Портрет Ричарда Львиная грива

Геворг Тер-Габриэлян
Перевела с армянского Зульфа Оганян

Портрет Ричарда Львиная грива
Редакция 2024 г.
Впервые опубликовано в сборнике «Площадь-подвал», 2012 г.
Памяти отца посвящаю
2012

Его отец, первый в республике врач Геворг Тер-Нахапетян был расстрелян, когда Ричарду было 13 лет. После этого он уже в школу не ходил. Слонялся по улицам, дрался, развлекался, жил-поживал.
Бедной семья не была; невзирая на обыски, отец в тайниках оставил довольно добра. Он учился в одном из европейских университетов, вернулся на родину в начале 20-х, и хотя жил в пору потрясений, тем не менее не страдал от жизненной неопределенности, от неразрешимых проблем даже в молодости; мозг его был нацелен на конкретику, подобно его необходимой и безоговорочно тяжелой профессии. Годами дело отнимало у него всю энергию, не оставляя времени для самоанализа, он не чувствовал, что мир рушится, не предвидел того, что произойдет с ним вскоре, поскольку не имел никакого отношения е политике и не понимал, что нельзя жить в ХХ веке вдали от политики, жить по старинке в новой действительности, не понял, не успел; его схватили, бросили в камеру, подвергли пыткам, требуя выдать товарищей и друзей – известных общественных деятелей республики. Человеком он был крепким, выдержал пытки и не понимая, чего от него хотят, не сказал ни слова о своих ни в чем не повинных товарищах. Далекий от политики, он не ведал, что можно стать трусом и предателем в обмен на надежду выйти на свободу, выжить и жить хорошо, и в один прекрасный день не выдержал, и послал следователей, заодно страну и всю родословную ее руководителей, получил положенную ему меру свинца прямо в кабинете следователя, после чего парни эти сели и задумались – как расположить окровавленный труп, чтобы шеф не распекал.
Ричард рос необычным парнем, он был талантлив, мог в уме делить и умножать четырехзначные числа.
Однажды в воскресный день, когда академик Тер-Арутюнянц пришел в гости к моему деду и Ричард в качестве близкого друга отца также был здесь, дед предложил академику расписаться на салфетке, затем позвал Ричарда, показал ему издали подпись, протянул ему ручку и сказал: - Покажи, на что ты способен. (От этом мне рассказал отец, я еще не появился на свет).
Академик Тер-Арутюнянц имел подпись длинную, трудную, витиеватую, узорчатую и всегда хвалился, что подделать ее невозможно. Ричард кинул беглый взгляд на подпись, вышел из комнаты, вскоре вернулся и подал деду другую салфетку. Тот не глядя протянул обе салфетки академику. – Ну, определи, какая из подписей твоя.
Академик перетасовал салфетки, недоверчиво посмотрел, удивился, всмотрелся и откинулся назад без сил: ему вдруг показалось, что, подобно подписи, жизнь его стала чужой собственностью в двух экземплярах, ему почудилось – сейчас войдет второй академик Тер-Арутюнянц, повеяло встречей с самим собой. – Если бы лишь один раз не подписался, мог бы поклясться, что обе подписи мои, - и добавил: - наверно, я раньше еще раз расписался у вас, только забыл об этом. – Ричард, - сказал дед, - ну-ка, распишись тут, - и протянул парню третью салфетку.
Ричард склонился над столом, обмакнул ручку в чернила и уверенно начертал длинную, косую, летящую ввысь громоподобную подпись академика, украсив ее затем всеми необходимыми завитушками.
Дед перемешал все три салфетки, и протянул их академику: - Угадай, какая из подписей твоя.
Академик всмотрелся, признал поражение и поднял руки вверх.
- Вот это дар.
- Погоди, - сказал дед. – Ричард, прочти одну из страниц этой книги.
Ричард взял в руки книгу, открыл ее на середине, мельком взглянул на страницу и вернул деду.
- Какую открыл страницу?
- Девяносто седьмую.
- Прочти.
Ричард прочел наизусть девяносто седьмую страницу от начала и до конца.
Академик Тер-Арутюнянц застыл в изумлении. – Кто ты, паренек? И кто твой отец?
- Это сын врача Тер-Нагапетяна.
- А-а… Сынок, ты талантлив и должен получить хорошее образование. Тебя ждет блестящее будущее.
Ричард был очень образованным, знал такие факты, книги и авторов, о которых дворовые мальчишки, рассказывал отец, и не слыхали. Когда дед усталый возвращался с работы, и Ричард бывал у них дома, то говорил: «Как хорошо что ты здесь, Ричард джан, посидим и поговорим с тобой», уводил его в свой кабинет, отца моего посылал за вином, и втроем они выпивали; отец пил мало, стесняясь деда, кроме того, не хотел, чтобы тот напивался, но дед и Ричард пили и пьянели, и когда отец говорил другу, что здоровье деда не позволяет ему столько пить, то Ричард отвечал, что сам он потому и пьет так много, чтобы тому меньше досталось.
Вся молодежь поколения моего отца знала и уважала Ричарда, и, кроме того вершила с ним тайные дела.
Отец с Ричардом были близкими друзьями, но, к сожалению, когда в 39-м году дед мой уехал из города и отсутствовал три года, семья оказалась в тяжелом положении, отец был вынужден в 14 лет начать работать, затем разразилась война, и за эти годы отец и Ричард разминулись, перестали встречаться.
Шел 44-й год. Отец мой недавно женился, его не взяли на фронт из-за язвы желудка, после военного училища он учился в театральном, и по вечерам работал. Внезапно потолок нашей квартиры дал трещину и частично развалился; лет десять назад в доме был пожар, и с тех пор стены и потолок прохудились, хотя с виду дом был крепким, и таким остался и по сей день.
Отец растерялся, не зная, что делать, для ремонта потолка нужна была балка от одной стены до другой, а она сломалась. Денег нет, недавно женился, жена болеет, потолок рушится, отец в печали и тоске шагает по улице, вдруг навстречу Ричард.
- О, привет, Александр джан, как ты?
Обрадовались оба, обнялись…
- Ричард джан, - говорит отец, - у меня все кувырком. Словом, рассказал о случившемся.
- Послушай, - говорит Ричард, - тебе повезло, что мы встретились. Вечером зайди ко мне, подумаем, что можно сделать.
Что тут можно сделать, бормочет про себя отец, вместе в детстве по улицам бегали, с сомнением он глядит на Ричарда, но тот удаляется, ничего не объяснив. Верно свистит, думает отец, хвастается, что может чем-то помочь. Но на всякий случай вечером идет к нему.
Ричард в компании друзей горячо обсуждают что-то, отец поздоровался с матерью друга тетей Асмик, спросил о самочувствии, а Ричард, заметив его, вышел в коридор и сказал: Александр джан, хорошо что ты пришел, вопрос решен, рано утром вместе пойдем получать балку. Пожав плечами, отец вернулся домой. По правде говоря, сомнения оставались. Ладно, завтра видно будет.
Наутро видит: стоит возле дома грузовик и сигналит, а рядом с шофером сидит Ричард – «влезай, едем». Подъехали к складу недавно открытого неподалеку «Особторга», Ричард показал охраннику какую-то бумажку, их впустили, там предъявил список, согласно которому тов. А.М.Тер-Габриэляну  (т.е. моему отцу) должны отпустить два ящика гвоздей, всякого инструмента, одно пальто, всяких консервов, и пр. и пр., и ко всему – трехметровое бревно. Получив все это и погрузив в машину, подъехали к дому. Здесь Ричард помог спустить бревно, сказал что завтра придет помочь установить его, сел в машину и отбыл с остальным добром.
Два дня спустя они красят потолок: отец стоя на стремянке, Ричард на ящике №. Ремонт закончен, Ричард явился, чтобы разрисовать потолок – ведь был наделен художественным даром. Увлеченно работает, изображает гору Арарат. Вдруг бабушка зовет отца, какой-то парнишка спрашивает Ричарда.
- Ричард, - зовет отец, - тебя спрашивают.
Ричард спустился, спросил в чем дело. Парень достал два диплома о высшем образовании, один полностью заполнен и с печатью, другой тоже заполнен, но без печати.
- Дорогой Ричард, можешь помочь?
- Александр, - сказал Ричард, - картошка у вас есть? – Найдется. – Принеси одну.
Достав из кармана складной нож, Ричард разрезал картофелину пополам, вдумчиво вгляделся в печать, потом начертил на половинке картошки что положено и приказал, - Принеси чернила. Погрузив кусок картофеля в чернила, подул на него и поставил печать. Подождал немного пока все высохнет, после чего оба диплома протянул парню. У парня глаза заблистали. – Спасибо, Ричард джан, ты спас человеку жизнь. – Носите на здоровье. Парень достал из кармана две старинные золотые монеты, положил на край стола и ретировался.
Ричард спокойно положил в карман эти монеты, снова поднялся к потолку закончить начатое.
Отец застыл на месте.
- Слушай, Ричард, что это за дела?
То рассмеялся.
- Неужели и бревно таким макаром получил?
- Ой, Арман джан, Арман…  И посерьезнел. – А ты знаешь каким образом бесплатно в такое время получить трехметровое бревно?
