Тот пёс, что живёт под надгробной плитой

Это был изнурительно долгий день кромешного безделья, как на зло смоченный пятью стопками водки, которую я исключительно от скуки наливал себе после каждого увиденного в окно велосипедиста. Впрочем, видел ли я разных людей или одного и того же невозможно было вызнать, поскольку мне не пришлось запомнить ни лиц, ни одежды наездников, ни даже цвета их «железных коней». Выпивка шла тяжело. Прямо-таки очень тяжело, будто бы я опрокидывал в себя по сто грамм гудрона или ещё какой-нибудь дряни, что камнем ложилась в желудок. Было пасмурно. В мозгу свербела какая-то зудящая тревогой игла. Хотелось то есть, то спать, то всё разом, и совершенно не ловил интернет. Ах, слава Богу здесь не ловил интернет…

Я бродил по маршруту «кухня-веранда-сад» и думал. О чём я думал? Признаться, это мне и самому тяжело теперь вспомнить. Вы ведь, наверное, сами знаете, как это происходит: проклятое «возмужание» вынимает из головы все доброкачественные мысли и набивает её каким-то колючим скарбом. И когда ты начинаешь этот скарб перетрясать, вместо расставления всех точек над «i» только больше путаешься. Впрочем, может быть, Вы и не знаете… А если и так, то это к лучшему.

На веранде завелись муравьи, и я ненадолго останавливался, чтобы посмотреть на их в меру беспорядочное хождение: немного с завистью, немного с жалостью. Потом выходил в сад – напрочь заросший бурьяном участок с двумя-тремя более-менее ухоженными клумбами. Там я топтался, смотрел на отцветающие пионы, вздыхал, срывал с вишни пару зелёных ягод, жёстких, как горошины, мочил руки в ржавой бочке с дождевой водой и возвращался в дом. На обратном пути снова застревал у муравьиного балаганчика и пробовал на зуб вишню, плевал, а затем поднимался в кухню. Там у окна я ждал нового проезжающего. В мозговом скарбе тем временем отыскивался очередной реликт, и я отстранялся от мира, раз за разом проживая одно из событий собственной жизни. В этом не было ни смысла, ни вдохновения. Воспоминание, давно высохшее, как старый фломастер, тускло мерцало где-то во тьме – до скуки заезженный диафильм на рваной про;стыни. И когда снова появлялся велосипедист, я благодарил Бога за то, что он дал людям целых две ноги, чтобы крутить педали.

Да, это был изнурительно долгий день… «В такой день трудно жить и легко умирать» – так говорилось в одном хорошем советском фильме, название которого Вы, конечно, вспомните, если что-нибудь понимаете в этом. Разумеется, «трудно» не значит «невозможно», и всё же… Всё же, это истощает.

После пятой рюмки мне сделалось не по себе. Нет, тело ещё не успело опьянеть. Просто как-то грудь сдавило, и я решил немного задержаться у окна. Тогда-то под раскидистой старой рябиной и появился рыжий пёс. Он вышел из кустов, покрутился вокруг ствола, обнюхал его со всех сторон и поднял лапу, чтобы пометить. Я улыбнулся: даже у бездомных дворняг есть свои неотложные дела. Пёс ещё немного побродил возле дерева, потянулся, а затем, будто бы глянув прямо на меня, затрусил прочь. Я не придал этому никакого значения. Мой скучающий взгляд соскользнул на оконную раму и лениво сполз по ней на подоконник, а затем соскочил на стол, где, точно этот самый пёс, начал кружить вокруг опустевшей бутылки.

– Сколько я уже не пил? Год? Два? Или же… – спросил я себя вслух, но тут же замолчал. Голос мне не понравился: нетвёрдый и скачущий от выпивки – голос неудачника и слабака. Я сплюнул в стакан. Надо было идти за новой бутылкой. Пришлось накинуть старую дедушкину кожанку – простудиться совсем не хотелось – и выбраться наружу. Вечерело.

Я отпер засов и вышел за калитку. Поодаль, возле горки нагло вываленной соседском щебёнки, миловались коты: рыжий и дымчатый.

