Сдобные булки

Сдобные булки.
"Плохой отец – как книга, в которой дети стремятся найти смысл, но находят лишь пустые страницы и разочарование."

В нашем подъезде всегда было сыро и темно. Окна, которые должны были впускать дневной свет, наполовину были заколочены кусками старой, потрескавшейся фанеры, а в тех редких рамах, где куски стекла все еще цеплялись за старую высохшую замазку, окна были таким грязными и прокопченными, что дневной свет еле проходил внутрь и быстро поглощался серым бетоном лестничных пролетов. В вечных сумерках лишь черные квадраты дверей, обитых дерматином, тускло поблескивали рядами шляпок мебельных гвоздей. К этому полумраку присоединялся затхлый запах, идущий из прохудившейся канализации в подвале. Наш подъезд был настолько мрачным, что, выходя из него в яркий солнечный летний день приходилось стоять под козырьком и жмуриться, чтобы глаза привыкли к свету. Да и весь наш дом был таким же как подъезд: серо-коричневый щебень, налепленный поверх штукатурки, осколки бутылок, утопленные туда же и собранные в ромбики и квадраты – невзрачный, неухоженный, наскоро слепленный из модульных секций, наш дом не отличался ничем примечательным и не выделялся среди остальных домов в округе. Входные двери висели на кривых петлях и всегда провожали жильцов громким скрипом и хлопком, когда пружина, прогрызшая себе дорожку в двери, закрывала ее за очередным жильцом. А если поднимался ветер, то сквозняк начинал свою игру с подъездной дверью – дверь стучала при каждом порыве, пружина честно пыталась удерживать дверное полотно, но ветер то дергал, то отпускал её, заставляя стучать и стонать. Пять этажей, шесть подъездов, сто двадцать квартир, и вокруг десятки таких же домов, поставленных в правильные ряды, квадраты и параллелограммы неизвестным архитектором.
Чтобы не чувствовать этого затхлого подъездного запаха, я всегда старался выбежать наружу побыстрее. Спуститься с четвертого этажа было еще тем упражнением. Ещё дома я набирал побольше воздуха в легкие, задерживал дыхание, открывал дверь и стремительно бежал вниз по лестнице, перескакивая через гребни ступеней, цеплялся за перила в конце каждого лестничного пролета, на лету входил в повороты, продолжал бежать до зеленой двери и затем, вывалившись из подъезда, еще несколько минут стоял, пытаясь отдышаться и жадно хватал свежий, чистый воздух, выдыхая то, что пришлось глотнуть при спуске.
А вечером, возвращаясь из школы, я часто вспоминал о том, что наш учитель рассказывал на уроке - что на Венере постоянно густые облака, атмосфера плотная, а воздух не пригоден для дыхания. И каждый раз, подходя к нашему дому, я представлял, что воздух в подъезде наполнен ядовитыми парами. Легче всего это можно было представить зимой, когда подвал парил еще больше, воздух становился густым, и я представлял, что такой, наверное, должна быть атмосфера на Венере. Это была моя игра. Моя детская игра, испытание, которое я должен выполнить на другой планете, а целью испытания было добраться до спасательного модуля, не сделав ни одного вдоха. И я бежал. Бежал вверх как одержимый, хватаясь за железные перила, помогая себе руками, толкая свое худое тело всеми мышцами стремясь прорваться к свету тусклой красной лампы, служившей мне маяком, через клубы белого пара. Я сдавался где-то между третьим и четвертым этажами, весь запас кислорода в моих легких заканчивался, и моя брюшина растаскивала ребра в стороны, заставляя меня глотнуть этого густого, пропитанного влагой канализационных испарений, воздуха. Я делал финальный рывок и за секунды оказывался возле нашей двери без промедлений врываясь в спасительный космический модуль, двери которого, слава богу, мы никогда не запирали. 