- Да не рухнет дом твой…
Отец посмотрел на потолок: все уже сделано, замазано, забелено. Что тут сделаешь? А Ричард вновь поднялся на верх шкафа и насвистывая продолжил на потолке нашего фамильного дома изображать гору Арарат.
***
Так отец узнал о новой профессии Ричарда. Чего только не делал Ричард благодаря своему таланту. В годы войны, когда становилось невмоготу, он подделывал чеки универмага «Особторг», получал товары и раздавал их друзьям.
Далее… Когда академик Тер-Арутюнянц вернулся из ссылки, у него не было диплома: потерял ли по дороге в лагеря, из дому ли похитили во время обыска и приобщили к делу, у жены ли остался. После ареста жена и дети отреклись от него. Вернулся – никого из старых друзей не осталось, всех забрали, кроме моего деда, который благодаря нескольким годам побега в Казахстан был жив еще, его «не тронули». И академик Тер-Арутюнянц, вернувшись из ссылки, первым делом зашел к нему. Ни одежды, ни денег, ни дома, ни работы – на работу не брали, говорили «нет диплома, значит врете что окончили Лейпцигский университет». Дед позвал моего отца – Александр, пойди и приведи ко мне Ричарда, скажи, я зову его. К счастью, Ричард был дома. Тут же собрался, пришел.
- Здравствуй, Ричард джан, проходи. Помнишь этого парня? – обратился дед к академику. У того тряслась шея, непроизвольно перекатывалось из стороны в сторону адамово яблоко; он посмотрел на Ричарда подслеповатыми слезящимися глазами.
- Не помню. Мы встречались? Наверное встречались… С глазами плохо.
- Встречались, встречались. Ты похвалил его, предрек большое будущее.
- Может быть.
Дед достал из ящика свой большой тисненый золотом диплом и протянул его Ричарду.
- Дорогой, произошла несправедливость, и на надлежит восстановить истину. Сможешь?
Ричард взял в руки диплом Лейпцигского университета, повертел его и сказал:
- Понадобится три дня. Придется доставать бумагу, это особая бумага.
- Ричард джан, сегодня вторник, значит среда, четверг, пятница, в субботу в этот же час ждем тебя.
Ричард вышел.
Вот так академик Тер-Арутёнянц снова устроился на работу, выдюжил, не помер, и годы спустя после смерти Сталина его оправдали, «реабилитировали», вернули звание академика. Никто, кроме этих троих, не знал, как все произошло. Давно уже нет с нами академика, как и моего деда. Эту историю поведал мне отец.
***
Ричард изготовил диплом и для себя. И на работу поступил, стал главным инженером большого завода. Через три года его забрали, каким-то образом узнали о фальшивом дипломе. Отец рассказывал, что на суде Ричард выступил с блестящей речью; отказавшись от адвоката, он произнес: - Три года подряд я работал с вами, руководил – Я плохо работал? Кто-то был недоволен тем, что мы производили? Напротив. Наш завод оказался в числе передовых. Если бы не история с дипломом, я бы вами руководил еще десять лет, и никому и в голову бы не пришло, что у меня нет специального образования. Что мы могли бы вместе создать! Так что же для вас важнее – дело, хорошая организация его или этот злополучный клочок бумаги? За что вы судите меня? За то, что три года подряд выполнял нелегкое дело? Отец говорил, что Ричард был великим оратором, из тех, кто действуют не только словом, но и интонацией, впечатляющей внешностью, убедительной осанкой. Вопрос в том, имеет ли право недобросовестный человек быть руководителем, если делает это успешно. С одной стороны, конечно же, человек, сотворивший себе фальшивый диплом, может сорваться и на другие фальсификации, и потому кто-нибудь безгрешный более достоин доверия. Но ведь главный инженер завода должен быть наделен фантазией, быть дельцом, артистом в своем роде… И что предпочтительнее, результат его деятельности или моральная сторона? С этой точки зрения мало найдется людей, занимающих руководящий пост, чья совесть, если она есть, не беспокоила бы их.
Наконец, чья вина, что Ричард не получил образования? И не только высшего, но даже среднего? Если был так блестяще образован, нигде не проучившись, то представьте, каким бы стал, окончив, скажем, Лейпцигский (ха-ха-ха) университет!
Как бы то ни было, с ним обошлись, можно сказать, милосердно, ведь был он сыном «врага народа»: сослали на несколько лет в Сибирь.
Долго в Сибири он не остался.
Как-то отца на улице кто-то окликнул:
-Александр! Повернулся на зов – перед ним коротко остриженный Ричард. Глаза у отца полезли на лоб – Ричард? Откуда ты? Неужели отпустили? Тот подмигнул: -  Отпустили, как же. – И что же ты? Сбежал? – Нет, дорогой Александр, будь спокоен, вернулся на законном основании.
Выяснилось, что одному из товарищей по ссылке благодаря амнистии пришла бумага об освобождении, а Ричард изучил ее, точно такую же изготовил для себя, и в конверте отдал товарищу, который из Москвы уже отправил ее по почте. Законным путем решение дошло до Сибири, и через 5 дней его освободили.
Некоторое время Ричард пробыл в городе, но ничем не заинтересовался и наконец зашел к отцу и сказал: - Уезжаю. – И куда же? – Не могу здесь оставаться, не выдерживаю. Ереван для меня слишком мал – перспективы не те.  Поеду в Москву, посмотрю, что там можно сделать.
И уехал.
***
Отец ничего не знал о Ричарде ровно 20 лет. Лишь раз, узнав из газет о человеке, ограбившем в Ростове пять крупных магазинов, которого поймали наконец и приговорили к смерти, а звали его Ричард Тер-Нагапетян, затосковал и рассказал маме, каким хорошим талантливым человеком был друг его детства Ричард, и как печально, если грабителем оказался именно он. История эта случилась в середине 60-х. Прошло с тех пор более десяти лет. Мы были в доме отдыха на берегу подмосковного озера Сенеж. Как-то я плавая в озере, родители велят мне выйти, уже час обеда, но я упрямлюсь. Вдруг на берегу кто-то обратился к отцу: - простите, вы Александр? Застигнутый врасплох отец обернулся. Перед ним стоял мужчина богатырского сложения, с пепельной гривой и странной двойной бородой с двумя отдельными концами.
- Ричард! Неужели ты?
- Да, Александр джан, это я.
И двое стареющих мужчин обнялись и расплакались. Отец позвал плачущим голосом:
- Нелли, Нелли, скорее, иди сюда скорее.
Мама поспешно подошла к ним.
- Нелли, знаешь, кто это? Как ты думаешь – кто? Я тебе столько рассказывал о нем, угадай, если сможешь.
Мама внимательно оглядела живописную фигуру, стоящую рядом с мужем.
- Ричард Тер-Нагапетян.
Ричард окаменел от изумления.
Мне тогда было десять лет, и я наблюдал эту сцену, стоя в воде, поскольку так и не вышел на берег, а родители на какое-то время забыли обо мне.
Вот так дядя Ричард снова вошел в нашу жизнь. Он был богат, доброжелателен, окружен высокими красивыми женщинами, сидел за рулем автомобиля «Шевроле»… Выяснилось, что он был не тот разбойник, которого расстреляли, хотя Ричард знал его и даже подумал, что в Ереване решат что это он и есть – увидев имя-фамилию в газете.
Проживал он в Ташкенте, стал скульптором, был женат, но развелся, сын его женился на американке и пребывает в Америке. Здесь он со своей очередной красавицей и друзьями – четой скульпторов, заехал просто так, на денек, для времяпровождения.
- Ричард, а тот свой дар сохранил? – спросил отец, что-то неопределенное изобразив пальцами в воздухе, но Ричард прервал его, глазами указав на друзей.
Тем летом я обрел нового дядю, живущего в далеком Ташкенте и присылающего нам под Новый год разные сухофрукты и изюм, а также красивые издания восточной поэзии. Приятно было иметь такого могущественного дядю.
Вскоре он стал время от времени наезжать в Ереван. Останавливался в правительственной гостинице «Раздан». В его распоряжении был черный автомобиль, а сам он окружен лицами высокого ранга. Был на «ты» с начальниками отца и многими членами правительства. Из-за болезни сердца ему нельзя было вести слишком активную жизнь, но он вел – рестораны, банкеты, приемы… Уставал, сбегал к нам, но хотел он этого или нет, за ним тянулся, как бы виснул на двух концах его бороды шлейф шума, утомительного острословия высшего света. С моим отцом они часами вспоминали детские годы, старых знакомых, говорили о том, что с кем случилось за эти годы, но внезапно ему звонили и звали в какой-то ресторан, или звонил он, выяснялось, что давно его ищут…
- Ричард, где ты, мы уже обыскались, ведь хаш стынет.
И он шел и тащил за собой моего отца, который боялся его обидеть и следовал за ним, чтобы к тому же немного проследить, попридержать его, но, как только удавалось, сбегал и приходил домой усталый, недовольный, а поздно ночью звонил Ричард и рычал в трубку – Опять сбежал?
… Бывало, приходил к нам с друзьями, пузатыми громадинами в кожаных плащах, и в доме начиналась беспокойная суета, мама на кухне недовольно морщилась, спешно посылая меня за водкой, но они надолго не задерживались, вскоре уходили, чтобы поспеть и в другие места.
