Про четверть

   Четверть века назад я летел в Израиль и ждал перемен. Не следуя принципу при котором не дай бог жить в их эпоху. Но ждал чего то. И кто не ждет? На мне был даже костюм. И я не желал, прибыв, упасть,  целуя этот взлетно-посадочный бетон. И не желал быть снова хоть как то причастным к стройке. Но желал всякой всячины без напряжения ни в чем.  И даже вообще не тут. Перекантоваться скорее. Я был последним из всей моей разнородной мишпухи, застолбивших пустые участки безразличной до всех, и особенно до них, страны. И единственным из, не знающий за фрикативное, щелевое, щелинное, спирантное или какое там еше Гэ.  Вы знаете, во времена тех, кто меня родил без моего на то согласия, евреи плодились, как не в себя. И потому у меня мишпухи много. До неприличия.  А когда кого-то много, то значит у тебя нет никого. Много – это бесконечность. И значит у меня не  было никого бесконечно много.  Вроде того космоса, который  вверху.  Свет звезд, он же виден, а есть ли сами звезды так это уже вопрос. И я прошел, значит,  по тому бетону и получил свой голубой прямоугольник удостоверения личности.  С  фото так себе. Еврей определенной полноты.

    И если уж карты на стол, то я летел сюда на минуточку.  Что мне тут было ловить кроме рыбы Петра в ресторанчике Капернаума, приготовленной совсем не так, чтобы нет.  Но тормознулся. Вдруг нажав на все педали разом. И до сих пор транспортное средство, внутри которого, собственно, продолжает юзом, а с каждой стороны дороги пропасть. Но за все эти годы минуточки не было вовсе. То вдруг интересные знакомые из не родни, то свои собственные родившиеся дети. Суета да, но не тщета.  Выделенную самому себе минуточку кто-то постоянно воровал. Но воровал мило. Среди евреев есть воров.  И я не против, когда из карманов вытаскивают и тоску, и печаль. И оставляют крошки радостей. Тогда пусть воруют. Ведь когда своровал свой - то вроде кашерно. Вы знаете, что самая главная наша тайна - евреи не любят друг друга и потому всегда говорят об этих самых чувствах. - Я тебя не люблю, - скажет русский человек и не будет мять лицо. Сказал и сказал. Еврей скажет про не люблю, обнимая при этом и шмоная твои карманы.  И минуло украденных лет. И я привык. И решил наоборот. И хочу вспомнить. Фрагментарно. Четверть века это ещё тот отрез на хорошее платье для присутственных мест.

   Как-то меня позвали на встречу. В Иерусалим. Вечерело. Пробки. Все перекопано так, что ноги не ломать уже не прилично. Навигатор тянет на себя. А значит придется ехать через не еврейское.  Бейт Хания и остальной Шуафат. И оттого  волноваться за свою жизнь, как будто нет иных забот. Вроде пустяк, но не лишний. Иерусалим похож на пошитый моим дедом сапог. Левый. А дед, даже умерший, всегда топил за правый.  Потому как нога толчковая. Сапог из арабской кожи, прошитый еврейской дратвой. Непрактично, но продается. В такой обуви сплошные мозоли если пойти погулять и сделать круг и помолиться там, и не помолиться тут. Ноги до саднящих и совсем не душевных ран. И не знаешь кожа ли недостаточно сафьянова или нитки без канифоли. Так вот. Никто меня не брал за воротник и не вел до этих встреч и вообще до дела, с которого на столе оказывается хлеб, в стороне поблескивает сыр, пустивший слезу, и даже в морозилке наличествует крепкое, чтобы выпить.  И пол лимона.  Еще не довыжатого и движимого до стаканчика с тем самым замороженным араком. Я довел себя до этих горизонтов сам и вроде не прогадал.  Хотя как я не хотел этих громов тяжелых механизмов и скрипов кранов, и бесконечных таблиц, и графиков.

   Навигатор  довел.  Жители тех мятежных районов не успели бросить до моего стекла камень. Целое стекло лучше не целого.  И я нашел тот такой грубый до меня дом, отказавшийся представиться, и в котором все и намечалось.  Гулкая лестница. Световой колодец.  И на первый взгляд никого. Если их, звавших, нет, то зачем я тут.  Но все же не зря. И тогда я тут, потому что судьба.  Вот так думалось.  И сделалось шагов.  И долго, отчаивалось и сердилось, прежде на себя, и искалось. Ну как можно было вести дела с человеком по фамилии Каламаро? Такие греки нам не нужны. Даже если они евреи. И вдруг за очередным углом я увидел их. Всех и сразу. Они сидели как те апостолы.  В совершенно пустой комнате. На белых пластиковых стульях.  И один стул был свободен и стоял поодаль. – Мне, - догадалось.  Все происходило в абсолютной тишине. И если бы они вдруг и разом заговорили, то тишина бы никуда не делась.  - В кипах, - заметилось. Тяжело мне придется.  Кипы – это всегда торг.  Надо было поесть, до того как. Кипы – это всегда голод.  Надо было надеть курточку. Кипы – это всегда холод. Если на тебе этой кипы нет. 