Оказавшись дома, я еще некоторое время тяжело дышал и кашлял, как будто пробежал стометровку. Мама обычно мягко ворчала на меня за эти пробежки, но потом подходила и мягко прижимала меня к себе, приглаживая мои волосы и заглядывая мне в глаза. Я вдыхал её запах, обнимая ее в ответ и уткнувшись лицом в ее домашний халат. Ее руки были теплыми, кожа на тыльной стороне была шершавой, сухой, с белыми стрелками глубоких трещин и серыми струйками вен, но на ладонях, напротив, кожа была крепко наполирована ручкой швабры, которой она много лет водила по полам трикотажной фабрики. От холодной воды и хлора суставы ее пальцев одолевал артрит, который мать периодически лечила скипидарной мазью. От маминых рук шел слабый запах хлорки, скипидара, но даже эти запахи не могли перебить тот самый чудесный запах мамы, который наверняка помнит каждый.
Отец тоже любил меня –может оттого, что старшие дети уже подросли, а может, я просто хотел верить в его любовь. Я отчётливо помню, как он часто возился со мной, когда приходил с работы, но вместе с тем я также отчётливо помню, что его запах был совершенно другим... Этот запах был просто ужасен. В моменты, когда он обнимал меня и прижимал к себе своими широкими свинцовыми ладонями, я визжал, отворачивался, отталкивая его голову от себя, и кричал, что от него плохо пахнет. А он продолжал меня обнимать, щекотать подмышками и прижиматься ко мне свои колючим, бородатым лицом, оглушая меня своим дыханием. Это была безумная какофония зловония, в которой перемешивались и запах дешевого разливного вина, и чесночной колбасы, и выкуренных сигарет "Астра" без фильтра - я даже мог различить запах бутерброда, который мать давала отцу утром. От давления этой массы запахов на мой нос внутри меня начинало что-то шевелиться, желудок оживал и хотел выбросить наружу свое содержимое Меня переполняли противоречивые чувства: я был рад отцу, счастливо смеялся от щекотки и одновременно задыхался перегара, который исторгал отец.
В доме никто не любил, когда отец приходил пьяным, поэтому мы всегда старались сразу понять, насколько он пьян. Иногда он становился непонятно добрым и веселым, и это пугало. Иногда он становился жутко приставучим, и это пугало еще больше, ведь обычно он был совсем другим, молчаливым и хмурым. Сначала он начинал задавать глупые вопросы сестре про ее парней, угрожая всем оторвать головы, затем брату читал нотации про спорт, хотя сам никогда никаким спортом не занимался, кроме "литрбола", как он сам называл свои встречи с собутыльниками. А в конце приставал ко мне и донимал вопросами про уроки, давал наставления учиться хорошо и быть хорошим мальчиком. Больше всего мы любили, когда, он возвращался домой с работы, проходил в ванну, мыл руки, вытирал их старым, потертым полотенцем и молча садился за ужин. Поев, включал еле светящийся пузатый телевизор и садился в кресло – в то которое было ближе к телевизору. Звук шел сразу, а вот изображение появлялось медленно, и пока телек прогревал свои лампы, и на экране проявлялась картинка, отец уже дремал, издавая квакающий, чавкающий, то высокий, то низкий храп, а еще минут через пять он уже храпел в полную мощь, запрокину голову на спинку. Тогда мать нас всех выгоняла из гостиной, закрывала дверь и почему-то шёпотом просила нас не шуметь, хотя телек орал своими хриплыми колонками на всю квартиру. В эти моменты отцу было без разницы, что шло по телевизору, его сон был могуч.
Но бывали дни, когда он приходил домой шатаясь, еле держась на ногах, глаза были стеклянными, пустыми, а речь была такой несвязной, что невозможно было разобрать слова. Такого отца боялись мы все – и даже мама. Мы старались тихо выскочить из дома, оставив мать одну с невменяемым отцом, а если уже было поздно, то быстро расходились по своим комнатам и ложились спать.
