Исповедь дилетанта. Мама, глава 1

     Эту часть я посвящу своей маме. Всего рассказать невозможно, потому что каждая фраза вызывает к жизни тысячи других фраз и рассказ становится бессмысленным из-за бесконечности. Но раз есть начало, должен быть и итог. Не в смысле завершения, а как необходимой части целого.   

     Моя мама, Валентина Филипповна, родилась в Москве в 1937 году, ранней весной, в апреле. Её отец, Филипп Иванович Гуськов, прибыл в Москву из воронежской деревни Чесменка с лошадьми орловской породы для московского ипподрома. Анна Ивановна Сорокина, её будущая мать, там с ним и познакомилась. Сама же Анна Ивановна, уроженка села под Моршанском, оказалась в столице благодаря своей родной тёте. В 20-х годах родители Ани, зажиточные крестьяне, были репрессированы как кулаки и сосланы в Сибирь. Девочку же от чекистской расправы спрятали деревенские соседи.

     В середине 30-х Филипп и Аня вступили в брак. Но радость новобрачных была недолгой. В то время человеческая жизнь вообще стоила очень мало. Мужская тем более. Начиналась Великая Отечественная война. Все шли или на фронт, или на почти смертоубийственную многочасовую тяжёлую работу без выходных на заводах, фабриках, в больницах. Многие гражданские люди не выживали в таких условиях. Филипп Иванович умер от воспаления лёгких в 1942 году, простудившись в ледяной воде во время эвакуации ЛЛМЗ из люблинских цехов в Западную Сибирь. Чуть раньше от голода умерла только что родившаяся младшая сестрёнка моей мамы Тамара.

     Но Анна Ивановна с дочерью Валей оказались крепкими женщинами. Военное время они пережили, несмотря ни на что.

     Окончив школу в 1954 году, моя мама вернулась в школу уже старшей пионервожатой и за хорошую работу была направлена ЦК ВЛКСМ на полтора года вожатой в Артек. Тогда перед ней открывалась карьера комсомольского функционера.

     Но она, закончив педагогический институт, в 1958 году ушла работать педагогом начальных классов в среднюю школу №393 в том самом Люблине, которое к тому времени, сменив подмосковный статус, стало районом Москвы.

     Через год она вышла замуж за соседского парня Володю Бурлаченко и в 1960 году родила меня в роддоме района Перерва, когда молодая семья проживала в комнате двухэтажного «стандартного» дома (так тогда назывались эти заводские постройки) на улице Ударников. 

     Ту комнатку и маму в ней я помню, наверное, лет с полутора. Я сидел в детской кроватке с белой верёвочной сеткой, безопасно заменяющей боковые стенки, и разглядывал наше казавшееся мне огромным помещение. На самом деле в нём было всего 12 квадратных метров, одно окно, одна дверь и одна небольшая печурка.

     Помню, как мама зимой топила печурку, вечерами готовилась к урокам за столом с лампой и почему-то училась игре на скрипке.  Папа с утра куда-то уходил и появлялся только к вечеру. Мама мне объясняла, что он работает и нам его не хватает. «Так надо, - повторяла она, видя мои удивлённые глазки. – Мы все работаем, потому что так принято».

     Ещё было принято каждое утро водить меня в ясли и в детский сад, хотя мне в нашей комнатке было лучше. Особенно, когда красным пылала печь и мама музицировала.   Мне это нравилось и я слушал непонятные скрипичные звуки очень внимательно. 

     Помню, что мама была постоянно чем-нибудь занята, и я всегда был центром её забот. Хотя чересчур большого внимания к себе не требовал. Мама рассказывала, что летом меня можно было высадить на одеяльце в палисаднике, и я там часами сидел с кубиками и игрушками. Уползать куда-нибудь мне в голову не приходило. Соседки восхищались моим послушанием и ранней сообразительностью. Сказали, сидеть – вот он и сидит! Какая умница! У меня с рождения была большая голова, поэтому во доре говорили, что малыш станет профессором или академиком.

     Что считала мама, не знаю, так как я был не только мало подвижен, но и мало разговорчив и любопытен. То есть я ни к кому со своими нюнями не приставал, а пытался всё постичь сам. Голова-то была ого-го какая! Видимо, я ею и работал, сидя на одеяльце.