– Очаровательно – подумал я с едкой усмешкой и спугнул обоих, подцепив ботинком ком сырого песка. Коты вздрогнули и разбежались.

– И зачем я так? – подумалось тут же – Мне ведь нравятся кошки. –

– Да, нравятся. – тут же ответил внутренний голос – Но только когда ты видишь в них себя самого. –

Это была чистая правда. Я виновато потёр ладони о штаны и поплёлся в магазин. «Видишь себя самого» – звенело в голове камертоном.

– Да разве же мне хочется видеть самого себя? Мне это, честно говоря, уже осточертело. – сказал я, но голос оставался всё таким же гадким. Я решил это перетерпеть. Может быть, мне удастся найти в нём что-нибудь приятное, как до этого удавалось день ото дня. Впрочем, надежды было мало.

Прошагав по засыпанной гравием дороге, я вывернул на тротуар и пошёл как будто деловым шагом, стуча по асфальту каблуками. Ближайший магазин занимал одно из помещений бывших складов древнего заводика, сегодня совсем уже зачахшего. У дверей мне повстречались дети с мороженым в руках, а внутри ободранный алкоголик. Продавщица отказывалась отдать ему бутылку за пол цены, а он только смотрел на неё жалобными глазами и роптал. Я беззлобно отпихнул его в сторону, и алкаш – не старый ещё человек, похожий на Рембрандта с автопортрета в берете – подался в сторону, подобно обветшалой занавеске. Немногочисленный ассортимент выпивки был выставлен на полочке под потолком – самом почётном месте. Мне пришлось улыбнуться, увидав среди прочего матово-белую бутылку дешёвого ликёра, идущего по шестьсот рублей за штуку.

– И в таких местах, видите ли, находятся ценители изысков. – процедил мой внутренний голос, и я, подчиняясь неизвестному импульсу, взял себе одну бутылочку. Хотя, разумеется, оставаясь в здравом уме, никаких надежд на ликёр возлагать не приходилось, а потому мне пришлось вдобавок забашлять за водку. Продавщица, бросив взгляд на мою физиономию, было нахмурилась, но, глядя как я отсчитываю купюры, облегчённо вздохнула и подала мне пакет. Вероятно, её успокоили наличествующие на моём запястье механические часы с фосфорной стрелкой. У стоящего рядом «Рембрандта» часов уже не было.

Наружу мы вышли втроём: я, мой внутренний голос (уже порядком надоевший) и алкаш (ещё не успевший надоесть). Последний немедленно принялся упрашивать добавить ему пятьдесят два рубля, от которых, по его заверениям, зависела чуть ли не участь его несчастной души. В это, как ни странно, мне легко верилось, но денег почему-то я не дал. Не знаю почему. Может, тоже смутился, глядя на его тощие, нищенски оголённые запястья… Впрочем, когда я задумался об этом, внутренний голос, как на зло, заметил:
– Вот тут-то ты увидел себя самого. –
– Чушь. – буркнул я, сплюнув.
Голос деликатно промолчал.

Ликёр я откупорил, отойдя всего шагов на двадцать. Изнутри несло спиртом и белым шоколадом – отвратительное сочетание. Две эти вещи я ненавидел и по отдельности, а уж вместе они, кажется, могли бы меня прикончить. Голос подсказал, что пробовать не стоит. Я согласился и, окликнув алкаша, милосердно поставил бутылку на землю, а затем пошёл, не оборачиваясь. Смотреть на него снова не хотелось.

На обратном пути, плетясь мимо давно заброшенного дома Жени Саддыкова, я опять увидел рыжего пса. На сей раз он смирно сидел у ворот, окидывая взглядом округу, и, как только я вывернул из-за угла, склонил голову набок. Я подошёл ближе и отхлебнул немного прямо из горла. Водка камнем упала в желудок.

– Сколько же я не пил? – снова подумалось мне, и свободная рука потянулась растереть уставшие веки. В голове гудело, и я вдруг подумал, что рискую переступить черту.

– Нельзя нарушать установленных правил. – сказал я себе, укоризненно стуча в лоб, словно пытаясь разбудить задремавшую совесть – Где ты успел заметить велосипедиста? –

Я попытался вспомнить. Крышка от бутылки оставалась в руке. На ум приходили только пешеходы.

