Шторм

Люди шарахались от него. Иные встречные, заглянув ему в глаза, теснились на край тротуара. Их взоры падали и гасли, как фары, тускнеющие с дальнего света на ближний. А потому он скользил поверху, по головам, стараясь видеть их общо, без лиц.
Даже снег под ним скрипел ропотно и жалостливо, послушно сжимаясь под жёсткой подошвой кирзовых ботинок.
Дома Виктор удивлялся своему отражению в зеркале и даже пытался взглянуть на себя сбоку, вертя головой и косясь глазами. Но, ничего особенно мрачного не нашел. Разве что низкие брови, да глаза, будто спрятанные поглубже. Такое лицо всегда кажется строгим.
Высокий, раздавшийся вширь тяжёлого бушлата, почти громадный, он сбрасывал зимнее, уменьшался и смягчался. Потом для тренировки принуждённо улыбался своему угрюмому отражению.
Прихожая вбирала холод его одежды. Воздух остывал на миг, но тепло, набранное домом дотоле, умиряло принесённую внешнюю стылость. И Виктор оттаивал.
Жена его, Катерина, напротив, ходила по Земле, ногами не касаясь тротуаров, и была похожа на задумчивую летящую птицу с глазами до того огромными и раскрытыми миру, что чужие взгляды на мгновенье тонули в её душе.
И Витя тоже канул в их бездонности. И плавная, легкая Катюша вошла в его сердце недостающей противоположностью. Так они соединились, будто две части одной картинки, слепленной из уникальных пазлов.
Впрочем, все это было когда-то. В самом начале.
Теперь Виктор совсем не видел жену, хотя они и жили вместе. Смотрел сквозь. И давно уже слышал ее не как любимую мелодию, на фоне блеклых звуков, а как часть того самого фона, поверх которого бубнят в голове собственные мысли.
Яркая Катюша увязла в повседневности, в неловком быту. Растерялась и рассеялась. Забывала о надобности в доме уюта, пренебрегала обязательностями, часто опаздывала, забывала, даже ленилась, витая в безбрежной пустоте воображения.
Внутренний вымышленный мир, которым наделен всякий мало-мальски целостный человек, был для Кати так же ценен, как и реальный. А потому она легко одолевала любую житейскую трудность. И, случись что, запросто жила бы в какой-нибудь землянке и питалась сорняками: видимое было лишь частью ее необъятного мира.
Но Виктор жил по эту сторону. И ему нужен был дом.
Комнатные цветы он содержал сам: Катерина забывала поливать. Варьку, их шестилетнюю дочь, он сам обучал азбуке. Сам подыскивал новые рецепты блюд в интернете, выбирал обои, наводил порядок в прихожей, в ванной, на полках с книгами и бельём. Или, например, сам организовывал семейные дни рождения, радовал жену и дочь.
Варька, или, как Катерина называла её, Варежка, была ребёнком во всём обыкновенным, хотя и подражала маме в безалаберности и неорганизованности. Отличалась, разве что, чрезвычайной худобостью - очень уж была тоненькой, слабенькой. И Виктор отчитывал жену и водил дочку по врачам, вёл переписки на интернет-форумах. Да всё попусту.
Когда бывал выходным несколько дней подряд, Витя плавно примирялся с неряшливостью своих домочадиц и мало-помалу смягчался. Жену он втягивал в домашние дела почти как ребёнка, увлекая и пламеня весёлым духом. А Варежка так и вовсе готова была хоть взлететь под облака, если папа о том попросит.
Работал Виктор на железной дороге, руководил выездной бригадой путейщиков, которые проводили оценку и починяли железнодорожное полотно. Поэтому часто случалась надобность уезжать надолго, на несколько суток.
Здесь Виктору приходилось перестраиваться: вдохновлять и увлекать рабочих, которые меняют рельсы в степи на ветреном и мокром южном морозе - дело безнадёжное. Мужики разные, одни седые, другие сиделые. Кому-то и сказать достаточно, а иному пред тем надобно уши натереть докрасна, чтобы слышал хорошо.
И за несколько дней работы он из Вити превращался в Виктора Николаевича - стремящегося к порядку и справедливости, но сурового и жёсткого бригадира, с которым не забалуешь.
Домой он ехал с радостью и облегчением, летел к своим бесшабашным красавицам. Но, войдя в квартиру, сразу примечал несоответствия - криво висит, лежит не на своём месте, покрылось пылью… И радость тут же темнела, ум заполнялся разочарованием, всплёскивалась в нём какая-то горечь, и Виктор вспоминал девушек, среди которых выбирал жену. Ведь были и другие, поинтереснее, почистоплотнее и поорганизованнее.
В выходные Варежка от папы не отставала, бегая за ним хвостиком. Хотя и не всегда он на тот хвостик обращал внимание: после работы, когда из него ещё не выветривался Виктор Николаевич, он бывал сухим и чужим. И она надеялась по детской своей наивности переломить это каким-то великим чудом. Например, она писала для него стишки, вроде такого: «Папа! Па! Люблу тибя и скучаю я! Приижай дамой скарее я там!»
Виктор Николаевич сердился на такую поэзию, поначалу пытался указать ей на Пушкина или Ершова, но потом понял, что она ещё совсем маленькая и пишет, как может.
