Глава 3. Уйти из войны

Глава 3. Уйти из войны.

По мере того, как сгущались сумерки, гудение комарья и гнуса становилось вовсе невыносимым. Даже помыслить было страшно об остановке и коротком привале. Едва он ненадолго останавливался, как гудящие насекомые повисали над ним грязным облаком, а идущая с сумерками прохлада и болотная волглость оказывались раздольем для проклятых мелких, звенящих над головой тварей.  Они не прокусывали сукно бушлата и грубую ткань брючин, но с упорством залезали за шиворот, в рукава, впивались в шею, щёки и подбородок, не помогала даже густая щетина, слепили глаза. Ещё немного, чувствовал он, и придётся просто взвыть от отчаяния и непереносимого зуда, броситься бегом от этой проклятой комариной тучи, размахивая руками, словно ребёнок. Броситься можно, если знать, что выберешься в конце концов на сухое местечко и летающие кровопийцы оставят свои попытки высосать из него всю кровь вместе с волей и решимостью. А ведь он только начал путь по бесконечным, как оказалось, топям Семиречья.

А Рюгене он не только быстро отыскал развалины сарая в которых обитал зимой, но даже свои нехитрые пожитки, они так и лежали в щели между обвалившейся стеной и могучей деревянной балясиной. Снег уже растаял, перемешав грязную талую воду, сажу, пепел и грязь с каменным крошевом развалин, обнажив всю неприглядную картину сильно разрушенного и выгоревшего города, по серым грязным улицам которого спешно перемещались такие же грязные, худые люди, все они были какими-то одинаковыми, с быстрыми вороватыми движениями, настороженными взглядами и недоверием на измождённых лицах. Даже обитатели Дальней слободки казались привлекательнее. Попадавшиеся ему навстречу женщины все как одна были некрасивыми, злыми и усталыми, а дети быстро прятались за грудами камня и битого кирпича, едва успевали увидеть его чёрный бушлат, вероятно, принимая его за одного из солдат гарнизона или участника банды. Солдаты гарнизона вели себя нагло и хамовато, горланили песни, задирали тех несчастных, которые имели неосторожность оказаться у них на дороге, издевались, глумились пьяно, открыто и ничего не опасаясь, офицеров среди них не было. Большие солдатские толпы был опаснее даже, чем осторожные, ловкие бандиты, привыкшие к скрытности. Солдаты же ничего не скрывали и куражились вволю над несчастными, отбирая у них нехитрый скарб и еду. Он не стал повторять ошибку, принесшую ему много боли, незаметно перебрался вначале от развалин порта по переулкам в тот тупичок, где к обвалившейся серой стене дома зимою лепился маленький сарайчик. Сарайчика уже не было. Много досок и перекладин, их поддерживающих, растащили для обогрева зимой обездоленные рюгенцы, но могучую плаху в основании дома так и не сдвинули с места, а она, в свою очередь, сохранила его котомку даже сухой, с парой относительно чистого белья, огнивом, большой медной кружкой и поржавевшим, но удобным ножом, который он однажды отыскал среди развалин.  Он выбрался из города быстро, стараясь не попасться на глаза ни пьяным солдатам, ни бандитам, почему-то казалось ему, что вдали от злого Рюгена, среди рощ и перелесков будет спокойнее. Он и уходил поспешно, торопился расстаться с городом, причинившим ему так много боли и страданий, обжегшим его и огнём, и холодом, дохнувшим смертью и равнодушием.
 
Вначале каменистая, мощёная булыжная дорога недолго петляла среди холмов и небольших плосковершинных возвышений, но быстро превратилась в полосу жидкой, плохо просохшей грязи, приходилось идти по обочине, огибая глубокие, разъезженные колёсами колеи. Потом он оказался по другую сторону небольшой возвышенности и оттуда стал виден спуск к простиравшейся на многие мили вокруг зелёно-бурой, неожиданно яркой после унылых северных пейзажей послезимья, плоской равниной. Местами виднелись голые, пока ещё, кривые деревца и грустные рощицы. Дорога, которой пользовался он, стала забирать в сторону, стараясь обогнуть эту странно-нарядную зелень. Вначале он удивлялся поведению дороги, а немного погодя догадался, что отсюда начинались топи Семиречья – труднопроходимые, бездонные болота, пересечь которые по прямой никогда и ни у кого не получалось. Про эти самые топи не раз говорили болтливые старики в слободе, обсуждая исчезновения своих давних друзей и приятелей.  По словам Олли, выходило, что трясина Семиречья не пропускает путников напрямки, затягивает любого, это гиблый край, где хозяйничает Морок, ему и приписывали обитатели севера Мореи пропажи людей. При этом Олли суеверно плевался через плечо и торопливо крестился. Малышня, сидевшая рядом с болтливым стариком, испуганно округляла блестящие от интереса и страха глазёнки. Сам Олли никогда дальше Рюгена не выбирался, но очень подробно живописал этот, по его мнению, проклятый край. И вот теперь он с удивлением смотрел на эту кажущуюся бесконечной яркую зелёную поляну, затянутую местами бурым мхом, среди травяных кочек и мшарников ярко синели небольшие озерца-блюдца, веселя глаз. Никакой тревоги пёстрый пейзаж не вызывал, от него веяло весной и надеждой, той самой, которая легкомысленно прокралась в темноту его забытого прошлого. Он стоял и раздумывал над тем, как можно подсократить путь, пробраться через бескрайнюю луговину, но осторожностью пока не пренебрегал, памятуя о предупреждениях Олли. Здесь на спуске с возвышения Северной гряды, рядом с покосившимся подорожным крестом из замшелого, растреснувшегося камня, его догнала конная повозка-колымага, с запряжённой в неё худосочной старой клячей. Несчастная животинка, на боках которой легко можно было просчитать все рёбра, задумчиво плелась по дороге, а её возница подрёмывал, устроившись в ворохе тёмного, отсыревшего сена и тоже никуда не торопился. Он ещё не освободился от зимней тёплой куртки, меховой шапки, но на весеннем тепле его разморило и приласкало солнцем. А стоявшего на обочине моряка в чёрном бушлате возница заметил вовремя, потому что полусонный взгляд стал настороженным, а тело напряглось, готовое отреагировать на любую опасность. Он переложил повод в левую руку, а правой быстро зашарил в прелом ворохе травы. Уже потом в правой руке блеснуло лезвие довольно длинного ножа, но путник стоял спокойно, разглядывая повозку и пропуская её, человек не делал никаких резких или опасных движений, только немного наклонил голову. Спокойный попутчик был бы очень кстати немолодому крестьянину, который возвращался из Рюгена и углубляться в еловую темноту леса в одиночку не хотел. Вдвоём оно, во-первых, веселее, во-вторых, опасностей от лихих людей меньше. Поэтому, он уже было прокатился на своей повозке мимо, но неожиданно остановился и зазывно махнул рукою морячку.