Сложным, сложным человеком был Ричард Тер-Нагапетян, подобно двум концам бороды своей – одновременно искренним и сердобольным, но и актером, канатным плясуном, у меня создавалось впечатление, что он представлял наш лагерь в лагере противника. Мы – это родители, их друзья и знакомые. «Враги» - все эти странные люди, смысл жизни которых я никак не мог воспринять. Во имя чего они живут – не мог понять. Их жизнь мне представлялась суетной, какой-то осколочной, хотя, как мне казалось, с их точки зрения именно мы были таковыми – мелкими, суетливыми, неуверенными в себе попрыгунчиками. Всякое слово отражалось на наших лицах, я видел это, наблюдая за беседой родителей с их сослуживцами; каждое слово, произносимое ими, было лишним, слишком пылким, пафосным, будто это их последнее слово, говорили, будто совершали открытие, тогда как плыли в океане бесконечных словес. Люди, окружающие Ричарда, старались каждое произносимое слово выделить из тысячи слов таким образом, чтобы оно было полустертым, обычным, распространенным, не выражающим, но скрывающим что-то. И, кстати, лица их при этом сохраняли неподвижность. Шутки их не были шутками ради шутки, они таили в себе иную цель. Они мне напоминали моих одноклассников: среди них были «тузы» - самые сильные ребята, у тех – тоже: мы принимали самодовольный и самодостаточный вид для сокрытия собственной неуверенности и несвободы, те – тоже. У нас было свое окружение, свой язык и обряды, вне которых чувствовали свою уязвимость и спешили вернуться в свою атмосферу, те – также. А дядя Ричард напоминал мне… самого себя; он, как и я, был иным, ранимым, но каким-то образом вынуждал себя приспосабливаться к окружающим, как я – к своему классу. – Но зачем? Кто заставлял его? Какая ему была выгода? Ему все это опротивело, но борозда была глубокой, выбраться из нее трудно. И куда выбираться? Как-то он сказал: будь он гражданином другой страны, то стал бы блестящим адвокатом, это его самая заветная мечта, но, к сожалению, у нас адвокаты не в чести. Он мог бы стать адвокатом-оратором, деятельным, решающим вопросы, а не слезливым побочным элементом…  «Знаю, адвокаты и у нас делают важное дело, но мне хотелось бы быть не склонившим голову кротом, а скакуном с гордо вздыбленной гривой. …Не приспосабливаться к правилам игры, подиктованным «теми», а самому диктовать их, менять их лишь единым выступлением, после чего в кодекс вписывали бы новую статью… Но я живу в этой стране и в другой не смог бы прожить…» «А отчего ты не едешь в Америку, к сыну?» «Там я бы не выдержал… И кто меня отпустит? Не та биография. Стараюсь лишний раз не напоминать о себе».
Он был умен, сведущ во всем настолько, что знал что почем в этом мире. Но был человеком пылким, с горячей кровью, и прожитая им жизнь, близость к сильным мира сего, к которым он не принадлежал, делали его особо циничным. Язвительно отзывался обо всем, рассказывал притчи, перебивая других, нетерпеливо отметая в сторону чужое мнение, не слушая возражений… Нелегкий был человек Ричард, вскоре утомлял окружающих, я тоже быстро уставал и старался по возможности меньше общаться с ним. Когда он приходил к нам, я быстро закрывался в своей комнате и читал. Я чувствовал себя с ним свободно, не старался скрываться. На его нападки, перебивающие чужое слово, можно было отвечать лишь побегом, или тоже пресекая его речь. Я обращался с ним весьма вольно: мог ответить или не обращать внимания на его вопросы. С иными взрослыми людьми я бы не осмелился так поступать. И он со мною специально никогда не возился. Он лишь видел во мне, казалось, родственника… Был мне дедом? Даже бабкой? Вот он я, перед ним - отец что-то рассказывал ему обо мне, и это все. Тем не менее был уверен, что он любит меня, считал, что, отбросив внешнюю кожуру, мы попросту не успели еще, не нашли подходящего времени чтобы подтвердить друг перед другом нашу родственную близость, а это и так очевидно; он ведет рассеянный образ жизни – дело хозяйское, но остается неоспоримым то факт, что он мой дядя. Мама иногда, попав в ловушку, спорила с ним. Например, он любил страстно утверждать, что прими армяне в свое время мусульманство, они избежали бы погромов и жили до сей поры нормально, стали бы нормальной нацией. Сохранили бы свою государственность, создали бы культуру… Мама пробовала оспорить это, что представлялось мне лишенным смысла, я считал бесполезным спорить с 40-летним человеком с целью изменить его мнение; если его мысли не совпадают с твоими, незачем зря тратить время, мозговые извилины его затвердели, замкнулись на этих старых взглядах. Я был очень высокомерен в отношении взрослых.
Глаза Ричарда были маленькими, запавшими и красноватыми и одновременно внимательными. Превосходные черные костюмы и разделенная надвое борода делали из него синьора командора, генерала средневекового ордена крестоносцев. На костюме не доставало лишь сверкающей круглой звезды этого ордена. Как-то в Москве он появился в праздничном наряде архиепископа, и прихожане церкви подходили к нему за благословением. В Средней Азии он воздвиг ряд памятников политическим деятелям, удостоился государственной премии. Отец в беседе с ним начинал перебирать знакомых ему красивых возрастных дам, уговаривая Ричарда вернуться в Ереван, обосноваться тут, жениться, построить дом… - Какая разница, - Ричард нетерпеливым жестом прерывал советы отца, - какая разница, где жить – здесь или там, раз есть самолеты… Теперь, Александр джан, когда я вновь обрел тебя, познакомился с Нелли и Геворгом, буду здесь часто, без вас долго не выдерживаю. Теперь я знаю, к кому прихожу. Думаешь, они (неопределенный жест в сторону) мне нужны? К ним я прихожу? Нет, лишь к вам. Без вас не выдержу ни единого дня, сердце разболится. Поэтому так часто захожу, чтобы хоть на минуту взглянуть на вас. Нелли джан, прости за лишние заботы…
- Какая забота? О чем ты? Ты родная душа для нас…
- Что же касается того, чтобы обосноваться здесь… Там у меня большая квартира, огромная мастерская, женщины, к которым я привык… Возможно, когда окончательно состарюсь, приеду провести с вами последние годы жизни. А пока раз в два месяца буду приезжать чтоб свидеться с вами.
***
Внезапно мы узнали, что в Ташенте у Ричарда случился инфаркт, он уже месяц в больнице, состояние тяжелое… Получили от него письмо – заполненные мелким почерком 5-6 тетрадных страниц. Отца письмо сильно взволновало. Собираясь в заграничную командировку, он наутро, отправляясь в аэропорт, достал свой дорожный кошелек, положил туда фотографии – мамы, ее родителей, мою (без их он не выходил из дома), и вдруг спросил сам себя: - А где же письмо Ричарда? Оно лежало на столике рядом с кроватью. Это письмо отец тоже взял с собой. С тех пор он с ним не расставался, как и с нашими снимками.
… Каково армянину в чужом краю? Трудный вопрос. Потому прежде всего лучше ответить, что такое армянин вообще. Литература пока у нас единственная этнография, она еще никоим образом не стала наукой. Составляя интересный, поучительный реестр национальных обычаев, особенностей культуры, литература упускает нечто важное, то, что делает нацию нацией, сообщая свойственную только им духовность армянину, русскому, грузину, еврею, турку… Не систематизируя эти качества, хорошая литература тем не менее умеет передать душу народа. Дело в том, что с точки зрения этнографии армянином является именно сам этнограф. Подобным образом с точки зрения историографии настоящим армянином кажется тот, кто интересуется собственной историей. С точки зрения филологии армянин это филолог, поэт, знаток литературы… Это странная, но закономерная трансформация. Да, армянин действительно - патриарх, крестьянин, рабочий, странник, репатриант… Армяне это все хорошие люди, хорошие армяне… А как быть с плохими армянами? Кто они? Или это не армяне? Физик, не считающий своим долгом интересоваться историей нации – кто он? А многочисленные музыканты, не играющие на национальных инструментах, не располагающие временем заняться чем-либо, поскольку должны без конца работать, работать и учиться, для приобретения среднего профессионального уровня… А заводской рабочий, весь рабочий класс, а все те, кому недосуг заниматься этими вопросами, кто они?.. Кто же они? Ведь они также армяне, интересуются они этими вопросами или нет. Если ты уже пришел к чему-то, то зачем это обсуждать? Обсуждают, когда чувствуют половинчатость, сомнения, неуверенность…
Что есть армянин в чужом краю? Не за рубежом, откуда нет возврата, и ты, сам того не замечая, начинаешь поклоняться чужим идолам и обрядам – легким, необязательным, необременительным обычаям. Они даже не мешают, не вызывают протеста, хочешь следуй им, а забудешь, они о себе и не напомнят. И нет времени для переживаний. Возврата нет. Иная жизнь. Успеха тебе, Родина… Но когда это рядом, в нашей великой стране, буквально под носом. Можно всегда вернуться к себе, но… куда? Кого ты покинул? Мать умерла 20 лет назад… О чем грустить, когда атмосфера сходная: те же учреждения, автобусы, газ, рожи… Часто встречаешь соотечественников, говоришь с ними на родном языке, все тебя знают, здесь ценятся деньги и хорошее к тебе отношение, захочешь станешь дельцом, а нет – трудолюбием добьешься желаемого… Дороги открыты. И еще – женщины, женщины, женщины… Выпивка, выпивка, выпивка. И слова, слова, слова. Люди, знакомые, дела, работа. Мир велик, и ты сам себе хозяин. И никому ничего не должен.