     Грудничком я тяжело заболел, и мама спасла меня, достав через родителей из класса пенициллин. Кстати, из-за его отсутствия в войну и скончался её папа Филипп Иванович. Со мной всё обошлось. Помог и папа, перелив мне свою кровь. Так что я хоть и был мальчиком послевоенного поколения, слабеньким себя никогда не чувствовал. Думаю, влияла и родительская стойкость. Они ведь пережили столько ужасов войны, но не сломались. Вот их выдержка, особенно мамина, меня и укрепляла.

     Что ещё мне помнится из начала 1960-х годов, так это неподдельная всеобщая семейственность. Дешёвеньких и грязненьких коммунальных ссор не было, а были помощь, взаимовыручка, терпеливость и искренность. Наверное, поэтому мне помнится мамина заботливость как естественная часть заботливости всех вокруг. Я как дитя был уверен, что рядом всегда будет кто-нибудь из взрослых, который выручит, поможет, откликнется, даже если это малознакомые дяди и тёти, мальчишки и девчонки.

     Помню, Геша Катков сказал: «В детстве мы были абсолютно счастливы». Или слова Тонино Гуэрра: «Мы уже побывали в раю, в детстве». Да, и я был счастлив, и я побывал в раю, где самым лучшим человеком была моя мама.

     Однажды в садике на прогулке мы с приятелем зачем-то полезли на старый дощатый забор, обвалили его и жутко занозили себе руки, животы и ноги. Дома мама со слезами на глазах целый час доставала занозы у меня из-под кожи, я терпел и выл, а потом несколько дней ходил в пятнах зелёнки. Помню, что мы переехали из «стандартного» дома в большую комнату в коммуналке на Краснодарской улице, и мама заботливо белила стены и украшала их вензелями через трафарет. Она любила чистоту, порядок и красоту в доме. У нас всегда были чистые полы, горевшие солнцем окна и белый, как молодой снег, потолок. И ещё цветы в горшках на подоконнике и в специальных, сделанных папиными руками, ящиках на балконе. Мама обожала анютины глазки и астры. Я помню эти тёмно-синие с жёлтыми глазками и красные твердоголовые цветы.

     Я постоянно думал, чем порадовать маму, какой сочинить ей подарок. Сначала я хотел достать ей большой круглый торт с шоколадными фигурками прохожих на улице и играющими во дворе детьми, весь в белом пышном креме как будто в снегу, но не мог выдумать, как сделать сыплющийся снег вниз на торт из крышки. Помню, что эта идея много ночей подряд бухла в моей голове и не находила решения.

     Ещё была мысль подарить маме туфельки на высоком каблуке, но здесь я также не знал, где купить именно такие, как в моём воображении, ну и, видимо, откуда взять на них деньги.

     Но думать о торте и туфлях, которыми я могу порадовать маму, было мучительно-приятно!

     Помню, как я то и дело болел, а мама, жалея меня, укачивала, кормила и поила, пичкала таблетками и ставила мне на спину горчичники.

     Доктора советовали родителям летом вывозить меня к Чёрному морю, для солнечных ванн, купания в тёплой солёной воде и общего поддержания моего здоровья. Мы два раза были в Анапе. Помню мягкий жёлтый песок, себя голышом и весёлых папу и маму. В море было мелко, много медуз, иногда дельфины на горизонте и вкусная горячая кукуруза с солью. Из-за заборов свешивались на улицу зелёные ветки с золотыми абрикосами, и мама по дороге на пляж набирали их целую панаму. 

     И это было так здорово. Папа был самый умный и смелый, а мама самая добрая и красивая. И я тоже вполне сообразительный, ловкий и весьма даже московский и мальчуковый. 

     Из этих черноморских путешествий в памяти у меня чётко сохранились несколько эпизодов и смешных, и неприятных.