И вот здесь он приметил внутри себя кого-то ещё. Ибо чувствовал он, что есть в его глубине и иное мнение по поводу Варежкиных стишков. А именно, что они глупые даже для шести лет, и что сама она глупая, потому что похожа на мать, и потому, что Катерина бездарное во всём и нелепое создание.
Этот недобрый вывод Виктор не признавал своим - не очень ему верилось, что так уж всё плохо с его девочками. Но мнение это в темноте сознания жило, время от времени всплывало и неприятно огорчало, сдавливая и поскрёбывая мышцы грудной клетки поближе к сердцу.
К концу выходных (а у выездных рабочих они бывают длинными), Витя смягчался. Дома он наводил идеальный порядок, экспериментировал на кухне и баловал девчонок диковинными вкусняшками, увлекал настольными играми, вытаскивал в трудные экспедиции по загородным лесным дебрям, брал с собой в спортзал. Даже купил жене пианино, о котором она мечтала втайне. Он ведь ее насквозь видел.
Вторую часть его выходных, когда Витя уже согревался душевно, все они любили.
В такие дни семья бывала счастлива, достаточна и до того полна, что он уж прощал своим неряшкам досадные мелочи, и даже иногда умилялся их творческой небрежности.
Но потом приходило время, и Витя надевал бушлат и уезжал туда, где ледяной ветер, где на морозе до истеричного звона стынет железо, и нужно быть Виктором Николаевичем - твёрдым и неуступчивым. И никак иначе.
К концу зимы дела на работе ухудшились - плотные февральские заносы поддали работы путейцам, утяжеляя труд и натягивая нервы.
В одну из перевахтовок Виктор Николаевич вернулся домой уставшим больше обыкновенного и заранее раздраженный несовершенством своего домашнего очага.
И конечно дома его встретил беспорядок, притом, на этот раз куда больший, чем обыкновенно: вся гостиная была завалена партитурами, нотными тетрадями, черновиками и сборниками нот, а на кухне полная мойка грязной посуды и пустой холодильник.
Посреди этого хаоса сидела Катерина за своим пианино - осунувшаяся, взъерошенная, с синяками «недосыпа» под глазами и самозабвенно играла какую-то мелодию, закрыв глаза и провалившись в звуки инструмента прямо сквозь окружающую её реальность. По щекам её текли слёзы до того щедро, что, наверное, стекали и на шею, и промочили там ворот водолазки.
Виктор Николаевич вскрикнул, вырвав её из грёз:
– Катерина!
Она испуганно обернулась, музыка умолкла, но одно мгновение еще остаточно сохранялась в чертах её лица. И влюблённый в неё когда-то Витя внутри него подумал, что Катюша так прекрасна сейчас, так жива и совершенна - заплаканная не слезами страдания, а слезами чего-то возвышенного, надмирного и смутного для разума.
Но практичный Виктор, который тоже в его уме занимал своё законное пространство, только оценил размер «ущерба» - в доме беспорядок, есть нечего, через два часа забирать из детсада Варю, а жена, странная и оторванная от жизни, развлекается музыкой.
Тем более возмущался и жёсткий Виктор Николаевич, который по случаю длинной вахты всё ещё занимал главенствующее положение в его уме и нервах.
И Виктор Николаевич взял верх:
– Ты с ума сошла? – прорычал он на жену. Кстати, выходит, что не на свою, ибо женился на ней Витя, а не Виктор Николаевич. При том, даже Виктор поглядывал на других женщин и сожалел о промахе, допущенном наивным Витей.
Катерина вздрогнула, отёрла слёзы, растерянно оглядела комнату и ничего не ответила - с Виктором Николаевичем она старалась не препираться и даже не разговаривать, ибо заметила, что без провокаций он быстрее успокаивался и уходил в лабиринты памяти её мужа, уступая место «другим».
Пока муж наводил порядок в доме, Катерина сходила в сад и забрала дочь.
Варежка ждала отца и не очень разбиралась в образах, владеющих его сознанием. Поэтому хорошенько подготовилась - написала очередной чудо-стишок, который тут же вручила, как только вбежала в прихожую, где уже ждал её Виктор, чтобы раздеть.
«Папа! Папа! Зима прайдет и железная дарога. R люблю тебя и ты мне дораг!» - гласил свежий листок.
Виктор Николаевич не любил сантиментов и прочей театральной ерунды. Он прочитал издалека, по брезгливости не поднося записку близко к лицу, и с равнодушием отдал стих обратно:
– Больше не пиши мне стишки, они мне не нужны. А лучше научись правильно писать букву «Я», – заметил он раздражённо. Может быть, дочь Виктор Николаевич не любил совсем, ведь родилась она у Вити, который и ласкал её и о ней заботился. А Виктор Николаевич только выполнял свой долг.
Потом он, сам того не ожидая, довольно грубо оторвал от себя Варежку и, ухватив жёстко за плечо, почти силой оттащил на кухню, отчего Варежка мелко засеменила ногами, чтобы не упасть.
– А теперь ужинать - ты худая, как недоношенная змея!
Он даже уловил на мгновение, что в его сознании промелькнул прятавшийся за тенью Виктора Николаевича образ Витька Кувалды, давно, ещё в 90-е, тусовавшегося с друганчиками на районе.
Варежка же потом не однажды добивалась у мамы, кто такая эта недоношенная змея. Но та никогда не отвечала прямо, а только пеняла на плохонький Варин аппетит.