- Ты, служивый, далеко ли идёшь? – хитро поинтересовался крестьянин и, вместо нормального ответа, услышал только невнятное мычание и наблюдал движение дрожащей руки, указывающей на другую сторону бесконечных топей. Озадаченно он уставился на путника, а потом уже догадался:
- Ты немой что ли?
Моряк ему кивнул, а крестьянин разочарованно вздохнул, неудачный попутчик оказался, но всё ж через дебри Еловой пади вдвоём ехать немного смелее, да и не убудет от него, если подвезёт он бедолагу. Крестьянин внимательно оглядел моряка, отметил уже довольно сильно потрёпанную одежду, разбитые ботинки, пустую котомку.
- Садись, коль хочешь, - предложил он, - я домой возвертаюсь из Рюгена, возил кой-чего на продажу. Но я далеко не поеду, сверну немного погодя от Еловой пади к закату. А ты уже опосля своей дорогой двинешь.
Моряк быстро кивнул, не заставил себя уговаривать и тоже пристроился на ворохе прелой подстилки сзади
- А чегой-то ты от моря идёшь в сторону другую, - мужичок любопытствовал, словно позабыл о том, что его попутчик говорить не может, - дела у тебя какие? Поди в столицу тащишься?
Нет, он не в столицу шёл, он шёл на юг. В первую же ясную ночь, в новолуние, его окружила в предместье Рюгена непроглядная темень, было ощущение, что он ко всему прочему ещё и ослеп. Но в черноте весеннего неба он разглядел яркие крапинки звёзд, блестящие мерцающие точки, и в задумчивости изучал небосвод. Спать не получалось, доставали зудящие комары и сильный голод, чтобы его обмануть, он напился воды из прозрачной лужицы и пристроился среди замшелых камней. Тогда-то он и принялся рассматривать небеса. А чем больше рассматривал, тем яснее приходило понимание, что знаком он с причудливым узором созвездий и законами, по которым рассыпан по чёрному куполу звёздный жемчуг. Его охватило волнение и дрожь, это была та часть его, которая что-то знала, что-то помнила. Он снова оглядел небосвод, отыскал Ковш Большой Медведицы, потом Малую, потом определился с Полярной звездой и как-то радостно выдохнул. Он знал, где север, а где юг. Ему надо к югу, он должен двигаться в сторону противоположную Полярной звезде. Дрожащими руками он нащупал палку, на которую опирался при ходьбе и развернул её в нужную сторону, решив, что ещё поутру уточнит, где восток и запад.  Все его наблюдения оказались правильными, когда слегка порозовело над чёрной стеной леса небо, а с противоположной половины поднялось бледное, холодное пока солнце. Тогда и он поднялся и пошагал дальше, поглядывая то на небо, то на линию горизонта. А тут вдруг такая удача, можно поберечь усталые ноги и приткнуться в ворохе травы, слушая болтовню словоохотливого мужичка.
- Я больше в Рюген не поеду, - разглагольствовал он, - поддался на уговоры своей бабы, а толком и не наторговал. Городские не больно богатые, почитай за бесценок отдал картоху и репу, и морковь, но не везти же обратно. А солдатне да бандитам моя картоха без надобности. Хорошо, что денег не вытрясли, а то совсем была бы беда. Не город, а непотребство какое-то стало. А всё из-за войны проклятущей.  Развалили Рюген, ничего от его богатства не уберегли, а что осталось, так растащат, никакой власти таперича там нет, банды одни, а и хужее банд солдаты. Вот кто никакого удержу не знает. Не поеду боле, лучше в Веркут, там дальше, но надёжнее, порядку больше.
Он замолчал ненадолго, сердито щелкнул кнутом по тощему крупу своей лошадёнки, повертел по сторонам головой, озирая подступивший к дороге сумрак и, наверное, для того, чтобы придать себе храбрости, снова заговорил:
- А война она же не только по Рюгену прошла, оно конечно, ему сильнее всего досталось, но и на Северной гряде бились, солдатиков, которые померли, топи затянули ещё с осенними дождиками, разлились болота сильно, даже могил у них нету, а и под Веркутом стрелялись долго, почитай до самой зимы гремели пушки и ружья. А уж как подморозило, так тогда и стихло, тоже народищу, сказывают полегло. Но не пустили австрияков к Тумацце, а ведь близко, как ни крути. Болтали людишки, что предательство было какое-то большое, потому так близко к столице приблизились вражины. Ваш люд морской про это не говорил?
Мужичок вопрошающе уставился на него, а потом спохватился и быстро заговорил, а он только в нужный момент кивал или, наоборот, отрицательно мотал головой.
- Ах да, ты ж немой. А ты с рождения такой? Нет, ты в войну где был? В Рюгене, на флоте служил. Да? Во-оно что, там тебя поранило? Да? Ну вот, теперь мне понятно. А корабли-то наши потопили, а большая эскадра ушла на юг, в Эбергайль. Ты тож на юг идёшь, раз махнул туда рукою, ты с этой эскадры, выходит? Да, а, ну таперича понятно.
Болтливый мужик сам того не ведая выстроил все его мысли в какую-то нужную линию, и почему-то пришло ощущение, что знаком он с морским делом, возможно моряком был с корабля. Ему самому хотелось верить в это, тем более, что слова крестьянина про корабли из Эбергайля совпали с его южными представлениями о море, неожиданным воспоминанием, пришедшим во сне. Он размышлял всю недлинную дорогу, пока на развилке   крестьянин свою колымагу не остановил.
- Ну вот, морячок, - сказал он, - ежели тебе надобно в Эбергайль, куда корабли твои ушли, то иди по кромке топей, здесь гати проброшены. Может просохли они уже, а не просохли, так пешим всё одно проберёшься. Это на телеге будет неспособно, а ногами пройдёшь, да палку, смотри, не бросай, глыбоко местами бывает. А нет, так забирай ещё далече на восток, там взгорки у Шатров.  А мне во-он на поселение надо, и так я задержался, баба моя разорётся.
Он кивнул и соскочил с тележного задка, пожал крестьянину руку и шагнул на болотную тропку.
-Погодь, - вдруг окликнул его мужичок и тоже соскочил с облучка, доставая из своих припасов что-то, - возьми вот хлеба хоть у меня, да сыра кругляшок. Мне уже не надобно, добрался я до дому-то. А тебе сгодится, пустая у тебя торба, а дорога по болотам небыстрая. Ты гатей держись, временами там, где посуше   тоже обиталища попадаются, путевые домишки, все ж, когда и под крышей заночуешь. Бывай, морячок, дай тебе бог, добраться до твоего корабля.

