Сила любви. Берлин, апрель 1941

    Сила любви
     Берлин, апрель 1941
     Несколько  недель минуло  с того  памятного Рождества  1940 год,  когда
Марианна, Наталия и  я объединились  в тайном союзе, прежде чем нам довелось
увидеться снова. Остаток той ночи  мы провели в  разных углах, чувствуя себя
достаточно неловко.  Едва  к  нам вернулась  способность трезво мыслить, нас
охватило великое  смущение,  и мы не  смогли  произнести ни  слова по поводу
случившегося.  Помню только,  как Наталия оделась,  чмокнула  нас  обоих  на
прощание в щеку и молча ушла.
     Мне с Марианной пришлось не так легко. Идти нам было некуда  -- мы  уже
дома!  -- и делать вид, что ничего не произошло, тоже не получалось. Сначала
мы,  по  очереди,  подолгу  торчали  у  зеркала  в  ванной  комнате,  потом,
вернувшись в спальню, надели  пижамы и легли. Но заснуть  не могли и  просто
лежали в полном безмолвии.
     Я думал не столько о своих поступках и  их последствиях, сколько о том,
как поведут себя дальше  Марианна  и  Наталия.  Интересно, какие  чувства их
обуревали? Почему они не стали  противиться мне, а с готовностью бросились в
бездну страсти, к которой я  их подталкивал?  И останется  ли рождественская
оргия единичным случаем, который приличнее никогда не упоминать, или положит
начало совершенно новой жизни? Я ни в чем не раскаивался, и, думаю, Марианна
тоже;  а  вот Наталия, наверное,  испытывала  угрызения  совести. В конечном
счете, я  с Марианной  --  муж и жена, мы вместе реализуем наши  сексуальные
фантазии и даже  имеем общего партнера, что служит свидетельством  взаимного
доверия. С этой точки зрения Наталия из нас троих одна совершила супружескую
измену.     Когда я пришел к такому выводу, сердце мое сжалось. Было страшно больше никогда не испытать  пережитого  потрясения  --  быть  вместе  с Наталией  и Марианной, -- этого непередаваемого сочетания импульсов, возбуждения,  боли,наслаждения, ревности, радости, вины...  Будто магическое  зелье переполняло животной чувственной силой мою кожу, мою  плоть, мой член... А вдруг Наталия не захочет снова  проделать это вместе с нами? А  вдруг Марианна не позволит мне  сближаться со своей подругой? Нет, я  не  мог  допустить  этого! Я  уже жаждал их снова...
     Утром Марианна  встала первой. Она была в ванной, когда  я вошел туда и
застал ее раздетой, готовой принять душ.
     -- Чего тебе нужно? -- довольно грубо спросила жена.
     -- Тебя, -- только и сказал я в ответ.
     Не теряя ни секунды, я  бросился к ней в страстном порыве,  порождённом
воспоминанием о  ночной  оргии. Я покрывал её  кожу нежными  поцелуями, стоя
перед  ней на  коленях,  как раб. Марианна  не  сопротивлялась, ее  молчание
изредка нарушалось едва слышными стонами... Наконец она упала в мои объятия,
плача и умоляя простить её...
     -- Тебе не за что просить прощения!
     -- Когда ты узнал про нас?
     -- Не помню... Это уже не имеет значения.
     -- Клянусь тебе...
     -- Не надо,  Марианна. Теперь  нас трое, и мы должны смотреть правде  в
глаза...
     Мои слова  немного  успокоили ее, но в течение  нескольких  последующих
дней она находилась в каком-то оцепенении.
     -- Что с тобой, любовь моя? -- озабоченно спрашивал я, но Марианна лишь
целовала меня в ответ и невнятно извинялась, ссылаясь на головную боль...
     Однако позже я догадался о причине ее состояния; она чувствовала то же,
что и  я, хотя мы оба не решались произнести это вслух. Марианне недоставало
Наталии, вот и все объяснение. После памятной рождественской ночи их общение
ограничивалось  разговорами по телефону, недолгими и  ничего  не  значащими,
заставляющими  двух   подруг  еще   острее   воспринимать   горечь  разлуки.
Окончательно убедившись, что нас  с Марианной  снедает одно желание, я пошел
на решительный шаг.
     Мартовским вечером я неожиданно появился  на  пороге дома Генриха (он в
это  время  все  еще  находился  в  Париже,  хотя  большую часть  войск  уже
перебросили оттуда на Восточный фронт) с намерением  поговорить  с Наталией.
Она открыла дверь и, увидев меня, почти не удивилась.
     -- Проходи, Густав, -- сказала она дружелюбно.
     -- Спасибо, -- поблагодарил я, и мы оба прошли в гостиную.
     -- Как себя чувствует Марианна?
     -- Вообще-то не очень хорошо... А если честно, совсем плохо!
     -- Что с ней такое?
     -- Сама знаешь... То же, что и с тобой. И со мной...
     -- Густав!..
     -- Больше не  скажу ни слова, только  мы  не сможем дальше так жить. Не
признаваться в собственных чувствах  --  значит обманывать самих себя! Никто
ни к чему нас не принуждал, Наталия, мы поступили по своей воле или, вернее,
по своей любви.
     -- Прошу  тебя, Густав,  мне действительно не хочется говорить об этом,
-- голос Наталии дрогнул.
     --  Просто  знай, что мы  с Марианной мучаемся  точно  так  же... Ты не
одинока, Наталия...
     Она взяла обеими руками  мою ладонь и крепко сжала ее, словно давая мне
понять этим жестом то, что не могла выразить словами.
     -- Тебе  лучше  уйти  сейчас, Густав, -- сказала она  после  некоторого
молчания с нежностью и видимым сожалением, почти пересиливая себя.
     -- Помни, мы ждем тебя, Наталия...
     Прошло  еще  две  недели, прежде чем  она решилась прийти к нам  в дом.
Однажды ветреным апрельским вечером раздался стук  в дверь. И  Марианна, и я
сразу поняли,  кто был наш поздний гость. Наталия так и светилась  красотой,
одетая в  платье  красного  цвета, подчеркивающее  форму груди  и  прекрасно
сочетающееся  с  ее пышными  рыжими кудрями,  которые чуть  открывали  уши и
серьги  с  изумрудами.  В  руке  она  держала желтый  зонтик.  От  нее  было
невозможно отвести взгляд...
     Марианна заключила подругу в объятия, и обе застыли,  готовые простоять
так  целую  вечность. Я  заметил,  как тонкие пальцы  Наталии,  не  в  силах
сдержаться, гладят  спину  моей жены  в  качестве  прелюдии  к более  нежным
ласкам. Дальше ждать  было  нечего. Приблизившись к  двум слившимся  воедино
прекрасным существам,  я принялся поочередно целовать  их в  губы,  упиваясь
ароматом нашего общего дыхания...
     Взаимное  влечение,  или   даже,  как   я  осмелюсь  теперь  сказать  с
уверенностью  и гордостью, наша  любовь  была настолько  сильной,  что мы не
могли больше существовать друг без  друга.  Никто из  нас и предположить  не
мог, что  способен на  подобную страсть, ставшую  неотъемлемой частью нашего
существования. В то  время как немецкая армия решала  судьбу человечества (а
Генрих оказывался  все в большем  забвении  и одиночестве), мы скрывались от
всего света в нашем  собственном мире, в нашем собственном благоухающем раю,
в нашей собственной закрытой от остальных утопии... Здесь все было общим, мы
принадлежали  друг другу душой и телом, без остатка. В урагане страсти никто
ни о чем не задумывался; задуматься -- значило бы все погубить.

     Нильс Бор, или О волеизъявлении
     Копенгаген, май 1947
     Больше двадцати лет  -- до  захвата  нацистскими  оккупантами  Дании  в
1943-м -- Бор играл роль творца квантовой физики, духовного наставника своих
последователей  и,  самое главное,  третейского  судьи,  который  заглаживал
шероховатости в их  отношениях.  Как истинный  полководец, он рассылал сотни
депеш в разных направлениях, организовывал лекции и семинары, вел переговоры
с  великими  учеными  всего  света,  заключал  перемирия,  объединял  силы и
предавал  анафеме  своих  врагов,  каковых, впрочем,  набиралось  не  много.
Человеколюбец? -- Да.  Бескорыстная душа, миротворец, совесть цивилизации?..
-- Да, да, да, но не только это, а еще многое и многое другое...
     -- Профессор  Бор, не могли бы вы поделиться со  мной  воспоминаниями о
периоде  вашей  совместной  работы  с  профессором Гейзенбергом? -- попросил
Бэкон.
     Всего  несколько  часов  минуло  с тех  пор,  как  он  в  сопровождении
вездесущей Ирены прибыл в  Копенгаген, а оказавшись на территории  Института
теоретической физики, настоял на немедленном свидании с Бором. Великий физик
с готовностью пошел навстречу его просьбе, воодушевленный возможностью вновь
мысленно  окунуться  в  атмосферу  славных  лет  расцвета квантовой  физики,
золотого века, предшествовавшего триумфу нацизма и войне.
     Своими  тяжелыми  чертами  лицо  Бора  напоминало  морду бульдога.  Нос
прятался между складками  больших мягких щек, почти  скрывающих  застенчивую
улыбку. Прищуренные глазки светились детской живостью и неугомонностью.
     -- Что  ж,  вернемся в 1927 год, --  начал Бор, поглаживая внушительный
второй  подбородок. -- Хотя  уже сделан компромиссный вывод  о  том, что обе
механики -- волновая и матричная -- верны, противостояние между сторонниками
той и  другой не прекращается.  Атмосфера  напряжена:  вот-вот будет  сделан
решительный  шаг  в области моделирования атома,  и  каждый  надеется  стать
первым...
     -- Друзья-соперники... -- вставил Бэкон.
     -- Скорее игроки, друг мой, -- фыркнул Бор.
     -- И в том же году Гейзенберг публикует известную статью об открытом им
принципе неопределенности, где утверждает, что невозможно одновременно знать
скорость и  местоположение  электрона, -- проговорил Бэкон, словно ученик на
уроке, неожиданно вызванный преподавателем к доске.
     Бор  глубоко  вздохнул, переводя  дыхание от нахлынувших  воспоминаний.