   Потихоньку выяснилось за расселенный и все еще пока грубый до меня дом. Его хотели немного припудрить и выдать замуж за первого попавшегося.  – Драсти, - сказал я и сел. - Какого уровня пудры вам надо тут соорудить, и хочу заметить сразу, что я не фармазон лепить всякое и в  чем-то даже  инженер. – Попудрее, - ответили они вместе.  – Так уже и сразу начнем думать, и неплохо бы пару глотков горячего, - сделал я легкий намек. И мой намек повис, как та паутина того паука, живущего в трещине стены, и потирающего лапки. А может он ее арендовал.  А может просто гулял мимо и теперь смотрит мне прямо в глаза и видит себя. И скорее всего его отражение вызывает в нем воспоминания?

   - Вы же понимаете за Израиль, - начали, как обычно, издалека апостолы. Я спросил за какой из Израилев нужно начать понимать. Их же несло. - Даже того, кто пускает слюну и спит с кузинами, все равно не провести и не делайте расчет на иное.  И такие, как будущий он, потенциальный покупатель, глухие до просьб пока не получат преференций.  – Так я до вас это сразу донес, - донес я до них вновь и сразу, – пудры не жалеть, однозначно. - А чем вы промышляете? Ну, Каламаро я знаю. Мы с ним встречались, и он мне купил одну кружечку кофе, щедрый человек, - намекнул я более чем решительно. И паук замер даже от моей более чем решительности.   - А до вас пока не знаком, кроме того, что вы апостолы и есть еще что узнать?  -  Мы адвокаты, - сказали они в едином порыве. - Что все и сразу. -  Так повелось. - Присматриваете один за другим.  - Стараемся. - Тут нет кофе, - окончательно нарушая любые восточные договоренности нарушил я восточные договоренности. -  Может я буду вам это все объяснять в интерьерах соседнего ресторана, куда уже ведут барана и таки будет мясо, - сказал я за соседний ресторан куда вели ничего не понимающего барана. -  Так отведите и меня.  Я не против сесть напротив полной тарелки.  Пустоты в моей жизни много и когда в нее как-то вмещается тарелка с красивым стейком то я скажу Эйнштейну за его теорию относительности. И вы поняли за какого я Эйнштейна? Они кивнули неопределённо. Я продолжал,  что пойму за Израиль, если они прислушаются до зова.  И кто думает, как припудрить, когда сосет под ложечкой? Понятно, что вы все такие круглые, потные и лысые. И в белом верхе и черном низе. А мне что с этого.  Я хотел бы не то, чтобы самовыразиться, но придать красок в сюда. И может все не так уже и плохо.  – Мы согласны, - не согласились они. И вскоре мы, вернее я, ел мясо пострадавшего физически барана. А потом как-то все неожиданно выпили.  И холод, голод, как и торг отошли до других. -  За вас рекомендовали, - сказали апостолы.  – Кто же? – Сказали Вы помогаете. – Так кто же? – Сказали Вы из приличной семьи.  – Как минимум, - ответили я и стейк во мне. – Так кто, кто же, - я настаивал и крутил юлу близкого Пурима.– Кто же, кто же. Передразнили. Так, один еврей. И наконец то принесли кофе. Потом мы вернулись и долго бродили по битому стеклу. И вроде договорились. И как можно было не договориться с тем, за кого сказали, что он из приличной семьи. И с теми, кто это сказал тому, кто это услышал.

  Дом отпускал нас нехотя. Он сразу постарел и упала вслед за нами штукатурка. Ему не хотелось касаний арабских рабочих рук.  Ему нравилось его еврейское прошлое.  Пусть и наполненное бессмысленными молитвами.  Он заскрипел и забеспокоился. И паук забеспокоился. И паук возненавидел меня, понимая, что все изменится.  И исчезнет щель. Но я его уверил, что с первой оплаты я куплю ему красивые башмаки, которые пошьет мой покойный дед. Башмаки на резиновом ходу. И мы пройдем до Стены Плача и там он развернет свою паутину. Которая может спасет нас в будущем. И с моей стороны обещаю его не скучать. И паук мне поверил. И перестал возненавидевать. 
 
   И мы все вместе взялись за дело. Хотя каждый имел за это мнение. А вы знаете какие они разные эти общие еврейские мнения. И даже доверчивый паук с пока еще без башмаков. И даже баран, похудевший на один стейк. И даже мой давно умерший дед, взявшийся сразу за еще не пошитыми башмаками снова шить до той мадам с толстыми икрами. В их уже общем раю. И даже моя чужая ко мне мишпуха. И даже тот мальчик, который сомневается еврей ли я, ибо не ношу кипу.  И даже дом, уже прямо ждущий, чтобы его потрогали за везде. И даже воздух, опьяненный ароматом фиников с тех финиковых пальм, а не с картонных коробок, наполнял легкие до самого. Он хотел снова этих суббот. Он хотел снова, чтобы в нем ругались, и чтобы женщины опирались своей грудью на подоконник. И чтобы готовили шакшуку по настроению, и пекли  пышных хал, да не водили покушать до того шлемазла, что мучает этих доверчивых животных. На короткие ему дни, пусть он будет здоров. Дом уже вошел в свои пожилые годы, и его желания стали скромнее. А я сказал дому, что если даже этот кусок земли, думающий, что он страна, безразличен до меня, то я до него нет.  Потому что нигде так долго как в тут я не жил. И минуло лет. И минет же. На что апостолы сказали ой вэй. А я заполнил строк.


Рецензии