И вот теперь, следуя совету беззлобного крестьянина и сотни раз поблагодарив его в душе за совет и щедрый кусок хлеба и сыр, он пробирался по гатям, стараясь держаться этих скользких, грязных, но всё же дорог среди чавкающей и колышущейся грязи, изнывая от назойливых насекомых, непроходящей сырости и болотного запаха. Ботинки совсем размокли и были готовы вот-вот развалиться, но ещё держались каким-то чудом на ногах. А вот комары и гнус одолели его вконец. Трое суток он пробирался по этой проклятой гати, очень бережно расходуя свою нехитрую крайне скудную провизию, но вот уже и последние крошки вытряс из торбы, а никакого обиталища или постройки на многие мили вокруг не было. Стала закрадываться пугливая мысль, что заплутал он на болоте, но его единственными ориентиром оставались мокрые, чёрные жердины, плотно уложенные одна к другой. Этот настил проложенный поверх топкой грязи, колышущейся под ногами, должен был вывести его хоть куда- нибудь. Он упрямо шёл, ночью спал прямо на болотной дороге, а поутру весь изъеденный мошкой и комарами продолжал свой путь. И вот теперь эти мелкие жужжащие твари довели его почти до исступления. Он почти плакал, словно маленький мальчик, но избавить себя от назойливого соседства не мог. Он пробовал сделать себе хоть какой-нибудь дымный факел, но трут у огнива отсырел, и искра не поджигала его. А сумерки меж тем подбирались близко, снова поплыл проклятый туман над топью и значит следовало уже снова остановиться, а то в темноте можно было ухнуть в трясину. Он встал, вскинул голову, чтобы определиться со своим местоположением, хотя, что было с ним определяться, плоская ровная болотная луговина, с торчащими кривыми мёртвыми стволиками деревьев, была единственным пейзажем, который он наблюдал вот уже четвёртые сутки. Но внезапно впереди, совсем близко блеснул жёлтый огонёк. Он обрадованно выдохнул, впереди по желтеющему квадратику определялось какое-то строение, и он успеет дойти до него, пока не опустится проклятый мрак. Он заторопился, споткнулся, упал на четвереньки, перепачкался в грязи и болотной воде, но вновь поднялся и, насколько мог быстро, двинулся на свет, гать приподнялась на взгорке и по ней он выбрался-таки на возвышение к небольшому путевому домишке.
Хозяйкой оказалась старая сгорбленная баба, недобрая и неприветливая. Она вперила в грязного, мокрого, искусанного гнусом и комарами моряка единственный глаз, второй был затянут бельмом, и недовольно проворчала, поняв по его неловким жестам, что он просится на ночлег.
- Входи, чего ж остановился. Еды у меня нет никакой, а воды пей, сколь хочешь, на постой пущу, хоть обсохнешь. Не больно весело в болотине куковать. Вон постилка у печи, туда и ложись, да не храпи мне ночью.
Он был рад и этому и с облегчением вытянулся в тепле и сухости, впервые за последние три дня. Бушлат старуха кинула на   длинную верёвку над кособокой печью, ботинки он стянул с измученных ног и пристроил у тёплой кирпичной стенки. Так крепко он не спал давно, он просто провалился в сладкую дремоту, качаясь на волнах реальности и нереальности происходящего, лениво перебирая свои немногочисленные мысли. Уже потом исчезли мысли, волны и сладкое оцепенение. Он ухнул в глубокую бездну сна.  А спустя неизвестно сколько времени вынырнул, словно оказался на поверхности воды и сделал глубокий вдох. Он сел и оглядел убогое жилище, полусгнивший пол, чёрные от времени, болотной влаги и печной копоти стены и потолок, крохотное оконце пропускало совсем немного света, в полумраке хозяйки путевого домишки он не разглядел. Он поднялся и почувствовал себя немного отдохнувшим, только внутри толкалось тянущее чувство голода. Но еда у него кончилась, а старуха ясно дала понять, что кормить его не собирается, да и нечем ему было платить за стол, который не обещал быть богатым. Наверное, он долго проспал, потому что неяркое солнце стояло уже высоко, а ветер   гонял в яркой весенней лазури   комки небольших облаков.  Всюду, куда бы не упёрся взгляд тянулось унылое, однообразное буро-зелёное болото. Изредка виднелись кочки какой-то жёсткой, блестящей длинностебельной травы, кое-где белели пятна мелких беленьких цветочков, снова гудело комарьё и гнус, сегодня сильный ветер их относил немного в сторону. Этим следовало воспользоваться, нужно было вновь выбираться на болотную дорогу.   С небольшого взгорка, на котором пристроился домишко, виднелась подтопленная водою гать, жирно блестели полугнилые брёвна и жерди. Он вздохнул, опять придётся шагать по ним в разбитых, расползающихся ботинках, а оставаться здесь ещё ему не хотелось. Он уже и закинул за плечи свой мешок, застегнул просохший и ещё тёплый бушлат, как откуда-то из-за спины хозяйка убогого путевого домишка проскрипела:
- Долго же ты спал, морячок, солнце уже за полдень перевалило. Не ходи сейчас, темнота тебя застанет, а там места гиблые, к трясине топкой подберёшься уже по темени, да и сгинешь там. Останься ещё на ночь, а завтра поутру иди с рассветом, глядишь и минуешь трясину по светлому дню.
Старуха покачала головой, обвязанной тёмным, с распустившейся бахромой платком и потащила в свой домишко гору кривых веток и хворостин. Он огляделся в растерянности, не зная, как поступить, но старуха уже откуда-то из нутра хибары проскрипела опять:
- Травяным чаем да затирухой я тебя, так уж и быть, покормлю, сходи вон ещё на опушку лесную, лучше палок мне натаскай, чтоб на несколько дён хватило. Несподручно мне стало их собирать, спина не даёт, проклятущая. А ты ещё не старый, хоть голова у тебя белая, тебе сподручнее.