Бэкон, в свою очередь, боролся с охватившим его волнением. Десятки физиков и
ученых  других  областей побывали  до него  в этом кабинете Бора.  У  Бэкона
имелась  заветная мечта самому оказаться когда-нибудь на их  месте, и вот он
здесь, в святилище,  но,  как ни парадоксально,  не в качестве  ученика  или
коллеги,  а  в  роли  историка,  в  обличье  репортера  от  науки,  простого
наблюдателя великих событий. В глубине души  лейтенант не мог не чувствовать
некоторого разочарования  --  судьба  подарила  ему  драгоценную возможность
личного общения с первосвященником  науки, но вынудила притвориться тем, кем
он не был на самом деле.
     -- Выводы Гейзенберга  казались неслыханными! --  воскликнул Бор. -- По
его  словам,  "квантовая  механика  полностью   отменяла   действие   закона
причинности",  то  есть  он  не  колеблясь  перечеркивал  историю  науки  на
протяжении  трех  веков...  Должен признать,  что  поначалу  я  почувствовал
восхищение,  однако  потом  заметил  кое-какие  ошибки и  засомневался... Мы
неделями  спорили,  причем  иногда  очень  горячились.  Нам   было  нелегко,
поверьте. И все же мы достигли  согласия, по крайней мере на том этапе. Чуть
позже Гейзенберг просил прощения за свою несдержанность. Но, сами понимаете,
его  поведение  мне  совершенно безразлично.  Наука  рождается  из  хаоса  и
противостояния, друг мой, но никак не из мира и благодати...
     -- Однако ваши дальнейшие отношения  перестали быть такими же близкими,
-- предположил Бэкон.
     --   Гейзенберг  переехал  в   Лейпциг,  чтобы   возглавить  кафедру  в
университете;  в  Копенгагене  он  больше  не  появлялся.  Естественно,  это
отразилось на наших отношениях...
     -- Он не сделал ничего для их улучшения...
     --  К моему глубокому сожалению,  -- с искренней болью в  голосе сказал
Бор, словно речь шла о нераскаявшемся блудном  сыне.  -- Однако  я испытываю
глубокое удовлетворение от нашей совместной работы.
     -- Ну, как все прошло?
     Как  вы  можете  догадаться, голос  принадлежал Ирене, которой  удалось
после долгих  уговоров убедить Бэкона взять ее с собой в Копенгаген, правда,
она получила категорический отказ на просьбу разрешить ей присутствовать при
разговоре с Бором. Хотя Ирена  открыто выразила свое  недовольство, Бэкон на
сей раз не пошел у нее на поводу.
     --  Кажется,  я  больше   узнал   о  своей   профессии  в   ходе  этого
расследования, чем за все годы  учебы и  работы в Принстоне, -- ответил он с
усталым  вздохом. --  Я уже сам  начал верить,  что  пишу эту монографию. --
Бэкон снял  пиджак, взял  Ирену  за  плечи и  поцеловал ее в губы  и шею. --
Естественно, я не упустил возможности спросить его о Гейзенберге...
     --  И  что он  тебе сказал? -- промурлыкала Ирена,  отвечая поцелуем на
поцелуй.
     -- Что их дружба сошла на нет еще до поездки Гейзенберга в Копенгаген в
1941 году.
     -- Я  говорила тебе! --  воскликнула Ирена.  --  Эта  история  выдумана
Линксом от начала до конца...
     --  Не  уверен, -- возразил Бэкон. --А вот что касается Гейзенберга, то
мне опять почудилось -- не такой уж он милый и кроткий, каким выглядит...
     -- Но это не делает его преступником!
     --  Конечно  нет,  Ирена.  Только   не  понимаю,  почему  ты   так  ему
симпатизируешь?
     --  Мне нет  никакого дела до Гейзенберга,  -- сказала она, расстегивая
рубашку Фрэнка. -- Ты -- единственный, о ком я беспокоюсь... Повторяю  тебе:
я считаю, что Линкс заведет тебя в тупик, вот и все...
     -- А зачем ему это  нужно? -- задал  Бэкон  резонный  вопрос.  Ирена не
смогла дать убедительного объяснения.
     -- Не знаю.
     -- Вот видишь! В тебе говорит твое собственное предубежденное отношение
к нему.
     -- Во мне говорит моя интуиция. Поверь, Фрэнк,  я  все больше  уверена,
что он тебя обманывает...
     -- Чепуха,  -- отбивался  тот. --  Ради бога,  Ирена...  Он всего  лишь
математик,  и  только...  Весь  остаток войны  провел в  тюрьме, его чуть не
расстреляли... Для чего бы ему понадобилось обманывать?
     -- Единственное, что я  могу сказать тебе, --  не сдавалась она, -- это
расследование ведет нас в  никуда. Что-то не срабатывает. Пока не понимаю, в
чем дело, но когда докопаюсь, тебе придется признать, как я была права...
     Назавтра  супруги  Бор  позвали  Бэкона и его  невесту  на  обед. После
обильного   угощения,   во  время  которого   никто  не   решался   прервать
разглагольствования  Бора о холодной войне,  разоружении и  ядерной  угрозе,
хозяин, как обычно, пригласил гостей отправиться с ним на прогулку.
     Было  тихо,  безветренно, солнечно,  хоть и  прохладно.  Они  пересекли
обширную больничную зону вокруг института, по Фреденгаде перешли через озеро
Сортедамс, пока  не достигли, наконец, огромной, сплошь засаженной деревьями
территории  ботанического сада с расположенными здесь художественным музеем,
минералогическим музеем и маленьким озером Эстре. Неизменно галантный  Бор с
самого начала прогулки не переставая занимал разговорами Ирену, расспрашивал
о  впечатлениях,  рассказывал об  истории города,  знакомил  со скрытыми  от
несведущих глаз  достопримечательностями. Только  через несколько  минут она
сумела со свойственной ей грубостью перебить ученого.
     -- А как здесь было во время нацистов?  -- спросила она, даже не подняв
на него глаз. Быкон вздрогнул.
     -- Ужасно, мадам, -- учтиво ответил Бор.  -- Вы немка, и я не  хочу вас
обидеть. До войны отношения между  нашими странами  были безупречными. Среди
моих лучших друзей есть немцы... К сожалению, все это позади...
     -- Когда вы уехали из Дании?
     --  В 1943-M. До этого ситуация оставляла желать лучшего, но мы хотя бы
могли работать в условиях определенной автономии. Однако когда дела нацистов
на  Восточном  фронте  пошли  из  рук  вон  плохо,  они  начали  вести  себя
отвратительно  на  всех оккупированных  территориях.  Я -- наполовину еврей,
знаете  ли, по линии матери... Мне не  хотелось  уезжать, но друзья  убедили
меня, что над моей жизнью нависла опасность.
     -- А что было с институтом, пока вы отсутствовали? -- спросил Бэкон.
     --  Когда  нацисты  прознали  о  моем  отъезде,  арестовали  двух  моих
ассистентов, а  институтские  помещения  заняли  солдаты,  -- сказал  Бор со
вздохом.  -- Ректор  университета выступил  с протестом,  но  это  ничего не
изменило.  Несколько позже он  решил  обратиться за помощью  к Гейзенбергу в
надежде, что тот сумеет что-нибудь сделать...
     -- И он помог?
     -- Вернер  приехал  в  Копенгаген  в  январе 1944-го.  Немцы  поставили
сотрудников института перед выбором: либо они работают по нацистским военным
программам, либо  циклотрон  и  другое  оборудование  будут  переправлены  в
Германию. Но Гейзенберг поговорил с гестаповским  руководством и убедил его,
что в интересах рейха следует позволить институту работать как прежде...
     -- Усилия Гейзенберга заслуживают восхищения, -- заметила Ирена.
     -- Наверное, -- сухо согласился Бор.
     -- Когда вы встречались с ним в последний раз? -- спросил Бэкон.
     -- С Гейзенбергом?
     -- Да.
     -- За несколько лет до этого, в 1941-м.
     -- Что вас  отдалило  друг  от  друга? --  не  успокаивался  Бэкон.  --
Политика, война?
     Бор грустно покачал своей большой головой,  выражая сожаление по поводу
того, чего уже не вернуть.
     -- Наверное, все понемногу...
     -- Простите за назойливость, но не могли бы вы поподробнее рассказать о
последней встрече с ним, профессор? -- Бэкон шел рядом с Бором, следя за его
размеренными движениями.
     --  Да рассказывать, собственно, не  о  чем,  --  ответил тот. -- Когда
Вернер  пришел  ко мне,  будущий итог  войны представлялся  не  таким, каким
оказался  на самом  деле. Под властью Германии находилось полЕвропы, включая
Францию,  и ее войска очень быстро продвигались по  территории России...  До
Сталинградского кольца было еще далеко... Я знал, что он патриот и, несмотря
на  критическое  отношение  к нацистам,  испытывает определенную гордость  в
связи с военными победами Гитлера. Нам просто было не о чем говорить...
     -- Но ведь Гейзенберг сам настоял  на  встрече с вами, разве не так? --
Бэкон  старался  загнать  профессора  в угол.  --  Хотя вы  с  самого начала
продемонстрировали  свое  нежелание, он  почти  заставил вас  принять его...
Почему это было для него так важно?
     -- Наверно,  чувствовал свою вину, -- солгал  Бор. -- Я так и не понял.
Мы поговорили  несколько  минут, прогуливаясь,  как  сейчас с вами, а  потом
потеряли всякую связь до самого конца войны.
     -- Профессор,  пожалуйста, о чем вы  беседовали тогда? -- это был голос
Ирены, которая надеялась разговорить Бора.
     -- Честное слово, не помню, -- продолжал отпираться тот. -- Столько лет
прошло...
     -- Речь шла о чем-то важном, иначе  Гейзенберг не  добивался бы встречи
так настойчиво.
     --  Я вам уже  объяснил, обстоятельства складывались  чрезвычайные,  --
простонал Бор.  -- Он начал  работать во  главе немецкой  атомной программы,
понимаете?  Работать  над  созданием  бомбы  для  нацистов!  Я  уже  не  мог
откровенничать с ним так, как раньше!
     -- Вы обсуждали тему бомбы?
