4. О самодурстве и любви

Почему они невзлюбили Векового?
Редкий, яркий талант — вот единственная причина их тщедушной ненависти.
Обычно молодые, женщины, в отличие от своих сверстников-мужчин, открыто и искренне ценят оригинальный талант, а с возрастом, обременяясь профессиональным опытом, врастая в корсет житейских убеждений, многие лица и того, и другого пола, а особенно те, кто считает себя незаменимым специалистом, знатоком жизни, всячески стараются препятствовать любому дерзкому начинанию. Вынужденная переоценка ценностей в пользу защиты прожитой жизни, высмеивание юношеского максимализма с позиций здравого смысла, а главное, бездарность — вот что неминуемо вызывает косность и зависть по отношению к способному коллеге. У женщин за сорок снисходительное отношение к таланту вы можете наблюдать сплошь и рядом, да и осемьяненные мужчины в последнее время не составляют исключения. Впрочем, я отклонился.

Не стоило мне рассказывать о конфликте с Савиной Вековому, но я привык делиться с ним всем, и в тот же день Сергей Юрьевич узнал, что "всплыла психбольница".
- Это самое неприятное, а все их шушуканья — чепуха,— задумался он,— мне они навредить не могут, вам разве, Аркадий Александрович, вы бы меня не защищали? Я молод, а вы... Ну, не обижайтесь! Я неудачно пошутил. Черт с ними! Мамонтовцы, сталинцы, савинцы — мало ли? А вы, я слышал, тоже меченый? Вас, говорят, выслали... выжили из Подмосковья за планы, и еще вы, кажется...
- От кого ты слышал?
- Ну, Аркадий Александрович! Вы задаете ненужные вопросы. Вспомните, чуть успел я появиться в поселке — мой драгоценный интим в мгновение ока стал общественным достоянием, а вы здесь, слава Богу, не первый год. Наши дамы наверняка знают цвет ваших пяток, не говоря уже о буйном прошлом. Из верных источников уз¬нал, извините, фамилии назвать не могу — дал слово,— разводя ру¬ками, по-савински заключил он.

Я коротко рассказал ему свою историю.
Да, действительно, в свое время я пришел к закономерному выводу: составлять планы уроков необходимо начинающим учителям, да и то первые один-два года. Мы загнаны в тиски жестких формалистических требований, кото¬рые не дают заниматься творчеством, то есть планировать свой урок не заданно, а произвольно, в зависимости от мышления и знаний учителя, сложности темы и индивидуальности учеников. Не секрет, что учителя перегружены "общественными обязанностями", контролем людей, которые зачастую никогда не имели собственной педагоги¬ческой практики или имели ее при царе Горохе.
Бумаги, бумаги, в которых из года в год одно и то же — планы, графики, схемы, мето¬дички, отчеты, программы — забивают сознание — и вот, из не осо¬бо жаждущего настоящей деятельности молодого человека, при по¬стоянной неустроенности и мелочных материальных заботах, вылуп-ливается в лучшем случае усталый скептик, в худшем — активный циник и приспособленец, насмешливо, но непреклонно возводящий бумагу и властное слово на ней в орудие, с помощью которого, так или иначе, можно добыть средства для существования.
Выпущены сотни учебников, но то, что на уроках преподносят учителя, чаще всего жалкая пародия на истинный процесс обучения.
В книгах есть все — благородство и мудрость, красота и примеры, главная задача в том, чтобы заинтересовать, зажечь учеников, научить их умению общаться с книгой, зародить в сознании уважение и любовь к знани¬ям.
Учителя (вдумайтесь) не свободны в определении своих сил и способностей! Тогда кто же ученики? И есть ли учителя?