Он ломал и таскал сушняк с подтопленной опушки почти да самой темноты. Тонкие кривые болотные деревца ломались быстро, и вскоре под стеной у домишки высилась целая гора веток, толстых и тонких, всяких. Старуха довольно уставилась на большое по её меркам богатство и снова закряхтела, но в этот раз от радости:
- Во, мужика сразу оно видно, а у меня ослабли-то руки с годами, уйти бы к людям, но обвыклась я здесь, задикла и уже не хочу.  Кто по гати пройдёт, тот чем может-поможет, кто деньгу за постой оставит, я тогда до Веркута добираюсь, прикупить кой-чего, а и подают иногда, за нищую принимают. Но с нонешней войной совсем опустела наша дорога, да и вешние воды пока не ушли в болота, залило гать-то. Ну да ладно, пообсохнет, тогда уже пойду в Веркут, а пока вон, яиц утиных насобирала, утка загнездилась на топях, да щавеля набрала.  Супец знатный выйдет
Болтливая старуха оказалась, разговорчивая, не такая сердитая, как с вечера показалось, что-то там мешала чёрной деревянной ложкой с длинной ручкой в небольшом ковше. От супа пахло кислятиной и чесноком, в самом конце старуха сыпанула ещё щепотку серой муки, где-то внутри ковша загустело, захлюпало, зачавкало, и тогда уже она разлила зелено-желтое варево по таким же чёрным деревянным мискам. Он снова сидел, приткнувшись у тёплой печки, грел зябнущую спину и плечи, привычно уже молчал, привычно же кивал или крутил головой на старухины вопросы. От горячего супа и долгого голода его снова разморило, повело куда-то, он снова задремал, а потом вдруг вскинулся, словно наяву увидел   яркое пламя, вырывающееся откуда-то из-под досок, это рыжее пламя окружило его. Он захлебнулся ужасом и открыл глаза.
- Чего орёшь-то? - проворчала из своего угла старуха, - иль привиделось чего? Спи давай, завтрева разбужу, не храпи только.
Утро было удивительно тёплым, но туманным, капли влаги висели даже на краешке низкой крыши, ветках кривых деревьев. Хозяйка путевого домишки спокойно кивнула ему и протянула четыре утиных яйца, запечённых в золе накануне.
- Возьми вот, - вздохнула она, - яиц-то я себе ещё наберу, а тебе всё ж не голодом колыхаться. Ты смотри, иди всё по гати, никуда не сворачивай, а то Морок тебя затянет, а тебе нельзя к Мороку-то, палку не бросай. К Веркуту выйдешь через неделю иль чуть поболе, это уж как спешить станешь. Там ещё будут путевые хижины, но они брошенные стоят, пустые.
Он удивлённо уставился на неё, но благодарно кивнул и пожал заскорузлую грязную руку. Он брёл по мокрой скользкой гати в тумане вначале небыстро, туман никак не давал разглядеть дорогу хорошо, но солнце поднялось высоко, и туман, разорвав свои седые клочья, поднялся в синеву, превращаясь в лёгкие облачка, а глазу открылось всё такое же ровное, однообразное до самого горизонта пространство, наполненное ветром, комарами, гнусом и пятнами голубой воды.
Отшельница постояла немного на пороге своей халупы, со вздохом проводила своего постояльца, поправила платок на плечах и сокрушённо произнесла:
- А и не помочь нельзя, не принято у людей альмаринам в помощи отказывать. Вот уж не думала, что повстречаю такого на старости лет, выходит, не врут вековые легенды.

Отшельница не обманула, предупреждая, едва он опустился со взгорка, как гать снова ушла в воду и грязь, и скользкие жердины он нащупывал лишь подошвой ботинок и палкой, теперь уже никакого выбора у него не оставалось, даже спать или отдохнуть не было возможности, и он брёл, брёл, брёл. Он страшно устал от этой чёртовой трясины. От раздражения и злости, что копились в нём, вдруг в голове начали всплывать одно за другим ругательства. Странное это было чувство, он шёл и мычал что-то, а в мыслях выдавал невероятную матерщину. Но это помогло, он ненадолго отвлёкся и даже не заметил, как слой воды и грязи стал тоньше, а потом жердины показались из болотного месива, болотная дорога опять пошла вверх и опять уже в сумерках он очутился возле полусгнившей хибары, но на этот раз совершенно пустой. В ней не было ни печи, ни подобия лежака, как в домишке у отшельницы, но он съел два из имевшихся к него запечённых утиных яиц, пожевал пучок кислого щавеля и повалился на сухой, слава богу, пол. Но спал недолго и очень чутко.  Словно ниоткуда вдруг взялось странное чувство животного ужаса. Он сел, чувствуя   подступающий к горлу страх и попытался хоть что-то рассмотреть в кромешном мраке. С болот шли привычные болотные звуки: протяжные вздохи, тихое шуршание и чавканье. Эти звуки висели над топями Семиречья и днём, это бродил болотный газ, в ночи же по поверхности перескакивали болотные огни, добавляя страхов и жути. Взошла мутная Луна, казавшаяся какой-то неестественно большой и белой. В её свете туман и воздух над болотами стали похожи на длинные ленты, которые сплетались в странном колдовском танце.  Он смотрел на всё это словно завороженный, заколдованный, не чувствуя даже собственного тела, хотелось кричать от невыносимой болотной жути. Сейчас он ругал себя всеми самыми грубыми словами, которые роились в его голове, потому что не послушал крестьянина с повозки и не захотел идти сухой дорогой по Пришатровью. В эти мгновения ему уже не казался путь через болота более коротким и прямым.  Неожиданно среди белёсого тумана, кружащего в свете Луны, появились прорехи, разрывы, а к привычным болотным звукам добавился странный шёпот, исходивший, казалось ото всюду: «Ты мой-й-й», шептала темнота, закрывавшая яркую Луну и изгоняющая остатки света с болотной луговины. Он чувствовал, что сходит с ума, чтобы спастись от этого всего, он закрыл глаза и заставил себя думать о чём-то другом, светлом и приятном. Снова ему вспомнился большой дом с белой террасой и лужайкой, звуки музыки и зелёные лучистые глаза женщины за роялем. Он в своих воспоминаниях боялся потерять этот взгляд, его свет и искры радости. «Нет, - закричал он в своих мыслях, - я не твой!»
«Мой, - захохотала темнота, - ты был и останешься моим, а я твоим. Мы вместе, давно вместе, ты разве забыл?»
«Да, - простонал он, - я забыл, я всё забыл.»
