушубке, сибирской цветастой опояскою крепко стянутом...
  А уж следом за вязальщицами идут подборщицы. И опять же бабы, только эти ещё слабее: старухи в основном, да беременные, как Ольга Деева, что в их числе примостилась. Они подбирают снопы, составляют их в кучи-суслоны, подскребают граблями утерянные колосья.
  Снопы свозят на ток. Ток называется крытый, но сейчас от крыши одни жерди-потолочины остались, скелет один. Солому-то ещё зимой колхозным коровёнкам скормили. Тут уж вся надежда на господа Бога: не дал бы дождя!
Но погода держится ведренная, пшеничка хорошо вызрела и молотить её можно чуть ли не с корня.
  О, молотьба! Не было, пожалуй, в крестьянстве работы, более весёлой и горячей! Помните у Твардовского? "Из всех излюбленных работ любил Никита обмолот".
Бригадир не стал ждать, когда из МТС пришлют трактор, чтобы запустить молотилку от мотора. Надежда на технику нынче слабая. Решили молотить опять же дедовским способом: запрягать в дышла-водила быков и гонять их по кругу. Быки крутят огромное колесо, от него - специальный привод к молотилке.
  Но где взять быков? Целых четыре пары? Их всего-то в бригаде осталось десяток, да и те снопы с поля возить не управляются...
  Та-ак, размышляет Щукин, напрягая все свои умственные способности. Знает он: великие открытия частенько делались до смешного просто. Например, Ньютон открыл закон земного притяжения после того, как увидел случайно в саду падающее на землю яблоко... Та-ак, днём быков со снопов не снимешь, факт. А если это... малость на них ночью? Ну, сколько можно, сколько потянут?

  Ночью со стороны может показаться - пожар на току. Пламя полыхает, в дымной красноватой мгле люди мечутся.. Суета, неразбериха...
  Но это только со стороны. В самом же деле на току молотят хлеб. Круговина расчищенной, утрамбованной земли освещена кострами да керосиновыми фонарями "летучая мышь". И всё здесь идёт своим чередом, без лишней суматохи. Каждый знает своё место и свою работу. Ванька-Шалопут гоняет по кругу быков. Сидит на крестовине и щёлкает длинным бичом. У него здорово получается, быки его слушают. Виталька было попробовал - не то! Усталые вусмерть животины еле волокут ноги, а то и вовсе останавливаются. И вроде бичом Соколов владеет не хуже Ваньки...
- Эх ты, поет! - издевается Шалопут. - Материться не умеешь! Стишками своими хвастал, а материться не научился! Чихали быки на твой бич, и на стишки твои, они тока матерков боятся!.. Вот, гляди!..
  Он начинает загибать по-взрослому такие кудрявые маты, что быки сразу оживляются, словно бы даже веселеют и поддают ходу.
  Но главная-то работа не здесь, а там, около молотилки. Молотилка стоит посредине тока - огромное и нелепое сооружение на больших колёсах, собранное из досок, жести, зубчатых шестерёнок, шкивов, решет-грохотов, валиков, барабана и прочих премудростей. Она грохочет так, что не услышишь не только рядом стоящего соседа, но и собственного голоса.
  Впрочем, переговариваться здесь некогда. Молотилка, когда она работает, неутомима и беспощадна. Человека три, самых крепких мужиков, только успевают подавать снизу пшеничные снопы на самую верхотуру - на полок.
Снопы - эти мужички с ноготки в дублёных полушубках скачут акробатами, взлетают на четырёхметровую высоту, там их ловит стоящая на полке женщина, разрезает ножом пояса, распускает колосья веером и подаёт главному лицу на молотилке - барабанщику. А тот уже нужными порциями пускает колосья в барабан, в его гулкую ненасытную утробу. Барабан сытно рычит, перетирая стальными зубьями колосья, вымолачивая зерно, но лишь на секунду замешкайся - и вся молотилка начнёт скрежетать вхолостую, подвывать зубчатыми валиками, биться пустыми решетами: Давай! Давай! Давай!