Дома у тебя нет как нет, хоть десять, хоть двадцать квартир разменяй, можешь и дачей обзавестись, или единовременно несколько квартир и семей иметь, и пусть сын твой кроме слова - ;;;;;; (отец), и не знает по армянски других слов, но неизбежно тебя гложет изнутри тоска по отчему дому, нематериальная, нереальная, «эфирная» тоска. У тебя нет дома даже по сравнению с нами, сменившими свои дома на многоэтажки и замуровавшими себя в них, и в некоем прошлом остались Айгестан, виноградники на месте Лебединого озера, бесконечные ряды фруктовых садов там, где ныне улицы Саят-Нова и Ханджяна вплоть до Норка, и речка Мамур посреди города, куда ходили купаться с Александром, и отец за это наказывал тебя, говоря «сколько раз повторять – не ходи без взрослых за город». Сегодня речка, замурованная в трубу, течет под Лебединым озером, вдоль Оперы, подчас в сезон весенних и летних ливней, покрыв газоны и вырвавшись на волю, превращается в небольшой водопад у решеток Оперы и течет к улице Туманяна, затем вниз к улице Тер-Габриэляна, бывшей Туманяна, в свою очередь бывшей некогда улицей Ленина, а нынешняя улица Ленина это бывшая Сталина… течет вниз до школы имени Чаренца, на месте которой был раньше кинотеатр «Безбожник» на месте церкви, во дворе которой товарищи отца как-то собрали самолет… Парень по имени Рубен был помешан на технике, организовал-собрал ребят этого района, в течение нескольких месяцев собрали нужные части, а отцы в этом им помогали… Крепкие крылья из вощеной бумаги, не так ли? Отец Терика был народным комиссаром, по его приказу отпустили авиабензин. Двигатель уже грохотал, винт завивал воздух, самолет дрожал, силясь оторваться от земли, но крыльям не хватало простора, двор не давал его… Вновь разобрали самолет, чей-то отец договорился с аэродромом, там вновь собрали агрегат, но он уже не заработал, так должно было случиться, и нечему тут удивляться… Или… Самолет был готов, но где-то узнали, что ребята хотят лететь, запретили, «кто вам такое позволил?», самолет отняли, боясь, что надумали парни сбежать в Турцию… Их отцов забрали, вывели из строя, сам Рубик уехал учиться в Москву, стал инженером-конструктором, лауреатом госпремии СССР, скрылся из виду, но годы спустя приехал в командировку в Ереван… Нашел моего отца, вместе они пришли к нам домой – это был маленький человек, с квадратной головой, смешной и странный. Вместе с отцом они молча пообедали, потом сидели и молчали, и когда я отходил от них, мне казалось, что Рубик наконец-то что-то сказал, казалось, что до ушей моих донесся его таинственный голос, и я поспешно возвращался, но он по-прежнему молчал, «наверное голос у него слишком тонкий, тихий, неслышный», думал я, наблюдая за бесплодными потугами отца завести беседу. – Да, Рубик джан, такие вот дела… Годы, годы… Он похлопывал по коленке Рубика, и вновь воцарялось молчание, затем отец, припомнив что-то, говорил – А помнишь?..
И отец рассказывал что-то, скорее себе или мне, чем этому светловолосому, лысеющему человеку, который молчал, уставившись на некую точку на стене нашей комнаты. Может на полотно Минаса, может на светящуюся точку на раме. Когда отец после безнадежного молчания с новой силой и воодушевлением восклицает «а помнишь», его собеседник на мгновение поднимает глаза, но, не выдержав напряжения, тут же опускает их… От всего этого я сбежал в свою комнату, не понимая, отчего в горле у меня комок, содрал сгоряча засохшую корку на руке, пошла кровь, и высасывая и чувствуя вкус ее, стоял у окна моей маленькой комнаты, наблюдая сероватые сумерки города и красный закат, просачивающийся между стенами домов, ощущая всем естеством странное общение друзей в соседней комнате, я вдруг понял, что в мире царствует тишина, и нет слов, кроме тишины, а книжная страница – это то, что между строк, белые полосы между словами, буквами, строчками, подобно белым зубам на черном фоне, а не каракули на безупречной белизне, которая не пачкала, а окружала нас  подобно все заглушающему облаку, каждое мгновение прожитого это невысказанное, но могущее быть выраженным и произнесенным, это была Великая Тишина, и я понял, что слова звучат и истории повествуются лишь до края, границы тишины, и до тех пор, пока это соизволит допустить  Великий Отпускающий, и частью этой тишины, сквозь нее проходят и нападки дяди Ричарда, ненасытное стремление прервать собеседника… Я подумал, что, наверное, для того чтобы познать вкус этой тишины, человек должен произнести-израсходовать миллионы слов, и дядя Ричард пока не оплатил сполна свой долг, а Рубик (он был телом так мал, что не получалось называть его дядей) закрыл его и мог уже молчать, только после обретения такого права  человек произносит истинное слово, слова проверяются молчанием, и остается то, что должно остаться, и мы вынуждены принять это, даже если слово это одно, даже если это пустота, иначе поступать будет трусостью.
Мама посетовала, мол, нечем угощать, а он гостей приводит, не может иначе, не может. Затем рассердилась на странного гостя: уже полночь, а он все сидит, а в три ночи, когда я шел в туалет, то видел из-за полупрозрачной занавески фигуры отца и Рубика, и вновь мне показалось, что он все же говорит что-то, ибо отец усмехнулся, любовно глядя на гостя, а когда проходил мимо спальни родителей, слышал, как мама, ворочаясь в постели, пробормотала «ну и толстокожесть».
Утром отец пошел на работу после бессонной ночи, а Рубик покинул Ереван. Как знать, появится ли вновь. «Течет Мамур по асфальту, унося с собой пыль и опилки, вода при этом всегда бывает черной, проезжающие мимо машины сыплют к небу искры и проходят сквозь стены из брызг, а осведомленные говорят: «опять труба лопнула».
Это и есть твой дом – асфальт, машины, память, жилище, называемое квартирой и заменяющее дом, здание-улей для тебе подобных…
Но у них нет даже подобного дома, у тех, кто в Москве и Ташкенте живут в своих комфортабельных просторных квартирах, прохладных, напоминающих заграничные, по-современному оборудованных дачах, и шагают они по жизни, затаив в душе тоску по отчему дому, надежду обрести его, более эфемерную, чем небрежно вырванные странички из тетради в кармане отца – это прерванное молчание.
***
Спустя несколько месяцев дядя Ричард вновь приехал в Ереван. Был все так же блистателен и громоподобен, но концы раздвоенной бороды как бы обвисли и совсем побелели. Вновь он был окружен массой непонятных людей, снова шествовал из ресторана в ресторан, при этом сетуя, что он больше так не может, должен соблюдать режим, спать, нормально питаться, принимать лекарства. И он сбегал от шумных сборищ, приходил к нам. Но и дом наш не был самым спокойным уголком в мире, звонили и приходили друзья моих родителей, садились и шумно общались, а Ричард вновь оказывался в центре внимания. Я уже принимал участие в их беседах, я почти покончил с детской яростью и неприятием по поводу того, что люди собираются ради бессмысленного общения, всего лишь для того, чтобы вкусно поесть и провести время… Я избегал людских группировок, даже товарищеских, предпочитая с каждым из друзей общаться отдельно. Но у жизни свой распорядок, я начал интересоваться красивыми девушками, я искал их, они будто магнитом притягивали меня, и стало ясно, что их можно найти там, где шумно и людно, и среди этого шума можно наткнуться на где-то затаившуюся в уголке прелестницу.
Однако взрослые приходили со своими женами и вовсе не с целью находить красивых женщин, ибо уже нашли для себя самых лучших из них, и меня озадачивало то, что они радуются еде и питью, а также разговорам, беседам без конца… Это было для них отдыхом после бурного рабочего дня, позволяющим отвлекаться от бумажных проблем. Меня даже стали иногда интересовать их беседы, байки, мнения о жизни вообще, хотя тем не менее я не мог отрешиться от сознания, что если, черт побери, вас здесь собралось столько хороших, любящих друг друга людей, почему бы вам не собраться и не перевернуть мир.
А женские разговоры… Бр-р… Они часами могли обсуждать самые мелочные вопросы, например, форму пуговиц на чьем-то наряде – «пуговицы и смысл жизни» - этой теме посвящались долгие беседы, приводились примеры, поучительные истории, которые с богатыми подробностями дополняли основную тему… Я бежал от этого на кухню и спрашивал у матери:
- Но почему хорошие люди могут говорить о таких пустяках, неужели так будет в течение всей моей жизни?
Мама никак не утешала меня:
- А ты как думал?
И продолжала нарезать колбасу.
Иногда собравшиеся говорили о политике, несправедливостях жизни, и я чувствовал, что это единственно важные темы, но говорили они об уже случившемся, твердили, что это все надоело, и мне самому вскоре все это надоест, как пойму, что ничего изменить невозможно; сами они редко пытались что-то изменить, и если боролись, то не ценой своей жизни, не для того, чтобы мир перевернуть, они дорого ценили свое бесспорное право на такую короткую, но счастливую жизнь.