Пьянство отца продолжалось, и пил он чаще и больше. И все чаще по утрам меня будил мамин визгливый голос, которым она выговаривала отцу, когда он трезвел и пытался собрать себя на работу. В день получки мать напоминала ему, что надо оплатить квартиру, купить продукты, или еще что-то по хозяйству. Уже стало правилом, что мать напоминала отцу о долгах, которые мы насобирали, и которые не уменьшались. Пытаясь заглянуть в лицо, которое отец прятал от ее прожигающего взгляда, она звенящим, переходящим в истерику голосом требовала, чтобы он донес до дома все деньги, которые получит. Она называла ему какие-то суммы, перечисляла имена соседей, у кого занимала, а отец временами делал удивленный вид, когда слышал незнакомое имя и спрашивал: «А это кто? А тот, кто? А у тех мы тоже занимали?» «Кто-кто… соседка из последнего подъезда, которая с баклажанной химией на голове», - отвечала ему мать. Отец уже в десятый раз за утро обещал матери принести все деньги с зарплаты, клялся глотнуть лишь кружечку пива после работы и обещал закрыть все долги, если дадут премию.
Я знал почти всех, кому мы были должны, мать регулярно отправляла меня возвращать деньги соседям. Теперь-то я знаю, что ей не хотелось вести все эти бессмысленные беседы и выслушивать бесполезные советы наших кредиторов, смотреть на эти высокомерные, надменные лица, наполненные превосходством, наслаждающиеся извинениями и виноватым взглядом, направленным в цементный пол подъезда. Соседи ворчали на меня, выражая свое возмущение, когда я передавал не всю сумму или еще хуже – с задержкой в несколько недель. Тогда они просили передать матери разные мерзкие послания. Соседка с первого этажа, с вечно красными глазами, сморкалась в пожелтевший, склеенный слизью платок, и в заложенный нос говорила: «Скажи матери чтобы больше не просила в долг и пусть гонит этого алкаша». «Когда же твоя мать научится считать деньги, - кричала мне в лицо та самая соседка из последнего подъезда с химией на голове, - Пусть вернет остаток до первого числа!» А одинокая бабулька с третьего подъезда, долго бормотала мне свои наставления, растягивая слова, словно читала молитвы, прежде чем забрать деньги из моих рук, заставляя меня держать на весу протянутую ладонь с купюрами. А в конце добавляла, мол, скажи матери, пусть покупает продукты в четвертом гастрономе, там мясо подешевле, а макароны пусть берет большим мешком, и еще и еще и еще. Я во время ее тирады, отворачивался и опускал голову, чтобы капли ее старческой слюны, разлетающиеся из ее дряблых, морщинистых губ, не попали мне в лицо.
Я ненавидел всех наших кредиторов, в каждом их взгляде было презрение, снисхождение, а поучения лились рекой на мою юную голову.  Я их всех ненавидел, но больше я ненавидел себя за то, что согласился разносить долги матери, и обещал себе, что больше не буду этого делать.
Был еще мужчина, который жил этажом выше – на его огромном брюхе, укрытом голубой майкой, располагалась голова с бордовой блестящей лысиной. Голова всегда спрашивала про здоровье отца и матери, будто ей действительно было дело до моих родителей. От него всегда пахло кислым потом и жареной картошкой. Про него мама говорила, что он просто так не давал в долг, и помимо возврата денег, просил всегда помочь, и тогда отец то чинил с ним машину, то клал ему кафель, то окна стеклил, а у нас дома месяцами ждали починки сломанные ручки от алюминиевого чайника, к которому брат приделал проволочную держалку, мясорубка с не заточёнными ножами. Вот так и жили...
