Возможно, всё было именно так

Прошлое, настоящее, будущее. Будущее у каждого своё. Самая туманная категория. Иногда его можно предвидеть, но прозорливость – штука редкостная. Можно предчувствовать – это чаще. В основном же это сфера неведомого. В ней можно что-то предполагать, допускать, на что-то надеяться и даже во что-то верить с той или иной степенью уверенности, но всё это лишь с вопросительным оттенком – не важно, задумываешься ли об этом, нет ли. Сфера, состоящая из вопросов.
С настоящим проще. Вначале пути все мы дети. У детей ощутимо настоящее. Будущее пронзается сколь угодно далеко, с ним играют, как с любой фантазией. Прошлое… Оно вначале у детей слишком коротенькое. Потом, что случалось в их жизни раньше попросту долго не осознаётся в качестве прошлого. Сливается оно с настоящим в длинное единое время.

Детей окружают взрослые. В первую очередь родные – родители, бабушки, дедушки. Ещё дяди и тёти – родственники и все остальные люди. У всех этих взрослых тоже есть настоящее и будущее, но самое, пожалуй, интересное и таинственное – есть некое прошлое. Прошлое бывает личное. Совсем личное. Фразы, сказанные в какой-то момент настолько вовремя и по делу, что о них знают многие и случаями такими можно гордиться. Или сказанные настолько напрасно, поспешно или не из лучших побуждений, что о них тоже знают многие и это клеймом лежит на биографии личной, а бывает даже на биографии потомков. Тоже самое – поступки.  Некоторые - украшают. Иные же… У нас их попросту называют тайнами, а так ещё выражение есть Skeleton in the closet – «скелеты в шкафу».

Прошлое может быть и другим. Общим. Семейным. Связанное не с тем, как глупо, а возможно и по убеждениям ссорился твой родственник «Иван Иванович» с другим твоим же родственником «Иваном Никифоровичем», а с событиями, в которых оба они жили, действовали, общались, мучились, радовались, плакали. С событиями тяжёлыми, историческими, касательными всех – людей, города, страны. Событиями войны. Событиями блокады. И о них сейчас речь.  Это – вечное. Это остаётся с тобой и, потомству передаётся. Должно быть передано. Но какими представляются зачастую эти памятные дни и события? Что преимущественно рассказывали своим домашним те, кто пережил это время? Как часто приходилось слышать и в своём узком кругу, и со стороны о том, что немногословны были такие воспоминания, немногословны были их рассказчики, кому досталось в этом времени жить. И подрастают в свою очередь одно за другим молодые поколения, которым уже приходится слышать о былом далеко не из первых уст. А поколения старшие, и даже они уже послевоенные, только в возрасте начинают понимать, как много интересных нюансов остались неузнанными.  О чём-то речь не завели, когда-то не дослушали, отложили на потом – на безнадёжное и безразмерное «потом». Что-то сочли неважным. Какие-то вопросы так и не удосужились задать. И часто можно услышать, ведя подобные беседы, как искренне сокрушаются, соглашаясь с тобой, собеседники.

Что делать? Можно попытаться додумать, вообразить, представить себе детали, которые по-иному ныне и не восстановить. Взять, к примеру, маленький эпизод и изложить его – себе же или кому-то - так, будто тебе, не имевшему самой возможности увидеть событие воочию, и в самом деле обрисовали его во всех подробностях. Главное, чтобы такое изображённое мыслью повествование как можно меньше казалось вымыслом. Я попробую.

Над Обводным каналом серел в редких разрывах тонких туч блёклый выцветший небосвод. Подперев худыми кулачками голову, Ляля стояла на подогнутых коленях на видавшем виды, грубовато сколоченном, не раз уж чиненом стуле возле окна, опершись на подоконник. Мимо окна, медленно танцуя, пролетали редкие снежинки.