     -- Он говорил что-то, но я так и не понял смысла его слов, -- Бор вдруг
остановился, опершись о ствол ясеня. -- Простите, но я уже  не молод,  устал
немного... Не возражаете, если мы вернемся в институт?
     Они повернули обратно, погруженные  в  неловкое молчание, которое никто
не  решался  нарушить.  Улицы  Копенгагена  вдруг  показались  безлюдными  и
небезопасными, в них появилась какая-то неуловимая враждебность.
     -- Профессор, -- с усилием произнес Бэкон, -- вы верите, что Гейзенберг
мог бы создать бомбу для Гитлера? Ответ прозвучал не сразу.
     -- Сейчас я думаю, что нет.
     -- А тогда?
     -- Тогда я  был  не уверен: я не знал об истинных целях его приезда. Не
знал и до сих пор не  знаю: то ли он ожидал от меня отпущения  грехов, то ли
хотел  втянуть  в сотрудничество  с  немцами, то  ли  имел какие-то  другие,
непонятные    намерения...    В   результате   получилось    одно    большое
недоразумение...  Огромное недоразумение, которое  не  можем уладить до  сих
пор. И, наверное, уже никогда не уладим...
     Та прогулка почти ничем не отличалась  от только что  описанной, только
произошла на  шесть лет раньше. Шесть лет, которые теперь кажутся вечностью,
отделяющей  современность  от  эпохи  мрака,  существования  без  законов  и
традиций, в страхе и огне. Старый учитель, гражданин оккупированной  страны,
и его  молодой  ученик,  принадлежащий,  независимо от  своего  собственного
желания, к касте  победителей,  ведут многочасовой диалог: спорят, ссорятся,
доходят до крайностей и, наконец, замолкают. Воцаряется безмолвие и,  словно
застрявшая пуля, остается навсегда...
     Холодный  ветер  с  Балтийского  моря уже  начинает по-зимнему  трепать
деревья на улицах города, которые кажутся еще более пустынными из-за фигур в
нацистской форме,  похожих на кружащих в  зловещем  ожидании хищников. Бор и
Гейзенберг направляются к безлюдному Фэллед-парку,  неподалеку от института.
Оба серьезны и  сосредоточенны,  будто  им  предстоит  определить  не только
будущее личных отношений,  но судьбу всего мира. Следует  произносить каждое
слово с величайшей осторожностью и говорить  недомолвками, чтобы  не вызвать
подозрений. Несмотря на теплые чувства,  которые Бор испытывает к Вернеру, у
него  есть  веские основания  не доверять собеседнику,  ведь  тот  руководит
атомной программой Гитлера.
     Так и идут они, с той же холодной отчужденностью,  с  какой смотрит  на
них осенний город. Один неверный  шаг может быть расценен как предательство;
малейшая   оплошность   --  как  ловушка;   мимолетная   заминка   покажется
оскорблением.
     Гейзенберг  рассчитывает  на  их  многолетнюю  дружбу  и  не   замечает
сдержанности старого учителя по отношению к нему. Душу  датского  ученого не
перестают терзать сомнения: зачем Гейзенбергу понадобилось встречаться с ним
наедине? К  этому вопросу добавляются еще  многие, накопившиеся за последние
годы. Почему он решил  остаться  в гитлеровской Германии?  Почему  он  готов
участвовать   в   научной   программе,   способной   привести   к   созданию
разрушительного
     оружия?
     Гейзенберг выбрал наихудшее  вступление: оправдывает немецкое вторжение
в Польшу, утверждает, что в  других странах --  во Франции, в  той же Дании,
например  -- Гитлер вел себя не так  уж плохо.  Бор едва  верит  своим ушам.
Потом  Вернер  говорит, что  Европе  будет  гораздо  лучше  под руководством
Гитлера, чем  Сталина...  Это  уж  слишком! Бор теряет терпение.  Охваченный
негодованием,  он  с  трудом  сдерживает  гневную  отповедь, зная,  что  это
приведет к  окончательному разрыву с бывшим учеником... Зато Гейзенберг гнет
свое. Все сказанное -- лишь преамбула для прямого предложения. Он специально
приехал в Копенгаген ради одного этого момента -- только чтобы сказать  Бору
то, о чем не решился бы говорить больше ни с кем...
     -- Насколько мы, физики, имеем моральное право  работать над получением
атомной энергии?
     От этого вопроса Бор застыл на месте. Теперь он не только раздражен, но
и напуган.
     --  Ты полагаешь, что  атомная  энергия может быть высвобождена еще  до
окончания войны? --  отвечает  Бор  вопросом на  вопрос, не  в силах  скрыть
растерянность.
     -- Уверен в этом, -- подтверждает Гейзенберг.
     О чем он говорит: о бомбе или только о реакторе? О мирном использовании
ядерной энергии или об оружии массового уничтожения? И еще: Гейзенберг имеет
в виду немецкую атомную программу, в  рамках которой работает, или речь идет
об аналогичной работе союзников,  о коей, как он может подумать,  осведомлен
Бор? Между тем немец продолжает:
     --  Нам,  физикам,  следовало  бы проявить  большую  ответственность  в
вопросе принятия решения об использовании атомной энергии... Молчание.
     -- Нам,  физикам,  следовало бы  контролировать  использование  атомной
энергии во всем мире... Молчание.
     -- У нас,  физиков,  есть власть,  какой никогда  не будет у политиков.
Только мы владеем знаниями, необходимыми для применения атомной энергии...
     Молчание.
     --   Если   мы,   физики,   поставим  себе   такую  задачу,  то  сможем
контролировать  политиков.  Вместе мы  могли  бы  решить,  как  использовать
атомную энергию. Только мы, физики...
     На этот раз не просто молчание. Лицо Бора багровеет, глаза превращаются
в  две  черные дыры,  способные поглотить все,  на  что обратится  его взор.
Никогда в жизни он не испытывал такого возмуще-
     ния, такого отвращения,  такого разочарования,  такого горя...  Он идет
обратно к дому, не оборачиваясь  в ту сторону, где остался стоять Вернер. Он
старается идти так, будто ничего  не слышал, будто этот  разговор вообще  не
состоялся, будто он  никогда не знал человека по фамилии  Гейзенберг. А  тот
продолжает стоять в одиночестве посреди Фэллед-парка, ошеломленный внезапным
крахом своих планов.  Ветер  порывами бьет ему в лицо,  меж  тем как  фигура
учителя удаляется по дорожкам парка, тусклая и расплывчатая, как привидение,
как силуэт корабля, навсегда растворяющийся в бескрайней океанской мгле.
     --  Как ты  думаешь,  --  спросила Ирена Фрэнка, -- чего на самом  деле
хотел Гейзенберг?
     -- Трудно сказать. На первый взгляд, он специально говорил недомолвками
в надежде, что Бор и так поймет его, но, очевидно, этого не произошло...
     --  Или,  наоборот,  тот  понял  его  прекрасно,  и  ему это  очень  не
понравилось! -- предположила Ирена. -- Как тебе такая версия?
     -- Надо подумать, -- ответил Бэкон и принялся мысленно составлять схему
логических взаимосвязей. -- Возьмем для начала два  варианта: а) Гейзенберг,
зная  о  контактах  Бора  с  физиками,  конструирующими  атомную  бомбу  для
союзников, пытается через него заставить их отказаться от этих планов и  тем
самым спасти Германию от разрушения; и б) Гейзенберг действительно предлагал
Бору создать  нечто вроде союза ученых мира,  работающих  в  области ядерной
физики, чтобы  воспрепятствовать использованию  атомной  энергии  в  военных
целях...
     --  Оба  варианта мне  кажутся слишком поверхностными, -- засомневалась
Ирена. --  Не мог  же  Гейзенберг  и в самом деле думать,  что  ему  удастся
заставить союзнических физиков прекратить работу в рамках атомной программы,
попросив об этом Бора?
     -- Не забывай, что  он возглавлял  немецкую атомную  программу. Если  у
Гейзенберга на уме было  именно это, он мог бы пообещать  Бору приостановить
свои собственные  исследования при условии,  что  союзники  возьмут  на себя
обязательство сделать то же самое...
     -- И ты веришь, что он был способен предать свою родину, поступив таким
образом?
     -- Мне это не  кажется таким  уж  невероятным; Гейзенберг мог утешаться
тем, что делает это ради блага самой же Германии.
     --  А  как  бы  он  нейтрализовал  участвующих  в  программе   военных,
чиновников, эсэсовцев?
     -- Не знаю, -- пришлось  согласиться  Фрэнку. --  Может быть, он думал,
что  кроме него  никто не  сможет  осилить  техническую  сторону  работы над
созданием бомбы... И  никто не догадается о  его  целенаправленных  попытках
затормозить собственные исследования...
     -- Но в этом предположении есть еще одно слабое место. Представим себе,
что  Гейзенберг  на встрече с Бором  действительно выдвинул идею  заключения
своего  рода перемирия между физиками  всего  мира.  Допустим,  им и вправду
руководили самые лучшие побуждения. Тогда откуда  у него такая  уверенность,
что  Бор  ему поверит?  И  что  согласится убедить  союзников  приостановить
исследования? А вдруг Бор согласился бы, а на деле его подставил?
     -- Гейзенбергу  не оставалось  ничего  другого, как верить Бору, своему
учителю и другу. Он должен был рискнуть.
     -- Безрассудство...
     -- Возможно! Но есть еще третий вариант: Гейзенберг встретился с  Бором
не по собственной воле...
     -- Хочешь сказать, он приехал по заданию Гитлера?
     -- Мы  не  можем a priori сбрасывать  со  счетов такую возможность,  --
заметил  Фрэнк без особого воодушевления.  -- Если  это  правда,  Гейзенберг
почти ничего не терял...
     -- Кроме своего друга...
     -- Если он  и в самом деле гитлеровский шпион, если он и есть настоящий
Клингзор, то  это для него сущий пустяк...  Зато он мог бы засчитать себе за
крупный успех любое сомнение,  зароненное  в душу Бора,  и,  как  следствие,
малейшее промедление  в реализации  союзнической программы он был бы  вправе
рассматривать как  крупный  успех. В  таком случае немцы сразу вырвались  бы
вперед!
     -- Это ужасно! -- нахмурилась Ирена.