     Первый был связан с моим диким испугом переезда моря на пароме. Тогда мы ехали пассажирским поездом сначала в Крым, а уже оттуда через Керченский пролив в Анапу. Тогда в поезде, вставшем на платформу парома, я и испугался. Я забился на нижней полке под одеяло, и отказывался выходить из купе, чтобы посмотреть на переезд через пролив.  Дело было ночью, кругом горели десятки огней, бурлил водой корабельный винт, поезд мелко подрагивал, на палубе стояли сотни любопытных, легковые автомобили и автобусы, море натружено дышало, - и мне казалось, что мы вот-вот ухнемся в страшную чёрную пучину.

     - Пойдём на палубу, - звал меня папа. – Посмотришь, как это красиво – паромная переправа.

     Я пищал «нет», и кутался в одеяло.

     - Оставь его, Володя, пусть себе сидит спокойно, - говорила мама. – Я с ним побуду, а ты иди погуляй.

     Папа махнул рукой и больше ко мне не приставал. Переправу я так и запомнил только кусочком в окне, которое видел, когда вытаскивал голову наружу. Мама сидела рядом, поглаживала меня по спине и повторяла:

     - Ну вот и всё. Дорога тут короткая. Скоро выйдем на берег и доберёмся до нашей Анапы.  А папа нам про паром всё расскажет.
 
     Чуть позже, уже в Анапе, папа поймал в каком-то городском болотце черепашку и мы привезли её домой.

     Из глупостей я помню, как чуть не стырил у соседа по двору наручные часы, которые он забыл на гвозде в деревянной будке сортира, и ещё свой отказ есть в столовой что-нибудь, кроме молочного рисового супа.

     В целом же мальчик я был не хлопотный. Ну и знал всегда, что мама мне поможет и, если что, скажет папе: «Володя, оставь мальчика в покое. Займись чем-нибудь другим, а я пока с ним побуду».

     Так я и жил в детском раю под опекой своей мамы.

     Но кончилось всё это котёночно-щенячье беззаботное житьё тогда, когда мне стукнуло шесть лет. Меня, «декабриста», осенью 1967 года мама отвела в первый класс своей школы с расчётом, что после десятилетки у меня будет целый лишний год до армии и я спокойно, пусть не с первого раза, но успею поступить в какой-нибудь хороший институт.

     То есть после детсадовского лета меня встретила всегда осенняя и порою зимняя суровая жизнь неоперившегося школяра.

     В первый школьный день я пустил слезу в классе и даже, кажется, попросил маму, заглянувшую в наш класс, увести меня домой и больше никогда не приводить в этот жуткий дом с огромными небесно-пустыми окнами и  с неудобными деревянными столиками и жёстким стульчиками, притиснутыми к ним, словно для того, чтобы мучить меня и не дать мне ни разу свободно потянуться, осмотреться по сторонам или вообще закрыть глаза и чуточку вздремнуть. Главная тётя, классная руководительница Лидия Михайловна Шестакова, была чересчур весёлая и слишком приставучая. Мальчики и девочки вокруг похожи на неживых куколок и разряженных клоунов. Кажется, им всем тоже хотелось домой и чем быстрее, тем лучше.

     И ещё всё время пахло чем-то неприятным, хлористым и одновременно очень кухонным.

     На большой доске белым мелом были написаны какие-то глупые слова, и весёлая тётя Лидия Михайловна стирала их мокрой тряпкой и писала новые, и опять стирала и опять писала. А мел стучал по доске, пачкал тёте руку, мелко крошился и сыпался ей на чёрную длинную юбку и на пол под её туфли.

     Мама-спасительница увела меня из школы домой, и я два или три часа продрых там в своей кроватке, стараясь скорее позабыть, что сегодня со мной было.

     Но, конечно, к школе я скоро привык. Я повзрослел, если можно так говорить о шестилетнем мальчике. Оказалось, что там не меньше кайфа, чем в садике. Мама следила, чтобы я делал всё так, чему её саму научили в пединституте. Она была талантливым педагогом, и я оказался хорошим материалом для совершенствования её таланта. За первые два года я стал круглым отличником. В учёбе мне стало нравиться всё. Особенно, получать хорошие оценки. Этим я увлечённо и занимался.

     Было и кое-что забавное в моей жизни. Например, в школу я ездил вместе с мамой на 30-м автобусе и первые годы был как бы маминым хвостиком. Она приучила меня оставлять пальтишко и уличную обувь в учительской раздевалке и там же готовиться к учёбе одновременно с прихорашившимися училками. Я не замечал их, а они меня. Но запах женских тел с юности стал моим естественным спутником.