Рано-рано утром среди баюкающего поверхностного сна Ляля слышала, как домой забегала мама. Брат Павел, что ночевал почти не раздеваясь после того, как накануне поздно пришёл в комнату, спустившись с чердака, где дежурила смена противовоздушной обороны, уже вновь собирался, теперь не в свою очередь, подменяя кого-то из соседей, наверх. Лялю с собой он никогда не брал, хотя вредная девчонка, спорить с которой не всегда получалось и у мамы, тащилась за ним, бывало и во время тревоги, до самого верхнего этажа, поминутно тоненько ойкая при разрывах. Удача, когда тётя Вера, пожилая и строгая, мёрзнущая при любой погоде и потому с самого лета носившая ватник, мягко, но и властно одновременно сводила Лялю в бомбоубежище в подвале дома. Когда тёти Веры не было, Ляля прорывалась вслед за братом на чердак, где во время налёта или обстрела пряталась где-нибудь в углу и тихонько, почти про себя, простенько и коротко молилась, повторяя известные ей слова по многу раз и додумывая на ходу забытые. Как только грохот и вой чуть стихал, переносясь вглубь квартала и города, она высовывалась в чердачное окно и, упорно пряча в голосе слёзы, кричала наверх в сторону крыши: «Паша! Паша, ты держись, пожалуйста»! Павел бледный от напряжения и страха, запаренный, первое время орал на сестру и грубовато пытался даже вытолкать её, прихватив за шиворот, но необходимой жёсткости в отношениях с Лялей ему не хватало, да и сестра упрямилась. Она просто повисала всем телом в его руках, молчала в ответ на трёпку и только морщилась маленьким худеньким личиком.

Сейчас Павлик лежал на спине и, казалось, дремал. Ляля сменила положение тела у окна, наступив коленями на старый шерстяной платок, заменявший сейчас ей юбку. Платок натянулся коленками, его угол, заправленный за пояс, выскользнул и плат мягко разошёлся на талии. Сквозь рамы слегка, но уже зябко дуло. Этот сквознячок проник Ляле под неплотно затянутые теперь одежды, и её передёрнуло внезапным ознобом. Поправляя платок Ляля ещё раз поёжилась. Ей вспомнилась своя клетчатая плотная юбка, которую мама, несмотря на летнее время, вывезла в город, когда в спешке покидали квартиру в Слуцке, и которую же недели ещё две назад навсегда унесла на работу, где обменяла её на пшено и небольшую бутылочку вазелинового масла. Другой плотной юбки у Ляли не было. Пришлось приспособить старый мамин платок толстой вязки – лишь по неширокой кайме бежал незамысловатый ажурный рисунок. Воспоминания напомнили Ляле о каше, что мама успела сварить утром, пока Ляля собиралась в школу и даже, убегая снова на работу…

Слова «казарменное положение» Ляля не просто понимала, они ей даже нравились своим звучанием. А то, что из-за этого «положения» ни она, ни брат неделями не видели отца и старшую сестру воспринималось теперь не более чем данность, с которой нужно было примириться.

Так вот, убегая на работу, мама успела, как она сказала «на ход ноги» скормить Ляле пару столовых ложек этой каши. Что в небольшой кастрюльке воды было куда больше, нежели крупы – это была тоже данность, однако в жиденькой каше плавали сегодня ещё тонюсенькие пластинки репчатого лука, вылавливать которые было строго наказано лишь помня о том, что Павлу они тоже должны были достаться. Ляля прекрасно знала, что брат лук где-либо в пище всегда терпеть не мог и всё равно отдаст его сестре, но терпеть получалось и поэтому всё-таки нужно было дождаться от Павлика разрешения. От мыслей о каше рот наполнился слюной. Ляля слезла со стула и подошла к брату, что лежал теперь, отвернувшись к стене, и действительно спал.
- Паш! Павлик!
Ляля позвала брата, и поскольку в его неподвижности ничего не изменилось, оперлась обеими ладошками на плечо и руку Павла. Павлик вначале что-то простонал в полусне и тут же, выныривая из дремоты, спросил сестру, не слишком-то пряча, как ни старался, неудовольствия: Чего тебе? Ляля несколько раз огладила себя по животу и бокам, будто руки были мокрые или запачканы.
- Паш, - повторила она, опустив взор.
- Можно я съем чуть-чуть от кашки? Ну, буквально две ложечки, - просяще протянула она.

Павлик развернулся к ней лицом. Из-за шкафа, где стояла кровать была видна только незначительная часть комнаты с входной дверью. Похоже Павел оценивал яркость дневного света, раздумывая, скольки же часам эта яркость может соответствовать?
- Ляля, - примирительно сказал он, – давай часик ещё потерпим?