К следующей перевахте Варя уже не встречала папу стихами, не бросалась на шею и не рассказывала ему взахлёб о своих интересных и, конечно же, необычайно важных новостях. Она радовалась, но на некотором расстоянии, будто боясь войти в кружок личного папиного пространства. И всё ждала, когда он сам её позовёт.
Но Виктор Николаевич не звал: февральский аврал лишил Витю возможности побыть дома, его вызвали на работу всего через день.
Однако, в конце концов тяжёлый период на железной дороге благополучно миновал, снег расквасило и слило мартовскими оттепелями вспять. Виктор получил долгожданные полные выходные.
Теперь он с трудом вклинился в «мирную» жизнь, и, наконец, нащупав в сознании своё собственное лицо, которое соответствовало бы домашней обстановке, понял, что что-то изменилось. Жена больше не играла на пианино - это видел он по идеальному вокруг него порядку, а дочь держалась на расстоянии.
Странная выходила картина. С полной решимостью и сознанием правильности он делал то, что потом он же считал грубым и неуместным. Приходилось умягчать, заглаживать и исправлять. Но, пробегало время, и он снова действовал жёстко и рушил то, что сам с таким терпением и любовью выстраивал.
В следующие выходные привычная жизнь и вовсе уклонилась вспять - Варя заболела, попала в «инфекционку» с отравлением.
Дома никого не было.
В непривычной и потому будто мертвенной тишине комнат Виктор Николаевич затосковал. Он навёл порядок, полил цветы, приготовил ужин, отгоняя от себя тревожные мысли и образы. Но всё это время нервы внутри его грудины спазмически скручивались, дребезжали и сдавливали грудь, словно исторгая из неё отравленный его недобрым дыханием воздух. И он дышал незаметно тяжелее обыкновенного.
К вечеру Витя уехал в «инфекционку».
Здесь, в больничном парке, заросшем взрослыми, тёмными соснами, стояло всё, что нужно человеку: районная больница с роддомом, небольшая, красиво отделанная церквушка и морг. В углу огороженного плитами больничного двора ютилось старенькое здание инфекционного отделения.
Витя припарковался на стоянке вовне и вошёл во двор. Кладбищенская тишина и благородство старой, потемневшей от времени отделочной плитки на стенах больничных строений казались величественно-покойными. Но сознание того, что это не старинный замок или музей, а районная больница, поднимало со дна души какие-то позабытые детские страхи. Всплывали воспоминания, связанные с больницей. Все недобрые.
Витя прошёл по скользкому насту, сохранившемуся в тени сосен, выбрался на очищенную от снега бетонную площадку возле храма и громко потопал ногами, чтобы сбить с ботинок мокрую снежную слякоть.
На его стук из церкви вышел служитель с «жиденькой» бородёнкой - священник, дьякон или ещё кто-то - Витя не разбирался в церковной иерархии.
– Вы к нам? – спросил служитель, видимо уже приготовившись закрыть церковь на ночь.
– Нет, – мотнул головой Виктор и прошёл дальше, но, одумавшись, вернулся к «священнику», который уже навешивал на железную дверь большой замок. – А вы… Я могу у вас спросить?
Служитель закончил возиться с замком, сунул ключ в карман и повернул к Виктору усталое лицо в тонких очках.
– Да.
– Вы ведь в церкви… Как это сказать? Об умах и душах ведаете. Вот у меня и возник вопрос по поводу внутреннего… – он вздохнул, пытаясь не то, чтобы подобрать слова для собеседника, а хотя бы понять для себя, что именно его беспокоит. – Сознание… Я чувствую себя таким непостоянным, мой ум как будто принадлежит нескольким людям одновременно. То я делаю одно, а потом противоположное… Не могу объяснить. Вот вы, если вы священник, наверное, с разными сталкиваетесь ситуациями?
Тот замялся, глядя под ноги рассеянно, безысходно вздохнул, но все же ответил.
– Да, я священник, – он снял очки, сунул их во внутренний карман и, закрыв глаза, растёр затёкшую переносицу. – Но это вам не к священнику надо, это к психологу. Священник - это о Боге и душе. А сознание - это к психотерапевту, или там…
Он неопределённо развёл руками тем жестом, которым говорят «Я не знаю, это не ко мне».
– Я схожу, – утвердил Виктор Николаевич, но священника не отпустил. – А церковь что говорит об этом? Знаете, хочу отыскать себя, нормального себя. А то… Бываю излишне жёстким в семье, вижу это и смягчаюсь, да уже наговоришь злого. Потом еду на работу, а там моя мягкость не нужна никому, там мужики. Вот и приходится из дома на работу нести мягкость, а с работы домой - жёсткость. И ни там, ни там оно не надо, а я… Видите, как оно?
– Да-а, – с пониманием в глазах ответил священник и снова вздохнул. – В вас как бы разные личности. Все они от вас независимые и самостоятельные, или все они - вы?
– Это я, конечно! – с удивлением отстранился Виктор Николаевич. – Все они - это разный я.
– Значит, вероятно, личность ваша целостности не потеряла, вы здоровы, с точки зрения психиатрии. Но, если есть сомнения, лучше сходите к специалисту, – ответил священник и глянул на ворота, за которыми, видимо, стояла его машина. – Есть такая теория о субличностях, ознакомьтесь на досуге.
– Хорошо, – послушался Виктор и, не желая больше задерживать торопящегося человека, отступил на шаг. Но тут же будто вспомнил что-то: – А церковь, например… Как говорит? Кто из них я?
