Семён Яковлевич Надсон. А. А. Дивильковский
СТАТЬИ И ОЧЕРКИ А. А. ДИВИЛЬКОВСКОГО
Сборник составил Ю. В. Мещаненко
Семён Яковлевич НАДСОН
(1862 – 1887)
362
Вряд ли кто из русских поэтов может быть назван «поэтом русской разночинной интеллигенции» в такой мере, как С. Я. Надсон. Героем всей его поэзии – даже под чужими, «историческими» именами Герострата, Будды и так далее – остаётся всегда и неизменно сам автор, притом, как чистейшее воплощение современного ему интеллигентского поколения. Поколение же восьмидесятых (и конца семидесятых) годов особо выделяется тем процессом социального изолирования от всех прочих слоёв населения, который в конце концов привёл к известному типу интеллигента, сосредоточившегося на голом «самоусовершенствовании». Несмотря на краткость жизни Надсона, процесс этот отпечатался на нём и его созданиях с чрезвычайной яркостью.
В начале поприща, в 1878 г. (году появления первого стихотворения в газете «Свет» редактора Н. Вагнера), Надсон, тогда 15-летний кадет 2-ой петербургской военной гимназии, примыкает целиком к «передовому» интеллигентскому течению того времени – народническому. К 1878 году относится, например, стихотворение «Похороны». При всей его подражательности (Некрасову, Плещееву), в нём всё же слышна искренняя преданность вере того времени – мужицкому социализму. Под именем «честного рабочего», «апостола труда и терпения» воспевается тот же мужик, которого с разных точек зрения, выдвигали тогда на общественную авансцену и Златовратский, и Гл. Успенский, и Толстой, и Салтыков.
Но надо признать, что уже тогда «народ», мужик сам по себе, занимал в стихотворениях Надсона малое место. Этим они существенно и отличаются от поэзии только что умершего Некрасова, и даже Плещеева, поэтов, бывших близкими свидетелями лютых народных страданий от крепостного ига. Надсон же и родился после освобождения крестьян, да и был всегда городским человеком, «не имевшем никакого понятия о крестьянской
363
жизни» (как сам он писал из Подольской губернии В. М. Гаршину, в 1885 году).
Так что народнические мотивы были у него, скорее, навязанными из окружающей среды. Поэтому, чем дальше, тем больше мужик у него лишь подразумевается, как фон или объект общественных стремлений поэта-интеллигента. И поэт даёт конкретному мужику, предпочтительное, отвлечённое и неопределённое имя «родины», «отчизны», «страждущих» и даже «толпы».
Отчасти эти иносказания – продукт «эзоповского языка» тех лет, лет красного и белого террора, следовательно, и усиленной подозрительности цензуры. Те не менее, несомненно, что внимание Надсона гораздо меньше привлекал тот самый мужик, за счастье которого поэт готов был, по-видимому, на все мучения, – чем именно мучения борцов за «идеал». Это и делало его лириком-специалистом интеллигентской души, скорее поэтом-«печальником за народ», чем поэтом народа. Но как раз время и стало требовать таких специалистов-поэтов. Надсон попал, так сказать, в самую жилу исторического момента, со своей личной трагедией «мыслящей личности», загубленной казарменными условиями всей русской жизни, со своей безысходной, жалобно-монотонной музой. В другое, менее трагичное для русской интеллигенции время, быть может, не сложившийся юноша-поэт, до конца жизни не нашедший для себя ни наивысшей формы, на какую был способен, ни ясного содержания, какое силился выразить, – вряд ли бы нашёл такой мощный резонанс в сердцах читателей. Любопытно, что современная ему критика (Арсеньев, Михайловский, Скабичевский и другие) плечами пожимали на чрезвычайный успех в публике сочинений Надсона. *)
Дело в том, что в эти годы произошло историческое крушение всех геройских попыток интеллигенции разбудить Спящую красавицу – народ или хотя бы своими собственными силами завоевать у её врагов очарованный ею замок – правительственную власть, – чтобы создать необходимые для народного развития условия свободы. Рушилось «хождение в народ», пала «Народная Воля»… Рушилась, вместе с тем, и прежняя беззаветная вера в народ, с ужасом сознавала «молодёжь» своё роковое бессилие…
В начале восьмидесятых годов масса сознательной разночинной интеллигенции представляла уже собой живой парадокс: «народничество» без народа. Лира Надсона составляла как бы естественный орган, мученический вопль, этого живого социального парадокса, этих «овец без стада». По словам С. А. Венгерова, в эту мрачную пору «идеализаторы народа умолкают, чувствуя, что нет аудитории». Надсон ещё в 1882 году, написавший свою светлую «Весеннюю
*) «Единственным союзником г. Надсона явилось непосредственное чувство читателей», – говорит К. К. Арсеньев («Вестник Европы, 1887 год, январь). – А. Л. («Дело» 1887 год, февраль) указывает, что «критика проглядела Надсона, оценила его молодёжь…»
364
сказку», в том же году создаёт и самое, быть может, пессимистическое по настроению, самое похоронно-отрицающее из своих стихотворений: «Как белым саваном, покрытая снегами…»
С одной стороны, эти наивно-религиозные аккорды будущего «рая:
…И затихнут слёзы, и замолкнет страх!..