Я много спорил, доказывая на фактах, разоблачал формалистов и, наконец, отказался вести планы. Этот отказ совпал с еще одним конфликтом, после которого директором было официально заявлено: "Или я или он".
Суть этих разногласий в следующем: директор решил основа¬тельно угодить, поставить обучение таким образом, чтобы большин¬ство учеников (как максималист он говорил "все ученики") шло на завод и стройки простыми рабочими и обязательно целыми класса¬ми.
Для обработки масс в коридорах и классах понавесили гирлянды крикливых лозунгов и плакатов, срочно расширили производствен¬ные мастерские, поступила безапелляционная инструкция настойчи¬во пропагандировать "простой, но благородный труд рабочего", неустанно воспитывать у подростков "рабочее сознание". Новая за¬тея развернулась во всю ширь, нужно было на уроках биологии вну¬шать, как полезно и необходимо физически трудиться, в доказательство, выдвигая тот факт, что постоянный физический труд создал из
обезьяны человека. И на английском дети пищали о стройках и за¬водах, составляли топики, как нужно укладывать кирпичи и штука¬турить стены; а я всю историю развития человечества должен был рассматривать как трудовой процесс, приведший людей к торжеству прогресса.
- Вы им рассказывайте, что Петр Первый был и плотником, и каменщиком, и... так далее, кем он там еще был? А смог бы он укрепить Россию, не занимаясь физическим трудом? Это же так ясно! Тысячелетия трудились крестьяне и пролетарий. А трудовые приме¬ры в годы первых пятилеток строительства социализма! Вот и проводите подобные параллели, вы же умный человек,— поучал меня директор.
Наши бойкие учителя литературы тем и занимались, что без уста¬ли вдохновенно изображали, как Павка Корчагин потерял последнее здоровье на стройке узкоколейки. Чуть ли не еженедельно проводи¬лись субботники, но что самое печальное — сверху одобряли всю эту затею, меня же, за противление общественным идеям, за недисципли-нированность и аморальность директор тактично уволил и, не найдя законной защиты и нового места, я был вынужден скоропостижно уехать.

Вековой выслушал меня внимательно, не перебивая.
- Самодурства везде хватает,— сказал он, когда я закончил.— Вот иногда думаю: откуда оно берется в новых поколениях, когда достаточно примеров в прошлом? От неграмотности, что ли? Тут еще и тщеславие, конформизм, как вы думаете?
— И это, но я заметил, что самодурство свойственно тем, кто не имеет собственных мыслей и от этого приспосабливается к любым требованиям, трусливо преклоняется перед властями. И что интерес¬но — образование тут роли не играет. Так легче быть сытым.
— Но в наше время сыты все!
— Но качество пищи относится к понятию сытости,— произнес я дикторским тоном.
И мы рассмеялись.

Настал черед Векового рассказывать о конфликте в прежней шко¬ле.
В отличие от меня, он не воевал с директором, а самозабвенно увлекал ребят литературой, походами, спорами и театром. Его пона¬чалу хвалили, но вскоре забеспокоились, заметив, что ученики стано¬вятся "больно языкастыми"; закрыли театр, потребовали исполнения программных требований, а после того, как один из старшеклассни¬ков на школьной линейке выступил в защиту Векового и три класса несколько дней в знак протеста не посещали школу, Сергея Юрьеви¬ча — "тайного и непосредственного организатора бойкота" — срочно перевели к нам.
— Новый адрес я так и не послал ребятам. Переписка — это уже не то. Они растут,— вздохнул он.

Я теперь с грустью вспоминаю наши чудесные вечера, наши дол¬гие разговоры.
Чаще всего Вековой приходил ко мне поздно — часам к девяти-десяти. Вечером он занимался репетициями спектаклей или вёл литературный кружок.
В те дни и я был по-хорошему занят, у меня созрела идея написать небольшую работу по истории. Давно я собирал материалы периода предвоенных лет. Пришло время чернил и бумаги. Необычайно увлекшись работой, я старался по окончании уроков побыстрее попасть домой. Покорпев над черновиками, обяза¬тельно к девяти часам я ставил на плитку чайник, резал хлеб, словом, обставлял всем необходимым для легкого ужина стол и ждал Веково¬го. Иногда он приносил свои ранние рассказы, я читал, хвалил, а он говорил:
— Разрываюсь я между двух огней.