Ляле вдруг захотелось немного поканючить. Не из желания во что бы то ни стало дожать вопрос – нет. Так, из лёгкой вредности импульсивной маленькой девчонки: вдруг прокатит? Ляля медленно и поглубже вдыхала воздух, чтобы нытьё получилось подлиннее, как вдруг на середине этого вдоха её остановили ускоряющиеся щелчки метронома по радио. Ляля замерла, выдохнула набранный про запас воздух – ныть сразу же расхотелось – и тут же в комнату проник натужно-взмывающий и опадающий звук сирены. «Граждане, внимание! Воздушная тревога! Воздушная тревога», - заторопилось радио. Павел резко сел, зашарил ногами в поисках башмаков, замотал головой, пытаясь освободиться от усталости, что никак не давала после сна окончательно распахнуть глаза. Ляля опустилась на корточки, помогла выудить почему-то глубоко затолканную под кровать, да ещё разбросанную обувь. В дверь комнаты заглянула соседка:
- Павлик, что копаетесь? Бери Лялю и спускайтесь вниз.

Павел, наконец отогнав тормозящую сонливость, быстро завязывал шнурки. Ляля уже стояла у дверей, натянув вязаную шапку с болтающимися маленькими кисточками, держала в руках оба пальто. Павел мотнулся куда-то в угол комнаты, зашуршал бумагой. К двери от вышел, на ходу заворачивая в газетный огрызок крошечный кусочек хлеба.

- Лялька, сунь в карман, совсем невтерпёж будет отщипывай и соси, - сказав, он схватил сестру за руку и потянул за собой на гулкую лестницу.
Пока они дошли до выхода на улицу пару раз ощутимо вздрогнули ступени – фугасы ложились где-то совсем неподалёку. Приходилось торопиться, но Ляля каждый раз приседала комочком и охватывала руками голову, прижимая ладоши к макушке – столь близко раньше не бомбили.

В бомбоубежище было тихо и немного душно. Большинство женщин молчало, переводя дух. Кто-то излишне возбуждённо устраивался у стены и никак не мог замереть в удобной позе, поминутно то вытягивая, то вновь поджимая ноги. Какая-то молодая мама чуть отрешённо вглядывалась в осунувшееся личико своего малыша будто оно медленно таяло и растворялось прямо у неё на глазах. Подложив под себя полы пальто, Павел с Лялей уселись вблизи арочного изгиба стены и тоже долго молчали. Резкость звуков улицы, что оглушила их на пороге парадной сюда не проникала, но недолгих секунд пока они бежали по слегка присыпанному, кое-где сразу подтаявшим, снегом булыжнику двора до тяжёлой двери убежища хватило, чтобы оценить невероятную близость сегодняшней угрозы. Какие-то придушенно-сдавленные короткие гулы, что долетали извне и каждый раз отдавались мелкой и малозаметной дрожью бетона внутри подсказывали, что очередной яростный налёт «лаптёжников» на город был сосредоточен на их районе.

Шли минуты… Наверное, десятки минут. Столь долго сидеть постоянно в тревоге и ожидании чего-то… - и без ожидания страшно – было сложно. Ляля, наконец, пошевелилась. Вжавшаяся поначалу в брата, отлипла лицом от рукава его тёмного драпового пальто, пошмыгала носом. Вспомнив о хлебе, который лежал у неё в кармане, достала его и отогнув краешек бумажки, в которую Павел наскоро завернул драгоценный ломтик, начала медленно, как уже учила мама, есть.

Когда уж около месяца назад в последний раз вновь понизили выдачу хлеба по карточкам, Ляля как-то даже растерялась поначалу, поскольку именно тогда, в тот первый октябрьский день мама пришла домой и сказала, что по карточкам в магазине не выдали ничего, кроме конфет из льняного жмыха и сахарной крошки да маленькой порции маргарина. Она тогда долго объясняла Павлу что-то насчёт перебоев с продуктами, и что ещё нужно выкупить по карточкам. В тот день или на следующий впервые Ляля и услышала про «казарменное положение». Папа и до этого по несколько дней не появлялся дома, теперь предстояло подолгу обходится и без мамы под периодическим присмотром старшей сестры Вали, что, собственно, тоже бывало и так нечасто – Валя ещё с конца августа работала в госпитале. Ещё после последнего сентябрьского сокращения норм Павлу полагалось на целых 50 граммов хлеба в день меньше, чем Ляле и мама сухо и жёстко наказывала, чтобы Павел съедал не свою, а её, Лялькину, порцию. Ляля ещё два или три дня дулась на этот мамин делёж, но потом всё как-то само собой стало привычным и необидным, а уже с октября их с братом хлебные кусочки стали весить одинаково. Спустя пару недель в очередной свой приход домой Валя как-то мимоходом заметила, что растягивать свой хлебный ломтик на целый день проще, если есть его неспешно, посасывать, задержав во рту, и только потом проглатывать. А буквально на следующий день уже не на бегу, а подробно сказала о том же мама.