Светел будет праздник – праздник возрожденья,
Радостно вздохнут усталые рабы,
И заменит гимн любви и примиренья
Звуки слёз и горя, мести и борьбы! *)
А с другой стороны, не менее категорическая могильная мелодия:
Я в жизнь не верую – угрюмо и сурово
Смерть, только смерть одна мне грезится кругом!..
…Они (все люди) мне чудятся с закрытыми очами,
В гробу, в дыму кадил, под флером и в цветах,
С безжизненным челом, с поблекшими устами
И страхом вечности в недвижимых чертах…
…Безумец, не страдай и не люби людей!
Ты жалок и смешон, наивно отдавая
Любовь и скорбь – мечте, фантазии твоей…
Закаменей, замри, не трать напрасно силы!
Пусть льётся кровь волной и царствует порок:
Добро ли, зло ль вокруг – забвенье и могилы –
Вот цель конечная и мировой итог!..
Очевидно, Надсон как и большинство его сверстников, совсем потерялся между «святой» старой верой, едва ещё им воспринятой, – и между неотразимыми фактами жизни, свидетельствующими о полном бессилии «святой» веры. Не умея найти среднего тона между слепой экзальтацией и безнадёжным отчаянием, поэт оказывается обречён на муку поочерёдного прилива и отлива противоположных настроений. И вот, эти полосы настроений по очереди отрицают в его лирике друг друга, лишая, в концов концов, определённого, ясного идейного смысла его поэтическую работу.
Отсюда – все надсоновские странности, бросающиеся в глаза всякому внимательному читателю. Так, принимая народнический социализм за абсолютный идеал человечества, в то же время он пишет (1880 год) стихотворение: «Томясь и страдая во мраке ненастья», в котором ставится удивительный вопрос:
Но, если и вправду замолкнут проклятья…
И с неба на землю сойдёт идеал, –
Скажи: в обновлённом и радостном мире
Ты, свыкшийся с чистою скорбью своей,
Ты будешь ли счастлив на жизненном пире,
Мечтавший о счастьи печальных людей?
*) Ср. также знаменитое: «Друг мой, брат мой…! (1881)
365
Оказывается, – вряд ли будет счастлив! И это обстоятельство кладёт на «идеал» грустный отпечаток ядовитых сомнений. Ведь социалистический идеал – это та же любовь, любовь же должна быть вечна, – как не раз утверждает, в других стихотворениях сам Надсон:
…Без вечности чувства, смысла в нём нет!..
Если ж нету любви – нет искусства,
Правды, добра, красоты – нет души у земли!..
Следовательно, идеал – вечно-непогрешимый критерий всякого счастья… Впрочем, у Надсона на каждом шагу встречаем и прямо противоположные мотивы: всё – мгновение, всё – мимолётно, весь смысл, всё возможное на земле счастье – в уловлении опьяняющего момента. Такова тема стихотворения «Мгновение» (1880).
Нам прожить остаётся одну эту ночь –
Но зато – это ночь наслажденья…
И в объятьях любви беззаботно уснём,
Чтоб проснуться для смертных объятий!
Не надо думать, однако, чтобы поэт всегда так готов был предаться эпикурейски-беспечному наслаждению случайными улыбками мачехи-судьбы. Нет, часто, очень часто Надсон убеждённо и сурово проповедует полное отречение от всякого личного счастья, во имя гражданского идеала (в котором тут же станет мучительно сомневаться).