– Никто, – коротко ответил священник, кивнул на прощание и, воспользовавшись полученной свободой, ушёл по ледовой тропинке, юлящей промеж сосен.
Странная получилась беседа. Выходит, что и Виктор Николаевич, и Виктор, и Витя, и даже Витёк Кувалда - это всё разные никто, каждый из которых он. Вот ведь, коллективчик.
Внутренность больницы встретила Витю тревожным запахом медикаментов и тошнотным духом диетической кухни.
Молоденькая дежурная выскочила навстречу, затароторила о том, что посетителям в «инфекционку» нельзя. Но Виктор Николаевич умел надавить. Она сдалась сразу же, больше доверившись своему испугу, чем правилам больницы.
Виктор вынул из сумки сменную обувь, переобулся, получил из рук сестры халат и, на ходу накидывая его на плечи, решительно зашагал по длинному коридору с рваным линолеумом на полу.
Варя лежала под капельницей - белая, как таящий снег в тени больничных сосен, и спала. Рядом с нею сидела пожилая женщина в белом халате, надетом по всем правилам, а не накинутом на плечи. Стало быть, санитарка или лечащий врач.
Увидев Виктора, она молча, но зато выразительно выпучив глаза, замахала руками: сюда нельзя, мол. Потом перешла с языка жестов на сиплый шёпот и возмущённо объяснила, что она врач, и что Виктору здесь делать нечего.
Виктор Николаевич знаком вызвал её в коридор и выведал из неё всё, что счёл нужным. Оказалось, что у Вари несварение и непроходимость кишечника, вследствие чего тяжёлое отравление, анализы покажут, какое именно. Но, предположительно, виной болезни явились несвежие пельмени.
Смог Виктор Николаевич добиться и посещения в палате, бороться с дежурным врачом оказалось немногим сложнее, чем с санитаркой на входе. Правда, пришлось быть еще грубее, опустившись и до неявных оскорблений и угроз вышестоящим руководством, в котором у него были кое-какие связи.
Зато сейчас, глядя в испуганные и удивленные глаза дежурной, Виктор Николаевич понял, почему многие его считали человеком недобрым.
Потому, что он таким и был.

Всю ночь Варежку рвало, она то плакала, то проваливалась в забытьё, то молча и измождённо глядела в потолок из-под полуприкрытых век.
Катерина - и сама бледная, как Варя, сидела рядом. Бесполезно прикладывая руку к Варежкиному лбу, поглаживая её по плечу и бормоча неубедительные слова утешения, она только слабела духом и сама едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться.
Виктор сел рядом с нею, улыбнулся Варе, которая сквозь туман болезни заметила его.
– Папа… – прошептала она и протянула к нему ручку. Но не дотронулась.
Витя сам взял её за руку, пригнулся близко к лицу и приложил к своей щеке её горячую ладошку. Он улыбался, чтобы показать ей, что болезнь не безнадёжна, что пугаться не надо.
И она почти улыбнулась в ответ.
И от этой её неживой улыбки у него снова задрожали нервы в грудной клетке, и дыхание потеряло ровность, отчего хотелось вдохнуть побольше свежего воздуха, и не выдыхать до тех пор, пока нервы не успокоятся.
До утра они с Катериной сидели у её постели, молчали, погружаясь в тяжёлые раздумья и ужасаясь мыслям, которые из ниоткуда осеняли их усталые головы.
Но к утру Варежке стало ещё хуже, кожа её почти посинела, а ночные врачи уединённо обсуждали с утренней сменой положение дел, да и то полушёпотом, чтобы не напугать родителей.
Варя уже не глядела никуда, а вовсе не открывала глаз, дышала короткими рывками.
Виктор Николаевич, конечно, легко смог добиться правды от врачей. Впрочем, от жены её утаил по тем же причинам, что и врачи, ибо правда эта была самой жестокой, какою только она умеет быть: Варежка умирала. Её печень не справлялась с таким количеством ядов, и жизнь её теперь зависела только от собственного её стремления жить.
К обходу дежурный врач уговорила Витю уйти, чтобы избежать совсем уж громкого и совершенно сейчас неуместного скандала. И он согласился - он больше не мог быть непробиваемым Виктором Николаевичем - Витя не пускал.
На улице было свежо, морозный в ускользающих тенях ночи воздух немного облегчил его тяжкое деревянное оцепенение. Витя будто умылся ледяной водой после бессонного ночного дежурства.
Теперь всё зависит только от её стремления жить.
Снаружи ничем не помочь.
«Священник - это о Боге и душе», – вспомнилось ему вчерашнее. Спросить бы у батюшки, как это вообще работает, как человек борется за жизнь. И главное, как такому человеку можно помочь, как-то мистически передать ему своё стремление, чтобы он справился.
В раздумиях Виктор направился к церкви, будто там до сих пор стоял тот батюшка и можно было продолжить странный, но такой важный разговор.
К удивлению, почти так и оказалось: хотя церковь ещё и была заперта, во двор входил вчерашний священник. Он сразу узнал Виктора:
– Вы что, всю ночь здесь стояли?
– Нет, – мотнул Виктор головой, хотя собирался кивнуть для приветствия. – Я здесь… Дочь у меня маленькая с отравлением…
Он хотел добавить «умирает», но не смог.
– Да-а, – кивнул священник с пониманием, достал из внутреннего кармана куртки очки, надел их и полез в другой карман, чтобы найти ключ. – Надо помолиться.