– Кажется, возле магазина как раз стоял велосипед. – думал я – Вот только он был без хозяина. Но если хорошенько подумать, хозяин наверняка находился в магазине. Получается, я должен был его заметить. Вот только можно ли считать пешего велосипедистом? Когда вообще им становятся? Когда садятся на велосипед или когда его покупают? –

Не найдясь с ответом, я всё-таки отхлебнул ещё немного. Внутренний голос неодобрительно цыкнул. Пёс не шевелился. Он смотрел на меня спокойно, даже как-то сочувственно. Его глаза сидели глубоко, укрывшись под карнизами бровей, отчего он походил на ветерана труда сталелитейной промышленности. Только сигареты в зубах не хватало. Я утёрся, кашлянул и наклонил голову.

– А этот почему мне нравится? – спросил я, указывая на пса.

– Потому что этот находится на совершенно ином уровне. – ответил мне голос, и, чёрт возьми, он, как всегда, был прав. Этот голос вообще удивительное явление – никогда не ошибается. Говорит, конечно, гадости, но, сволочь, не лжёт и потому столь ненавистен, что трудно описать.

Пёс сей действительно находился на совершенно ином уровне. На том уровне, которого мне при всём желании не удалось бы достичь. Об этом ничто не сказывалось напрямую, но мне и не требовалось свидетельств. Я просто чувствовал, что за душой дворняги стоит что-то такое, чего мне испытать не доводилось. Такое изредка случается, Вы, наверное, и сами знаете: глядишь на человека и уже понимаешь, что ты ему не ровня. Только не знаешь в частности или вообще. Да и признавать не хочется… И в отношении этого зверя я почувствовал то же самое. Правда, это нисколько не тяготило. Наверное, оттого, что делить нам было нечего.

Я присел на корточки и достал из-за пазухи пол палки варёной колбасы, взятой как-бы между прочим на закуску. Срезав перочинным ножом увесистый ломоть, я вежливо протянул его собаке. Пёс встал и, подойдя ближе, осторожно взял у меня колбасу. Я не старался до него дотронуться. Хвост дворняги повис, как петля на суку, и то, что кусок протянутого незнакомцем угощения не заставил его дружелюбно вилять из стороны в сторону, стало ещё одним поводом проникнуться симпатией к этому существу.

С колбасой пёс справился быстро, смешно чавкая чёрными губами. И когда он, завершив трапезу, принялся облизываться, я вдруг понял, что мы уже встречались. Встречались давным-давно – когда я был ещё мальчишкой и все летние каникулы проводил на этих пыльных улочках, играя в лапту.
 
В те времена рыжий пёс изредка появлялся перед моим домом, и мы с парнями кормили его чем придётся: сосисками, хлебом, сушками, морковью… Кто-то из старших ребят однажды сунул ему в пасть сигарету, но, ко всеобщему разочарованию, пёс курить не стал. Вероятно, он уже тогда был на совсем другом уровне… Как бы то ни было, очень скоро вся округа начала звать его Гурманом. Что удивительно, на это прозвище пёс с охотой откликался, хотя настоящее его имя, как потом выяснилось, совсем не походило на выдуманную нами кличку.

Гурман жил в том самом доме, у ворот которого теперь одиноко восседал. Стоит ли говорить, что, вспомнив это, я весьма удивился, поскольку со времени нашей предыдущей встречи прошло ни много ни мало двадцать лет, и Гурман, каким бы богатырским здоровьем он не обладал, конечно, давно должен был упокоиться в сырой земле. Однако пёс стоял передо мной и выглядел почти хорошо, только шерсть на боках свалялась в колтуны. Дабы удостовериться, я назвал его по имени, и тогда Гурман, фыркнув, так на меня посмотрел, словно я без тени иронии рассказал до дыр заезженный анекдот.

Стоит сказать, что у меня никогда не было проблем с тем, чтобы принять за истину нечто, данное со всей очевидностью. Даже если это нечто грешит против здравого смысла. Так я отношусь, например, к приходящим после редких молитв снам, непосредственно связанным с произошедшими со мной событиями. Разумеется, их можно было бы списать на вызванное стрессом помешательство или другую похожую хрень. Но это ведь крючкотворство, разве нет? Попытка оспорить непосредственно данную очевидность – отнять уверенность, не дав ничего взамен.