А в другое время нота неутолимой жажды личного счастья снова звучит у Надсона, как одна из самых ярких и характерных черт его поэзии. В одном из лучших его произведений – «Из дневника» («Сегодня всю ночь голубыя зарницы», 1882 г.) эта жажда выливается особенно страстно, можно сказать, стихийно… И в том же стихотворении «демон» поэта, «демон тоски и сомненья» осмеивает «язвительным смехом своим» эту эгоистическую аберрацию чувства от тернистой дороги гражданского долга. В заключение поэт опять таки предаёт проклятию «мечты о личном блаженстве», но… не без негодующего экивока по адресу того самого благотельного «демона», которому, казалось бы, он должен быть только благодарен за своевременный и правильный укор!
Всё творчество Надсона, можно сказать, соткано из подобных противоречий.
Это было отражение той двойственности, которой характеризовались «семидесятники»: не из мирных ли «чайковцев», гнушавшихся «политики», как насилия, вышли боевые народовольцы? Надсон – лишь воплощение следующего фазиса – фазиса полного недоверия к своим силам, когда «борьба» стала пониматься разночинной интеллигенцией всё больше в смысле лишь узкой идейной
366
пропаганды. Поэтому-то не надо также думать, что Надсон до самой смерти своей только вертелся в безвыходном кругу противоречий, словно белка в колесе. Нет, в его истерическом метании между крайностями заметно в конце концом направление, эволюция: от «борьбы», так сказать, физическим мечом – к «борьбе» мечом духовным, христианским, лучше сказать, буддийским. И точка перелома в этой эволюции приходится, по-видимому, на 1883 год.
В 1883 году во внешней среде – в русском обществе – с печальной несомненностью окончательно выяснилась вышеуказанная изолированность интеллигенции. В личной жизни Надсона 1883 год – первый год самостоятельной жизни: поэт окончил Павловское военное училище и, в качестве офицера, стал жить в Кронштадте. Но вскоре он выходит в отставку и всецело отдаётся литературе. В то же время в его поэзии исчезают аккорды боевого настроения, ещё недавно звучавшие, и на смену им вступают минорные мелодии, гораздо более сродные гуманной душе поэта.
Л ю б о в ь – эта истинная стихия надсоновской поэзии, любовь ко всем людям, «усталым, страдающим братьям», ярко выступает на первый план.
Верь в великую силу любви!..
Свято верь в ея крест побеждающий,
В ея свет, лучезарно спасающий
Мир, погрязший в грязи и крови…
Верь в великую силу любви!..
(1884)
Эти стихи могли бы быть взяты за девиз и для всей поэзии Надсона – среди всех её колебаний, диссонансов и «мучительных сомнений». Можно сказать, что именно эта стихия любви и есть постоянная движущая сила всего непостоянства, всей капризной смены надсоновских настроений. То «святая вера» в живущую, целящую силу любви, то безнадёжность и отчаяние… Но всегда и неизменно Надсон жаждет «любви, одной любви»!
Правда, что и любовь эта – тоже не цельная, тоже «больная» любовь, тронутая внутренней трещиной, как бы духовной чахоткой. То поэт изображает её , как абсолютное самопожертвование во имя ближнего, то, наоборот, как страстную жажду любви других для себя. Он не умеет примирить эти два вида любви и оставляет их оба звучать в своих созданиях, как два разных вопля своей больной души. Муза поэта поражена неисцелимой раной…
Раненая муза – можно назвать её. По мере того, как «облетали цветы, догорали огни» народничества, болезненные и бледные её черты становились как бы знамением времени. Вместе с пленяющими нотами искренней любви, жалости к людям стихи Надсона навевали на души «молодёжи» восьмидесятых лет странное очарование немощи, бессилия, личной несостоятельности, даже морального уродства – знаменитое и самое
367
трогательное из произведений Надсона «Умерла моя муза?» (1885).
Это какой-то заколдованный сон молодой души, горько оплакиваемый ею самой.