     С третьего класса я стал пользоваться общим школьным гардеробом, но ту слегка домашнюю и немного вольную обстановку учительской женской гардеробной помнил долго.

     Ещё с третьего класса я начал помогать маме проверять тетради её учеников с диктантами и заданиями по русскому языку. Красной ручкой я обводил ошибки и ставил оценки на своё усмотрение, а мама потом расписывалась. Работал я чётко. С четырёх лет я умел читать и был грамотным мальчиком. Ну а помощь маме по русскому языку ещё больше натренировала меня в правописании.   

     Это было наше с мамой объединение в некоем деле, за которым следовало наше единение человеческое. В меня вселялся мамин дух, так я теперь думаю. В течение двух лет, пока я проверял тетради, мама была мне очень близка. Свет настольной лампы эту близость согревал и оживлял.

     Жаль, что это был так недолго и мной воспринято по-детски и не очень сознательно.

     Было также событие, навсегда сохранившееся в моей памяти. Я заболел и во время болезни упросил маму пожарить мне кусок мяса. Пожарив, она принесла мне его на небольшой тарелке. Болел я всегда тяжело, с высокой температурой и долго.
Почему я захотел жареного мяса, не знаю. Наверное, надеялся хоть чем-нибудь отвлечься от изводящей ежедневной температурной муки. Помню, как мама усадила меня в постели, дала мне вилку, тарелку с мелко нарезанным мясом и хлеб. Но есть я ничего не смог. С трудом разжевав один кусочек, я поперхнулся и заплакал. От болезни, от бессилия, от показавшегося мне невкусным мяса, от безнадёжности – в общем, от всего.

     И тут заплакала мама. Это было так неожиданно, что я перестал рыдать и замер в страхе. Мне показалось, что ей сейчас станет хуже, чем мне, и она может умереть. Я чувствовал, что мы оба страдаем, словно одно живое существо. Это единение, эта близость запомнились мне на всю жизнь.

     Уверен, что потом какая-то глубокая память тот стол с тетрадками и тот наш плач запрятала в дальний тайник и хранила там, как всегда живую каплю нашей фамильной крови.

     А тогда мама сказала:

     - Хорошо, Серёженька, не ешь это мясо. Скорее всего, я плохо его приготовила. Поправишься, и я приготовлю его получше.

     Честное слово, в ту минуту взрослая мама была похожа на тихую девочку, просившую у меня, взрослого и строгого, прощения.

     Я часто вспоминаю это, когда сам чувствую, что опять чем-то провинился перед мамой, даже если сразу этого не понял. 

     Во время школьных каникул мама всегда возила свой класс в театры на детские спектакли. Меня она, конечно же, брала с собой. Мне эти поездки очень нравились. Я с интересом болтал с ребятами и девочками, обсуждал увиденное или то, что предстоит увидеть. Я научился интересоваться жизнью других людей и заинтересовывать их собой. В моём классе это вылилось в крепкую дружбу с двумя мальчиками Геной и Андреем и с девочкой по имени Галя Хохлова. Возможно, то была первые ростки детской чувственности. На переменах я либо играл в резинки (то есть гонял школьные ластики по полу) с Генкой и Андреем, либо болтал о чём-нибудь с Галей. У неё были озорные и умные серые глаза и очень красивые кудряшки под бантиками. Мне нравились её улыбка и огоньки во взгляде. Позже она исчезла, всей семьёй они переехали в Химки-Ховрино, и я Галю больше никогда не видел. Но имя и фамилию запомнил, потому что и там, и в названии района была буква «х».

     Мама против моих дружб не возражала. Может быть, ей нравилось то, что нравилось мне, а может быть, она по-женски и по-матерински мудро позволяла ребёнку быть ребёнком и наиграться в детские безделушки столько, сколько потребуется.

     Она никогда не вмешивалась в те мои наивные дела, и невмешательством как бы соучаствовала в них незаметно для меня, но достаточно для себя. Я был под её контролем и жил по-детски вольготно, раскованно и с удовольствием.   

                *   *   *


Продолжение следует


Рецензии