В декабре, примерно перед самым Новым годом, он пришел ко мне явно расстроенный. Ему не сиделось на месте, я предложил про¬гуляться.
Мы молча прохаживались. Тоненько и сухо поскрипывал снег под валенками. На небе загорались яркие зимние звезды.
Сергей Юрье¬вич закрылся от ветра воротником своего потертого полушубка и шел чуть впереди меня.
- Знаете, сегодня произошла странная сцена. Наталья Аркадьев¬на, как это сказать, ну, понимаете, призналась в любви,— он оста¬новился и посмотрел на пробегающих мальчишек.— Мне совершенно ни к чему эта... это повторение. А я еще пошутил нелепо, говорю: да, Наталья Аркадьевна, вы выросли, а язычок у вас детский. Вы заме¬тили, когда она волнуется, то языком по губам водит?
Я молчал. А что я мог сказать? Вот, мол, Наталье Аркадьевне пора замуж, да и тебе, Сережа, женская забота не помешала бы. Глупо.
Он заглянул мне в глаза и улыбнулся.
- Ну, допустим, она любит меня. Но она произнесла свои слова с таким чувством, будто я ей остался должен. Ну, любят люди, нет же, стараются добиться полнейшего — женитьбы,— пытался шутить он, взяв меня под руку.
Мы вступили на узкий тротуар, соединяющий две части поселка. Здесь не было столбов с лампочками. Редкие куцые силуэты листвен¬ниц на очищенной от снега земле, вспученной темными мистически¬ми буграми кочек.
- Физиология, всевластная физиология. Любовь — дар, редкость. По-настоящему гармонично любят безвестные, те, кто живет как на празднике, жадно поглощая энергию любимого. Их любовь не под¬дается описанию, потому что описывать, в сущности, нечего, они — единое целое, единое существо. Знаете, иногда мне радоваться страшно. Слишком много гадкого мире. А любовь, бывает, затмевает правду.

Потом мы шли молча, ветер усиливался, и звезды меркли — одна подрожит, подрожит и гаснет, за ней другая, третья. Ветер все на-стойчивее, все грубее завывал в трубах, все наглее лез под одежду. Большая снежная туча двигалась с востока на поселок.
Мы поверну¬ли обратно. Теперь снег летел прямо в лицо.
- Я о правде!— закричал Вековой.— С ней так же трудно жить, как с красивой умной женщиной. Такая женщина требует постоянного внимания, о ней необходимо самоотречение заботиться и, что са¬мое важное и обидное,— стараться не выглядеть дураком и не пока¬зывать слабости. Ваша жена была красивой?!— донес ветер его воп¬рос.
- Мне теперь трудно судить!— ответил я криком.
Пока мы добрались домой, разыгралась пурга. Одурманенный вет¬ром снег — жесткий и колючий — дико и яростно метался по вспе¬ненным сугробам, по стонущей земле, слепо тычась в дома и изгоро¬ди.
- Вальпургиева ночь!— кричал весь белый Вековой.— Нельзя представить космический хаос, не видев настоящей пурги, да?!
Продрогшие и возбужденные, мы ввалились в дом.

Какое блаженство — хлебать горячий чай, обжигая озябшие крас¬ные пальцы о стекло стакана, когда, сбросив заледенелую одежду, усядешься у раскаленной дверцы печки и с каждым глотком счастливо чувствовать, как в тебе медленно и сладко расширяется живительное тепло! А за окном — убаюкивающий голос равнодушной к тебе пурги.
И Бог с нею, нынче она создает атмосферу уюта и благоду¬шия. Радостно! Желанно! Вечно!
Вековой в трусах нежился на стуле, шумно дул в стакан, улыбался, вспотевший, просветленный.
— Я почти всю жизнь провел в городе. Нет, вру, в армии был в деревне, но там, конечно, ничего подобного не было. Всегда мечтал о таких зимних вечерах с печкой: сидишь себе в буран, подбрасываешь душистые поленья и наблюдаешь, как их трескуче и жадно глотает языкастый огонь, и чай под думу долгую или беседа — все как теперь, и спокойно на душе, благоуханно.
- Давай выпьем?— я закутался в плед, достал из подполья поча¬тую бутылку простенького коньяка, плеснул в стаканы, и мы дружно выпили, помолчали...