Королевич, стремившийся разбудить Спящую царевну, сам оказался усыплённым зловещими силами Сонного царства…
Болезненная, больная, немощная любовь – что может дальше отстоять от деятельного и бодрого идеала прежних десятилетий? Естественно, что отдавая теперь пальму первенства этому чахлому и хилому настроению, поэт инстинктивно стремился окристаллизовать своё настроение в целую новую систему мировоззрения. Он, заодно с массами своего поколения, как будто подпал той «коллективной истерике», о которой говорит Д. Н. Овсянико-Куликовский по поводу «пушкинской» речи Достоевского. «Смирись, гордый человек…», увещевал интеллигенцию автор «Преступления и наказания» и «Бесов», на рубеже десятилетия. И интеллигенция словно подчинялась данному лозунгу, смирялась… Надсон во многих стихотворениях твердит о своей потребности истолковать весь «смысл бытия» в новом, смиренном направлении.
Ещё в 1883 году мы находим первое выражение этой потребности в стихотворении «Верь, говорят они, мучительны сомненья…»
Гриневич сообщает любопытный факт отношения к этому произведению Надсона человека шестидесятых лет Салтыкова*). Салтыков, как редактор «Отечественных Записок», решительно воспротивился его напечатанию. – «К чему? Кем? Зачем?.. передразнивал он своим басистым голосом – что за чепушистые вопросы! Кифа Мокиевич, да и полно…»
И Салтыков, враг всякой идеалистической метафизики, непоколебимый приверженец радикальной общественной практики, был прав со своей точки зрения.
Ибо «мировые» вопросы Надсона прямиком вели к тому идеализированию пассивной кротости, личного «спасения души», к тому апофеозу жалеющего пессимизма и «неделания», которые являются несомненной поэтической задачей «Трёх встреч (или трёх ночей) Будды – предсмертного эскиза (1885 – 1886 г.г.) поэмы, оставшейся неоконченной.
Интересна, так сказать, зародышевая история развития этого поэтического замысла Надсона. В 1882 и 1883 г. аналогичный замысел намечался в трёх последовательных набросках «Народного преданья» – «Святитель». «Преданье» тоже осталось неоконченным. Но и из набросков достаточно ясно, что перед поэтом носился идеал русского народного праведника, во вкусе старца Зосимы из «Братьев Карамазовых». Праведник ушёл в пустыню, но оттуда деятельно и любовно просвещает, согревает и направляет своими советами страдальцев-людей, воздействуя, таким образом, на печальную действительность.
«Любит Божий угодник рабочий народ…»
*) «Русское Богатство», 1900, 9 – 10, «Надсон и его неизданные стихотворения».
368
Однако поэт не удовлетворился этим проектом. Вероятно, христианский идеал Достоевского был уже несвоевременен для середины восьмидесятых лет: слишком оптимистичен и активен.
В эпоху «Трёх встреч Будды» уже отчётливо вырисовываются во всех стихах Надсона черты складывающегося у него нового мировоззрения (уже без противовеса «весенних сказок»). Наибольшей выразительности и силы они достигают в стихотворении 1886 года (тоже неоконченном) «У океана». Здесь редкий у больного поэта могучий образ величавой и грозной стихии служит для иллюстрации тщеты и суеты всех тысячелетних усилий человечества в борьбе со стихийными, злобными силами. Злорадно, «как реквием» пел Океан перед поэтом, «как отдалённый гром»:
Гордись! ты царь всего, что взором и умом
Ты можешь охватить, природу изучая;
Гордись, слепец, своим минутным торжеством,
Обетованный рай в грядущем прозревая!..
Я знаю жребий твой…
На этом зловещем аккорде обрывается вселенский «реквием».
Но он же вдохновляет поэта и в других его пессимистических стихах: «Испытывал ли ты, что значит задыхаться?...», «Червяк, раздавленный судьбой…», «Не знаю, отчего, но на груди природы…», в ядовитых строфах «Грядущего» («Будут дни великого смятенья…»), где поэт снова и снова отворачивается от перспективы всеобщего счастья людей на земле, добытого «морем крови, морем слёз»,
Для чего и жертвы и страданья?..
Для чего так поздно понял я,
Что в борьбе и смуте мирозданья
Цель одна – покой небытия? –
То есть святая Нирвана, вселенское блаженство Не-делания.