- Подава-ай! - не своим голосом ревёт сверху Володька Щукин, барабанщик.
И с новой силой начинают прыгать снопы-акробаты, будто сами по себе взлетая кверху в багровых отблесках костров. И мужики-подавальщики, на ходу затянув до отказа широкие солдатские ремни на тощих животах, закусив окровавленные губы, снова налегают на вилы, пока - нередко случается - кто-нибудь не падает на землю обессиленный.
  И тогда останавливается молотилка, смолкает адский грохот, люди с фонарями спешат к упавшему. Поднимают его, дают испить воды, а сами с упрёком косятся на бригадира.
- Ничего, ничего, - виновато бормочет Щукин. - Пусть отдохнёт, я сам на его место встану. А ты, Анна, лезь на полок, становись к барабану... Как же иначе-то, дорогие товарищи? Нельзя иначе-то... Момент упустим - пропадёт хлебушко... Родине он нужен сейчас как воздух... Самый драгоценный он сейчас. Да и вам... Потерпите, дорогие мои... Зато с хлебушком будем...

  Отстрадовали в ту осень с великим трудом, с горем и слезами пополам. Чуток только прибрались на полях, но солома ещё не свезена, много осталось хлеба в скирдах, снопах возле гумна и тока, молотить эту пшеничку придётся до белых мух, а то и зимой, в ядрёный морозец.
  Но всё-таки главную работу сломали, своротили: выйди в поле, погляди - чисто кругом, просторно: на все четыре стороны золотится щетинистое жнивьё, табунятся над ним грачи, вороны, всякая поздняя птичья мелочь, а то и пролётные гуси-гуменники, казара, лебеди, быстрокрылые стаи уток опустятся на пустынное поле - редко какая птица хлебушком брезгует, разве что хищники-стервятники.
Вот в эту-то пору в конце сентября и закипают огородные работы. Главная из них - копка картошки.
- Я уж, тёть Ань, на картошку не останусь, поеду домой, к Алексею. Боязно мне за него чегой-то, - говорила Ольга ранним утром перед тем, как выйти на огород.
- А то оставалась бы... Тут и родишь зимой, а ему сообщишь, что тётка просила помочь по хозяйству, - уговаривала её Анна. - Может работа у тебя там какая ответственная? Ты же говорила, что в школе работаешь?
- Да, работаю, но и без меня там хватает учителей. Там ведь украинцы и поляки из местных, языка их не знаю, а со своими ребятишками, что в гарнизоне живут с родителями, у нас лишь один класс наберётся. Летом была занята на строительных работах, когда школу ремонтировали в нашем гарнизонном городке, парты ставили, книги нужные завозили, я сама за ними несколько раз ездила во Львов, так как у нас в Яворове, что рядом, не было ничего. Только во Львов так просто не приедешь без предписания, там и наши солдатики по одному в город не выходят, не разрешают из-за непонятной и тревожной обстановки. Ну ладно, что это мы о грустном...
- А, что за Алексея-то тревожно? - Анна с напряжением в голосе вглядывалась в Ольгино лицо, пытаясь понять причину.
- Похудел он сильно, с лица спал. Думаю, что не случайно, чем-то болеет, а мне не говорит.
- Что же, доверия нет меж вами, али бережёт тебя от лишнего беспокойства?
- Бережёт... Думаю, что это у него после ранений, так до конца и не долечивался никогда, и теперь вот, тоже не хочет отдыхать. Там обстановка пока остаётся очень изменчивая, всё только формируется, граница лишь на бумаге таковая, а по-настоящему, и нет ничего из того, что положено быть. Заставы, погран-участки только налаживают свою работу, отстраиваются на новый лад, и за всем надо уследить, а тут ещё местные жители рассказывают, как их банды беспокоят, из лесу выходящие. Формируются отряды специальные, оперативные на поиски и выявление таковых, вот и Алёша таким отделом руководит. Сложно всё, вот и мне беспокойно. Я письмо ему написала, ответа жду, что скажет? Может и не хочет видеть меня пока там, тогда останусь ещё на какое-то время, а потом всё же уеду, не могу так. Боязно мне!