***
Был прохладный июньский вечер, настолько удивительный, что трудно было по достоинству оценить его. Казалось, человеку суждено сразу стать гениальным от него, но он был единственным, и такому вечеру предшествовала духота, и люди рассредотачивались и дремали, не в силах использовать как надо, до конца этот вечер, а он проходил, одно прохладное дуновение за другим, и ты задумывался о том, что начинаешь жалеть уходящие мгновения, а это признак старости. Раньше я мог потратить их, эти мгновения, на бессмысленное времяпровождение, лечь спать, если пришел домой уставшим, но не стал бы проводить время безвольно у окна, не в силах выйти прогуляться  или подумать-сотворить что-то… Казалось, сейчас пойму, что к чему… Вспоминал и забывал что-то, это повторялось, и я не успевал удержать его в уме… И в это самое время пришел к нам дядя Ричард.
- Айк джан, отец твой говорил «не получится», но я сказал «получится», и действительно получилось, как думаешь? – обратился ко мне с порога, даже не поздоровавшись, вошел держа в руке маленькую статуэтку – это был бюст Высоцкого. Поставил на полку, стал обозревать его с разных ракурсов.
- Отца нет дома?
- Спит.
- Пусть отдыхает. Я посижу с тобой.
- Я приготовлю кофе.
- Не надо. Мне нельзя кофе. Принеси мне стакан холодной воды. Ну как, нравится?
- Нравится. 
Ричард обрадовался, был на седьмом небе: - Дорогой, твой отец не разбирается в искусстве, говорил, что маленький памятник не прозвучит, даст искажение… Он слегка задыхался, говорил быстро, но с паузами, то ли от плохого самочувствия, то ли в желании правдаться. Он постоянно так говорил, прерывая собеседника, не давая ему возразить, хотя я с ним не спорил никогда. Он так говорил с тех пор, как вновь объявился в жизни отца, и до инфаркта, и после выздоровления, и тогда, когда жил в Ташкенте, и когда вернулся в Ереван уже навсегда, - его высокие покровители умерли то ли своей смертью, то ли лишившись своих постов; Ричард сбежал в Ереван, оставив все имущество, может продал, не знаю, сбрил свою удивительную бороду, будто маскировался, спасаясь от преследований, заметал следы, будто в Средней Азии был замешан в чем-то, в каких-то нечистых сделках с теми, кого сместили – все это не исключено. Сбрил бороду, чтобы не узнали, а борода эта пугала детей, пока их не уверяли, что это не Бармалей, а дедушка Мороз, и они верили, ибо борода действительно была весомым аргументом в пользу этой версии, он прибыл в Ереван, поселился в гостинице «Ани» - больше жить было негде.
Не знаю, чего я ждал от него, наверное, мудрых речей, а он так же шутил, сыпал мелкими циничными остротами, наедине со мной рассказывал сальный анекдот, смешивший нас обоих, или сплетничал об общих знакомых. Обладал он особым качеством – не жаловался, хотя дела шли не больно удачно, вел себя как прежде, и скрытность эту я понимал. Был и болтлив, и молчалив. По-женски любил спорить по мелочам, кричал и взвизгивал как склочник, а о важных вещах по-мужски молчал. Мелочами были утомительный национальный вопрос, несправедливость на государственном уровне, такой-то художник талантлив, или бездарен, а важным было его положение в этой жизни, дальнейшие деяния. Разумеется, Ташкент город хлебный, и там он воздвиг замечательные памятники после того, как вышел из тюрьмы и захотел вернуться в Ереван, а здесь его не приняли, вычеркнули из членов Союза художников как «левого» и антисоветского скульптора, хотя стиль его являлся полной противоположностью левым, напротив, он был вполне «правым», представителем старого традиционного реализма, даже классицизма, но не был пустопорожним, даже вопреки желанию в его скульптурах проявлялись какие-то идеи, хотел быть лояльным, нейтральным, объективным, но какая-то маленькая мысль-чертенок тем не менее высказывалась, и не принималась в Армении, и он тогда обосновался под крылом своих среднеазиатских высокопоставленных покровителей, давших ему хлеб и кров, предоставивших возможность творить… А что еще нужно бедолаге мастеру?
Я думал, он пришел показать нам скульптурный портрет Высоцкого (он его сразу же подарил нам), а он все сидел и сидел долго, раскладывал пасьянс, смотрел телевизор, отказался от ужина, но долго беседовал с нами… Его Высоцкий немного смахивал на обезьяну, или синантропа, или, что одно и то же, обиженного гримасничающего ребенка. Высоцкий был изображен в роли Гамлета. Хоть всего лишь бюст, но казалось, что облачен он в римскую тогу; мне был привычен Высоцкий с длинными волосами, но короткие шли ему больше. Хотя принято было изображать его в роли Гамлета, но скорее это был Гамлет в роли Высоцкого, образ был моложе скульптора на 20 лет. Странный выбор. До этого Ричард предпочитал исторические темы, значительные события, давно умерших известных людей… Но все же закономерно, что переселившись в Ереван, Ричард начинал с нуля. Несмотря на преобладание в его творчестве перечисленных тем, он не собирался оставаться верным старым предпочтениям. Ныне он свободен.
Линия шеи и плеч портрета вполне классическая, в ней есть что-то лебединое. У бюста с поворотом головы на 1/3 сквозь типическое, «кесарское» странным образом проглядывало обезянье, недовольное выражение лица, бесконечно далекое от классики. Герой будто восставал, не хотел быть воплощенным в памятнике. Шея устойчиво окаменела, но он морщил лицо, не соглашаясь.
…Ричард боялся оставаться один в гостиничном номере. Вчера ночью опять покалывало сердце. Хотя все женщины, служащие в гостинице, были ему знакомы, с ними он проводил вечера, обращался по имени, и все же боялся ночью лечь, заснуть и…
Сейчас он одинок, тогда как прежде был окружен друзьями и, здоровый, бешеным галопом скакал по столице, влача за собой шлейф почитателей… Пузатики из его окружения исчезли-растаяли, как свеча, растворились в солнечном водовороте, вокруг него еще кружились какие-то старые друзья, но в основном новички, выводящие его из себя сплетнями, поднося свои влажные губы к его большим как рупор ушам, а Ричард волновался и, не в силах сдержать себя, изрыгал проклятия налево и направо на головы сплетников… А по ночам он был одинок в маленьком гостиничном номере, жертва прихотей громыхающего холодильника…
- Если почувствую себя плохо – позвоню, - сказал он наконец, мы с этим условием простились с ним в темную летнюю ночь (ветер утих, прохлада испарилась, все замерло, погода способствовала сердечным спазмам), он ушел около часа ночи. Примерно в половине третьего, когда мы собирались отойти ко сну, раздался телефонный звонок. – Александр джан, мне плохо, приди. Отец снова надел брюки, мы с ним вместе вышли и по спящему городу, обогнув Лебединое озеро, по Саят-Нове через пять минут вышли к гостинице. Он сидел в коридоре, рядом с дежурной, чтобы не быть одному. Неотложка уже уехала. Зашли в его комнату. На письменном столе он разложил газету, на ней инструменты – занимался мелкой пластикой в ожидании мастерской, обещанной другом. Тот переехал в Москву, и собирался оставить Ричарду свою освободившуюся мастерскую. Посидели у него около часу, поговорили о том, о сем, перед уходом наказали позвонить, если что. «Хочешь, посидим еще», - сказал отец. – Нет, Александр джан, уходите, спасибо, что пришли, идите спать. Я сейчас приму таблетку снотворного и тоже лягу. А тебе утром рано вставать.
В восемь утра позвонили из гостиницы, сообщив, что Ричарда увезли в больницу.
В больнице он лежал долго, не торопился выписываться. Потому мы купили фруктов и навестили его. Больных было много. Они бродили по коридорам, никто не стыдился выставлять напоказ свои увечья. Здесь было грязно, неприятно. Молодостью и свежестью и не пахло. Тусклый свет и больничный запах делали людей какими-то кислыми, или заквашенными. Даже молодые здесь выглядели стариками, отказавшись от желания совершенствоваться и преуспеть. «Надо сначала поправиться, остальное потом, главное здоровье».
Лицо города обозреваешь снаружи, изнутри лишь свою семью; идешь в гости, хозяева как-то приводят дом в порядок или по крайней мере сами они здоровы, затрудняюсь яснее выразиться… В больнице же человек пренебрегает условностями, и жизнь его предстает изнутри – незащищенная, жалкая.
Женщины – врачи и медсестры были очень красивы, уверенные в себе мужчины вызывали доверие, а ведь это и есть мужская красота. Я смотрел и думал, какое имеет право человек быть красивым среди этих несчастных. Я смотрел на них и думал: до какой степени должен дойти человек, утратить гордость, свыкнуться со своим убожеством, потерять тягу к самоутверждению, чтобы жить всеми отверженным. Затем я увидел больную в таком же халате, как и у других. Но глаза ее были большими и голубыми, краски и черты лица обличали северянку. Под халатом угадывалось совершенство стройного худенького тела. Ее красота не волновала, она успокаивала, исцеляла сердце. То ли она не знает пока, что красива, то ли мысли ее заняты чем-то другим. Все существо ее дышало скромностью, и это скромное совершенство пленяло. Она прошла мимо, не заметив нас, мы разминулись, как миллиарды прохожих, которым больше не суждено встретиться. Но я продолжал искать ее. В тот год я вообще искал одних только красивых девушек. В больнице, на улице, даже под покровом болезни. Одну нашел и давно потерял, но продолжал искать – прежнюю или новую.