- Все думаю о любви. Страстная любовь — это гибельно, хочется унизиться, даже счастлив унизиться, а отвергнут — комплексы появляются, не каждому подняться... Самая распространенная форма любви - влечение физиологий, в принципе, ее по незнанию и называют любовью. Любовь — нечто большее, в ней, если и унижение, то ра¬зумное, гордое... Что бы вы сделали на моем месте? Я о Наталье Аркадьевне?
Первым порывом было желание пошутить, сказать: женился бы, если бы да кабы... Но, увидев его серьезный и доверчивый взгляд, я мягко парировал:
- Мне не быть на твоем месте, Сережа. Года не те, да и на подобные ситуации... сколько ни живи, опыта не наберешься. У каждого по-разному.
- Да, да, вы правы... Вот я все думаю: нужно иметь семью и работать, оставаться деятельным, писать поэмы. Проверка на истин¬ность, на искренность. Да, так и должно быть. Но с кем? Мне однажды признавались в любви. Это особый случай, хотя бы потому, что девушки редко признаются первыми, а мне и подавно. Почему? А вы присмотритесь. У меня внешность полубандитская, не внушает дове¬рия, да и льстить я не умею, а тогда не до нее было... Хотите, расска¬жу?
Я кивнул и он, глядя в огонь, рассказывал:

- Учился я тогда в университете на втором курсе. Жил дома, вернее ночевал дома, а все остальное время проводил в общежитии у ребят или в библиотеке. Меня после неразберих первого курса, с пер¬выми солидными выпивками, непривычной сессионной суетней, по-верхностными знакомствами и идейными спорами, осенило — необ-ходимо читать, бесконечно читать, чтобы разобраться, куда же топа¬ет человечество и куда мое страдальное "я" устремляется? Я всегда читал много, я тут совершенно чокнулся, похудел, стал чахоточно кашлять, и моя суровая мама, перепугавшись, решила не выпускать меня из дома, запирала в комнате, чтобы после обеда в ее отсутствие никуда не уходил. Но я сделал отмычку и убегал. И вот...
Сергей Юрьевич задумался, отхлебнул чаю, опустил ноги со сту¬ла, звонко ударил по коленям, как будто подстегнув себя этим, заго¬ворил еще быстрее и громче.
- Сижу как-то в университетской библиотеке, читаю Толстого, отключился от мира сего, и вдруг девичий шепот: "Я вас люблю!". Вижу, рядом белокурая девушка виновато улыбается и так смущенно смотрит на меня. У нее, у Лизы, как потом она представилась, был замечательный взгляд — всегда с еле заметной грустинкой и ожиданием чего-то удивительного, что вот-вот произойдет и восхитит всех или кто-то одарит ее... Она была некрасива, это точно, но очень женственна, и одевалась, как школьница — всегда с какими-то бантиками, аккуратно и просто. Ну и вот! Я, наверное, криво усмехнулся, потому что выражение ее лица резко переменилось, сделалось решительным. "Пусть я глупо поступила. Знайте, что я хожу в библиотеку каждый день уже два месяца ради вас. Я знаю, где вы живете, как вас зовут, как учитесь, что читаете, я все-все про вас знаю",— эти слова она протараторила почти в полный голос. "Ну и что? Что же нам теперь делать? Если хотите вместе читать, приходите и сади¬тесь рядом. Больших развлечений я вам предложить не могу". Говорил спокойно, а самому лестно, приятно — признание, о тебе всё знают, тобой интересуются, следят! Я промучился с ней две недели, говорил о прочитанном, о жизни, о будущем, о чем только не говорил, болтун!