Тьма ползла со стороны трясины, втекала жирными чёрными струями в крошечную избушку, всё это была какая-то нереальность, пугающая жуть, он сколько мог отбивался от неё, отталкивал, но тонкие чёрные нити опутывали его в кокон, заворачивали, зашивали в эту темноту. Он отчаянно закричал и…открыл глаза. Через дверные щели пробивался робкий рассвет, утренний холод быстро избавлял от ночного кошмара, снова гудели над ухом комары и гнус. Дрожа от утренней болотной промозглости, он очень быстро в панике и страхе поспешил покинуть путевой домишко, лучше уж брести по болотной грязи, чем ощущать поглощение Мороком, хоть оказалось, что это   всего лишь сон. Впрочем, сон это был или не сон, он не знал и поэтому быстро уходил от проклятого места, догадавшись, что именно об этом его и предупреждала отшельница. Болотные неприятности словно иссякли, выплеснув всю свою дьявольскую злость в ночном кошмаре, гать постепенно пошла в гору, настил местами был уже просохшим, свободным от воды и грязи, становилось заметно теплее, и даже болотный гнус относило ветерком, разгулявшимся по просторам Семиречья. Идти стало намного удобнее и даже выглянувшее солнце веселило и делало унылые пейзажи более нарядными. И он повеселел вместе с природой, понимая, что преодолел самые низкие участки топей и потихоньку выбирается на возвышенные места. Но ещё пару дней болотные пейзажи окружали его, хоть и не выглядели пугающе. Гать просохла на всём своём протяжении и хорошо была видна её серая длинная лента, убегавшая к горизонту. Уже прошёл влажный холод, а когда солнце упиралось лучами в спину и плечи, то чёрный бушлат нагревался, просыхал, и приятное тепло разливалось по телу. И только сильный голод никак его не оставлял.  Чтобы его заглушить, он рвал молодой щавель на взгорках и кочках и ещё какую-то кислую травку-трилистник на тонком, нитяном красноватом стебельке. Однажды разорил утиное гнездо и, потратив немало усилий, вспоминая добрым словом санитара из госпиталя за подаренное огниво, развёл небольшой костерок на относительно сухой луговине, запёк десяток яиц, вскипятил в своей кружке воды из болотного озерца, погрелся возле огня, отдохнул, просушил совсем раскисшие ботинки и обмотки. Теперь, когда стало сухо и тепло, не так голодно, он бодро шагал по бревенчатому настилу, недоумевая, почему его в какой-то момент так сильно напугали   ночные звуки болота и туман. Сам для себя он решил, что его больная голова сыграла с ним недобрую шутку.  И вот уже через десяток дней он выбрался на луга и впереди рассмотрел небольшие, окутанные молодой зеленью рощицы, а среди них крыши домов и строений какой-то усадьбы, болота остались позади.

Хозяйка усадьбы с подозрением оглядела   седого, заросшего мужика, в чёрной матросской робе и бушлате, подошедшего к её дому со стороны болот. Немного таких бывало за последний год, когда начались бои на морском берегу у Рюгена, поток путников иссяк, а уж когда через болота стала отступать морейская армия, а следом за ней пришли австрийские солдаты, то стало совсем худо. Нашествие австрияков разорило усадьбу, солдаты неприятеля вырезали кур и уток, закололи и изжарили свиней, но слава богу, что не успели угробить корову и бычка. Её мужика австрияки убили прямо на глазах семьи, глупец, вздумал с вилами в руках защищать своё хозяйство, а старшие сыновья ушли перелесками за отступившей морейской армией, чтобы отомстить за смерть отца. Но и от них не было с самой зимы никаких вестей. Бывшая когда-то большой, усадьба, стоявшая на границе топей Семиречья и Туманных долин, быстро пришла в упадок и разорение. Только две младше дочери –погодки помогали матери с невеликим хозяйством. А тут вдруг со стороны разорённого Рюгена от болот пришёл человек. Хозяйка оглядывала его и качала головой, похоже, никакого дохода ей этот путник не принесёт, а раньше за постой здесь платили щедро, особенно те, кто пробирался через болота. Она разглядела потрёпанный флотский бушлат и солдатские ботинки, это был служивый, который выбирался из Рюгена. Мало того, он оказался ещё и сильно увечным, ничего ей сказать не мог, только мычал непонятное и пытался что-то показать с помощью трясущихся рук. Баба сердито сплюнула и уже было повернулась к нему спиной, чтобы особенно ни на что не рассчитывал, но неожиданно передумала:
- Подправить мне сараюшки да хлев надо, -  объявила она, - подправишь, так и быть, тарелку похлёбки и стакан молока налью. Иди за мною, струмент покажу, где взять.
Он провозился с этой нехитрой работой до самого вечера, уже стемнело, когда баба вышла к нему из дома и вздохнув предложила:
- Завтра доделаешь, темнота упала. Ступай за мною, похлёбку я тебе налила.
Он, оставив всякую гордость, скромность и приличия, жадно набросился на горячее варево из лука, картошки и неистребимого щавеля, иногда поглядывая на хозяйку исподлобья. Девочки возились где-то в хлеву, а чуть погодя одна из них, худенькая, усталая и растрёпанная появилась в доме с подойником. Он, округлив глаза от невиданной щедрости, следил, как хозяйка наливает ему парного молока в большую кружку.
- Сколько ж ты не ел по человечески-то? -  вдруг вздохнула женщина, разглядывая его, черного от грязи и уставшего до изнеможения, вспоминая о своих пропавших сыновьях, и ахнула, когда он трижды показал ей растопыренную пятерню.
А потом он спал среди сена, чистого, сухого сена, зарывшись в него, и не требуя больше совершенно ничего. Но поутру в благодарность за человеколюбие и маломальскую о нём заботу, он старательно прилаживал доски и подправлял покосившиеся дверцы в хлеву. Потом он помог девчушкам выгрести навоз в коровнике, заносить сухой и чистой соломой пол, натаскал воды в корыто-поилку. Он вдруг заметил, что когда держит вилы или лопату, стучит молотком, волочит бадью с водою от небольшого ручья, то руки у него дрожать перестают, вот он и возился с нехитрой работой в собственное удовольствие. Он не был бесполезен, что-то он может делать, надежда на лучшее снова встрепенулась в нём, унылость болот, грязь, холод и мрак трясины, едва не убили в нём этот жалкий росток. Снова довольная хозяйка щедро налила ему похлёбки и молока, а потом уже вздохнула:
- Хлеба, вот только нету, не обессудь. Лошадь угнали австрийцы вместе с повозкой, а пешком мне до Веркута не дойти с ношей, девки мои маленькие, не оставишь, может кто из соседей выберется со временем, отвезу на продажу немного сыра, а так…
 Она скорбно поджала губы и горестно махнула жилистой, натруженной рукою.
- Проклятая война, отняла моих мужиков, теперь вот одна осталась. Ладно хоть дом не спалили, ироды проклятые, ушли, да там, сказывают, их возле Веркута и положили наши пушки, грохот слышно отсюда было, а ведь далече. Больше двух месяцев гремело. А Рюген вот, говорят, почти дотла спалили. Ты оттуда бредёшь?
Он осторожно кивнул, сочувствуя её нуждам и горю, отодвинул пустую миску.