Погасив раздумья, явь вернулась в бомбоубежище просыпавшейся сверху на Лялю во время очередного гулкого сотрясения какой-то мелкой крошкой, и Ляля поняла, что все минуты своего мнимого «отсутствия» не столько ела хлеб, сколько лизала его языком и губами, гоняя за зубами маленькие крошечки. От внезапного и недолгого (так казалось) забытья чем-то похожего на дрёму Ляля очнулась с ощущением лёгкости в голове и теле. Встала и с интересом огляделась, будто в бомбоубежище оказалась впервые. Взгляд медленно проскользил по невысокому, местами сводчатому грязновато-серого цвета потолку, пересечённому несколькими мощными бетонными балками, кирпичным стенам с въевшейся цементной пылью, которая также невесомо кружилась в свете ламп. Часть из них уже лишилась пухлых защитных плафонов и свободные «груши» ламп покачивались, заставляя освещённые ими круги тоже плавно раскачиваться от стены до стены. Люди в большинстве своём сидели в убежище, подстелив под себя полы одежды, прямо на полу. Некоторые спустились сюда, принеся с собой старый ящик из-под овощей или половой коврик. Здесь же в убежище, Ляля знала, где-то стояли и три металлические полуразобранные кровати со здорово порванной сеткой, не позволявшей уже прилечь на неё. Подмечала Ляля, подмечала не мельком, будто ожидая пока каждая картинка отложится в памяти, и людей, что, порознь или сгрудившись, ожидают вместе с ней, с Павликом, с той молодой мамой, что, то ли с тоской, то ли влюблённо, долго вглядывалась в лицо своего малыша, а теперь что-то деловито поправляет в складках его тёмно-синего одеяла. Вдоль стен кто-то устроился полулежа, кто-то негромко разговаривал с соседями, и было даже понятно по не всегда долетавшим словам, что женщины речь ведут о котлетах, которые каждая хозяйка до войны готовила по-своему и со своими секретами. Пожилой, осунувшийся плохо выбритым лицом, не очень опрятный старик с выражено темнеющими подглазинами и усами, когда-то явно щеголеватыми, а теперь, небрежно, с перекосами стриженными, что чуть страшновато топорщились сидел на самом краешке широкого обрезка доски, поминутно нервно двигал руками по бедрам и часто вздыхал, периодически постанывая. Ляля перевела взгляд на себя и тут только поняла, что в руках у неё надломанный, но почти нетронутый кусочек хлеба. Павел сидел рядом, охватив руками колени. Голова была чуть задрана вверх, глаза часто моргали.

- Павлик! Ляля, всё ещё держа на ладони хлеб, мягко опустилась возле него на колени.
- Павлик, как думаешь – мы ещё надолго здесь?
Брат не отвечал, только плечами быстро пожал дважды, а ещё через полминуты протянул, наконец:
- Знать не могу.

На плече, воротнике пальто и виске Павла крупинчато белела пыль просыпавшегося цемента. Свободной ладошкой и, чуть касаясь, кончиками пальцев Ляля аккуратно отряхнула цемент с волос Павла и уверенным тоном произнесла:
- На, пожуй хлебца. Когда ещё вернёмся наверх?
Павел отозвался не сразу, Ляле показалось - с опаской. Он будто бы в какой-то неясной самому медлительной растерянности, то отрывал взгляд от потолка, то вновь, взмахивая своими длинными «не мальчишьими» ресницами, смотрел наверх. Чудилось ему что-то там или неуловимая чуйка некая озадачивала.
-Ну что ты придумала? – наконец вымолвил он. Мне кажется… Павел пару секунд помолчал.