…Мы дошли до отделения сердечников. – Не скажете, в какой палате Ричард, - обратились мы в коридоре к какому-то мужчине, но вместо него ответила пожилая медсестра, - вы к художнику? Он в пятой палате. Они пришли к художнику, - объяснила она кому-то.
- Александр джан, здесь я для всех художник – нам навстречу шел Ричард. В коридоре я заметил, насколько укоротилась его шея, вобрав в себя трясущуюся, наклоненную вперед голову, опустились плечи, а живот выпятился. В коридоре было шумно, мы вошли в палату, и он познакомил нас со своим соседом, старым крестьянином. – Это наш патриарх, зовут его Мкртич, и я величаю его мастером Мкртичем, - смеясь представил его Ричард. Старик, лежащий в халате на кровати, живо вскочил, чтобы выйти. – Садитесь, почему выходите? – пробовали мы остановить его. – Нет, здесь тесно, вы садитесь, беседуйте спокойно, а я выйду покурить. Отец достал из пакета присланную мамой снедь.  – Зачем столько всего, Александр джан, мне не съесть так много… Хотел уговорить нас унести обратно. Это нелогично, доказывали мы: - Ничего, сам съешь или угостишь кого…
Ричард стал предлагать мне абрикосы, и я, не долго думая, стал поедать сочные плоды, поскольку он сказал, что вообще не ест их. Отец также время от времени механически тянулся за дольками.
 Меня как бы согнула больничная обстановка – я встал, прислонился к покрытой гладкой масляной краской стене, стараясь всем телом как можно теснее припасть к ней, и принялся делать приседания. – Сын мой йогой занимается, - сказал отец. Потом, оставаясь у стены, я зажмурился, слушая их тихую беседу.
В углу палаты на квадратном столе лежали на газетном листе кусок глины, пластилин, мелкие металлические инструменты. Ричард рассказывал отцу, что; собирается вылепить и где установить свои произведения. Мы ведь пришли к художнику.
Раньше, когда он приезжал с шумом-гамом и жил в правительственной гостинице, если бы с ним что случилось, его поместили бы прямо напротив – в правительственную больницу, и лежал бы он в отдельной светлой палате, коридоры бы пустовали, а редкие больные ходили бы друг к другу поиграть в нарды. Я представил, как он в своем уголке сосредоточен на «своей мастерской», как самозабвенно, отвлекшись от всего, работает, тогда как в коридоре снуют взад и вперед врачи, больные, посетители, и терпеливо лежа в своей постели, лицезреет его спину «мастер» Мкртич… У этого человека всегда была своя игра, кроме нее Ричарду нечего было больше делать в этом мире, хотя он не отказывался и от партии в нарды. Представив, как проводил здесь время дядя Ричард, копошась в мелочах, я нашел в этом что-то женственное. Ведь в дамской сумке каких только нет игрушек. Женщина подыскивает возможность поиграть своими маленькими потайными игрушками, и в такие минуты замыкается в себе, отделяется от мира, становится самой собой подобно ребенку, который водит рычащую игрушечную машину по спинке кресла. Ему пора спать, он использует последние минуты, надеясь, что взрослые забудут о нем и при этом механически прислушивается к их горячим спорам…
- Не слишком ли затянулось пребывание дяди Ричарда в больнице, когда его выпишут? – спросил я отца по дороге домой.
- Чем он тогда займется? Здесь у него есть хотя бы общество, он не одинок.
До того, шагая по бесчисленным коридорам больницы, надеясь на встречу с давешней прелестницей, я встретил еще одно волшебное создание, ребенка-куколку:
- Нвард, постой, упадешь… Погоди, куда бежишь, - звонкий, без тени смущения голос женщины в туфлях на высоких каблуках как бы прошивал – проходил сквозь болезни. Кого они пришли навестить? Дедушку? Девчушка ловко топала ножками, все любовались ею, она же так привыкла к этому, такая маленькая и уже навсегда уверенная в себе. Дети как должное принимают восторги, но это не мешает любить их, ведь они благодарны за любовь; малютка была в красном платье, от туфелек-носочков до заколки в волосах все из Парижа-Неаполя, оставался макияж, но обошлось без помады. Однако ноготки были красными, как капельки крови… Права ли мать, бегая за ней, чтобы остановить, сама кокетливо ломаясь при этом?.. Жаль девочку, поскольку главными в ее жизни на грядущие десятилетия станут не подлежащие даже доброжелательной критике восторги по поводу ее внешности. Но не скажешь же матери: перестань наряжать ее.
- Чье это прекрасное, чье это прелестное дитя, ах-ах-ах, - по всему коридору от восторга всплескивали руками.
А я между тем, прислонясь с закрытыми глазами к холодной стене палаты, вспомнил еще одного эмигранта. «Мастерская» Роберта напоминала дамскую сумочку, а происходящее ранец Бибика.
Впервые о нем мне рассказала мама, когда я был еще маленьким. У нее был друг, окончивший сначала физмат, потом поступивший на факультет биологии, но оставив его, перешел на филологический, поехал в Москву, защитил кандидатскую, но стать доктором наук не пришлось: в мире не было Ученого совета, способного оценить его работу и определить ее достоверность. Не было никого, кто мог бы понять его физику, химию, результаты биологических экспериментов и формул, лингвистических исследований в совокупности. По мнению мамы, он пришел к выводу, что человеческая речь, язык имеют искусственное происхождение. Поясню: согласно его концепции, речь человеку не свойственна. Человеку надлежало иными способами общаться с себе подобными, и уже он собрался было так и поступить, но в это самое время появляется неестественная сила – бог или инопланетяне, которые прививают-принуждают людей к языковому, а не иному общению, и полируют до блеска этот язык. И тогда человек вместо знаков начинает по-быстрому постигать язык, и прежняя знаковая система, не полностью сформировавшаяся, замирает, исчезает из подсознания. Это и составляло основу научной гипотезы Бибика.
- Сколько времени и желания надо иметь, чтобы столько учиться, - думал я, став студентом. – А если умный человек, став физиком, тянется к биологии, то для этого достаточно прочитать научную литературу, и все, - наивно думал я.
…И вот в середине зимы шагает по городу человек в одной сорочке, босой, с заплечным мешком, с яростно всклокоченной гривой и бородой. Его облаивают собаки, мальчишки забрасывают камнями… «Ереван стал цивилизованным за эти пять лет, ни лающих собак, ни мальчишек», - заявил он, вновь посетив город.
Бибик зашел к моей тете, своей однокурснице. «Решил повидаться с некоторыми однокурсниками», - заявил он. Тете позвонила подруга, с которой они не общались не меньше десяти лет. Они поговорили, с сожалением отметив, что прошло столько лет, затем подруга спросила, не будет ли тетя против, если она сообщит Бибику ее адрес и номер телефона, Бибик просил об этом, он посещает давние святилища. Но, предупредила подруга, будь осторожна, он выпивает. У тети было полбутылки коньяка, и она угостила Бибика. Тот немного напоминал Деда Мороза своей сверкающей бородой и мешком. А волосы моей тети давно побелели, и она перестала их красить. Бибик усмехнулся, когда ему предложили коньяк, сказал, что вообще-то не пьет, но с удовольствием выпьет за эту семью. Он спрашивал обо всех, вспомнил о моей маме, даже обо мне – знал, что я родился и живу. На осторожные вопросы тети заверил, что он не боится простуды – закален, не женат, но имеет взрослую дочь в Москве, у него нет ничего, кроме этого мешка, а ночует у добрых людей, живет в основном у дочери, нигде не работает, ему не до этого, он ни в чем не нуждается и пишет свою Книгу. Пишет вот уже 25 лет, и Бог даст, будет писать до конца дней своих. Глаза его были внимательными, трезвыми. Он с усмешкой намекал, что знает, что многим кажется безумцем, но не он сошел с ума, а те, кто так считает. Он прав, я был на его стороне. И рассказываю о нем с целью доказать, что вещи не имеют значения, надо уметь от всего отказаться, от любой ноши… Бибик подробно спрашивал обо всем, выпил не спеша полбутылки коньяка, мешок закинул на плечо и ушел, а моя тетя хотела спросить, не в мешке ли хранится его Книга, и вообще что там есть, но так и не осмелилась. Он отказался от предложенных ему обуви и зонта, и хотя шел дождь, зашагал босой, звучно шлепая по лужам. Последнее, что он поведал – это то, что в мешке в целлофане лежит единственная лишняя вещь, которую он носит с собой – паспорт, его содержит в порядке, а то на каждом шагу милиция останавливает, они теперь вместо лающих собак  и мальчишек с камнями. Собаки нынче если изредка встречаются, то в контексте города считают его столь неестественным и странным явлением, что им и в голову не приходит лаять на него. Они сами чувствуют себя в центре внимания. В городе с миллионным населением казаться странным было закономерно, все и всё казалось странным, и какая разница, кто больше, кто меньше… Потому и ленились лаять.