Сергей Юрьевич вздохнул. Я встал и подбросил дров в печку; он задумчиво наблюдал, как я шурудил кочергой в углях, и когда я сел на место, продолжал спокойно и тихо:
- Мы с ней каждый день читали за одним столом. Я одно, она другое. Правда, читал больше я, она наблюдала за мной, и ее про¬никновенный взгляд отвлекал, расхолаживал меня. Неуютно я себя чувствовал, стыдился. Она это видела и все равно приходила. Тогда я сказал, что такие свидания глупы и бессмысленны, что я не люблю ее. Сказал резко. Она и отравилась.
- Отравилась?!
- Ну, как это у них бывает — наглоталась таблеток, но успели откачать. Я узнал об этом через месяц. Она не приходила, я думал, что повзрослела или разлюбила, и вдруг получаю письмо: "Ты не полюбил меня, и я, наконец, поняла, как все было глупо, зря я открылась тебе...", "я специально выхожу замуж, чтобы быть такой, как все... люди дурнее, чем я думала... и все-таки спасибо тебе, я буду помнить наши свидания" и так далее в том же духе. Мне поначалу хотелось найти ее, "спасти" что ли, но я передумал, несколько раз встречал и не здоровался. Вы не подумайте, что я совсем тогда не замечал женщин, нет, замечал — независимо от своего желания пре¬небречь влечением, но боролся с собой, воспитывая себя, решил не растрачиваться на общедоступное. Я был очень занят собой, линял... и боялся ее, знаете, чувствовал, что она готова на все, а я сосунок еще и дать-то ничего не дам... Глупая история, да? Теперь я думаю - не нужно было с ней так грубо. К тому же через полгода я понял, что мог по-настоящему убить Лизу. Она, в отличие от меланхолич¬ных и эгоистичных несостоявшихся самоубийц, была чиста в своих чувствах. Потом я искал ее, но безрезультатно: она бросила учиться, куда-то уехала, говорили, вышла замуж, разошлась, не знаю... Оста¬лись одни воспоминания, и они почему-то, чем дальше во времени, тем дороже становятся... но это уже сентиментальность.

Я разлил остатки коньяка, мы выпили, и неожиданно в сильном побуждении он прошептал:
- Самое удивительное, через два года читальный зал отомстил мне! Понимаете?!
Естественно, я ничего не понимал.
- Я был на ее месте! Был!
Слезы заблестели у него на глазах, опомнившись, он вытер их ладонью.
- Я вас испугал? Зря я затеял этот разговор. Потом… Поздно. Я пойду.
Я, разумеется, его не отпустил, и он остался ночевать, согласив¬шись лечь у печи на раскладушке.
- А вы знаете, Аркадий Александрович, я эту историю выдумал. Сам не пойму для чего. Подобное было, но не со мной. Меня с первых взглядов не любят,— чем-то довольный, сказал он, когда я принес из комнаты постель.
Заметив, что он следит за реакцией на это неожиданное и не впол¬не уместное признание, я не нашел что ответить, буркнул: "Ну и ладно",— и взялся стелить постель.
- Славно натопили. Хоть кости погрею, как старый дед,— миролюбиво улыбнулся он напоследок.

Через десять минут я неслышно прокрался на кухню. Он спал: на левом боку, подтянув обе коленки к груди, не укрывшись одеялом. Я задвинул печную заслонку, посмотрел на его усталое, побледневшее лицо, поправил одеяло и тихонько закрыл дверь.
"Про то, что отомстил ему читальный зал, он не лгал, а как отомстил - можно лишь догадываться,— размышлял я, засыпая.— С какой болью он произнес последние слова! Жестокая боль, через край. У меня такого не было, хотя и есть что вспомнить. Ничего — время лечит..."

А за промерзшими стенами по-прежнему бушевала пурга, ветер гудел однотонно и уверенно; где-то вверху на крыше зацепившаяся за телефонный провод палка то недоуменно, то тревожно колотила по бедному шиферу, аккомпанируя убаюкивающей мелодии ветра.


Рецензии