- Мне кажется они улетают. Скоро домой пойдём. Это хорошо!
Голос сестры был настойчив:
- Но ты всё равно – съешь его сейчас, пожалуйста!

Повинуясь решительному взгляду Ляли, Павел коротко вздохнул и аккуратно взял из её рук бумажку с хлебным ломтиком.

Ляля стояла, теперь и сама запрокинув голову. Что ты там слышишь? – немного с налётом беспечности спросила она. Вроде как Павла спросила, а вроде как и не к нему обращалась - и, не дожидаясь ответа, уверенно, несколько отрывисто заявила, как черту подвела: Я – ничего!

Выждав ещё несколько мгновений, Ляля хотела уж было примоститься рядом с братом, но тут невдалеке от них о чём-то внезапно заспорили на немного повышенных тонах женщины. Спор выходил раздражённым, каким-то неуместным здесь, в обстановке всеобщей тревоги и усталости. Спорили вроде о месте, кто-то устал сидеть в неудобной позе, чьи-то вещи были передвинуты без спроса у хозяйки, ни к селу ни к городу соседкам припомнились друг другу старые, довоенные ещё недомолвки. Всё это выглядело, как мимолётный всполох нетерпения, когда душа вскипает невсамделишным, из копеечного пустяка разросшимся, негодованием. Перепалка угасала сама собой, хотя кто-то рядом негромко и устало урезонил «товарок» и мог бы себе в заслугу записать замирающий конфликт.  Тот ещё оставил его участницам несоразмерную моменту резкость движений, а чуть запавшие их рты всё кривились в недовыплеснутых сердитых эмоциях. Крупная пожилая женщина, когда-то, подумалось Ляле, с самодовольным гладким лицом, а ныне с потухшими глазами над обвисшими складками щёк, продолжая под сурдинку говорить и выговаривать, уже ни к кому не обращаясь, нечто понятное лишь самой себе, переставила, как ей хотелось, свои скромные пожитки и, выпрямившись, уронила с плеч пальто, которое комковато и тяжело рухнуло назад. Медленно, не очень уверенно удерживая равновесие дама тщилась развернуться, наклониться вперёд и дотянуться до смушкового воротника, чтобы не тянуть к себе пальто за полы, но получалось это у неё довольно нескладно, а помочь не спешил никто. Несколько мгновений Ляля, застыв в каком-то замешательстве, следила за неуклюжими попытками женщины, наконец бросилась к ней – подала злосчастную одёжку. Ошеломительный грохот, яркая вспышка и летящий в голову, в лицо, в тело, поглотивший всё вокруг, клубящийся вихрь сопроводил это последнее Лялино движение.

Лялька! Лялька! Кхе! Ля… Кхе! Голос Павла, обычно достаточно высокий, иногда прерываемый надтреснуто-звонкими срывами, звучал неподалёку стиснуто-сиплыми нотами, тонущими в кашле. Лежащей вниз лицом Ляле казалось, что она похожа на андерсеновскую горошину, плотно заваленую тюфяками и перинами, только их тяжесть ощущается почему-то жёстко и больно, а голова пульсирует и распухает так, будто эти тюфяки, и твёрдые, и пыльные, все разом уронили на неё, Лялю-«горошину». Приподнять немного голову получилось лишь, преодолев тупую боль в плече и шее. Вокруг царила кутерьма. Отчаянные крики, завывания и стоны. Густое грязно-серое облако, «упав с неба», втиснулось целиком в помещение бомбоубежища и теперь крутилось, свивалось многими вихрями, не торопясь оседало на бетонный пол, распластывалось во все стороны. Свободного воздуха для дыхания не хватало. Остро и тошнотно пахло горячей гарью, опалённой кожей и кровью. Обильно хрустело на зубах.

Лялька! Из невидимости вынырнул, уже отчётливее, испуганно-плачущий голос брата, и Ляля поняла, что он ищет её и двигается в верном направлении. Она вновь попыталась приподняться. Упёрлась локотками в пол и тут же поняла, что ни встать, ни даже вывернуться возможности нет – на спине лежало что-то неподъёмное для силёнок тонюсенькой девчонки. Ляля уткнулась лицом в рукав, защищаясь от обильного сора и запахов, что витали в воздухе и мешали вздохнуть, забивая рот и горло, и попыталась боком, как краб, отползать в сторону, где всё ближе слышался, всё также встревоженно-голосящий, изо всех сил зовущий её, крик Павла. Натужно подтягивалась и царапала руками жёсткую колющую пыль до тех пор, пока брат не дохнул ей практически в ухо прерывисто и облегчённо: Лялька! Живая? Лягуха ты, ледащая!