В общем, с этим псом была похожая история. Его присутствие определённо вызывало недоумение, при этом оставаясь совершенно неоспоримым. Я принял это как есть.
Рука вновь полезла за ножом, и Гурману достался ещё один ломоть колбасы. Пёс столь же бесстрастно сжевал его.

– Ты позволишь? – спросил я, протягивая к нему руку, и тот, устало фыркнув, подставил мне голову. Моя ладонь легла на вытянутый и узкий собачий череп, и в сердце вдруг поднялось какое-то робкое чувство благодарности. Наощупь Гурман был совсем как укутанная в меховое пальто вешалка.

Справившись с угощением, пёс повернулся и побрёл к перекошенным воротам. У входа он снова сочувственно на меня покосился, словно благодаря, и скрылся с глаз. Я, стоя в замешательстве, отхлебнул из бутылки ещё немного.

– Сейчас набью живот камнями и пойду к реке топиться, как волк из той сказки про семерых козлят. – пробормотал я, чувствуя, как в животе прибавилось тяжести. От выпитого картинку слегка повело.

– А ведь Кронос тоже съел камень вместо своего сына-громовержца. – вдруг ни с того ни с сего выдал я и хихикнул – Может, в сказке про козлят есть какой то эзотерический подтекст? Ну, вроде «победы детства над всепожирающим временем»? В роли последнего в таком случае придётся увидеть волка… –

Я снова хихикнул. Солнце опустилось за горизонт, и над одноэтажными домиками виднелось только его розоватое зарево. Домой идти не хотелось. Я немного потоптался на улице, а затем, дважды стукнув по створке ворот, вошёл во двор. Мне почему-то думалось, что входить без стука не стоит. Внутренний голос не съязвил на этот счёт, и я решил, что всё сделал правильно.

Двор заполняли тени. А ещё доски, мусор, битое стекло, пахнущие пивом стаканчики из летней кафешки, бумажные тарелки, тряпки, ржавые собачьи консервы и многое другое. Дом выглядел совершенно обезображенным. Ему высадили дверь, выбили окна, потом зачем-то заколотили их листами ДСП, потом выломали и их, затем снова заколотили и снова выломали. На единственном всё ещё оставшемся щите красовалось любительское граффити.

Я окликнул пса, но тот не отозвался. Впрочем, с чего бы мне надеяться, что он отзовётся? Собаки вообще не «отзываются». Они просто прибегают и всё: высовывают язык, ставят лапы тебе на грудь и виляют хвостом. Глупо ожидать такого от Гурмана…

Я ступил на изнывающие от времени доски крыльца и поднялся на веранду. Она еле стояла, и рамы без стёкол напоминали прутья клетки. Внутри не осталось ничего, кроме воняющей плесенью тахты со следами от сигарет. Саддыков всегда сидел здесь и слушал радио перед ночным дежурством. Возле тахты находился столик, где обыкновенно хаотично громоздились стакан с чаем, пепельница, мятая пачка «Фараона», фантики, жесть, карандаш и судоку. Жена хозяина, Анна Семеновна, в это время уже отходила ко сну, но Саддыкову это не мешало пускать нас к себе и, угощая неизвестно откуда берущийся в их доме пастилой, вполголоса рассказывать истории со службы. Мы, конечно, с интересом слушали. В такие вечера Гурман тоже иногда составлял нам компанию.

– Поди сюда. – говорил, бывало, Саддыков псу, и тот послушно подходил. И хвостом, кстати, вилял. Знать, переменился.

– Ты гренку хочешь? – спрашивал Саддыков – Хочешь? Гренку то? Знаю, что хочешь. А ты мне, давай, ведёрко принеси. –

Тогда Гурман разворачивался, подходил к стоявшей в углу антресоли и поддевал зубами стоявшее внизу жестяное ведёрко с Дедом Морозом и Снегуркой на фоне кремлёвских башен – ведёрко из-под конфет. Внутри, правда, давно уже лежали не конфеты, а поджаренные на жире от котлет хлебцы – такое вот собачье лакомство. Правда, и нам они тоже очень нравились. Саддыков иногда разрешал взять парочку, а потом подтрунивал.