- На флоте служил? - спросила хозяйка, указав на бушлат и мятую бескозырку, а он снова кивнул. Теперь надо было привыкать хоть к чему-то, раз люди все сразу определяют в нём по форме моряка, так пускай и остаётся, в конце концов, возможно, что так оно и было. Ночью он снова зарылся в сено и наслаждался запахом сухой травы и покоем. Такое странное было состояние, словно вынулся он из чего-то тёмного и мрачного, похожего на грязную, тягучую трясину, словно горе и страдания остались где-то далеко, и случилось всё не с ним. Холод и боль зимы были в Рюгене, пусть там и останутся, ему надо к южному морю. Становилось совсем тепло, наверное, он ушёл от несчастий Рюгена. Он опрокинулся в сон с глубоким блаженным выдохом.

Странный это был сон. Виделось ему как сквозь пепел и снег, вдруг раздвигая холод и темноту, протискивается из мокрой земли тоненький и слабый росточек. Вначале петелька, бледная, почти белая. Но она наливается зелёным соком, светом и силой. Потом разворачивается и зелёной стрелкой тянется вверх, тянется стремительно и быстро. Так же быстро на ней появляются листья, вначале клейкие и яркие, вскоре они темнеют и набираются силой.   А потом уже в узелке между стеблем и зубчатым листом появляется небольшой шарик. Нет это не шарик, это молодой бутон, бутон диковинного цветка. Цветок неожиданно тяжёлый и крупный. Это роза необычной странной расцветки, с яркой, алой серединкой и тёмными, почти чёрными краешками лепестков. Зелёный стебель сгибается, клонится к тёмной земле, касается её. «Папа, осторожнее, он сломается! -  звонко кричит кто-то совсем рядом.

Этот крик сновидение останавливает, он с трудом соображает, где находится, и как оказался ночью среди сухой прошлогодней травы, чуть погодя приходит понимание, а ещё странное ощущение, что и запах травы тоже когда-то был, так же в ночи, так же в сыром весеннем или осеннем воздухе. Сон. Он видел необыкновенно яркий сон, красивый сон, он вспоминает его почти до мельчайших подробностей. И детский вскрик он тоже отчётливо помнит. Почему ребёнок так кричал? Папа? У него есть ребёнок или нет? Это сон, или опять пробивается к нему сквозь мрак всего забытого что-то из прошлого? Он осторожно сполз с сеновала, светало уже, серая полоса тронуло кромку неба и луга, зацепила верхушки деревьев. С недалёких болот веяло утренней прохладой и сыростью, сизые полупрозрачные ленты тумана тянулись и сюда со стороны трясины как гигантские пальцы. Он как-то суеверно перекрестился дрожащей рукой, и попятился, перебрался с сеновала поближе к дому усадьбы. В хлеву уже шумно вздыхала корова, возилась его крепкая, немногословная хозяйка, покрикивала на свою скотинку как-то беззлобно. Он осторожно тронул женщину за плечо.
- Фу, ты, напугал, черт седой, - сначала отпрянул баба, а потом облегчённо выдохнула, - как и подобрался, не заметила. Уходишь? Что ж, раз надо, так иди. Ты по дороге иди, она хоть и петляет, а всё ж удобнее, с пути не собьёшься. Ты ж нездешний, заплутаешь легко. А по дороге дней через десять выйдешь аккурат к Веркуту. Может кто и поедет на своей колымаге, так подвезут. У нас люди незлобивые, хотя сейчас по войне-то всякие тоже сделались. В ком, может, и проснулась злоба от горя и несчастья, но то от безбожия. 
Она засуетилась и из большого короба, что стоял в покосившемся пристрое вынула ему десяток средней величины картофелин, и пару луковиц. Луковицы были сморщенными и усохшими, а картофелины вялыми.
- Жрать-то тебе в пути чегой-то надо будет, - деловито заметила она, - больше ничего у меня самой и нету. Вот молока ещё похлебай на дорогу.
 
Молоко — это хорошо, с большой кружки молока есть не хочется долго, почти до самого вечера. Он идёт по сухой дороге и радуется тому, что закончилась непролазная болотина, дорога высохла под солнцем и ветром, и в какой-то момент он стащил с ног тяжёлые ботинки, аккуратно свернул обмотки, сунул всё это в свою торбу и двинулся по корке подсохшей глины, лысым красно-жёлтым проплешинам, выкатанным колёсами, босиком. И снова странное чувство пришло к нему, пришло в воспоминаниях к телу, словно знали его измученные жёсткими ботинками ступни наслаждение от чувства тёплой земли и мягкой весенней травы. Тело помнило, а голова никак не отзывалась на эти воспоминания. Он уходил от войны, уходил дальше и дальше, так казалось, так хотелось.  Но всё оказалось обманом. Вскоре по обочинам дороги стали появляться уродливые, потемневшие после зимы остовы повозок, обрывки мешковины, перемешанные с землёй, разломанные жерди и брёвна, пушечные лафеты и даже сами пушки, вышедшие из-под снега. Чугунину стволов, израненную сражением, развороченную и искривлённую пороховыми разрывами, тронула ржа, валялись целые ядра и их осколки, банники и смятые корзины. Тёмной массой грудились отвратно воняющие от разложения остатки лошадиных туш, те, которые не были обглоданы за зиму волками и лисицами, над зловонием стоял гул от тысяч мух, привлечённых запахом тлена и смерти. Смерть и здесь побывала, и привнесла в мирные издалека пейзажи свои ужасающие черты. Он шарахнулся от этого ужаса и попытался скорее преодолеть скорбную дорогу, на небольшом отдалении от которой виднелись ряды невысоких простеньких солдатских крестов. Но чем дальше продвигался по простору зеленеющих рощ и перелесков, среди зелёной, весенней травы, тем гуще становились мазки безжалостного художника -  смерти, пришедшего вслед за войной и изменившего картину мира по своему вкусу. И он не ушёл от войны, оказалось, от неё уйти нельзя. По крайней мере здесь, среди Туманных долин, так называла эти земли хозяйка небольшой усадьбы. Но это было днём, а ночь, слава богу, скрывала следы боёв и противостояния, тогда он усаживался у небольшого костерка, подбрасывал в огонь щепки и всякую дровяную калечь. Становилось тепло и даже уютно у рыжего пламени среди густой чернильной синевы ночи, вверх вместе с горячей дрожью воздуха устремлялись жёлтые яркие светлячки искр, стремящихся дотянуться до белых капелек звёзд. Он подолгу вглядывался в яркие, подёргивающиеся пеплом и багровеющие угли, словно мог увидеть ответы на свои вопросы   в жаре и пепле, но…нет. Проклятый черный колодец забвения не отпускал от себя никаких воспоминаний. Но он был рад уже тому, что извлёк оттуда чудесный просторный дом и необычный цветок, и детский вскрик, и красивую женщину за роялем. А большего он о себе не знал. Он запекал себе пару картофелин, выданных щедрой и несчастной хозяйкой ему в дорогу, запивал их горьким отваром плаксы, которая после зимы уже поблёскивала своими глянцевыми листьями по обочинам и засыпал, накинув на плечи бушлат.