В голос ревела Ляля уже на улице. Воздушную тревогу ещё не отменили и над северо-востоком грохотало. Там до неба вставали, словно злые подвижные фигуры, бурлили внутри себя, нависали над людьми и домами, опадали чёрные дымы – грозили гибелью. Ляле помнилось и, одновременно, плохо, нечётко помнилось, как Павел отталкивал с её спины грубый изломанный кирпичный, вырванный из стены, блок, что не убил её и не повредил безнадёжно спину только потому, что прежде рухнул на руку и голову той женщины, под которой и оказалась, отброшенная взрывом, Ляля. Той самой женщины, которой Ляля так и не успела подать с пола пальто. Дальше помнился широкий лаз и равнодушно-серое небо в его дальнем просвете, и как изо всех сил подталкивал её Павел, упираясь сзади в Лялины ботиночки, а она, обдирая руки, карабкалась к свету, пока кто-то крепкий не подхватил её подмышки и не вынес во двор.

Идущий снег, не казался идеально белым, скорее тускло-бежевым, будто пачкался, пролетая сквозь нависшую над землёй беду. Припорашивал колко, пытался скрыть тонкой своей пеленой и расколотый в мелкий дрызг, и крупно-изувеченный кирпичный лом, и вывороченный булыжник мостовой. Павел сидел прямо на нём невдалеке от сохранившегося вертикального обрубка стены – Ляля, полузакрыв глаза, лежала головой у него на коленях – и говорил что-то ободряющее, но и сам-то не очень понимал насколько хорошо это выходит. Ему, старшему Ляли почти в два раза, очень хотелось сейчас не быть старшим, но вокруг, увы, не было никого, более сильного и по-хорошему властного, кому можно было бы в бездумной надежде отдать, доверить, вручить и себя и Лялю. Спрятаться в эту чью-то, мамину, прежде всего, заботу и быть уверенным, что больше ничего более ужасного не случится. Но сейчас, увы-не увы, старшим был именно он. И вряд ли кто-нибудь – мама ли, что столь короткими наездами появляется дома, отец ли, что почти сутками работает, отслеживает, экономя в уже голодающем городе, запасы ещё оставшихся продуктов, пути их следования, распределение между потребностями фронта и городскими пунктами питания для раненых и ослабленных горожан, или самая старшая из них всех сестра Валя, что часами стоит в операционной в госпитале на Фонтанке и спит-то только урывками прямо там, не всегда имея возможность прилечь в нормальной позе, могли сейчас помочь.

Когда они почти самостоятельно протиснулись наверх, Ляле лишь в самом конце пробитого бомбой лаза помогли выбраться через рваное отверстие наружу, на них, первых, кто покинул практически целиком заваленное убежище, внимание обратили мало. Какой-то милиционер, сосредоточенный больше на стонах и криках, которые долетали из подвала, нежели на них - они, грязные и пришибленные, явно не относились к числу заведомо раненых - похлопал Павла по плечу и отослал к той самой части стены, что ещё продолжала стоять, хоть и потеряла всякую связь с остальным зданием. Туда Павел и повёл было Лялю, но та почти внезапно разрыдалась громко, ощутив и окончание только что перенесённого кошмара и туго спрессованную ломоту во всём теле. Пришлось встать на колени, обнять сестрёнку, прижав её замызганое личико к себе, и уговаривать всхлипывающую девчонку неумелыми словами, что не то жалели, не то поругивали и одёргивали младшую. Ладно, будет тебе, рёва, ты, корова! Чего слёзы-то теперь лить? Всё и достижение будет – писать лишний раз, рёва-корова, не будешь.

Из подвала выносили трупы и первых раненых, вокруг которых хлопотали сандружинницы. Одна из них остановилась подле Павла с Лялей, всплеснула руками и опустилась на одно колено.
- Ранены? – спросила она. У тебя ж, родной, пол-лица в крови, обратилась девушка к Павлу.
В несколько минут перевязала ему небольшую, зато кровеобильную рану на голове и посечённой брови. Наскоро обмыла Ляле от толстого слоя кирпичной пыли лицо, замазала йодом, пользуясь её ошарашенной заторможенностью, мелкие порезы на щеках и подбородке, царапки и ссадины на руках.