Я поморщился и поставил начатую бутылку на подоконник. Потребовалось время, чтобы снова упрятать воспоминание в затхлую кладовку памяти, где всё насквозь провоняло тоской. Справившись с этим, я вошёл в кухню. Там всё было совсем плохо. А из спальни несло гадким бомжовьим запахом.

– Интересно, что с ним стало? – проговорил я, думая о хозяине – Как оно вообще так вышло, что я ничегошеньки о нём не слышал вот уже столько лет? –

Вдруг стало очень стыдно. Хотя, конечно, моё искушённое рутиной сознание тотчас нашлось что ответить:

– Жизнь не стоит на месте. – сказало оно с циничной бесстрастностью – У всех свои дела. Тут разве за каждой знакомой душой уследишь? –

Я вздохнул, но без облегчения. Эта мысль меня не убедила. Напротив, кажется, стало только горше.

– Ты по халатности неблагодарный болван. – вдруг возвестил внутренний голос и вновь оказался прав. Оно так всегда и получается: по лени или по халатности. Грустно только, что исправить уже ничего нельзя. Саддыков, наверное, не в пример своей животине, уже лежит себе присыпанный землицей. Лет десять, видать, как лежит. И Анна Семёновна тоже. Хотя ту, может, дети куда-нибудь забрали. А у них вообще дети то были…?

Я вернулся на веранду и плюхнулся на сырую тахту. Рука потянулась за бутылкой, но пить я не стал. Просто сидел, болтая ей в руке.

– Если выпью за упокой, голос наверняка обвинит в тупости и лицемерии. Что Саддыкову сейчас-то моё сочувствие? –

Голос, конечно, немедля это подтвердил. По той же причине я и говорить о хозяине больше ничего не решился:

– Если уж быть равнодушным, то до конца. –

Я неуклюже поднялся, отряхнув штаны, и опять вышел во двор. От веранды в глубь участка сквозь кусты вела едва заметная тропинка. Если бы я не поднялся в дом, точно пропустил бы её мимо глаз. Видать, туда Гурман и подался.

Сквозь ветви я продрался быстро: отказало чувство щепетильного отношения к собственному внешнему виду. Да и к чему мне вообще было прихорашиваться? Пригибая рукой колючие ветви, я вдруг подумал о том, что с некоторых пор никто меня не ждёт, не ищет и даже не хочет – упрямая реалия жизни. Мысль эта пришла ни с того ни с сего, как-то между прочим, как завсегдашний гость, давно уже знающий и как к тебе добраться, и даже где лежат ключи от входной двери. И от этого со дна моего сердца поднялась и закружилась жёлтая взвесь. Впрочем, мне, конечно, было не привыкать.

В густеющих сумерках я споткнулся о что-то – наверное, о садовый краник для подачи воды – и повалился прямо на куст крыжовника. Там я, несколько утомлённый воспоминаниями и водкой, решил передохнуть. Сквозь ветви яблонь и кленовой поросли открывался умопомрачительный вид на небо. Уже потухшее, но ещё не ночное, оно просвечивало звёздами, как из-под тонкой сорочки просвечивает родинками женское тело.

– Мда, эротика верхней полусферы… – сатирически заметил внутренний голос, и я,
кашлянув, рассмеялся. Мне нравилось возникшее в голове сравнение, но всё равно стыд как-то по инерции заставил проморгаться, а затем, кряхтя, выбраться из крыжовника. Отдохнуть как-то не получилось.

Поднимаясь, я сорвал с ветки несколько ягод.
– Ну вот! – довольно заключил я, как бы пытаясь замять случившийся казус – Зелёные, но мягкие и сладенькие. Надо было деду вместо вишни понатыкать у нас вот таких вот кустов. Похожи на маленькие арбузы, только вкус приятнее. Да и лопаются во рту, как икринки… –

Подкрепившись, я двинулся дальше, предусмотрительно забросив горсть «арбузинок» в карман куртки. На небо смотреть не хотелось. За чередой яблонь стояла изуродованная, обветренная, как старый башмак, баня. Облицовку из крупнолистового шифера побили камнями и палками, и кое-где из-за неё просвечивали бревенчатые стены. Прочего мусора, правда, обнаружилось куда меньше. Вероятно оттого, что разную дрянь несподручно было тащить через кусты.