Не знаю, что еще могло быть хуже унижения, которое я чувствовал, когда приходилось относить долги. Но однажды мама попросила меня сходить попросить деньги в долг у той самой бабульки, и я сразу ответил отказом. «Нет, я не пойду, не пойду к этой бабке», - сказал я. «Ты сама почему не сходишь?, - спросил я. «Я точно не хочу, тем более в подъезде воняет хуже обычного. Опять, наверное, прорвало канализационную трубу в подвале, или кто-то опять тряпки смыл в унитаз», - сказал я матери. Мать вдруг подошла ко мне, обняла за плечи и, уткнувшись лицом в мои волосы, сказала: «А знаешь, я ведь тоже эту бабку видеть не хочу. Но у нас кончились деньги, твой отец опять пропил половину зарплаты, а моя получка будет только через неделю. Как-то надо прожить эту неделю, дома нет ни муки, ни сахара, ни масла. Сходи, сына, тебе говорить ничего не надо будет, ты ей просто передашь записку». «Точно, я сейчас тебе записку напишу, ты постучишь, она откроет дверь, а ты ей скажешь: «Здравствуйте, баба Аня, тут мама вам записку передала, прочитайте, пожалуйста». И сразу же ей записку в руки суй. Понял?», - спросила меня мама. «Да, понял», - ответил я ей.
Пока мать писала записку, я надевал свои старые кеды и порвал шнурок. «Мам, я порвал шнурок, - сказал я. - Купишь мне новые?» «Сейчас я тебе принесу хорошие шнурки. На работе я нашла большой моток хорошей тонкой веревки, очень крепкой. Давай, вытаскивай свои шнурки, сейчас отмерим и отрежем, сколько нужно", ответила мать.
Мать достала из кладовки бухту серой веревки, быстро отмерила и отрезала мне два куска. «Так она же серая», - сказал я матери. «Ну и что, что серая, зато крепкая», ответила она. «Я не хочу серые, я хочу черные шнурки», - возразил я, но мать не обратила внимания на мои слова и стала быстро вдевать в кеды веревку, прокручивая и защипывая концы. «Беги», - сказала мать, открывая дверь. Я вдохнул полной грудью домашний воздух и помчался вниз сквозь пары зловония, исторгаемые недрами подвала.
В подъезде, где жила баба Аня, было сухо и чисто, и не было того омерзительного запаха, который был у нас, а пахло прошлогодней побелкой вперемешку с ароматом выпечки. Я в нерешительности замер перед ее дверью, и только я поднес палец, собираясь нажать на кнопку звонка, дверь заклацала замком и приоткрылась, и из-за нее появилась старушечья голова с морщинистым лицом, в белой застиранной косынке, из-под которой выглядывали пряди седых волос. «Мама вот передала вам записку», - быстро протараторил я и протянул записку в дверной проем.
Баба Аня распахнула дверь и сказала: «Что стоишь, проходи, я вон булочек напекла, разувайся и иди на кухню, посидим, попьем чаю, уже который день ни с кем не говорила, а я сейчас очки найду». «Баба Аня, я дома попил чай, может, я постою здесь, подожду?» - сказал я. Мне очень хотелось побыстрее уйти, но баба Аня сегодня выглядела не такой уж суровой, да и аромат булок обволакивал и нежно щекотал мои ноздри. Сладковатый черный изюм переплетался с маком и сплавившейся сахарной пудрой. Слюна живо заполнила рот, и мне пришлось сглотнуть пару раз, а в это время живот звучно заурчал. Я сам не заметил, как разулся и уселся на табурет у стола на кухне.
«Ты бери булку, жуй», - сказала баба Аня, подвигая ко мне чашку, накрытую марлей.
«Чего надо-то матери?» - проворчала она, натягивая на нос очки, которые она достала из желтого пластикового чехла, развернула записку, написанную на тетрадном листке в клетку, стала водить по ней глазами.
«Я не знаю, мама сказала передать вам, я не читал», - ответил я.
«Опять просит денег, и когда вернет, не пишет», - сказала баба Аня, снимая очки.
«Что, отец пропил получку? Ладно, сиди здесь, дам вам денег», - сказала она уже помягче.