     -- Клингзор был бы способен на гораздо большее...
     -- Но у нас пока нет доказательств, что Гейзенберг и Клингзор -- одно и
то же лицо.
     Бэкон молчал с  отсутствующим видом.  Казалось, он вдруг отгородился от
окружающей обстановки, погрузился в свой мир образов и рассуждений.
     -- Все это напомнило мне  одну схему, которую мы с  фон Нейманом,  моим
учителем, анализировали много лет назад, -- воскликнул он, словно очнувшись.
-- Механизм тот же самый... Постой-ка, я тебе  объясню... Как странно... Мне
все время приходится сталкиваться с одной и той же игрой...
     -- С игрой? Не понимаю...
     -- И  тем не менее, игра, Ирена,  уверяю тебя! -- воскликнул  Фрэнк. --
Все  становится  на  свои  места.  Все  настолько  ясно,  что  даже  кажется
подозрительным.
     -- О чем ты говоришь?
     --  О  том,  что  ты  привела меня  к  пониманию, Ирена, -- истерически
расхохотался Бэкон.
     -- К пониманию чего? Фрэнк, ты меня пугаешь!
     -- Он меня испытывает, -- простонал тот, весь дрожа.  -- Хочет поиграть
со  мной... Он  видит во  мне своего настоящего противника... Ему просто  не
терпится поиграть!
     -- Кому, Фрэнк?
     -- Клингзору, бог ты мой, Клингзору! -- закричал Бэкон, как помешанный.
--  Гейзенберг  был  шпионом Гитлера? Или, наоборот,  ярым  врагом?  Кому он
скорее изменил бы -- любимой родине или любимому учителю?  Кого обманывал --
Бора  или нацистов?  Или лжет  теперь,  пытаясь отмежеваться от прошлого?  А
может, он  никогда  не лжет?  -- Бэкон запыхался, не успевая за собственными
мыслями. -- Как  узнать  правду,  Ирена?  Нам никогда  не найти  истины. Она
просто  не существует. Есть только игра, Ирена, понимаешь? Он играет не ради
истины, а чтобы обыграть!
     -- Обыграть? Кого обыграть?
     -- Меня, Ирена, -- вдруг успокоившись, произнес Бэкон. -- Меня!
     -- Погоди, Фрэнк, -- сказала она, отстраняясь. --  Кажется,  я  поняла.
Все физики лжецы... Записка Штарка, помнишь?
     ---- Ну, и что?
     -- Лжецы-то все! Как нам раньше не пришло в голову!
     -- Что?
     --  Гейзенберг  --  лжет.  Бор --  лжет.  Шредингер  --  лжет.  И  тебе
приходится лгать. И сам Штарк лжет. А знаешь почему? Потому,  что все  вы --
физики! -- расхохоталась Ирена.
     Бэкон все еще не мог прийти в себя.
     -- Я по-прежнему не понимаю, Ирена...
     -- Вот  я  --  физик и  говорю:  "Все  физики  лжецы",  тогда возникает
проблема  с  логикой,  -- стала  она  объяснять  лейтенанту  с  уверенностью
специалиста.  --  Ты  же  мне  сам  говорил...  В  таком  случае  невозможно
однозначно определить, лгу я или нет. Но только в этом случае! Только если я
есть  физик! Видимо,  Штарк специально прислал тебе свое сообщение, чтобы ты
истолковал  его  по-другому. Он намекает, что тебе  не  следует  разыскивать
физика... Если ты --  физик, и Штарк тоже, значит,  вас обоих нельзя назвать
лжецами... Это суждение... как ты говорил?..
     -- Неразрешимое.
     -- Вот именно.
     -- И что тогда?
     -- Тот, кто лжет, -- не физик, Фрэнк...
     -- Но, хоть и не физик, должен разбираться в квантовой механике, теории
относительности, принципах конструкции атомной бомбы...
     -- Какие профессии отвечают этим требованиям?
     -- Дай подумать... Химики или инженеры... Математик?..
     --  Само собой! -- возопила  Ирена.  --  Линкс! Он-то и стоит  за всем,
Фрэнк!  Это  же ясно...  Мы действительно не  можем знать, все ли  физики, с
которыми он нас  свел,  говорят  правду.  Что  бы они ни сказали, становится
двусмысленным вследствие  парадокса.  А  вот высказывания Линкса могут  быть
либо  истинны,  либо ложны,  не вызывая никаких логических противоречий! Вот
тебе и решение проблемы.
     Бэкон несколько  секунд  молчал,  задумавшись.  Мы были  друзьями,  но,
несмотря на это, женщина смогла заразить его вирусом недоверия.
     --  Какого  черта  Линксу делать  что-либо  подобное?  Не  укладывается
как-то...
     -- Постарайся  видеть  чуть дальше своего носа,  Фрэнк,  -- эта  ведьма
продолжала околдовывать его.  -- Линкс с самого начала  вел тебя за ручку, и
ты поверил, что  Гейзенберг  и  есть  Клингзор... Ему только этого  и  нужно
было... Все  еще не  понимаешь? Оглянись на  пройденный  путь  -- разве  это
нормальное расследование? Он заранее прочертил маршрут, а тебе осталось лишь
следовать его указаниям. Чтобы в итоге ты получил то, что выгодно ему... Сам
же  говорил: все  это похоже на математическую игру,  и твой соперник  хочет
одного -- выиграть. Так вот, этот соперник -- Линкс!
     -- Зачем ему обвинять Гейзенберга?
     --  Личная  неприязнь. Старые счеты.  Гейзенберг,  конечно,  не ангел и
никогда им  не был. Его неоднозначные  отношения  с нацистами... Может быть,
Гейзенберг  умыл  руки, когда гестаповцы  арестовали  Линкса  за  участие  в
заговоре против Гитлера, и  тот не  может простить ему...  Но это не  делает
Гейзенберга Клингзором! Это Линкс хочет, чтоб мы так думали!
     -- В чем-то ты права, --  произнес (увы!) Фрэнк. --  Я слишком  доверял
ему...  -- Он вдруг почувствовал себя обманутым. -- Возможно,  настало время
пересмотреть достигнутые результаты...
     -- С чего начнем? -- промурлыкала Ирена.
     --  Попрощаемся  с  Бором  и  вернемся  в  Геттинген, -- ответил  Бэкон
решительным тоном. -- Там нас ждет встреча с Линксом  и Гейзенбергом. Только
они двое могут вывести нас на путь истинный!

     Цепная реакция
     Берлин, март 1942 года
     Когда  мне  стало  понятно, что  со мной  происходит?  Заметил  ли я то
мгновение, когда пришла беда? Не знаю. Не знаю сейчас, почти полвека спустя,
и тем более  не знал тогда. В те дни я словно ослеп и оглох, стал равнодушен
ко всему и слушался только собственных инстинктов.
     Наши  menages  a trois (Сожительство втроем) вдруг  перестали  казаться
упавшим в руки запретным плодом и превратились в настоящую пытку, на которую
я  соглашался  лишь  ради  близости  с  Наталией. Я поймал  себя  на чувстве
ревности --  да-да, ревности! -- в  минуты, когда Марианна ласкала, целовала
тело  Наталии,  тело,  предназначенное  лишь  для меня  и никого больше! Это
отвратительно, когда муж и жена вожделеют одну и ту же, борются за нее между
собой,  всячески угождая  ей,  вырывая ее  друг у  друга.  Страсти кипели --
безмолвные, затаенные, но от этого не менее могучие.
     Настал  момент, когда я больше не смог  противиться  своему чувству. Не
дожидаясь обычного визита  Наталии  в наш  дом, я сам  пришел к ней  однажды
вечером.  Увидев меня, она  смутилась и виновато  улыбнулась,  догадываясь о
цели моего появления.
     -- Люблю тебя, -- только и вымолвил я. -- Одну тебя.
     Она страстно обняла  меня, а потом позволила мне сорвать с  нее одежду,
овладеть ее телом и  душой  на ложе, которое когда-то разделяла с  Генрихом.
Когда все было кончено, ей пришлось признать очевидное.
     -- Я тоже люблю тебя, -- прошептали ее губы мне в плечо.
     Как  поверить  этому? Как? Тем  не  менее  я  верил, потому  что  из-за
собственной слабости  не  хотел видеть  в  ее  словах  просто  нежность, или
смятение, или сомнение...
     -- А как же Марианна?
     -- А как же Генрих? -- без колебаний нанес я жестокий удар.
     С того  момента  мы  уже никогда не заговаривали о наших семейных узах,
перед  нами открылся  совершенно иной мир.  Я  присутствовал на  этом  свете
только для  нее и ради нее, а все остальное -- жена, друг, математика, война
--  не  больше  чем  призрачные образы, мимолетные  неприятности.  Что я мог
поделать? Что могли поделать я и Наталия в  неразберихе тех  лет? Бежать? Но
где  найти  хоть  какое-то  убежище,   опору,  надежду?  Положение  казалось
безвыходным, мы были обречены: нам предстояли разлука и смерть, это был лишь
вопрос времени. Но  никогда в жизни  я не испытывал подобного счастья, как в
те дни...

     Принцип неопределенности
     Геттинген, июнь I947 года
     Кто говорит правду? Кто лжет? Ты меня любишь или  только притворяешься?
Сдержишь свое слово или  потом откажешься от данного обещания? Ниспошлешь ли
спасение, Боже  милостивый,  или оставишь меня погибать на кресте сем?  Прав
или  виноват?  Ну  да,  конечно...  Беда,  постигшая теорию  относительности
Эйнштейна, случилась и с принципом неопределенности: тысячи людей, ничего не
смыслящие  в физике, сбитые с толку сотнями  газетчиков, знающих еще меньше,
вообразили,   что  прониклись  глубоким   значением   научного   понятия   и
самоуверенно заявляли: "Все в мире относительно".
     Гейзенберга   ожидала   не   лучшая   участь.   Открытый   им   принцип
неопределенности действовал  в невидимом субатомном  мире и не  имел ниче-го
общего  с  обманной  любовью,  нарушенными  клятвами  и коварными  изменами.