- С ней чего? Сестра? – кивнула девушка в сторону притихшей Ляли.
- Сестра. Лялька. Павел почему-то смутился и неожиданно сипло прохрипел:
- Контузия у неё. По спине шибануло.
- Двигаться может? Ничего не поломала? – симпатичная (сейчас разглядел, наконец) девушка в телогрейке поправила свою нарукавную с красным крестом повязку.
- Ну, хорошо. Держитесь. Отлежится сестрёнка, ничего, – сандружинница вновь показала глазами на Лялю.
- Там раненых много. Павлу почудилось извинение в голосе девушки.
- Пошла я, – участливо наморщила она нос, сощурила глаза. Угу! – чуть растерянно и медленно протянул Павел. Девушка быстро удалялась, он следил за ней и чувствовал, как горячо разгораются вопреки уличной прохладе его щёки.

Теперь они с Лялей сидели на заснеженном каменном крошеве, усыпавшем двор. Павел с не очень плотно и тонко намотанным на голову бинтом - сквозь него легко пробивалось пятнышко крови. Ляля, прислонившись плечами и головой к его полусогнутым коленям. Отъезжал со двора, гудел, шуршал шинами санитарный ГАЗик. Гомонили, покрикивали, расторопно двигались дружинницы. Воздух продолжал пронизывать глухой треск зенитных орудий, тяжёлый голос дальних разрывов. Лялю слабо подташнивало.

- Павлик, а попить бы где-нибудь, - мечтательно проговорила она.

Пока Павел молчал Ляля соскребла пальцами комочек снега, сунула его в рот. Снег был водянистый, невкусный, перемешанный с булыжной крошкой и пах порохом, но Ляля взяла его ещё раз – пожевала. Тылом ладошки попыталась стереть с губ и высунутого языка жёсткую крупинчатую грязь.

- Не надо, Ляля, живот схватит потом, – сказал Павел. Пить хотелось и ему. Посиди здесь, пойду, у медичек спрошу воды.

Не так уж и далеко он был. Ляля сидела, поставив домиком ноги, и видела, как брат разговаривает с каким-то пожилым мужчиной, потом показал рукой в сторону Ляли. А потом все на земле услышали тот самый, нудно нарастающий, свист, который… Под землей, ниже и глубже первого этажа все эти едкие звуки войны не резали слух, а для тех, кто находился снаружи, не такого уж, как выяснилось, и бесповоротно спасительного, убежища звуки знакомые, острейшие, говорящие о конкретном, а зачастую последние. Ляля, подрагивая почему-то не слишком послушными ногами, встала в полный рост и отчаянно замахала на брата рукой, то ли его самого прогоняя от себя, то ли всеми силами отталкивая его от тяжко идущей к земле беды. До Ляли ещё, уже не слишком осознаваемая во вскипевшем возбуждении и страхе, долетела и его, Павла, обращённая к ней, и общая, всеми совместно усиленная команда «Ложись»! Выполнить эту команду Ляля не успела.

Несколько недель отлёживалась дома. В госпитале, имея, хоть и тяжёлую, но только контузию без (и счАстливо, и странно!) прочих грубых ран, разрывов и повреждений выжить, решили, шансов меньше, нежели при своих. Первые дни Ляля сутками молчала. Это не было похоже на тревожный сон, из которого бесперестанно выныриваешь только для того, чтобы вновь погрузиться в нечто, перепутанное между явью и забытьём. Просто силёнки копились. Вначале одна и та же грёза повторялась: будто в огромный барабан бахнул кто-то над самым ухом и почти тут же Лялю и охватило, и пнуло одновременно что-то такое упругое, тяжкое, будто до надрыва наволочки, против возможного, набитая подушка. Не пером – ватой набитая. Врезалось в неё и понесло быстро и легко – тут уж совсем неощутимо никак, словно подмышки кто взял тебя и бежит, держа на весу. После барабанного «Ба-бах!» больше не было слышно ничего. Странная лёгкость этого полёта длилась не дольше мига. Это нечто, что несло по воздуху, так и впечатало с невиданной злостью Лялю в тот вертикальный обломок стены, неподалёку от которого она и стояла. Казалось, всё изнутри вырваться должно было, да дальше её широкой плоской поверхности некуда. Камни, вывороченные и раздробленные, (повезло кому, если мимо) падали вниз. Клубился, вертелся над двором страшный дымно-копотный столб, оседал, рассасывался – пробивался, восстанавливался свет дня. Домой (переместились после той бомбёжки всей семьёй куда-то в незнакомые кварталы) приходил старенький доктор – слушал, ощупывал и сгибал-поворачивал суставы. Спрашивал с пристрастием не теряла ли сознание? Ляля точно сказать не могла, а потом, когда доктор ушёл, думала о том, как же могла она видеть всё после того, как шмякнулась о стенку ту и оземь? Получалось – не теряла.