Я вышагнул из зарослей, как первооткрыватель, только что преодолевший непроходимые джунгли и созерцающий теперь останки давно погибшей цивилизации. Если быть точным – цивилизации престарелого служащего ФСИН Саддыкова Евгения Николаевича: добряка, выпивохи и поклонника третьесортной российской фантастики. Представшее моим глазам сооружение по праву можно считать величайшим достижением её архитектурного гения. Саддыков, к великому огорчению супруги, не был умельцем по части столярного, слесарного, строительного или какого-либо иного мужицкого ремесла, столь высоко ценившегося в «досервисную эпоху». Поэтому прелестный «дворец чистоты» ему строили ахмеды – так он сам выражался. Кто такие эти самые ахмеды, мы тогда, конечно, не знали, но отчего-то боялись их.

Я потоптался немного и заглянул внутрь. В бане было скверно.

– Да где же он? – проворчал я и повернул за угол. Туда, где располагался дровяник. Дров там, разумеется, давным-давно не осталось, но зато было такое, от чего я попятился и, крякнув, сел на траву. За баней стояла могила. Хорошая такая могилка: надгробие, цветник, оградка – всё как полагается. И деревце тут же посажено и растёт. Подгнивает, правда. Да оно ведь всегда так, возле бани то. Сырость всё-таки.

– Дела… – вырвалось у меня, и я машинально закинул в рот тройку ягод – Вот уж точно: не знаешь где найдёшь, где потеряешь. –

В общем, ляпнул, конечно… Но сказать что-то было будто необходимо. Я тихонько поднялся на ноги и проморгался, ожидая, что видение рассеется. Но могилка никуда не делась. Белёсый камень с чёрно-белым оттиском в центре проступал сквозь сумерки, как царапина на дверце матово чёрного мерседеса: отчётливо и не к месту. Пришлось задумчиво почесать подбородок, прежде чем подойти ближе. Внутренний голос молчал, словно поражённый неожиданной находкой.

– Вот он где, твой Саддыков! – вдруг выпалил он и рассмеялся с несвойственной истеричностью.

– Заткнись, сволочь. – ответил я и приблизился к обелиску. На улице уже зажглись фонари, но свет их едва пробивался сквозь вздымавшиеся за спиной заросли, и мне пришлось достать телефон. Экран загорелся синим и осветил могилку. Тогда-то я и разглядел оттиск.

Право, не возьмусь сказать, что мне стало бы легче, если бы надгробие украшал портрет Саддыкова или его супруги. Однако увиденное, честное слово, повергло меня в замешательство. На могилке красовалось изображение Гурмана: довольного, юного и улыбающегося. Совсем не такого, каким я его запомнил. Впрочем, это неважно, ведь то, несомненно, был он. Доказательством тому служила гравировка его имени большими заглавными буквами, а ниже подпись: «Слуга, любимец, друг».

– Хрень. – выдавил я – Натуральная хрень… Со всеми вытекающими… –

Тревожное сердечко суеверно ёкнуло, и я по привычке с силой прикусил большой палец. Из-за опьянения вышло сильнее, чем обычно. Пришлось глотнуть ещё немного. На сей раз в желудок упало сразу два камня.

– Ой, да не дури ты. – сказал я себе – Ты ж его трогал. Пса то. Твёрдый он. И тёплый. Значит живой. А всё остальное значения не имеет. –
Внутренний голос подтвердил, что так оно и есть, но его замечания не придали особой уверенности.

– В конце концов, может, Саддыков просто свихнулся на старости лет? Поехал кукухой. С кем не бывает? Вот и наворотил. –

Я помолчал.