- Ничего, Олюшка, ничего! - Анна присела рядом и погладила её по голове. - У тебя трудодней тоже в августе не мало, там Щукин некоторым по два дня приписывал, кто на жатве работал в поле, ему разрешили. Озорной он был, помнишь, но теперь вроде остепенился, контузия его сперва шибко беспокоила, и ранение, рука висела плетью, но потом он её наладил, натренировал. Теперь наравне с мужиками пашет. А вот глаз один видеть совсем перестал, обожгло сильно при взрыве, его из-за этого и комиссовали. Но он никому о том не сказывает, только мы тут промеж себя это знаем.
- Да, он говорил, что тяжёлое ранение головы было под Сталинградом, руку чуть не потерял... Да, вот она судьба где его достала, а то бы посадили, дурака, он ведь перед войной так же, как и Химков-младший, много дров наломал, - Ольга в задумчивости поглядела на край неба за занавеской, он синел и потихоньку наливался розоватой дымкой. - А бабушка Федора уже встала?
  Но не успела Анна ответить, как со двора этим ранним утром заполошная бабуля ворвалась в избу и начала чистый переполох:
- Спите, нечистые силы, лешак вас задери?! - набрасывается она на внуков и на сноху, да и на всех сразу. - Дрыхните, окаянные души, покеда солнце в зад не припечёт?! А люди-то, люди-то уже робят вовсю, по всей деревне стукот стоит!..
  Малыши с Виталиком с трудом разлепили глаза - серо, мутно ещё в избе, слаще всего на свете зоревой сон: так и качает на зыбкой волне, так и уносит в сторону от этих серых сумерек, от этого бабушкиного крика в дивную страну сновидений. И нет сил оторвать свинцово-тяжёлую голову от жёсткого, но такого желанного изголовья, однако через секунду слетает дерюга, из-под головы выскальзывает соломенная подушка, кто-то дёргает за ноги, щекочет под бока - как ни дрыгайся, не отбивайся, бабушка Федора не отстаёт...
  Ольга повязалась серым платком и вышла вслед за сонным Виталиком во двор. А там холодно, даже утренник упал: иней синеет на жердях ограды, на соломенной крыше сарая, на почерневшей картофельной ботве. И резко пахнет побитой заморозком зеленью, остывшей землёй, терпкой горечью полыни.
  Рано, прохладно, неуютно ещё, но права бабушка: то там, то здесь по деревне разносится характерный для этой поры стукот - с бубнящим звуком бьются о пустые вёдра картофелины.
  Копать картошку Соколовы чаще всего объединялись с соседями Химковыми - дело идёт куда быстрее и веселее. И вот сегодня первым копали огород Анны.
Ванька-Шалопут, Василёк, Виталик под руководством Илюхи орудуют лопатами, женщины и ребятишки помлаже из Химковской орды подбирают клубни. Заправляет всей бригадой неутомимая бабушка Федора. Она гонит свой рядок наравне со всеми, однако успевает доглядеть, чтобы кто-то не пропустил, не оставил в земле хотя бы мелкую картошину, успевает отвесить вроде бы шутливый, но чувствительный подзатыльник тому из ребят, кто невзначай разрежет лопатой клубень. Всё успевает!
  А солнце меж тем к полудню, а денёк разгулялся на славу, и по всей деревне смолкает стукоток - обедать пора. И заполыхают на огородах костры, и потечёт отовсюду ни с чем не сравнимый аромат печёной картошки, тут уж успевай наедайся от пуза, уплетают ребятишки сколько душа пожелает, никто слова не скажет, заслужили, заработали!

  ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.


Рецензии