Сумбурные грёзы с течением времени стихли, да и перестали мешать всем прочим мыслям. На какой-то срок в голове совсем пусто стало. Как в большой зале – до ощущения прохлады пусто. Говорить начала. Сначала с неохотой будто, а дальше, как и до контузии – бойко. Вспоминать случившееся не приходилось совсем. Через уже пару месяцев, к январю 1942 года не смогла бы по порядку рассказать о тех событиях. Да и надо ли было? Кроме как с братом, вспоминать не с кем, Павел, радуясь в себе, что Ляля очухалась, отголосков тех часов – было бы ещё что-то приятное, а так… - не поминал. А когда к концу зимы удалось в полях у Средней Рогатки вблизи снарядных воронок наковырять среди мёрзлых комьев немного картошки, так это уже Ляля с мамой ходили. Павел к тому времени и сам-то до полей этих добраться не мог, а ведь ещё обратно надо было дойти и картошку дотащить, а Ляля, хоть и всегда-то была «воробушком», а исхудав, так и вовсе измельчала, но двигалась всё ещё ходко и спина почти не болела, поэтому заботилась о брате преимущественно она – младшая, а не наоборот. И прошедшие уже времена, и те, что ежедневно прошедшими становились прямо на их глазах ни к каким воспоминаниям не располагали. Началась весна. Впереди была – полуторка, буруны грязноватой ладожской воды, что разбегались от колёс по сторонам, невидимые, ни из шофёрской кабины, ни из кузова вместе со своими полыньями-промоинами притопленные участки льда…

Прошли месяцы, годы, десятилетия. Прошла жизнь. В течение её что-то припоминалось – и это «что-то» было главным словом. Кое-что, изредка, рассказывалось – и снова главным было «кое-что». А как-то потом два пожилых уже, оба на восьмом десятке лет, человека среди прочих фраз и мыслей вдруг погрузились в начало… Почти в начало. И воскресили в памяти тот день – и как в убежище задыхались, и как карабкались, как дрожали на ветру под метущим мелким снегом от напряжения и страха.

- До сих пор понятия у меня нет и объяснения нет, – говорил Павел, – как ты уцелела, когда о стену ту шарахнулась?
- Когда потолок убежища бомба пробила? – уточнила Ляля.
- Нет, много позже. Когда на улице уже сидели, а я отошёл от тебя за водой. У Павла, как перед глазами картинка того дня стояла.
- Я не помню, – протянула растерянно и удивлённо Ляля. Кирпичами меня с ног сбило в убежище, когда всё обрушилось. А потом-то? Потом что было – во дворе уже? Когда маму на всякий случай дожидались.
Ну, может одну минуту…, может даже чуть меньше Ляле рассказывал Павел, что случилось тогда.
- Ой, это же надо! Как некую чужую историю услыхала от тебя. Ничего не помню! – только что руками не всплеснула от изумления Ляля. Подивилась, и про другое пошла дальше речь.

Всё. Лялины с братом воспоминания в несколько строк. Это на двоих. Немного для того, чтобы сохранить память о прошлом, да ещё передать дальше, протянуть в будущее не только голые факты, но и протащить в него те далёкие по времени эмоции. Чтобы давнишнее, неведомое прошлое, прошлое трагическое, было дорого не меньше личного. Осознаешь, бывает, а уж спрашивать некого, уточнять не у кого. Вот и получается, единственный выход – придумать детали, нюансы. Дополнить уточнениями. Вообразить, представить слова, интонации, взгляды. И тогда поставить точку. Ставлю.


Рецензии