Не мудрено, что образ Будды, этого величайшего из «пророков Смерти» (выражение Ницше), теснится в сознании певца безнадёжно-больной интеллигенции. Из критических фельетонов Надсона в киевской газете «Заря» 1886 года (см. «Литературные очерки С. Я. Надсона») можно видеть, как живо интересовался он буддизмом, хоть и преклонялся ещё в то же время перед авторитетом противников последнего из «Отечественных Записок» (Лесевича, Михайловского). Но только в стихах поэт готов был отдать Будде полную, искреннюю дань.
Поэт не успел исполнить своего замысла. Остаётся, следовательно, всё же гипотезой мнение о содержании его предсмертной поэмы*). Но, – гипотезой, наиболее, надо полагать, вероятной, судя по всей истории развития Надсона, да и по развитию окружающей
*) Впрочем сам поэт говорит о «величавой были» буддийской легенды и в третьем варианте воспевает уже неземное величие Будды.
369
среды. В эпоху, когда толстовец-художник Ге писал своё полное ужаса и жалости перед вселенским страданием «Распятие»; когда скульптор Антокольский создавал своего печального Спинозу, горько отрицающего Мефистофеля, отравленного Сократа, связанного по рукам Христа; когда трагический музыкант Чайковский нашёл для себя широкий отклик, когда владел умами Л. Толстой, – естественно было и юноше Надсону проникнуться поэзией Нирваны. Ведь Надсон никогда не шёл впереди века. Нет, он сам искал всегда для себя и «толпы» – «пророков и вождей». Его лира была лишь эхом его бессильной поры. В этом и его слабость, да и – его сила… И, поскольку та тяжкая пора наложила свой мрачный отпечаток даже на наше многобурное время, Надсон, так сказать, современен и нам.*)
Следует сказать ещё о технике творчества у Надсона.
Его поэзия – типичная представительница той «собственно-психологической» лирики, которая на первый план ставит прямую передачу словами чувств и идей. Отсюда вытекают и все достоинства, и недостатки техники Надсона.
Великим достоинством надо признать страстную экспрессию стихов Надсона, их – если можно так выразиться – одушевлённую декламацию. Это неотъемлемое их качество и завоевало сердца читателей, наглядно свидетельствуя о глубокой искренности поэта. Его стихотворный язык, вообще говоря, лёгок, свободен и силён, как естественный язык страстно-потрясённого чувства и напряжённо работающей мысли.
Но в то же время это – бедный язык.
В этом отношении Надсон далеко отстал от наших классиков-поэтов.
Классики – хоть и «бары» – черпали свои богатые словесные средства прямо из сокровищницы народного, «мужицкого» языка. А наш «народник»-поэт говорит всегда языком интеллигентского круга, «литературным» языком! Это-то обстоятельство и ведёт к сужению роли «живописи», образа в творчестве Надсона, ибо «литературная» речь – всего менее речь образная.
И нередко у него проскакивают холодные, отвлечённые формулы там, где классик говорил бы живыми образами. Таково частое злоупотребление Надсона терминами: «идеал», «правда, добро, красота», «порок», «разврат», «ложь» и так далее.
Сюда же надо отнести чрезвычайное обилие у него образов ходячих, фиксированных, даже банальных. Сколько раз, например, употребляет он одно и то же слово «Вааль» для заклеймения ненавистного ему духа корысти и наживы! Без числа повторяются и слова «толпа», «ничтожная толпа» и, в противоположность с
*) В 1900 году собственных сочинений Надсона Литературный фонд насчитывал 87 000 разошедшихся экземпляров его Собрания стихотворений (тогда вышло 17-ое издание).
В 1908 году вышло уже 23-е издание.
370
ними, слова «вождь», «пророк», также «боец», боец суровый».
Приведём ещё образы: «рабы», «лживые рабы», «усталые рабы», «пилигрим», «вакханка», «королева», «царевна», «голубые волны» или «лазурные волны», «полночь», «глухая полночь», «жгучие слёзы», «гроза», «тенистый сад в цветах и золоте лучей» и тому подобное. Словом, все условно-красивые, якобы «поэтические» сравнения и эпитеты принимаются лирою Надсона. Белинский, столь чуткий всегда к стёртым, несвежим, банальным эпитетам, конечно, подчеркнул бы немало мест даже в лучших произведениях этой лиры. Впрочем, и сам поэт в своих письмах к Плещееву (1882) жалуется на грехи своей формы: «мало образности, местами фельетонно и публицистично…»
Как видно, и здесь Надсон оставался всё тем же поэтом интеллигенции, как слоя отвлечённо-мыслящего, по преимуществу.