Помолиться… Виктор никогда не молился и не думал о молитве. Видно, поэтому и сейчас ему в голову такая идея не пришла.
– Наверное, вы правы. А я и не подумал об этом, – пробормотал он и вспомнил о вчерашнем разговоре. – Видно, нет у меня такой субличности, которая молится Богу.
– Эти субличности… – батюшка отомкнул наконец замок, вынул его из дверных ушек, приоткрыл тяжёлую железную дверь и остановился, чтобы объяснить. – Это не стоит очень уж всерьёз… Это просто образы мышления, мысли, понимаете? А они порождаются разумом. Но они не рождаются непосредственно, мысли состоят из готовых клише. Из фраз вашей мамы и папы, ваших друзей, коллег, киногероев из фильмов. Но они не самостоятельно проявляются и сами собой не рождаются.
– А кто же их… генерирует? – удивился Виктор и помог батюшке зафиксировать внешнюю дверь раскрытой, нагнувшись и щёлкнув шпингалетом.
– Душа, – ответил священник коротко и вошёл в храм.
Витя за ним.
Наполненная бликами храмовая темнота ощущалась не бездонной, как это бывает с темнотой обыкновенной, а наполненной. Наверное, из-за запаха ладана, которым здесь пропитались, пожалуй, даже стены.
Батюшка включил свет и пошёл по храму в обход, крестясь и прикладываясь к иконам, начиная от центральной, возложенной на аналой.
Виктор двинулся его путём, стараясь ему подражать из опасения сделать что-нибудь не то.
Но вскоре он забыл о священнике: говорить с Богом через иконы, да ещё и в пустом, молчаливом храме, наполненном каким-то неуловимым духом человеческих молитв и Божьего им ответа, оказалось делом странным и по-своему захватывающим.
Бог…
Никогда Виктор не молился. Но не потому, что не верил в Бога, а потому, что мир Богом устроен. И это мир жестокий, злой, немилостивый. А над этим миром его Создатель, Который посылает человеку болезни, трудности, препятствия. И всё это для чего-то там, для какой-нибудь непостижимой цели.
И какой тогда смысл что-то постигать и тянуться к Тому, Кто так далёк от проблем людей, скрюченных спазмами бытия и погруженных в мрачную повседневность, «заботливо» усыпанную капканами? Случайные события, внезапные пощечины, неутертые никем слёзы. Без обид, но… и без молитв.
Но сейчас не было ничего, что могло бы заменить Бога в Витиной душе.
«Боже!» – обратился он к иконе, вглядываясь в неизвестный ему лик. «Моя дочь… Это же Ты сделал, да? Зачем?». Он вздохнул тяжело, но облегчительно для грудного сдавливания, и оно сместилось из грудной клетки куда-то в горло, встав там плотным комом будто бы с привкусом гречи.
Много он ещё беседовал с Богом, задавал безответные вопросы и видел в себе… удивление. Молитва оказалась не ритуалом, не словами, гудящими в голове, а будто иным способом мышления. Чем-то новым, что само по себе способно перевернуть мир с ног на голову.
Или, может быть, его мир был перевернут всю жизнь, и молитва опрокидывала его обратно в какое-то естественное положение, при котором все вставало на свои места на удивление ясно.
Варя точно в руках Божиих, а значит, так или иначе, а можно упросить Бога остановить своё неведомое дело, проложить другой путь, в котором пострадал бы сам Витя. Но лишь бы не она.
Бог ведь не механизм. Он живой.
Вскоре, хлопая дверями, храм заполнили прихожане и болящие пациенты в халатах и спортивных костюмах. Началось богослужение, на котором хор пел неизвестные Виктору песни, а священник восклицал неизвестные молитвословия.
Виктор Николаевич склонялся уйти, потому что всё равно во всей этой театральной постановке ничего понять было невозможно.
Но горящие свечи, кадило и веками продуманная согласованность останавливали его. И Виктор решил помолиться ещё.
Что-то захватывало Витю во всей этой гармонии, что-то, что вызывало одновременно смятение, отчаянно рвущееся из недр грудной клетки, и в то же время обещая мир, такой властный и сильный, что рядом с ним любое горе смягчалось против воли самого горемыки. Что-то жило в Вите своей жизнью, само подталкивая его к переживаниям.
«Душа!» - промелькнул в уме образ священника. У него есть душа, и он чувствует её, а её видит Бог, Который прикасается к сердцу, отчего хочется петь и плакать одновременно. Как это было с Катериной, когда он застал её за игрой на пианино. Что это за мелодия была, интересно? Знакомая вроде бы.
Богослужение прошло быстро, прихожане, какие-то особенно подготовленные или знающие суть дела, причастились. Священник произнёс проповедь, рассуждая о Боге, душе и грехе, который к ней присовокупился, как вживлённая её часть, но на самом деле чуждая ей и, порою, самостоятельная.
И Виктору в голову запали слова из проповеди: «Если делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех».
Надо же! Живущий во мне грех сам мною руководит и делает всё, чего я не хочу. Не очень ясно…
Витя силился понять, но неотступный образ Варежки - бледной, с тяжёлыми синими пятнами под глазами и пронзительным взглядом занимали всё его мыслительное пространство.
Когда он вышел из храма, то почувствовал, что будто спустился опять на землю - сырую, холодную, с мокрым снегом в тени сосен и умирающей малышкой в проклятом инфекционном отделении.