Через пару минут она вернулась из свой спальни и протянула мне несколько купюр, которые я сложил и спрятал в карман куртки. Я с удовольствие жевал очередную мягкую, вкусную булку, разжевывал изюм, в котором временами трещали косточки и запивал его сладким чаем. Допив чай, я встал и пошел к выходу. «Спасибо баба Аня, булочки очень вкусные у вас, и от мамы вам спасибо, что не отказали», произнес я.  «Да, что уж там, на здоровье, погоди, на, мать угости от меня», - с этими словами она сунула мне бумажный сверток с парой вкусных булок.
  Подойдя к своему подъезду, я как обычно вдохнул полную грудь воздуха перед тем, как начать свой забег наверх, сквозь те самые пары. Навесы привычно скрипнули, звякнула пружина, закрыв за мной дверь. Не дожидаясь, пока глаза привыкнут к темноте, привычно ухватившись за железные перила, я, помогая себе руками, мчался вверх, и где-то ближе к третьему этажу мне пришлось сделать вдох. К этому времени мои глаза уже могли видеть в полумраке подъезда. Очертания пролетов, ступени под ногами, двери соседей прорисовывались через клубы водяного пара, но делая вдох, я вдруг почувствовал какой-то посторонний запах, какой-то знакомый и одновременно непонятный. Мне показалось, что я уже где-то слышал этот запах, но к нему еще добавлялся запах мочи и еще чего-то противно кислого. Но на раздумья времени не было, я и так не любил вдыхать эти подъездные запахи, и мне было противно долго находиться в этом тумане. Я продолжал свой бег по пролету и вдруг увидел силуэт на межэтажном переходе –похоже, что там кто-то лежал. А может кто-то выбросил мешок какой-нибудь. Я замедлился, и уже не думая о запахах, задышал. Это был человек какой-то, и он, вроде, был живой. Он лежал в какой-то неестественной позе, из-под него текла жижа, и подойдя ближе, я понял, что это, скорее всего, какой-то пьянчужка, забредший в наш подъезд погреться. Мне стало брезгливо от вида человека, лежавшего в луже своей мочи и издававшего какие-то несвязные звуки. Я хотел быстро проскользнуть мимо и уже собрался перешагнуть через его ноги, как вдруг лежавший мужчина зашевелился, его тело начал дергаться в конвульсиях, содрогаться, будто у него эпилепсия, и вдруг его вырвало. Он обрыгал себе руку, на которой лежал, уткнувшись лицом, затем он поднял голову и повернулся ко мне. Меня охватил страх, я подумал: «Вдруг этот мужик схватит меня, мало ли что у него в башке?» – и уже собирался сделать прыжок через него и бежать к своей спасительной двери, до которой оставалось четырнадцать ступеней. Тут мужик замотал головой и произнес: «Сынок. Ты... Это... Я тут немного...»  И тут я узнал этот голос. Этот алкаш, лежащий в луже мочи и рвоты, был моим отцом.
Как сейчас помню все мельчайшие детали, как я пытался его поднять, а он, взявшись за меня рукой, возил мне по лицу и волосам грязной, склизкой ладонью, от чего меня самого чуть не стошнило. Не знаю, как долго я пытался затащить отца в квартиру, но тогда мне, двенадцатилетнему мальчишке, эти четырнадцать ступеней показались десятками километров. Отец то шатался и падал, то садился, то пытался встать и пойти, то отталкивал меня, то прижимал к себе, то кричал на меня, то рыдал, то говорил, как он нас всех любит, то собирался всем что-то показать.
Наконец я ввалился с ним в квартиру, у меня уже не было сил его держать на ногах, и я отпустил его, крикнув мать на помощь. В этот момент отец, оказавшись без опоры, рухнул на пол, лицом вниз, даже не пытаясь выставить руки, чтобы смягчить удар. Шмякнулся с грохотом об пол и замолчал.
Я снял обувь, прошел на кухню, вытащил из кармана измятую купюру, достал из-за пазухи смятый сверток с булками, развернул его и оставил на столе для мамы.




Рецензии