Бедна его муза и другим моментом художественной красоты: музыкальностью. И здесь он далеко не равняется с классиками. Его размеры крайне однообразны и мало-подвижны. Музыкальная архитектура стихов до примитивности упрощена; строфы Надсона – почти сплошь правильные четверостишия, попарно-связанные чередующимися рифмами. Почти ни намёка на виртуозные формы, подобные, например, пушкинским «Обвалу» и «Эхо» или стихам Фета и Тютчева.
Но бедность языка и стиховой виртуозности означала, вообще, бедность способов художественного воздействия поэта на читателя. У Надсона в распоряжении оставалось одно голое с л о в о. Отсюда его несомненный грех – многословие, а в связи с ним, длиннота его лирических стихотворений и длиннота самих размеров. Ведь самым обычным размером Надсона является александрийский стих, шестистопный ямб, считавшийся всегда у поэтов стихом громоздкой драмы, даже эпоса, а не стихом лирического момента! Часто применяет он и шестистопный хорей, четырёхстопный анапест, амфибрахий и дактиль. Другие, более короткие размеры крайне редки.
Всё это говорит о недостатке творческой экономии, художественной меры в поэзии Надсона – первого дара истинных мастеров. Отсюда вовсе, однако, не следует, чтобы у него не было задатков к такой экономии. Мы находим в числе его стихотворений несколько и таких, которые особенно выделяются большою сжатостью речи, богатством образов, гибкостью и разнообразием размера. Таковы: «Жалко стройных кипарисов», «Закралась в угол мой тайком», «Мне снилось вечернее небо», «Море, как зеркало!», «Чу, кричит буревестник!», «Лунным блеском озарённая», «Лазурное утро я встретил в горах», «Тихая ночь в жемчуг росы нарядилась».
Есть у Надсона и произведения с прекрасным народным языком, как «Святитель» (третий вариант) и отрывок из трагедии «Царевна Софья» (1881). Замечательно, что большая часть их – лишь отрывки, включённые в «посмертные стихи» и
371
«Недопетые песни». Поэт им не придавал важного значения, хотя многие из них можно, без обиняков, по красоте формы ставить наравне с лучшими стихами Фета, Майкова, Тютчева…
И надо признать, что поэт всё же был прав. В них он теряет своеобразную физиономию, становясь «поэтом вообще». Истинный же Надсон – в той массе его стихов, про которые он сам говорил:
Это не песни – это намёки.
Песни не мочь мне сложить:
Некогда мне эти беглые строки
В радугу красок рядить;
Мать умирает, – дитя позабыто,
В рваных лохмотьях оно…
Лишь бы хоть как-нибудь было излито,
Чем многозвучное сердце полно!..
Сверх того, в тех скудных рамках поэтической техники, какие отводились Надсону неодолимыми условиями среды и исторического момента, он достиг гораздо большего, чем сказанные эпигоны Пушкина. Не говоря о том, что он стал как бы голосом целого поколения, но, с чисто-внешней даже стороны, он умел своим «намёком на песни» придать что-то такое специфически-надсоновское, чего не смешаешь с другими поэтами (по справедливому замечанию г. Гриневича).
Тут есть и какая-то особенная «унылая и однообразная» (слова Полонского в надгробном стихотворении) мелодия, и как бы жалящие душу именно своим постоянным возвращением мрачные образы. Изредка эти неотвязные кошмары прерываются светлыми полосками каких-то детски-наивных, хрупких и радостных, и певучих грёз… Тут и нетерпеливо-неправильный, нервно-шероховатый стих оказывается словно неотъемлемой частью общего, больного и щемящего впечатления.
Можно сказать, что Надсон всеми дисгармоническими сторонами своей натуры, своей судьбы и дарования совпал со своим дисгармоническим, растерзанным временем – и, из этого совпадения больной эпохи с больным человеком, получилась, как это ни странно, глубокая поэзия.
Для цитирования:
История русской литературы XIX века / редактор: Д. Н. Овсянико-Куликовский; помощники редактора: А. Е. Грузинский, П. Н. Сакулин. Том 4, Часть четвёртая. 1868-1883: глава X, стр. 362 – 369
Свидетельство о публикации №224031600109