За несколько дней пути, он не встретил ни одного человека, казалось, что во всём огромном мире он один, единственным спутником его был ветер. Вот и плетётся себе куда-то не понятно кто, подчиняясь прихоти свой больной головы, которая ничего не помнит, кроме странного дома на высоком берегу у синего залива. Это она ему придумала вздорную идею о необходимости двигаться к югу, будто бы там он найдёт ответ на мучающий его вопрос: «Кто он?» Он часто сидел на обочине перепаханной войной дороги, выбирая более или менее мирное местечко и размышлял над этим, копался, копался в себе до бесконечности, но всё равно, в какой-то момент ругался в мыслях от отчаяния и мычал что-то самому себе, силясь эти самые ругательства произнести. Но ничего не выходило, язык и губы оставались онемевшими и совершенно непригодными для издания хоть каких-то звуков.
В один из дней он вышел на берег небольшой реки, одной из множества, стекающих из топей Семиречья. Вот здесь у хлипкого деревянного мостика, через тёмный буроватый поток, стекающий из болот, он впервые увидел людей. Возница и его помощники суетились около   повозки, в которую была впряжена пара крепких, разномастных, мохноногих лошадок. Мужички суетились, перетаскивая в повозку пригодные для хозяйства брёвна, остатки разрушенных то ли редутов, то ли батарей, они уже смекнули, что такое добро вполне сгодится при доме и торопливо грузили даровое «богатство» в крепкую повозку. Он остановился чуть поодаль и смотрел на их суету.
- Чего встал? - рыкнул по-видимому старший, - идёшь - иди.
Он жестом дал понять, что может помочь, но от него опять отмахнулись.
- Сказано, ступай, бродяжья морда. Много вас тут таких шатается, разбрелись по всем Туманным долинам.  Всё корчите из себя калечных да убогих, а нам самим жрать что-то надо. Иди отсюда, пока кнут не взял.
Он и пошёл дальше, немного только пожал плечами. Это было так привычно, так знакомо ещё по Рюгену, когда гнали его неприветливо из каждого угла, от каждого уцелевшего дома, как бродячую собаку.

Снова дорога повела его почему-то на запад, и он даже забеспокоился, потому что надо было на восток и юг, но вместе с тем он помнил слова хозяйки усадьбы и пока не сворачивал. И только когда дорога вдруг снова принялась забирать сильно на север, он рискнул и, прикинув примерное направление, свернул на луговину. Впереди, сколько хватало глаза раскинулись весёлые зелёные поля с островками зарослей кустарника, вот по этому полю он и пошёл. Идти было удобно, трава ещё не стала жёсткой и высокой, ногам не мешала, слегка пружинила влажная почва. Из-за небольшого легкомысленного облачка проглянуло солнце, и он   устроился отдохнуть среди зарослей кустарника. Среди этих диких кустов вдруг обнаружился орешник. Кое-где на ветках удержались прошлогодние орехи, он, забавы ради, раздавил один и, к своей великой радости, обнаружил внутри рыжеватое, вполне годное в пищу ядрышко, немного сморщенное, но даже без гнили. С обезьяньей ловкостью он обобрал орехи с веток, потом нашёл ещё пару раскидистых кустов, перебрал то, что не съели дикие животные и неожиданно для себя разжился пищей. Не все орехи были пригодны для еды после зимних снегов и весенних талых вод, но всё же он выбирал довольно много их и пару дней шёл через   поля и перелески, ориентируясь ночью по звёздам, а утром по всходящему солнцу. И снова к нему пришло ощущение, что он ушёл, оторвался от войны, а потом снова понял, что обманулся.
Они тянулись в несколько рядов, глубокие рвы, расползшиеся местами брустверы, вывернутые брёвна, обрывки каких-то плетёных корзин, он вдруг вспомнил, что их называют картушами. На дне рвов и окопов стояла местами вода, местами темнели завалы досок, брёвен и жердей. Здесь же валялись какие-то лоскуты и обрывки бурой ткани. Здесь не было рыжей глины, как на дороге, от которой он свернул сюда. Наоборот, луговая земля жирно блестела вывернутыми, убитыми пламенем пластами, среди этой черноты проглядывали желтоватые корешки, которым ухватиться было не за что, они истончились и высохли на ветру. Перепаханное лошадиными копытами, людскими ногами, взрытое ядрами и обожженное пороховым пламенем поле, неровное и уродливое,  затягивало свои   нанесённые войной раны. Он остановился и смотрел на это всё в каком-то оцепенении. Он так стремился избавить себя от войны и её присутствия, но тщетно. Горечь от того, что ничего у него не выходит даже в такой малости, прижало, пригнуло в нём маленькую, едва живую надежду, а отчаяние наоборот разлилось по внутренней пустоте, внезапно заполнившейся гулом и звоном в голове. Он вдруг испугался, что опять придёт нестерпимая боль, которая каждый раз почти убивала его, убивала вместе с холодом. Он отчего-то нелепо засуетился, принялся складывать из обломков досок и щепок костёр на дне относительно сухого окопа под перекошенным пластом дерновины, оформившем небольшой аккуратный своеобразный грот-углубление, и решил, что дальше пока не двинется. Он устал, устал и теперь уже сильно ослаб от постоянного голода, если уж придёт боль, то пусть он останется хотя бы в тепле. Но за суетой, а провозился он для обустройства ночлега долго, закончив свою работу уже в густых весенних сумерках, испуг прошёл, а боль не наступила. Он выдохнул и посидев по своему обыкновению у костерка в тёплом пологе дыма,  незаметно заснул. 