Но теперь он был уже другим: кто-то родился в нём, какой-то неясный ещё раб Божий Виктор, который знал теперь о Боге кое-что, что мыслям было недоступно. Зато этот новый кто-то толкал из грудины ум, который покорно «генерировал» новые мысли: «Господи, помоги! Я знаю, что Ты можешь всё. Я знаю, что Ты можешь, а я не могу. Но, если Ты создал её, то оставь её жить, оставь её нам, потому что мы любим её. Если её заберёшь, то убьёшь сразу троих. Я знаю, что Ты добрый. Я видел это в церкви. И я верю, верю, верю!»

Когда он вернулся в больницу, Варежка была в сознании.
Вначале она силилась поговорить, иногда её взгляд даже наполнялся скукой, какая одолевает ребёнка, вынужденного оставить на время главную свою страсть - изучение и постижение мира вокруг.
Не долго споря, Виктор Николаевич убедил жену съездить домой, поесть, помыться и выспаться - так тяжело она выглядела теперь.
Сам же он весь день просидел возле Варежки, которая иногда проваливалась в себя. Витя, сидя рядом с нею, так пристроился, чтобы головою прилечь рядом с её головой. И даже из этого бездонного состояния она всё хотела улыбнуться ему, как и он хотел бы улыбаться Богу из своего бездонного состояния.

В ночь ему пришлось уйти, а утром опять умчаться на работу - талые воды хранили свои каверзы для железнодорожного полотна.
На прощание он обнял её так тепло, как никогда и никого не обнимал.
– Мне нужно идти.
Варежка вздохнула и кивнула в ответ.
– Я буду ждать тебя, – пробормотала она.
– Ты, главное, выздоравливай, – улыбнулся он сквозь тягостную тревогу. – И не кушай больше помногу пельмени эти.
– Папа… Теперь я не худая?
– Что? – переспросил отец.
– Я думала, что если съем все пельмени и пирожки…
– Что? - вскочила мать.
– Жареные пирожки. От них же поправляются. Я думала, что больше не буду непоношенной змеёй, и папа опять будет меня любить и разрешит писать для него стихи.
Виктор удивлённо отстранился от неё, вскользь глянул на жену, потом поднялся, растерянно огляделся, будто оказался в этой комнате внезапно, и, внимательно осмотрев дверь, вышел вон.
В больничном дворе он отыскал укромное место между глухой стеной «инфекционки» и зданием морга, бросился там в объятие к мощной пожилой сосне, одиноко тоскующей между двух этих зданий, как между болезнью и смертью. Через руку Витя упёрся в ствол дерева лбом, всеми силами душа в себе какой-то клокочущий и дрожащий порыв души.
Варежка съела всё, что только могла в себя впихнуть. Какие-то пирожки, какие-то пельмени. Мясо, тесто. Что же она делала? Она просто хотела быстро поправиться, чтобы он любил её, как раньше.. Но он никогда не переставал её любить! Или переставал?
«Господи!» – подумал Витя. – «Кто же это сделал? Это не Ты … Это я! Это я сделал с моей Варежкой!»
Душа его зашевелилась внутри, и нервы в грудной клетке снова стеснили дыхание.
Виктор оторвался от дерева, озарившись идеей, всмотрелся в многосложный рельеф коры, вылавливая смутные образы этой идеи из воображения.
Надо идти! Быстро!
Он скорым шагом вернулся обратно к дверям «инфекционки», обогнул крыльцо и через больничный парк пошёл к выходу со двора. И снег под его ногами слякотно разлетался в стороны, испуганно взвизгивая.
У церкви, на деревянной скамейке, сгорбившись и оперевшись локтями о колени, сидел священник и рассеянно рассматривал бетонную плитку под ногами.
Выйдя на церковную площадку, Виктор громко потопал, сбил снег с обуви, глянул на часы на левой руке и подошёл к скамейке:
– Вы позволите? – он устало присел рядом и тоже опёрся локтями о колени.
Священник только молча кивнул в ответ, снял очки и одной щепотью помассировал глаза. Потом вздохнул тягостно и спросил:
– Как вы? Разобрались?
– Наверное, – задумчиво ответил Виктор. – Наверное, я не мозг и не нервы, и не эти… субличности. Я душа. Верно?
– Нет, – качнул головой священник. – Вы не душа.
Виктор промолчал. Он не мог видеть дальше Вариных глаз, не мог помнить больше её ручек, и чувствовать глубже её болезни, угрожающей смертью. Поэтому он только перевёл рассеянный и задумчивый взгляд с плитки, которая лежала перед ним, на ту, которую перед собою рассматривал батюшка.
И тот счёл такое движение заинтересованностью.
– Вы не тело и не душа. Вы… – он опять вздохнул, задумался. – Вы видите в себе помыслы, видите чувства, которые отражаются на работе нервов. Иногда вы можете увидеть душу, иногда нет, когда примете работу нервов за проявление души. Но вы никогда внутри себя не увидите… себя.
– Почему?
– Как вы не видите своего лица, так вы себя и духовно не видите. Вас, в широком смысле говоря, не существует. Вы свой образ просто выдумали, но ваш образ - это не вы. Вы - точка в безграничном пространстве, но точка, в которой собрана вся воля выбора.
– То есть… Кто я?
– Вы - выбор. Вы… человек.
– Человек… – бормотно, почему-то с удивлением повторил Виктор сам себе.