– Так оно, конечно, и было. Саддыков был человек со странностями. Мог и такое устроить. Только вот зачем хоронить ещё живую собаку? Что за игры со смертью? –

Стало как-то не по себе. Свет от смартфона упал на надгробный фундамент, и я увидел, что в самом его центре расположено широкое отверстие размером со старую советскую форточку. Это «окно в иной мир», как ни странно, меня не напугало. Наверное, потому, что имело форму прямоугольника и было аккуратно забетонировано по краям, а значит не походило на проделки собаки-упыря. Оно больше напоминало канализационный колодец или шахту вентиляции.

Наклонившись, я попробовал туда заглянуть, но ничего не увидел. Разве что учуял. Запахи псины, соломы и тряпья поднимались из глубины, словно на дне могилы располагался не гроб, а конура. Я неудовольственно поморщился и вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Резко обернувшись, я направил экран смартфона в сторону яблоневых зарослей и увидел Гурмана. Пёс стоял на углу бани и внимательно глядел мне в глаза. По человечески так глядел, понимающе как-то. Потом, перемявшись с лапы на лапу, он что-то буркнул и подошёл.

Я не двигался. Замер, как статуя, как ещё один надгробный камень. Может, только не такой бледный. Гурман сел прямо у моих ног и, глядя то в лицо, то на носки моих ботинок, пригласил меня сесть. Может, так оказывал мне доверие. Я отчего-то раздумывал, а потом повернулся и ещё раз посмотрел на обелиск. Сквозь сгустившиеся тени едва высматривалась дата рождения: «15.02.1993».

 - А мы ведь ровесники. – подумал я и присел на корточки.

От Гурмана пахло как от обыкновенного бродячего пса. Он мотнул головой, пофыркал, а затем принялся долго и обстоятельно ворчать, глядя под ноги, словно исповедующийся старик, припоминающий все земные прегрешения. Я не двигался. Потом он вдруг поднял голову, вздохнул, как умеют вздыхать только по природе добрые псы, и поймал мой неуверенный взор своими до восторга грустными очами. И пока он так смотрел на меня, я впитывал все горести собачьей жизни – всё, что Гурману когда-то довелось испытать.

Такого со мной ещё не случалось, но в этом не было никакой магии, ни капли мистики. Я всего-навсего переживал тот редкий момент жизни, когда неведомые силы всего на долю мгновения открывают в чужих глазах отражение твоей собственной жизни, а затем затворяют их навсегда. Я пил воспоминания пса, проглатывал их, как горькие воды целебного источника: тяжёлые, но очищающие. А когда у него выступили слёзы, и он, моргнув, ткнулся мне в грудь своим покатым лбом, я тоже заплакал, сожалея о чём-то, чего не понимал. Сожалея о долгой собачьей жизни – слишком долгой для того, чьи привязанности давно упокоились, оставив после себя только жалкий остов – пустое свидетельство: избыточное и недостаточное одновременно.

Я оглянулся и снова увидел мир в котором пёс влачил свой век. Я взглянул на разорённый дом, заросли, мусор. Взглянул на древнюю умирающую вселенную, не способную на перерождение. В этой вселенной Гурман оставался одиноким наблюдателем – старым, обессилившим существом, способным только сожалеть, из последних сил сохраняя разлагающееся наследие. Он пробыл здесь долго. Слишком долго, чтобы не быть достойным сочувствия. И я сидел вместе с ним, поставив колени на траву и гладя густую, пошедшую колтунами рыжую шерсть.

А потом он ушёл. Вывернулся из моих объятий, лизнул на прощание левую руку и, бросив понимающий взгляд, скрылся под надгробной плитой – в своей изобретательно сделанной, почти потусторонней конуре. А я встал, утёрся и пошёл прочь, забросив в кусты недопитую бутылку.

Утром я вернулся с кувалдой. И, раз за разом напрягая плечи, плакал, роняя молот на каменный обелиск, с которого на меня глядел слуга, любимец и друг. Я разбил его в крошку. Насовсем. Так, чтобы камня на камне не осталось. Чтобы только куча щебёнки. Только пыль. И пока я делал это, мой внутренний голос молчал. Впервые за долгое время молчал, прикусив не в меру острый язык. А после того, как я закончил, никто больше не видел рыжего пса. Ни здесь, ни в окрестностях. Гурман исчез. А я, окрепнув немного, вернулся в город.


Рецензии