Оглядевшись вокруг себя, я понял, что Бибик не несчастен. Кроме прочего, он был прав. В мире много счастливых людей, но они в основном пользуются счастьем жалким, вне критики. А Бибик был свободен. Свободен от зависти, смертельной ноши и страха. Он был смел, пока ничто ему не напоминало, что он из плоти из крови. А напомнило бы – он отнесся бы к этому спокойно, без напряга. Счастлив был и дядя Ричард в своей больничной мастерской, ковыряясь в материале и бормоча себе под нос: - Этого у меня никто не может отнять. Да, были в жизни у меня темные дела, но я давно от них отказался, товарищ полковник, ко мне претензий быть у вас не может, что вы велели, то и выполнял. Его вызвали туда, чтобы выяснить, где он взял золото для небольшой статуи Ленина, но эту статую недавний крупный политический деятель, его меценат, подарил еще более высокопоставленной фигуре…  «Он и дал мне, сказал – вылепи, я и вылепил, откуда еще мог взять», - бормотал он, чувствуя, как начинают дрожать кончики пальцев, все более и более заметно, совсем как тогда, когда его вызвали туда, и он ощутил, как затрепетало сердце. «Спокойно, спокойно, успокойся, ничего особенного не может произойти, я чист – твердил в уме сам себе Ричард, вытаскивая из флакончика несколько сильнодействующих таблеток онемевшими, непослушными, побелевшими кончиками пальцев. – Если сейчас будешь так волноваться, что станет с тобой впредь». Тем не менее, отправляясь туда, попрощался, отрекся от всего. «Мне ничего в этой жизни не надо. Помни, Ричард, ничего ценного ты не оставляешь. Всему грош цена: все ты в свое время имел, играл, ласкал, разбрасывал. Славу, золото, женщин, вино. Спокойствие, безразличие, даже презрение…»
Но страх был сильнее стареющего тела. Несмотря на самые сильные таблетки, он, этот страх, сотрясал сосуды, ноги дрожали, лишали прямой походки. Хотелось лечь, отвлечься, забыться, уснуть. Вот это да – государству что-то нужно от тебя, ты ему не нравишься. Опять. Дежа вю. Вчера ты был его любимчиком, перед тобой заискивали. Тот самый капитан, который вчера еще лизал подошвы туфель – твоих и твоего мецената, сегодня разрывает его могилу. «Спросите у него. Откуда мне знать, где достал золото?» А халиф между тем перевернулся в гробу. Ричард боялся, и это замечал сидящий напротив молодой светловолосый капитан, и чувствовал спиной черноволосый человек, в углу, якобы листающий чье-то дело. Ричард боялся обнаружить свой страх и оказаться смешным, колеблющимся, неуверенной в себе овцой, а не крепким гражданином. Стыдился лишь одного: показаться подозрительным. Но выдавала дрожь, прерывистое дыхание, испуг, растерянность… «Это воистину Страх с большой буквы, не конкретная боязнь чего-то, а трусость перед жизнью, неизвестностью. Проживешь с мое, и ты станешь бояться», - хотел объяснить мне свое поведение, но язык не поворачивался, сохло во рту, в мозгах, и в этом липком болоте тонула мысль… Оправдания застревали в горле.
Но вот он вышел на улицу. Небо было голубым, вокруг все ярко, еще раннее утро, прохладно. Он был весь мокрый, дрожал. И сразу попал в больницу, потом в другую – его навестили «американский» сын с женой, отпрыск был веселым богатырем, свободным, видным из себя, благоухающим. И он, и его жена не имели понятия о здешней жизни, счастливые, беспечные. И них свои проблемы, но никого это не должно беспокоить. И лица их выражали лишь физическое здоровье. Ричарду хотелось не обмануть их ожиданий. Но общение с ними давалось труднее, чем с сильными мира сего. Сын вынуждал подчиняться его прихотям больше любого из прежних меценатов. Он приехал и вскоре уедет, значит, жизнь каким-то образом продолжается, и где-то есть  нормальное  ее продолжение – вот оно, высунуло хвостик и размахивает им.
И можно было считать, что ничего не изменилось, все нормально: вот он, сидит и копается в глине.
Я вози их на Севан, возил в Норадуз, возил в Гарни-Гехард. Их спутником был я, как самый молодой. И когда пытался кое-как говорить с ними по-английски, объяснить им особенности нашей жизни, не позволяя им тратить советские деньги, то наблюдал за его женой – типичной американкой, и тоска сдавливала сердце. Армения – музей под открытым небом, весь мир людей под открытым небом, туристическим будням полагалось быть бесконечными-бескрайними, и местным, отложив свои дела и заботы, сопровождать их вплоть до отъезда, быть веселыми и гостеприимными, считая это своей основной целью.
Жена «американского» сына Ричарда была идеальна: лицо ничем не выделялось, но тело крепкое, красивое, спортивное, однако нежное, легкое, подвижное, вместе с тем не чуждое деловитости, организованности, плодовитости. Золотая середина, гениальный общий показатель женственности. Смотрел я на них и думал, отчего они все индивидуальны, но типичны, тогда как любой из нас является выпадающим из системы исключением.
…Когда дядя Ричард прекращал свое временное кочевничество в больницах и санаториях, то вечерами приходил к нам, принося в бумажном кулечке кило картофеля или иного гостинца. От обеда отказывался, считая беспокойством и то, что мама с готовностью принимала его, угощала чаем со сдобой, ему казалось, что без гостинцев мы его не примем. Маму это нервировало, но она примирялась с неизбежностью – раз человек так считает, что уж тут поделаешь. 
Отец с работы приходит усталый, понуро обедает, механически перемещая ложку от тарелки ко рту, и недовольный, что из-за прихода Ричарда не может лечь и немного отдохнуть – одевает халат и молчаливый как сыч утыкается в телевизор. Ричард в задиристой манере что-то рассказывает, о чем-то спрашивает отца, в основном – разговаривает с моей мамой, обсуждая последние политические новости.
Он просвещает моих родителей, стопками принося им новомодные журналы и газету «Московские новости», где описываются течение и сложности перестройки. Он и мама обмениваются мнениями по поводу последних литературных новинок, потрясающих статей, разворачивающихся интриг. Он в курсе всего этого, он ориентирует маму и предписывает отцу, просто вынуждает его обязательно прочесть некоторые статьи.
Недавно Ричард смог восстановиться в рядах Союза художников Армении. Не рассказывает, как ему это удалось. Рассказывает о своих планах на создание будущих скульптур.
С верха пианино смотрят на него изваянные им Высоцкий и Конь.
Маленький сын моей тети, если в это время бывает у нас дома, кружится вокруг него и никак не решается задать свой вопрос – сохранились ли у дяди Ричарда его юношеские способности, и если да – пусть продемонстрирует. Он слышал рассказы моего отца об этом.
Около девяти часов, отец мой смиряется наконец с мыслью, что и сегодня после работы ему не удалось поспать, - добреет, окончательно просыпается, и великодушно предлагает Ричарду сыграть партию в нарды.
- Всегда готов, Александр джан, но, прости уж, не буду тебя щадить, - говорит Ричард и с трудом расстается с колодой карт, которую до того бесконечно тасовал, как четки (я подхватил у него эту привычку).
Они садятся и играют в нарды, краем глаза смотря информационную программу «Время», Ричард курит порубленные на половинки сигареты, отец его увещевает чтоб полностью бросал курение, снова и снова начинает вслух прикидывать, какие есть у них знакомые красивые женщины в возрасте, что могли бы стать Ричарду парой в старости. И периодически повторяющиеся эти мгновения кажутся вечными.
Апрель-июль 1987
***
Дополнение 2011-го
То что я собираюсь сказать будет неким контрапунктом-дополнением к написанному мной о романе Ваагна Что я хотел сказать этим произведением, и зачем сейчас его публикую? Вещь была написана в Москве, на машинке (в то время я редко писал на машинке первичные тексты, чаще еще писал от руки) в течение одного дня почти в том виде, в каком она сейчас. Потом немного отредактировал, как и сейчас, перед публикацией. Написать такое в один день весьма дерзновенно, вот какой у меня был замах уже в те дни. Писать было просто, непритязательное это занятие, записывал то что знал, словно смотрел на известное мне – и воспроизводил. Всегда хотел воздать должное миру моего папы, его жизни – но никак не получалось. Даже переиздания его статей (цикл «Печальные памятники») было недостаточно. Солженицынский или рыбаковский вариант советской жизни я мог бы написать. Ясно, что этот текст скорее рыбаковского стиля, чем солженицынского. Потому что мое отношение к жизни моего папы было именно таким – словно бы эпическая, увиденная извне история, не имеющая отношения к сегодняшней действительности не в том смысле, что это физически другой мир – физически мир тот же: не имеет отношения в том смысле, что мышлением, ценностями, подходами это другой мир – так же скажем как мир Гомера иной по сравнению с миром Достоевского. Грубо говоря, люди из мира моего отца не ходили в туалет. Никогда. Почти что – физически не ходили. Я жил в постдостоевском мире, отец мой – в гомеровском. Думаю, это исходило от его мышления, плюс к тому – от действительного изменения мира Армении и Советов, произошедшего в промежутке от 30-х до 70-х годов. Вот почему это произведение состоит из двух частей. В одной части – это история эпическая, подобно Вольфу Мессингу, о местном таком Мессинге – история одного чуда. Когда я посмотрел недавно фильм о Мессинге – он был сделан именно в таком стиле, потому что господин Дишдишян знает, что подобный стиль близок не только поколению моего папы, но и близок новым поколениям – представляет Советы сообразно их восприятию. Опять-таки, в духе Рыбакова – но не Солженицына.