– Но вы… – священник трудно поднялся, сложил очки и привычно сунул их во внутренний карман куртки. – Вы не копайтесь в этом. А то знаете… заблудитесь в этих лабиринтах и последуете за иными, которые убили в себе Бога. А от того сошли с ума. Святые отцы решительно требуют отсекать самокопание, слишком много внутри нас ложного. Даже чужого.
– Как чужого? – Виктор тоже поднялся.
– Помыслы, например…. Мысленные прилоги. Святой Исаак Сирин разделяет их на четыре группы: те, что возникают под действием вожделений, те, что от естества, те, что от памяти и… от бесов.
– От бесов?
– От бесов. Сами же видите, как сложно устроена человеческая личность. Всё на неё влияет. И нечто чуждое и враждебное в том числе.
– То есть бесы?
– Да… То есть бесы. Этот мир заражён, не верьте ему.
Священник кивнул на прощанье, воспользовавшись Витиной задумчивой паузой, и понуро побрёл к выходу.
Витя за ним.

Вскоре Виктор Николаевич снова вернулся в запретную зону инфекционного отделения.
– Ты пришёл? – пробормотала Варежка. Ей стало заметно хуже.
– Да, я ездил в центр посёлка, – и он вынул из пакета большой набор фломастеров и альбом, положил на прикроватную тумбочку, присел на скрипучую табуретку рядом с Варежкой и отдельно, с торжественностью, вручил ей маленький розовый блокнот, украшенный наклейками с пони и бабочками: – А это для стихов!
Он улыбнулся, как мог, и от собственной душевной теплоты заволновался, дыхание его снова отяжелело, а в грудине снова задрожали невидимые ниточки. И до того жгуче отдались в левое плечо и руку, что он хорошенько растёр мизинец, от той жгучести немеющий и будто пронзаемый иголками.
– Я больше не змея?
– Не-ет… Нет! И не была никогда змеёй. Это… Это я так… Это я ошибся. Ты - человек, – Витя растерялся и, чтобы спрятать своё волнение, переключился на фломастеры. И было непонятно, почему так дрожит его голос, когда он говорит о рисовании. – Вот, смотри, здесь двадцать четыре цвета. Можно много всего нарисовать.
Но Варежка не обратила на них внимания, а только украдкой прикоснулась к папиной руке.

Неуверенное вешнее тепло разлилось по югу области, даря надежду, но ещё не победив зимы. И остатки снега поползли в низины, наполняя их мутными водами. И те запарили по-банному, густя туманы и внезапно утяжеляя воздух в небесах. Резкий перепад породил движение ветров. По всему югу разыгралась жуткая буря, несущая колкие снежинки, смешанные с дождливыми слезами весны, и рвущая облака, кроны деревьев, крыши и провода.
Работы прибавилось, и Виктор Николаевич убыл надолго.
К концу второго дня неостановимой бури, когда его существом уж вовсе овладел жёсткий Виктор Николаевич, на Катеринином телефоне села батарея, и холодный женский голос робота привычно резал слух своей раздражающей фразой:
– Абонент временно недоступен, попробуйте перезвонить позднее, – и Виктор Николаевич вздыхал и скрипел зубами, воображая, что и как скажет Катерине потом, когда, наконец, вернётся домой. А женщина-робот тем временем повторяла фразу на английском: – The number is not available now, try to call back later.
И в этом "лэйтер" ему всякий раз слышалось "Виктор", и его воображение переводило фразу «call back later» на русский, как "убей Виктора обратно".
И он плотно сжимал губы, отчего его ноздри раздувались, и шумно вдыхал, выдыхал, суя руку под бушлат, растирал там левую сторону груди, и прикидывал возможности отправить в «инфекционку» гонцов, чтобы разведать обстановку.

Утром третьего дня он поднялся рано и, вслушиваясь в собственные липкие мысли, прерываемые жуткими вскриками ветра и порывами храпа спящих рабочих, пробрался к буржуйке и разжёг потухший огонь.
Убить Виктора обратно… Эта идея казалась ему уместной, ибо он не понимал, как, а главное – кем, быть ему дальше. Но точно не Виктором.
Надёжные, но грубые твердолобость и требовательность, или добрые, но безвольные мягкость и уступчивость… Что выбирать? Каким быть, чтобы угодить Богу и вымолить у него Варежку? Ради неё он мог убить в себе кого угодно, но как узнать, чего хочет Бог и кого убивать, собственно?
Виктор внимательно огляделся, и, убедившись, что все мужики глубоко спят, вынул из внутреннего кармана бушлата такой же розовый блокнотик с весёлыми наклейками, какой подарил Варе, и написал, не в силах сдержать порыва:

Кто я? Кто я, раздираем отовсюду?
Откажусь от ложных мыслей, кем я буду?
Мир влечёт меня обманом и нуждою.
Я же волей выбираю. Но какою?

Я не вижу, я слепой ищу дороги,
И встаю на ту, что ляжет мне под ноги.
Может, люди направленье выбрать могут,
Но дороги их подвластны только Богу.

Потом прочитал несколько раз, опять оглядел спящих, вырвал листок из блокнота, смял, открыл печную заслонку и швырнул бумажку, а вслед за нею и весь блокнот в шипящее тусклое кострище, всё никак не желающее разгораться как следует.