Изначально  Вернер просто пытался  описать  аномальное  явление в  квантовой
физике. В то время  как некоторые ученые, в  том числе Шредингер и Эйнштейн,
упорно придерживались классического представления о том, что  электрон можно
наблюдать  визуально, Гейзенберг  доказал:  нельзя  одновременно  определить
местонахождение  и скорость  движения  электрона. И  дело  не  в ошибке  или
несовершенстве   имеющихся  в   распоряжении  физиков   инструментов,   а  в
закономерном и объяснимом действии физических сил.
     Статья  ученого  с  описанием  принципа  неопределенности  появилась  в
журнале  "Zeitschrift  fur  Physik"  22  марта 1927  года.  Гейзенберг тогда
работал  ассистентом  Бора  в Копенгагене. Не прошло  и двух недель, как  он
снова поместил,  уже  в  ненаучном журнале,  длинную статью, истолковывающую
предыдущую публикацию,  неся,  таким  образом,  долю ответственности  за  то
значение, которое его открытие приобрело в несведущих умах.
     И да простит мне читатель  ссылку на указанную вульгарную интерпретацию
научной теории, но  в те мгновения я не  мог не  подумать о  том,  что  мы с
лейтенантом Бэконом стали жертвами неопределенности. Не важно, что атомы, по
большому счету, не имели непосредственного отношения к нашему расследованию.
Вообще-то,  из-за  Клингзора  мы  чувствовали  себя  в  самом  ядре  посреди
вращающегося вокруг  нас роя догадок  и сомнений. Идем ли  мы по правильному
пути? Не ожидает ли  нас  ловушка? Или даже не ловушка, а  простая ошибка? А
далее  вопросы становились еще  нетерпеливее и безнадежнее.  Можно ли вообще
кому-то верить? Не изменяет  ли Ирена? Хранит ли  верность Бэкон? Могу ли я,
как  прежде, принимать за  истинные черты бесхитростность и  прямолинейность
лейтенанта? Почему он доверчиво следует моим подсказкам? Не манипулировал ли
я  Бэконом  в   своих  интересах,  как  утверждала  Ирена?  Или  именно  она
манипулировала  им?  Кто с кем  играл? Кто кого предавал? И зачем?  А может,
Клингзор каким-то образом использовал нас как пешки в собственной игре? Или,
еще  хуже, Клингзор всего лишь плод нашего воображения, косвенный  отголосок
неопределенности, способ восполнить нехватку убежденности?
     Мы  не могли знать  наверняка.  Верить одному означало потерять  всякое
доверие  к   другому;  получив  результат,   мы,  будто  консилиум   врачей,
неспособных поставить окончательный диагноз, одновременно
     убеждались в ошибочности предыдущей  оценки.  Наши умозаключения носили
прямо  противоположный характер,  и  тем  не менее  все мы клялись  в  своей
искренности. В искренности, которой, судя по всему, давно уже не было.
     Я дожидался возвращения Бэкона  из  Копенгагена  в нетерпеливом желании
насторожить его по поводу истинных намерений Ирены, но не мог знать, что уже
опоздал. Надо же так опростоволоситься! Мне следовало  действовать еще до их
отъезда,  нанести  удар  первым  и  победить,  застав  ее  врасплох,  но моя
медлительность  и непредусмотрительность,-- или простое  случайное  стечение
обстоятельств -- сыграли со мной плохую шутку. Как  же мне пришлось пожалеть
позже о том маленьком недочете, о минутном колебании! Почти полвека прошло с
тех пор,  а слезы гнева и  отчаяния все еще закипают на глазах,  безжалостно
заставляют  биться чаще мое старое сердце. Однако, как ни печально, прошлого
не изменить; стрелы  времени  застревают  в  нас  раз  и навсегда  (энтропия
проклятая!), и мне остается только горько сожалеть о своей ошибке...
     Я  знал, что Бэкон и  Ирена прибудут в Геттинген в воскресенье вечером,
поэтому  вряд  ли мне  удалось  бы поговорить  с лейтенантом  в тот  день  в
отсутствие этой женщины. Все, что я мог сделать, -- дождаться его  вызова и,
встретившись  наедине,  передать  ему известные  мне  сведения.  Воскресенье
тянулось целую вечность, но вожделенный звонок так  и  не прозвучал: телефон
безмолвствовал. Я рано лег в  постель, терзаемый страшной  головной болью, и
решил, что мое плохое самочувствие -- предзнаменование грядущей катастрофы.
     Как  всегда по понедельникам,  в  десять утра я вошел в кабинет Бэкона.
Никаких перемен в нем не замечалось (или он умело прикидывался); как обычно,
лейтенант протянул мне руку.  Мне  и в голову не могло прийти, что, несмотря
на свою предубежденность (или  благодаря ей), он специально решил вести себя
естественным образом, чтобы не насторожить меня. Сами того  не  замечая,  мы
втянулись в новую  игру -- на этот раз между собой; и победить  в ней должен
тот, кто лучше замаскирует свою обеспокоенность.
     -- Да, никто не удивил меня  так, как старик Бор, -- начал Бэкон вместо
приветствия. -- В отличие от других, он не похож на гения, во всяком случае,
не  производит впечатления, что  с малолетства  все знает и умеет. Напротив,
выглядит  как обычный  человек,  преодолевший собственную  ограниченность  с
помощью силы воли и терпения...
     -- Что он вам сказал?
     -- Бор?
     -- Да.
     Все же Бэкону еще не хватало умения уйти от ответа на прямой вопрос.
     --  Вы были  правы, как  всегда, Густав, -- неохотно  признался он.  --
Гейзенберг   разошелся  с  Бором  сразу  после  своей  последней  поездки  в
Копенгаген.  Но  причина  все  еще  не  ясна.  Из  Бора  слова  не  выудишь,
складывается впечатление, что он предпочел бы вообще забыть о том случае...
     -- Но что-то вас беспокоит, не так ли?
     -- Да уж, -- в его голосе явно слышался сарказм. -- Если Гейзенберг был
гитлеровским агентом, ему пришлось признать полный провал сво-
     ей  миссии...  Предположим  на  минуту, что  так  оно  и  было.  Вернер
отправляется в Копенгаген по  приказу фюрера, оказывается наедине с Бором. И
что  же  он  делает?  Точно мы этого  не  знаем,  но  нам известен результат
встречи. Датский ученый не только не идет на сотрудничество  с Гейзенбергом,
не  только не верит ему, не  только  отвергает его  предложение,  но  решает
навсегда порвать со своим любимым учеником...
     -- Наверно, Гейзенберг допустил какую-то ошибку...
     -- Ошибка в расчетах Клингзора?  Сомневаюсь... --  Бэкон  вел себя  все
более вызывающе. -- А вы знаете, каковы  были последствия  той беседы? Я вам
скажу: вместо  того,  чтобы остановить союзнических ученых,  Бор,  наоборот,
воодушевил  их на  продолжение работы...  В  1943 году он  сбежал  в Швецию,
оттуда -- в Англию и, наконец,  в Соединенные Штаты. И знаете, что он сделал
там первым делом? Присоединился к тем, кто работал над атомной программой, и
в  меру  своих  возможностей  принял   участие  в   создании  бомбы!   Прямо
противоположное  тому,  чего  добивались  от  него  Гейзенберг  или  Гитлер!
Согласны?
     -- Полный провал, -- пришлось признать.
     -- Вот  так-то, -- заулыбался Бэкон. -- Вся наша теория  летит к черту.
Думаю,  этого  достаточно,  чтобы исключить  Гейзенберга из числа  возможных
советников Гитлера...
     -- Провал стратегии  в отношении Бора не освобождает его  автоматически
от всего остального...
     --  Конечно  нет, однако для меня  это означает  серьезные сомнения  по
поводу направления данного расследования, Густав...
     И тут мне все стало ясно: Ирена добилась своего! Меня ожидал проигрыш в
этой партии!
     -- Может  быть,  я несколько  поспешил с выводами, Фрэнк,  --  сказал я
почти с мольбой в голосе.
     -- Мягко говоря...
     -- Фрэнк, прошу вас... На минуту оставим Клингзора в покое... То, что я
хочу вам сказать, может оказаться еще серьезнее, даже сделать больно... -- Я
готовился  выбросить свой последний  козырь.  -- Наверное, сейчас  не  самый
лучший момент, поскольку  у вас появились сомнения в моей искренности, но вы
должны это знать... -- Я с трудом  подбирал слова. -- Надеюсь, вы  поймете и
простите, другого выхода у меня нет...
     -- Переходите к  делу, Густав!  -- не  выдержал Бэкон. -- Сколько можно
ходить вокруг да около!
     -- Речь пойдет об Ирене...
     --  Тогда  разговаривать  не о чем!  Благодарю  за  участие, но в ваших
советах не нуждаюсь...
     -- Нет,  Фрэнк, это не личное, -- я старался говорить как можно мягче и
дружелюбнее. --  Это касается дела и имеет большое значение... Вы можете мне
не верить  и  думать, что  я все сочиняю в собственных интересах, но  это не
так... Клянусь вам! То, что я  собираюсь рассказать вам, -- правда и ничего,
кроме правды!
     -- Правда?
     --   Вспомните,   что   всякое   сомнение   свидетельствует   в  пользу
обвиняемого... Так не будьте настолько предубежденным против меня! Речь не о
каких-то выдумках, а о том, что я видел собственными глазами... О фактах!
     -- Говорите немедленно!
     -- За несколько дней до  вашего  отъезда в Копенгаген я случайно увидел
ее издалека...  Ирену то есть...  Она  очень  спешила... Я, не  знаю почему,
решил пойти за ней...
     Бэкон в негодовании вскочил с места.
     -- Кто  вам дал право? -- закричал он на  меня. -- Вы что, сам  Господь
Бог?
     -- Фрэнк, пожалуйста, дослушайте до конца...
     -- Я  не  позволю вам  вмешиваться в  мою  личную  жизнь!  Кажется,  он
собирался  меня ударить,  но  сдержался  в  самый последний момент.  Ему уже
хотелось услышать о том, что я знаю.
     --  Мне  очень  жаль.  -- Меня  била  дрожь. --  Я  не  имел  намерения
вмешиваться, мной руководило предчувствие...
     -- Мне наплевать на то, что вы видели, Густав. Если быть откровенным до
конца, вы уже потеряли мое доверие.