В другой части – в лирических и нерешительных излияниях – но я попытался внести постодостоевский наш мир в этот, эпический, связать прошлое с настоящим. Но это, конечно, очень мягкий постдостоевский мир, как и очень мягок внешне был наш застой. Именно поэтому – потому что я смотрел на свою жизнь и списывал с нее, но также и потому, что велико было влияние моего отца, и если вне его влияния я мог писать крутые вещи, уже чисто постдостоевские (как, скажем, рассказ  «Отец»https//www.gtergab.com/hy/news/prose/father/246/ или маленький «Переход»https//www.gtergab.com/hy/news/prose/the-crossing/153/ чуть позже, то когда пробовал излагать что-то, связанное с его мышлением – то оно само на меня воздействовало, гомеровский этот эпический свет примешивался к тому, что я говорю, изложение мое становилось мягким, постдостоевское в нем оставалось лишь на уровне лирики.
Когда пишешь эпику – то там почти нет прилагательных, почти нет психологии: здесь так и получилось. Главное это действие, оно подчеркнуто. Когда же пишешь постдостоевское – все тоже важно (если пишет гений вроде Гранта), или же – неизвестно вообще что важно, пишешь и ощупью ищешь что же важно (и получается что-то вроде постмодернизма). Так что это очередная попытка совместить эти два мира, искренняя попытка увидеть наш целостный мир. Поэтому и окончание рассказа меня не удовлетворяло, думал – перепишу, найду что-то новое, новое ударение. Через месяц или два после написания этой вещи «Ричард» умер. На его похороны приехал его живущий в Средней Азии сын (другой-не американец). Меня там не было – не пошел, избегая, как и теперь, армянских похорон и свадеб. Нет, вру, пошел, вспоминаю – как кафкианский сон. Папы не было в городе, вынужденно повел туда маму. Были в МОРГ-е, но не пошли на кладбище. Ричард был в МОРГ-е, анатомикуме, хоронить должны были оттуда, потому что у него не было дома, чтоб оттуда выносили. В те дни хоронить из МОРГ-а было чрезвычайной вещью. Человек двадцать мужчин и мама, других женщин не помню, стояли полукругом у дверей МОРГ-а. Немного постояли так молча, в плащах с длинными полами, была осень: потом гроб вынесли из дверей МОРГ-а (МОРГ был круглым зданием, не знаю почему, но и мы стояли у его порога образуя собой круг), положили в машину, увезли. Вот и все.
Отец мой вернулся оттуда, куда ездил. Италия или Индия, возил туда туристическую группу: ему нет-нет да и стала доверять это дело коммунистическая партия – быть руководителем туристической группы. Во время краткой беседы по международному телефону мама ему не сказала, что Ричард умер. Папа знал, что Ричард в больнице, и только лишь: спросил, как Ричард, мама ответила «нормально» и сменила тему. Потом, после разговора, плакала. Но когда папа открыл дверь квартиры и вошел, весело что-то восклицая, то вдруг положил на пол чемодан и произнес, увидев лицо мамы, первые членораздельные слова: «Что случилось?». «Ричард» - сказала мама. Отец опустился на чемодан и стал плакать крупными слезами, достал из бумажника письмо Ричарда, сжал в кулаке, потом бережно расправил... Потом мы ему накапали валерианки… я знал, я знал что так и будет, сказал он. Я знал, что не должен уезжать. И меня не было на его похоронах… И меня не было на его похоронах… я все время думал о нем…
Так завершился эпический наш мир. Так называемый -  мир 37-го года. Мы говорили 37-й год – и все становилось понятно. Солженицын говорил, что вопрос не в 37-м годе, а во всей жизни старого поколения, но поколение моего отца не особо хотело это принимать – не будешь же считать всю свою жизнь частью большой ошибки, частичкой трагедии.
Так закончился эпический наш мир. Или оставшийся от этого мира осколок. Правое есть правое. Неправое есть неправое. Низость есть низость. Герой есть герой. Сущности слов совпадают в нашей душе. Если герой оказывается подлецом, значит он был подлецом, а не героем.
Последние частицы этого мира – вот что заставляло плакать, когда происходило «самое естественное» - умирал человек: плачешь, потому что хоть это и «естественно» (умер не от войны, убийства – а от болезни или старости), но смерть твоего друга причиняет боль. Когда лжешь своему мужу – лжешь во благо, чтобы не расстроился, не занемог во время путешествия. Когда только входит в дом с дороги – то уже нет ни сил, ни права сохранять ложь, и прямо с порога выражением своего лица отправляешь черную весть. Когда тебя не было на похоронах друга – и чувствуешь стыд и сожаление, свою греховность – значит совратился ты в каком-то важном, с совестью связанном вопросе.
Вскоре после этого – начались митинги, потом – «Карабах», а потом и разрушился Союз.
Отец мой отправился в путешествие, когда Ричарда уже увезли в больницу. Не поехать, по его словам, не мог, потому что тогда бы расстроилась и вся поездка группы, коммунистическая партия – тогдашние его шефы – озлились бы и выместили злобу на нем, за невыполнение ему порученного. Он был очень ответственным человеком. Но может быть, в глубине сердца, он и был рад что уехал, и спросил о Ричарде лишь раз мельком в разговоре с мамой, и позволил, чтобы она быстро сменила тему… Но это уже постдостоевщина. Сомнение в истинности основной версии. Считать сомнительной историю рассказанную в кратком курсе истории ВКП(б).
А может быть, снова эпика, в облике мелодрамы (»жизненного», валерианки), потому что требовалось дать себе время свыкнуться с тем, что Ричард уходит, его уже нет, а то сердце разорвалось бы, если б черную весть узнал с самого начала, не имея возможности дистанции, постепенности узнавания… Может таким образом бежал от необходимости присутствия при смерти Ричарда, естественная человеческая слабость, побег?
Но нет, постдостоевщина, потому что если б стоял рядом с Ричардом в час его ухода – снизошел бы покой, странное утешение, держа его за руку, наблюдая, как его оставляет душа, и затем – очистился бы страданием, помогая организовывать его похороны…
Получается – отказался от спокойствия своей души и сбежал, чтобы потом страдать.
Это все равно, что любить двух женщин одновременно: свою жену и еще другую: знаешь, что здесь правильно, но не выбираешь. С этого начинается постдостоевский мир, когда теоретически или в прошлом считавшееся правильным не выбирается, не удовлетворяет, не помогает.
Значит отец мой скрытый постмодернист, или постфрейдист, в точности каким был Ричард. Значит чисто гомеровкая эпика – фальшь, ФАРШ, в точности как фильм про Мессинга. Значит был не только один 37-й год, где героев погубили подлецы – случайный прыщик на нормальном и красивом теле жизни. В действительности, кроме того героев губили герои, подлецов подлецы, вперемешку, герой и подлец тот же человек, человек то герой то подлец, то – не то и не это, но иногда все же бывают, в отдельных случаях, герои. Но – редко. А длящийся герой – еще реже. А должно быть обратное. Обратное? Ричард, как известно, совершал «грехи», но ведь он сын безвинно расстрелянного отца: какие уж тут «грехи»?
Значит каждый день прожитой нами жизни в постдостоевском смысле есть 37-й год, 37-е годики, цепь 37-х годиков, цепи, и проживаемое ныне – тоже.
Все это должно было бы быть концовкой этого рассказа, но перед тем как написать это я уже понял – нет надобности, что было написано в 1987 году – того и достаточно.
И не стал писать концовку.
Или может, ожидал, что повзрослею, обрету способность серьезно описывать смерть – и тогда опишу вот это.
Но теперь повзрослел – и опять не смог.
***
Дополнение 2023-го

Был 2013-й, наверное, год, когда мы сидели небольшой группой, почему-то - в Стамбуле. Мое окружение не читает моих рассказов, но слушает, когда я рассказываю. Не помню по какому поводу, но я рассказал ту часть моего рассказа об уникальной способности Ричарда подделывать подписи и печати. Самую, понятно, «jousy» часть рассказа. Одной из слушательниц была девушка – умная, образованная, работающая в международных организациях. Ее отец был в свое время директором одного из крупнейших и важнейших предприятий Советской Армении, ясно, что она была из богатой семьи, элиты. Как рассказал, она говорит:
- Отец тебе неправду сказал, он знал, что бревно украдено. Но ради друга он пошел на это.
- Почему ты так думаешь?
- Потому что уже когда увидел, что список на его имя, понял, что на его имя впишут массу всего. Если бы он не предоставил свое имя - предприятие Ричарда бы не удалось. Так что не твой отец чувствовал себя всю жизнь обязанным Ричарду, а Ричард – твоему отцу.
Постдостоевской этой девушке, конечно, было виднее. Она в таких вещах разбиралась. Но клубок тот был смешанным – постдостоевским: пожалуй, они оба были взаимно обязаны друг другу, это и есть дружба. А кто что чувствовал на самом деле – этого мы уже не узнаем. 


Рецензии