Утром, едва выбравшись из своего уютного, в прямом смысле логова, почти берлоги, он обнаружил то, чего за вчерашней суетой не заметил, это зрелище почему-то не вызвало у него отвращения, а просто какое-то усталое равнодушие. Он спокойно смотрел на них, ощущая лишь холодное любопытство.  Тела солдат, сложенных в небольшую кучу не были захоронены по привычному и христианскому обряду, а лишь наспех закиданы землёй в соседней траншее, но запаха тлена от них уже не исходило, теперь уже они представляли  просто  скелеты в  форменной, побуревшей от грязи и воды одежде, изорванной пулями, картечью и штыками. Зверьё не добралось до них, благодаря тонкому слою земли, который осел за зиму и весну. Из этой земляной кучи торчали почерневшие кости рук и пальцев, желтоватые черепа с клочками не истлевших волос и бород, штанины, обозначившие кости ног. Ноги его заинтересовали больше всего, потому что на нескольких мертвецах виднелись добротные и крепкие пока ещё ботинки, но не столько ботинки, а башмаки на толстой подошве. Он перевёл взгляд на свои морские ботинки, которые совсем раскисли от болотной грязи, от этого расползлись во многим местах, обмотки тоже превратилась в полусгнившие истёртые тряпки, а тут такое богатство пропадает. Он опустился на колени и своими трясущимся руками стащил с костей невозможное по нынешнему его положению богатство и что-то даже погудел, помычал сам себе, вполне довольный находкой, а потом снова огляделся в поисках чего-нибудь годящегося и ему. И он медленно побрёл вдоль прошлогодних траншей, выглядывая подробности. Так он нашёл прочный, просохший под солнцем заплечный вместительный мешок с прочными кожаными лямками и таким же непромокаемым лоскутом кожи снизу, серебряную офицерскую пряжку, помятую с одного бока, но целую флягу в чехле, поясной ремень. Он надеялся найти что-нибудь из оружия, но, похоже, жители окрестных деревень уже собрали всё то, что оставляет после себя горячий смертельный бой, и представляет ценность для бедняков и мародёров. Их качающиеся фигуры виднелись в некоторых местах, но он опасался к ним подойти близко. Поэтому довольствовался тем, что нашёл, переложил своё нищенское имущество из дырявой торбы в заплечный мешок, затянул поясной ремень поверх бушлата, на него привесил флягу. Вот башмакам он был очень рад, быстро пристроил их на ногах, они были немного великоваты, но он просто посильнее обмотал ступни, чтобы ботинки не болтались, и двинулся дальше. И снова такой привычный поиск.  Поиск хоть какой-нибудь дороги, тропки, признаков жилья, пищи, воды. Кажется, он ищет сразу всё одновременно, когда бредёт мокрыми от первого весеннего дождя лугами и небольшими рощицами. И выходит в конце концов на окраину большой деревни.
 
Немного людей на улице, мужичьё в поле на работе, бабы возятся по хозяйству, и в огородах видны их согнуты спины, гомонят малыши, сбившись в стайку у плоского серо-белого камня да ветхий старик медленно колышется чуть впереди. Он осмотрелся и остановился возле небольшого домишки. Хозяйка-молодка зыркнула на него недобро и тревожно и поспешила в дом, она тащила от колодца бадью с водой. Он продолжил стоять у низкой каменистой оградки, дожидаясь момента, когда он вновь появится, и не ошибся в своих ожиданиях. Извечное бабское любопытство взяло верх, и она вскорости снова показалась на пороге, и чуть, отклоняясь от низкой дверной притолоки сердито кинула ему:
- Ну, чего встал, шагай, куда шёл.
Он жестом показал, что просит воды и постучал грязным пальцем по пустой и от этого гулкой фляге. Но молодка скривилась, её тугие с красноватыми прожилками щёки задрожали от презрения, и оно же выплеснулось  оскорблением и  почти визгом:
- Ещё чего тебе надо, ты ещё пожрать попроси, пьянь бродячая, много вас теперь бродит средь лесов, на всех воды не напасёшься. Пшёл прочь, а то пса спущу с цепи.
Он не мог спорить уже потому, что говорить был не в силах, он не мог ей объяснить, что просто идёт из Рюгена к южному морю. Он опустил голову и поплёлся вдоль длинной деревенской улицы, с блестящими пятнами грязных луж и редкими зелёными куртинками придорожной травы. Малыши, что играли у плоского камня, грязные и чумазые, привлечённые громким криком неприветливой бабы, вдруг побежали следом сначала из любопытства, а уже потом загомонили, закричали в спину тонкими гнусавыми голосишками:
- Бродяжина вонючая, прочь пошёл.
Они бы и дальше так бежали, забавляясь и веселясь от деревенской скучищи, но тот самый ветхий старик вдруг прикрикнул на них и замахнулся суковатой палкой:
- Цыц, дурни малолетние, сопли волочите, а уже зверята. Сигайте по домам, мамкам под подолы, а то палкой огрею.
Потом он внимательно оглядел путника, взгляд у старика был цепкий и сердитый, но он не кричал, а проговорил недовольно в адрес малышни, кинувшейся врассыпную:
- Вот ведь времена пошли, дети и те нелюдями стали. Это всё от бедности да от безбожия. Разуверился народ в доброте, не несёт добра, потому как завсегда только тычки и получает. А ты что ль моряк? Как же тебя в таку далищу от моря-то занесло. Почитай кругом болота да луговины мокрые.
Он снова махнул дрожащей рукою в южную сторону и невнятно замычал. Старик не понял сначала, подался вперёд и потом уже удивлённо выдохнул:
- Да ты ж глухонемой!
Нет, он не был глухонемым. Он всё слышал, временами только из ушей немного подтекала кровь, от этого шея  и отросшая седая борода  были в бурых потёках, но ещё в госпитале доктор ему объяснил, что это из-за контузии и раненой головы, снова вспомнил он, как вечно пьяный доктор сокрушаясь качнул головой и проговорил: «Со временем всё выправится, пройдёт». А времени уже немало отсчитало, он раздумывал над этим, когда покидал негостеприимную деревню, но остановился возле колодца, чтобы набрать во флягу чистой воды, всё ж её приятнее пить. Он и возился, пытаясь своими трясущимися руками сначала вытянуть из глубины бадью с водой, а уже потом ополоснул флягу и наполнил её чистой водой, напился через край и умыл горевшее от комариных укусов лицо. Прохлада тронула обветренную кожу, ненадолго сняв надоевший зуд, он даже выдохнул облегчённо, а потом вдруг почувствовал, что кто-то его острожное тронул за локоть. Это было худенькая девчушка-подросток, тоненькая, бледная большеглазая, такими обычно рисуют на иконах святых или мучеников. Она несмело протянула ему что-то завёрнутое в серую застиранную, но чистую тряпицу:
- Возьми, - прошептала она, а потом махнув рукою в сторону ближнего к колодцу дома, - это мамка велела передать, она видела тебя с огорода. Она нищим и убогим всегда подаёт.
Он дрожащими руками развернул подаяние, это были три варёные картофелины, луковица и ржаной ломоть хлеба. От осознания того, что ему подают, подают словно нищему, к горлу подступила боль, а в глазах едко защипало. Он зажмурился от стыда, а потом уже быстро кивнул и уже привычно промычал что-то в ответ. Девочка слега наклонила голову и словно облила его печальным, жалостливым, грустным взглядом. От этого полного сострадания взгляда ему стало совсем нехорошо, и он торопливо  захромал  уже к видневшейся  лесной опушке, через которую шла полевая дорога.


Рецензии