     - Ради бога, дайте досказать.  Потом сами  решите,  как поступить... --
защищался  я. -- Я зашел  вместе с  ней в  церковь.  Там  она приблизилась к
мужчине и отдала конверт... То же самое повторилось через два дня.
     -- Ну и что? -- спросил он, хотя голос у него дрогнул.
     --  Не будем обманывать себя, Фрэнк. Мы оба понимаем, что это означает.
Знаю, вы любите  ее, и мне трудно  говорить... Фрэнк,  она обманывала тебя с
самого начала! -- Я  впервые обратился к нему на  "ты".  -- Тебе никогда  не
казался  подозрительным  ее  интерес к твоей работе, к  ходу  расследования?
Постарайся  не  поддаваться эмоциям, обдумай  трезво  ее поведение с момента
вашего знакомства...  Ты  ничего не  знаешь  о  ней, потому что она живет не
своей жизнью... Она шпионила за тобой с самого начала, Фрэнк...
     Его лицо исказилось, словно от удара.
     -- Думаю, она работает на русских!
     --  Я  не верю  вам,  Густав.  Вы,  а не  она, пытаетесь  ввести меня в
заблуждение...
     -- Пусть за  ней проследит  кто-нибудь из твоих сотрудников, Фрэнк,  --
без колебаний предложил я. -- Это и будет доказательством того, кто прав...
     -- Вынужден просить  вас удалиться, --  выдавил  он. -- Наша совместная
работа закончена.
     --  Как  вам  угодно, профессор  Бэкон,  --  с достоинством ответил  я,
поднимаясь с места. -- Вам виднее...
     Ночь застала  Бэкона, погруженного в свои мысли, в каком-то неуютном  и
мрачном  месте. На небе  -- ни звездочки, и  только тоненький  серп молодого
месяца посылал ему лучик надежды.
     Он бродил  уже  часа  два без всякой цели, оттягивая момент возвращения
домой и встречи  с Иреной. Все это время ему не удавалось привести в порядок
свои мысли,  словно  его лишили здравого рассудка.  Как ни  силился,  как ни
старался  восстановить  в  памяти каждую минуту их близости,  так и не  смог
решить  с определенностью,  любила его Ирена или  притворялась. В  последние
месяцы вся его личная жизнь сосредоточилась в ночах, проведенных с нею, в их
нескончаемых разговорах и бьющей через край страсти. Но за пределами  этого,
признавался  он сам  себе,  Ирена оставалась для  него  загадкой.  Он не мог
отделаться от мысли, что все  могло оказаться сплошным обманом; дьявольским,
губитель-
     ным для  него  замыслом. Не хотелось  верить, признаваться, что  он мог
совершить такую ошибку, и тем не менее...
     Тем  не менее неопределенность терзала его.  Он  решил  не  откладывать
больше  встречу,  ждать не  стало сил... Поднялся  по лестнице  в  подъезде,
словно на эшафот, и, даже шага не сделав в сторону своей квартиры, сразу  же
вошел  к  ней.  Как  только  Ирена  ощутила  отчужденный  контур  его  плеч,
почувствовала сдержанность его губ в ответ на свой поцелуй, увидела  печаль,
горечь,  бессилие  в  его  глазах  --  сразу поняла: он  знает.  Ей даже  не
понадобилось спрашивать его.
     -- Прости меня, Фрэнк.
     Она попыталась обнять его, но Бэкон отстранился.
     -- Как ты могла?
     -- Прости, у меня не было выхода...
     -- Кто тебе платит за информацию?
     Слезы прочертили по лицу Ирены две линии.
     -- Фрэнк!--закричала она. -- Прошу тебя...
     -- На кого ты работаешь?
     -- Пожалуйста!..
     -- На русских?
     Ирена чуть заметно кивнула.
     -- Зачем?
     --  Зачем? --  переспросила она, стараясь  не переиграть.  -- О,  я так
жалею об этом...
     -- Ты обманывала меня с самого начала!
     --  Да, в этом заключалось мое  задание. Я должна  была втянуть  тебя в
интимные отношения...
     -- Что ж, тебе это удалось...
     -- Но дело вдруг  повернулось иначе! Ты все испортил, Фрэнк... Ты вошел
в  мою жизнь,  а мне  ничего не оставалось, как  продолжать  сотрудничать  с
ними... Им нужен Клингзор любой ценой!
     -- Ты предала меня... Продала!
     -- Нет, Фрэнк, нет! Да, так все начиналось, но я  тогда не  знала,  что
полюблю тебя! Клянусь! Это меня  мучило постоянно, каждый день я  собиралась
во всем тебе сознаться, но слишком боялась... Я люблю тебя.
     -- И ты рассчитываешь, что теперь я поверю тебе, Ирена?
     -- Фрэнк, я говорю правду...
     -- Я  слышал то же самое  много раз, --  равнодушно промолвил Бэкон. --
Мне хотелось бы, чтоб так и было...  Мне хотелось  бы  этого больше всего на
свете... Но теперь слишком поздно...
     Бэкон повернулся, бросив через плечо:
     -- Прощай, Ирена.

     Неизвестные переменные
     Берлин, июль 1943 года
     Ближе к середине 1943 года  я получил письмо от Генриха, где тот просил
меня о встрече. Марианну эта новость всполошила  даже больше,  чем  меня,  и
целую неделю мы трое, включая Наталию, не могли спо-
     койно  спать. Затаив  дыхание,  мы  ждали  приезда  Генриха,  о причине
которого он ничего не сообщил даже своей  жене.  Естественно, предполагалось
самое худшее. Встретив Лени, я обнял его и изобразил жест раскаяния, заранее
признавая свою вину. Лицо его было бледным и суровым, с морщинами, которых я
раньше  не  замечал. Он поблагодарил меня за согласие принять его и, коротко
поздоровавшись  с Марианной, сразу  же попросил  разрешения переговорить  со
мной один на один в библиотеке.
     --  Что происходит, Гени? -- спросил я, наливая  в стаканчики портвейн.
--  Что  за  секреты?  То тебя  нет целые месяцы, то вдруг  появляешься  так
неожиданно, что едва успеваешь повидаться с Наталией...
     Генрих залпом выпил свой портвейн и заговорил еле слышным голосом:
     -- Густав, я  благодарен  вам за все,  что  вы сделали для  нее. Ты  не
представляешь,  как  я рад  возможности поговорить с тобой откровенно  после
всех наших прошлых недоразумений...
     -- Мы всегда оставались друзьями, -- соврал я,
     -- Знаю, -- хлопнул он меня по  плечу. -- Поэтому я  и приехал. Знаешь,
мне всегда хотелось  брать с тебя пример. Ты точно знаешь свое место, твердо
стоишь на ногах и занимаешься только тем, что тебе по душе, -- наукой.
     -- Если бы все было так просто...
     -- Не стану томить тебя предисловиями, -- возбужденно воскликнул он. --
Речь  пойдет   об  очень  деликатном  деле.  Я  лишь  выступаю   в  качестве
посредника...  Нет,  не подумай,  конечно, и как друг,  но в  то же время  я
--посланник.
     -- Чей?
     -- Очень многих, Густав. Очень  многих людей, которым,  как и тебе, все
это не нравилось с самого начала...
     -- Не понимаю, Гени... И не хочу больше говорить...
     -- Погоди, Густав, пожалуйста, выслушай меня. --  Он взял меня за руку;
в глазах его застыла мольба.
     -- Ну хорошо...
     --  Нас  гораздо  больше, чем  ты можешь  себе  представить.  Мы  ведем
подготовку  уже давно, но только  теперь чувствуем себя достаточно сильными,
чтобы  осуществить  наши планы... Вижу, не  понимаешь, но, честно говоря, ты
сам лишил меня возможности  рассказать тебе обо всем... Поначалу Гитлер сбил
меня с толку, так же как многих других, но очень скоро я  опомнился. А когда
началась война... Даже вообразить не можешь, чего я насмотрелся за эти годы,
друг мой дорогой! И  если  я  не  заговаривал с тобой на эту тему, то только
потому, что не хотел раньше времени подвергать тебя опасности.
     -- Я тебя предупреждал...
     --  Да, а  я не послушал... Прости, прости мне мои былые заблуждения...
--  Он налил себе и выпил еще  стакан вина. -- Но теперь  я другой, вот  что
важно.  Повторяю: нас много,  военных и  гражданских,  и мы полны  решимости
положить конец этому ужасу раз и навсегда...
     -- Немного запоздалое решение, тебе не кажется?
     -- Ты прав, но время еще есть. Мы должны попытаться, Густав!  У нас был
разговор о  тебе. Нам требуется  помощь  ученого. Ты бы мог оказаться  очень
полезным...
     Меня удивляло,  что Гени  говорил  со мной  о  таком серьезном  деле  с
беспечной откровенностью. А вдруг это ловушка? Вдруг он узнал  все про нас и
теперь хочет отомстить самым страшным образом?
     -- Мне очень жаль, Гени, но я не могу в этом участвовать, -- произнес я
задумчиво. -- Слишком рискованно и слишком поздно... Теперь уж ты прости.
     -- Густав! --  взмолился он. -- Ты не можешь не помочь! Слушай, как  мы
поступим. Я отведу тебя на  одно из наших собраний. Если согласишься с  тем,
что  мы задумали, присоединишься. Если нет, сделаем вид, что  вообще тебя не
знаем...
     -- Ну хорошо, Гени, -- вздохнул я, сдаваясь. -- Дай мне подумать...
     -- Спасибо, Густав. --  Он встал и обнял меня. -- Я знал, что мы поймем
друг друга, как в старые добрые времена!

     Проклятие Кундри
     Геттинген, июнь 1947 года
     Войдя в кабинет, я увидел красноречивые  следы  бессонной  ночи на  его
лице --  два черных  круга под глазами, землистый цвет кожи, ссохшиеся губы.
Его  несчастный  вид свидетельствовал о  том, что  сомнения,  посеянные мной
накануне, дали обильные всходы и за ночь превратились в дремучие заросли.
     --  Что вам  здесь надо?  -- закричал  он  на меня с  плохо  скрываемой
неприязнью. -- Я же сказал, что больше не хочу вас видеть...
     Не обращая внимания на его невежливый тон,  я  спокойно сел  перед ним,
как делал это уже много раз.