Но, закрыв чугунную дверцу, тут же снова её раскрыл, сунул руку в огонь и выхватил целый ещё блокнот. Потом, в свете горящей странички, снова записал стишок обратно в блокнотик. Не надо убивать Виктора! Надо жить, как есть, но смириться с Богом, выбрать направление, а не дорогу, выбрать правду, а не иллюзию. А Бог Сам проложит под ноги тропы. Ведь неподвластен человеку мир вокруг, да и внутри себя самого человек лишь частица. Внутри тела его бушуют вещества и гормоны, которые сами формируют даже чувства. А человек лишь принимает или не принимает предложенное.
Стало быть, ему не отделить своего от чужого, и не проложить собственного маршрута по карте сущего, а только можно выбрать направление своей волей. Остальное дело Божье.
Лишь бы направление то было верным. Но каким? Каким оно должно быть?

К началу дня стало известно, что мобильная связь не работает, и все электролинии, включая даже и железнодорожную, обесточены: буря. И Виктор держался только молитвой и тем, что цеплялся за помыслы, которые казались ему более трезвыми. Однако мысли всякий раз соскальзывали в созерцание мрачных вымыслов и жутких образов.
Оно, конечно, Катеринин телефон не редко бывает недоступным даже и без бурь, потому что душа человека чувственного часто пребывает в штормовом состоянии. И теперь она там один на один с ужасом ожидания Варечкиного приговора от Бога и, пожалуй, тронется умом, если, не дай Бог чего…

В середине дня он не выдержал, назначил старшего и, вопреки жёсткому запрету начальника треста, прыгнул в рабочий "Уазик", до самой крыши забрызганный размокшей глиной, и умчался домой.
Ворвавшись в посёлок, он сначала свернул с главной дороги влево, подлетел к своему двору, выскочил из машины и, не запирая двери, бегом помчался к подъезду родной трехэтажки - в любом случае сначала нужно заскочить домой и взять «зарядку» для Катерины.
Уже на лестничной площадке он понял, что в квартире что-то происходит. Может даже не слухом уловил, а той самой душой, которую совсем недавно открыл для себя. Он достал ключи, но замер, закрыв глаза и погрузившись в рассмотрение осенившей его идеи: направление только одно! В какую сторону не иди, а направление всегда только одно: к Богу!
Он с шипением выдохнул сквозь сжатые губы, растворил дверь и решительно вошёл в прихожую.
Катерина, видная отсюда, сидела за пианино и, закрыв глаза и самозабвенно отдавшись громко звенящей музыке, играла ту самую мелодию, которую он уже слышал.
Лицо её выражало странную смесь ужаса, мужества и восторга, какие возникают на человеческих лицах лишь на краткие, неуловимые мгновения, на какие приходится решимость выбора в сотрясающих и неодолимых обстоятельствах.
Слёзы залили её лицо, и по их множеству можно было догадаться, что произошло какое-нибудь роковое событие.
Но на полу рядом с нею, окружённая множеством фломастеров самых немыслимых цветов, на животе лежала Варежка и, слегка высунув язычок набок ввиду глубокой сосредоточенности, рисовала в альбоме, в такт музыки покачивая поднятыми кверху пяточками.
– Папа! – вскрикнула она, подхватилась, бросив фломастер в неопределённое пространство подле себя, и мигом налетела на Виктора, повисла на его шее легко, потому что он к тому времени уже спустился долу, встав на колено и сунув руку под бушлат. Стеснённое дыхание загудело в его нервах дрожью, на сей раз колкой болью свербя в левом плече и колене. – Я жива! Я жива!
Виктор прижал к себе малютку, всё ещё пахнущую больничными парами, и спрятал глаза в её хрупком плечике.
Катерина замолчала и, не вставая из-за инструмента, глядела на обнимающихся, не зная, какое у мужа теперь настроение.
Виктор оторвался от дочери, отстранил её, оглядел жадно, потом глянул на жену:
– Что это за мелодия? – спросил он громко, чтобы она услышала отсюда. И собственный голос показался ему незнакомым. – Я её прямо чувствую!
И ему хотелось понять сейчас же, чем живёт Катерина всегда. Потому что теперь он ощущал себя подобно, хотя и ввиду ужаса свалившейся беды. А Катерина, она ведь всегда была такой.
– Это Вивальди… – ответила она с благодарностью в голосе. – Летняя гроза. Шторм.
– Это что? Про дождь?
– Нет, – ответила Катерина, и глаза её снова заблестели и голосок серебристо задрожал. – Это про жизнь. Про то, какая она.
– Про жизнь, – повторил Виктор, тяжело поднялся на ноги, взял на руки Варежку и прошёл в гостиную. Здесь он поставил дочку прямо в груду фломастеров и карандашей и теперь обнял Катюшу.
– Прости ты меня, – сказал он ей усталым шёпотом куда-то в волосы на виске.
– И ты меня… – ответила она. Хотела ещё что-то сказать, да видно не решилась - голос её сорвался, и слёзы неудержно снова потекли по щекам. А это верный признак рвущего душу шторма, разыгравшегося в ней.
Подскочила к ним и Варежка, и, не видя к тому причины, но поддавшись общему порыву, тоже запищала:
– И меня простите! И меня тоже простите!
За окнами гудела дикая стихия, срывая крыши и свивая электропровода в клубки, словно нитки.
Но они не слышали бури. Они стояли обнявшись втроем у пианино, которое совсем недавно гудело летней грозой, так похожей на обыкновенную, сложную и простую человеческую жизнь.


Рецензии