     -- Мои подозрения подтвердились, Фрэнк?
     -- Идите к черту, Линкс!
     --  Фрэнк,  я по-прежнему остаюсь вашим другом, -- сказал я миролюбиво.
-- Меня беспокоит ваше состояние, и меня беспокоит судьба расследования.
     -- А меня -- нет! К черту расследование и к черту Клингзора!
     --  Фрэнк, -- продолжал я,  -- вы  не можете так говорить. Понимаю, вам
сейчас несладко;  нет ничего хуже, чем убедиться в  предательстве  человека,
которому всецело доверял...
     -- Кому и знать, как не вам!
     -- Надо идти вперед, -- пропустил я мимо ушей эту колкость. -- Я все же
думаю, мы не отклонились от правильного направления.
     Бэкон не  удостоил меня даже взгляда. Он  упорно  изучал  свои  пальцы,
будто надеясь отыскать у себя под ногтями разгадки всех тайн Вселенной.
     -- Да, надо идти вперед,  -- промолвил он.  -- Только, боюсь, без вашей
помощи, Густав.
     -- Побойтесь бога, Фрэнк, вы не можете отказаться от  меня потому лишь,
что  именно я  раскрыл перед вами истинные намерения Ирены.  Это напоминает,
как в древности казнили гонцов только за то, что они приносили плохие вести.
     -- Хватит нести чушь, Густав! -- Взгляд Бэкона впился  мне в лицо. -- Я
вам  больше не доверяю. Никому  не доверяю. Не знаю даже, приблизился ли я к
истине за все эти месяцы, или меня водили вокруг да около. А не знаю главным
образом по вашей милости...
     -- Чем же я не угодил?
     --  Густав,  прекратим  этот  бесполезный  разговор,  --  сказал  он  с
напускной твердостью. -- Благодарю вас за оказанные  услуги, но на этом наше
сотрудничество закончено. А теперь оставьте меня.
     -- Но, Фрэнк... -- пробормотал я с искренним сожалением.
     -- Больше не о чем говорить, профессор Линкс. До свидания.
     -- Это  несправедливо, -- не  сдавался я. -- Вы не можете отделаться от
негативного  влияния  той женщины...  Я  доказал  ее нечестность, но  вам не
удается преодолеть предвзятое мнение обо мне, навязанное ею...
     -- Вас это уже не касается, профессор...
     -- Что ж, видно, придется уйти, --  нехотя согласился я.  --  Но прежде
позвольте поведать одну историю. Помните, в начале расследования я рассказал
вам содержание первого акта оперы Вагнера "Парсифаль"?
     -- Да, помню, -- холодно ответил Бэкон.
     -- Перед  уходом перескажу  второй  акт  оперы.  Чувствую,  должен  это
сделать.
     -- У меня нет никакого желания выслушивать вас сейчас, профессор.
     --  Как я  упоминал  в прошлый  раз, в финале  первого  акта  Парсифаль
присутствует  на пиру, устроенном рыцарями  Грааля  в замке Монсальват.  Там
герой   становится   свидетелем   страданий  Амфортаса,  лишенного   милости
Господней.  Парсифаль не снисходит до жалости к королю,  считая, что мучения
Амфортаса -- заслуженное возмездие за грехи его...
     -- Густав, я не в настроении... Оставьте меня в покое.
     --  В  начале  второго  акта Парсифаль  оставляет  замок  Монсальват  и
направляется на  юг ко дворцу Клингзора... -- Непонятное волнение охватывало
меня  по  мере того,  как  я  продолжал  рассказ. -- Угадайте, для чего  ему
понадобилось идти в те края? Себя испытать, друг мой. Парсифаль хочет узнать
свою силу. Может  показаться, им движет  тщеславие, но то, что он собирается
сделать, есть также выражение чистоты  его  души:  подвергнуть себя соблазну
порока, сгубившего Амфортаса... Представьте себе картину: Парсифаль шествует
по заколдованным тропам,  и  кого же он  ищет? -- все ту  же женщину "жуткой
красоты", которая  в  свое время совратила Амфортаса.  Он желает ее,  Фрэнк,
желает  больше всего  на свете. Но желает для того  лишь,  чтобы отвергнуть,
чтобы  оказаться  сильнее  короля...  Речь идет  о  своего  рода ордалии,  о
мистическом  поединке  с  прошлым.  Тогда  Клингзор  решает  пойти навстречу
желанию  юноши. Иногда нет  ничего ужаснее,  чем получить  то, чего страстно
желаешь,  вам не  кажется? Парсифаль делает  свою ставку  в  игре,  входя во
владения дьявола, и тот готов на нее ответить...
     -- Знаю, куда вы клоните, Густав, так что давайте закончим на этом...
     -- Нет, не знаете, Фрэнк! И не можете знать, -- возразил я и продолжал:
-- Дамы  и  господа! Начинаем  поединок  двух миров! В  этом углу  вы видите
молодого Парсифаля,  в противоположном  -- старика  Клингзора. Сперва Хозяин
Горы посылает навстречу Парсифалю целый легион
     прекрасных, как цветы,  девственниц, юных, почти девочек, и  совершенно
голых, которые  бросаются  к нему, целуют и ласкают и  всячески дают понять,
что его ожидают неземные  услады... Так и могло все быть: он погрузился бы в
вечное блаженство, но Парсифаль сопротивляется... И знаете  почему? Для него
такое  испытание --  слишком легкое. Для  него  все  эти девушки будто  и не
существуют вовсе. А по какой причине?  Да  очень  простой:  Парсифаль желает
только  одну  женщину,  жаждет   опьяняющих  объятий  лишь  соблазнительницы
Амфортаса. Она  -- его единственная избранница! Так же, как есть только одна
истина, Фрэнк!  И  он  готов  добиваться ее  любой  ценой,  преодолевая  все
препятствия...
     --  Красивая.история,  Густав,  но я устал...  Я -- не Парсифаль, а наш
Клингзор, вероятнее всего, не дьявол, если он вообще существует...
     --  Вы  ничего  не поняли, Фрэнк!  Ни-че-го... --  разволновался  я. --
Клингзор хорошо осведомлен об  устремлениях  своего  соперника  и, как я уже
сказал, принимает вызов. Парсифалю и в голову не приходит, что разыскиваемая
им с таким упорством женщина,  это орудие  в дьявольских руках, есть не  кто
иная, как  Кундри, то самое удивительное создание, встретившееся ему на горе
Монсальват...  Коварная обольстительница! И вдруг  они  оба оказываются друг
перед  другом,  глаза  в  глаза,  посреди густого  леса, непременного  места
действия  рыцарских романов... Парсифаль не  в  состоянии  оторвать  от  нее
взгляда;  теперь она кажется еще прекраснее; ее  тело,  обнаженное, как сама
истина, ослепляет  юношу... Кундри  покорно ждет, когда мужчина овладеет ей,
стоя перед ним в позе  Венеры Боттичелли. Весь  дрожа, наш Парсифаль в ужасе
осознает, что вот-вот перестанет сопротивляться и потерпит поражение так же,
как  в свое время Амфортас,  что  желает Кундри больше,  чем  спасения души,
любит ее сильнее, чем Бога...
     И тут происходит чудо.  Кундри  подходит вплотную и целует Парсифаля --
тот, повторяю, не в  состоянии  отвергнуть ее.  И тем не менее этот  поцелуй
Кундри обращается  против Клингзора и его царства тьмы, так как ею движет не
страсть, не похоть, не сладострастие, но -- увы!-- сострадание... В сознании
девушки вдруг возникает образ раненого Амфортаса.
     Тревожное чувство  охватывает  Кундри, она рассказывает Парсифалю,  как
однажды ей явился сам Спаситель, но при виде следов его мучений девушка лишь
посмеялась  над ним. С тех  пор  этот  смех преследовал  ее, и  единственным
способом   отделаться  от  него  было  заставить   кого-нибудь  согрешить...
Парсифаль  возмущен  таким  богохульством и  отстраняется от  нее.  Кундри в
ярости проклинает  Парсифаля, Клингзор  с  высоты своего замка делает то  же
самое.  Но  проклинать  уже поздно. Парсифаль  победил.  То,  что происходит
дальше, --  лишь довершение триумфа.  Клингзор спускается из дворца  в сад и
вступает в поединок с Парсифалем. Сжимая в руках свое оружие, копье Лонгина,
Клингзор пытается поразить им противника, но  оно отказывается ранить юношу.
Теперь все, что требуется от Парсифаля, -- осенить  жилище  Клингзора знаком
святого креста,  и огромный замок, царство видений и призраков, колдовства и
прорицаний,  рушится до  основания... Это  похоже на Апокалипсис,  Фрэнк, на
Всемирный потоп, трагический конец целой эпохи...  Парсифаль оборачивается к
Кундри и говорит ей:  "Ты знаешь, где найти меня..."  После  этих загадочных
слов занавес падает.

     Книга третья Законы предательства
     Закон! Все люди слабы
     Почему  мы такие слабые? По той простой  причине, что не  ведаем,  чего
ждать от будущего.  Живем в нескончаемом сегодняшнем дне, снедаемые желанием
узнать  свою судьбу.  Следовательно, все мы суть невольные  искатели сами не
знаем  чего. И  что же мы  делаем, чтобы скрыть  от себя нашу  слабость?  --
Изобретаем, выдумываем, творим. Не устаем думать, что  брошены в эту  пучину
недаром, что  чей-то  извращенный  ум  поставил  перед  нами  хитрую  задачу
разрешить хоть какое-нибудь из наших сомнений. , Следствие I
     Среди всеобщей неразберихи всегда найдется  человек, способный обратить
в свою пользу  чужое неведение. Кто-то обязательно возвысится над остальными
и  присвоит  себе  право  на  обладание  истиной.  В   какой  момент  слабый
превращается  в сильного?  Ответить на этот  вопрос  несложно.  Если кому-то
удастся заставить поверить остальных  в то,  что он  лучше их знает будущее,
значит,  он  способен  диктовать  свою  волю другим. Как  указал Макс Вебер,
власть есть не что иное, как  умение  с наибольшей  вероятностью  предвидеть
чужое поведение.
     Гитлер  был  ясновидящим, он  мог  управлять себе  подобными  благодаря
своему  божественному (или  дьявольскому) дару, который позволял  ему видеть
дальше, чем остальные. Для него  будущее было таким же ясным, как настоящее.
Как же  после этого  не  признавать с  горечью собственное ничтожество  и не
восхвалять изрекаемую им Истину?
     Закон II Все люди лживы
     Если, в  соответствии с теоремой Геделя,  любая аксиоматическая система
содержит  неразрешимые  утверждения;  если,  в соответствии  с  релятивизмом
Эйнштейна,  не  существует  абсолютного  времени  и  пространства;  если,  в
соответствии с  принципом неопределенности,  причинность уже не  годится для
уверенного предсказания будущего; и если у каждой отдельной личности имеется
своя отдельная правда -- это означает, что существование всех нас, созданных
из одинаковой  атомной материи, есть неопределенность. Наши убеждения, таким
образом, неизбежно половинчатые.
     Следствие II
     Лживость въелась в наше  сознание и  в нашу душу,  как  червь-паразит в
плоть жертвы. Мы  обманываем по самым  разнообразным соображениям, иногда --
просто по привычке, поскольку, затерявшись в бескрай-
     ности Вселенной, даже не  знаем,  кто мы. Если я не  могу сказать сам о
себе, что говорю правду, как могут быть в этом уверены остальные?
     Закон III
     Все люди - предатели
     Предателем может стать  лишь тот,  кто  твердо придерживается  хотя  бы
одного  убеждения, верит хотя бы в одну жизненно  важную  истину и тем самым
обрекает  себя  на  роль разрушителя.  Такого  ждет  трагическая и  жестокая
участь; он  низвергает устои  собственной  системы, ведет войну против себя,
ломает принципы своего существования.  Решусь даже дать определение крайнего
случая: только  тот настоящий предатель, кто в итоге самоуничтожается. А вот
как Оскар Уайльд высказался на этот счет: люди губят лишь то, что любят.
     Следствие III
     Влюбленные  защищают свою любовь как единственную истину  на свете, как
высшую ценность на земле, как высшую религию и подавляют всех  непосвященных
с беспощадностью  и  жестокостью  диктаторов  и палачей. Они верят,  что  их
правота служит им оправданием.
     В Америке лейтенант Фрэнсис П. Бэкон лгал двум женщинам, важнее которых
для него не было никого и ничего  на свете, -- Вивьен и Элизабет.  Я, в свою
очередь, лгал Генриху, Марианне,  Наталии... Во всех случаях любовь  служила
нам искуплением грехов. Мы и ведать не  ведали, что все абсолютные  величины
-- из которых любовь самая великая -- порождают предателей.
     Диалог первый: о том, как забывается история
     Лейпциг, 5 ноября 1989 года
     -- Вы не могли бы включить эту лампу?
     -- Конечно, -- отвечает он мне. -- Как вы себя чувствуете сегодня?
     Как я могу  себя чувствовать? Мне столько раз  задавали  этот вопрос за
все прошедшие годы, что он потерял для меня всякий  смысл. Как отличить день
ото  дня, когда  живешь целую  вечность?  Когда все  дни  одинаковые,  когда
мгновения чередуются, похожие  одно на другое,  когда само  время  перестало
существовать? И все-таки этот новый доктор мне симпатичен. Те, что приходили
до него и докучали мне вопросами, рецептами, советами, не обладали искренней
готовностью Ульриха сострадать и помогать, выдающей в нем неопытного медика,
карьера которого обречена на неудачу. Его назначили моим лечащим врачом лишь
несколько дней назад,  и он  с самого начала не произвел на меня впечатления
надзирателя или любителя  чужих  откровений,  как  другие,  а  наоборот, мне
показалось,  что  ему  почему-то  действительно  интересно  выслушивать  мои
воспоминания. Ну и времена настали -- нынче никому нет дела до прошлого!
     Ульрих  вежлив,  услужлив   и  почти  с   благоговением  называет  меня
"профессором", хотя я об этом его не просил. Иногда он рассказывает
     о том, что  происходит снаружи, в  диком и  чуждом  для меня мире. Даже
читает мне вслух  газеты с видимым восторгом, который я не разделяю. Похоже,
новый  руководитель  Советского Союза, очередная подделка  Сталина, выражает
готовность  освободить свои колонии, включая жалкий ошметок Германии, где мы
находимся.  "Началась  новая  эра", --  говорит мой ночной гость,  но я лишь
саркастически улыбаюсь в ответ.
     Стены  комнаты  вдруг  озаряются светом  тысячи солнц, будто от вспышки
атомного взрыва.  Никогда  раньше  не выглядели  они такими белыми, со всеми
своими ржавыми пятнами и грязной паутиной, и такими не похожими на тюремные.
     -- А вы  как чувствуете себя,  доктор?  -- спрашиваю я  в свою очередь,
имитируя его тон.
     -- Очень хорошо, спасибо,  профессор  Линкс, -- с радостной готовностью
отвечает тот. -- Боль  в боку по-прежнему ощущается? Боль... Я даже не знаю,
что означает это слово.
     --  Можно спросить вас? -- говорит  он, присаживаясь ко мне на кровать.
-- Кто вы?
     Он что, не знает?
     --  Я  --  Густав  Линкс,  математик Лейпцигского  университета,  --  с
важностью представляюсь я. --  По  крайней мере, так записано в  моем личном
деле. Вы разве не читали?
     Ульрих показывает мне свои желтоватые зубы.
     -- Да  я  не об этом. Я  знаю, как вас зовут.  И знаю, что вы здесь уже
больше сорока лет, -- говорит он с извиняющимся жестом.
     --  Что  же  вы  хотите,  чтобы  я  вам сказал?  --  спрашиваю я,  чуть
приподнимаясь.
     --Правду.
     -- Правду! Опять эта старая песня, -- отвечаю. -- Правду! Да кому она
     нужна...
     -- Я просто хочу узнать вас получше. Поближе познакомиться.
     -- Ответы на все вопросы  есть  в моем личном деле, -- упорствую  я. --
Или его уже сожгли за ненадобностью?
     -- Хочется услышать от вас лично. Хочу подружиться с вами. Расскажите!
     Какая польза кому-то знать о моей жизни? Даже мне  нет никакой  пользы.
Но  небесно-голубые  глаза Ульриха  почему-то  вызывают у  меня доверие.  Он
напоминает мне чем-то лейтенанта Фрэнсиса П.  Бэкона, и я соглашаюсь. Терять
мне, собственно, нечего.
     -- Это долгая история, -- начинаю я. -- Будете слушать?
     -- Я готов.
     -- Сколько вам лет, доктор?
     -- Двадцать девять.
     -- Вам приходилось слышать о покушении на Гитлера 20 июля 1944 года? --
спрашиваю, заранее зная, что он ответит. Конечно нет...
     Заговор 1
     Госпиталь,  невыносимо яркий,  колющий глаза свет.  Пациент начинает  с
трудом  приходить  в  себя, будто силится очнуться  не от сна,  а  от  самой
смерти.  Над  ним  склоняется  спасший ему жизнь хирург Фердинанд Зауэрбрух.
Наблюдает с профессиональным хладнокровием человека, рядом  с которым смерть
проходит каждый день. Полковник  Клаус Шенк фон Штауффенберг открывает глаза
и  пытается  сфокусировать   взгляд  на   лице  врача.   Постепенно  чувства
возвращаются,  и  он  понимает,  что  руки не  слушаются  его.  Острая  боль
пронизывает тело -- оно  словно насквозь  проколото булавкой, как  бабочка в
коллекции.
     -- Когда я  смогу встать?  --  первым делом спрашивает  он,  ничуть  не
рисуясь.
     --  Это зависит  от  многого,  --  неопределенно отвечает Зауэрбрух. --
Большинство ранений на теле  не более чем царапины, а вот чтобы восстановить
подвижность  обеих  рук, особенно левой  кисти,  потребуется долгий  процесс
реабилитации. -- Точно так  же рассуждали бы  о ремонте танка или пистолета.
-- Боюсь, придется прооперировать еще раза два, не меньше.
     -- Сколько времени это займет? -- настаивает Штауффенберг.
     --  Не знаю, -- твердо  отвечает  хирург. --  Несколько  месяцев. Может
быть, год...
     Штауффенберг  приподнимается, чтобы принять  более достойную позу и тем
самым сделать  весомее  свои  слова.  Яростно  смотрит врачу прямо в  глаза,
словно  перед  ним  враг  или предатель, и, превозмогая  приступ боли, цедит
сквозь стиснутые зубы:
     -- У меня нет столько времени. Меня ждут неотложные дела.

    2


     --  Лично мне все ясно, господа, -- говорит  генерал Бек тихим голосом,
но его тон не оставляет сомнений --  так бесшумный ветер  точит  и разрушает
камень в горах. -- Наша  единственная  надежда в том, чтобы освободиться  от
него.
     Никто  не осмеливается произносить имя  вслух  --  даже  здесь личность
фюрера вызывает у присутствующих чуть ли  не священный трепет, -- однако все
прекрасно  знают,  кого  имеет  в виду  бывший начальник Генерального  штаба
сухопутных войск.
     --  Другого   выхода  нет,  --   поддерживает  его  еще  один  генерал,
командующий берлинским гарнизоном Фридрих Ольбрихт.
     --  Нам срочно нужен исполнитель, -- заканчивает Бек, предусмотрительно
избегая произносить вслух слово "убийство".

    3


     10 августа 1943 года снова собирается petit comite (Узкий круг ) в доме
Ольбрихта.   Генерал  Хеннинг  фон  Тресков,   командир   элитных  резервных
подразделений  фюрера, прибывает  точно в назначенный час. После  выполнения
все еще принятых у заговорщиков условностей  хозяин и  гости  перебираются в
библиотеку.  Там уже сидит молодой светловолосый подтянутый офицер,  который
при виде их  вскакивает с места и  отдает  честь. Ольбрихт подходит к нему и
совсем не по-военному кладет руку на плечо.
     --  Генерал, --  обращается  он к  фон  Трескову,  нервно  улыбаясь. --
Позвольте  представить:   полковник  Клаус  Шенк  фон  Штауффенберг  --  наш
человек...


Рецензии