Николай Панченко. К 100-летию со дня рождения ч. 2

     Я решила дополнить мои публикации, связанные с поэтом Николаем Васильевичем Панченко еще одной своей работой. Это предисловие к его книге Избранное, 1988. Текст более ранний, чем помещенные на ПРОЗА.РУ интервью с ним 1994 и статья в биографическом словаре "Русские писатели 20 века", 2000. Я не очень была довольна этим  предисловием, но  автор его принял, а редактор книги (Совпис) В. Фогельсон тоже был снисходителен. Самыми лучшими статьями о творчестве поэта, я думаю, являются предисловие С.И. Чупринина к книге СТИХОТВОРЕНИЯ, 1983 и сетевые публикации нашего времени о поэзии Панченко, написанные Григорием Беневичем.
Кроме того печатаю здесь стихотворения из неизданной книги Н.П."Белый март", которую в конце 60-х получила в подарок от автора в виде листков размером в половину машинописной страницы.
                Ольга  Постникова               
               
                «ЛЮБИТЬ И ВЕРОВАТЬ СПОЛНА...»

Николай Панченко принадлежит к поколению, которое было призвано в поэзию войной. Но мобилизовала душу поэта не только война. Ему отроду было присуще мужественное стремление быть защитником живого, с годами это стремление укрепилось чувством нравственного долга, потребностью духовного служения.

Биография поэта прочитывается из стихов. «Где вы, ребята с двадцатого,/ Мальчики с двадцать четвертого?» Провинциальное детство, добрый семейный уклад, затем война, раздавившая юношеские надежды, постоянная угроза смерти, гибель друзей... Тяжкий труд солдата, описанный не из опыта фронтового корреспондента, а из опыта строевика... Смертельная усталость от войны, которая, «казалось, не кончится», а потом всю жизнь — память о ней, «гражданская память кровавого года, солдатская память военной страды».

Нет в стихах таких подробностей, как награды сержанта Панченко, ранения и контузии. Но оттого так верится этим стихам, что за строкой стоит не только армейское прошлое, но и факты жизни человека, свидетельствующие о его всегдашней гражданской активности. Это история калужского клуба «Факел», где Н. Панченко, тогда редактор местной комсомольской газеты, собрал безотцовщину, ребят с улицы, организация первого в Калуге после войны литературного объединения, издание ставшего знаменитым альманаха «Тарусские страницы». Это постоянное — и сегодня — внимание Н. Панченко к молодым литераторам, деятельная, последовательная забота об их судьбах.

У Николая Панченко немного книг. «Избранное» он издает впервые.
В каждом своем сборнике являясь по-новому, поэт остается самим собой в главном — мужественности и безоглядной искренности.
 
В военных стихах Н. Панченко — жестокая правда. Критик С. Чупринин справедливо писал, что Панченко «как никто силен в рассказе о том, что творилось в душе солдата, в душе юноши, вынужденного быть беспощадным мстителем».
«Война не мать, а мачеха,/ жестокая карга./ Она учила мальчика / не миловать врага./ Расстреливать,/ прокалывать,/ арканить / и вязать./ А жалость / не показывать./ А в душу не влезать».

Именно из-за прямоты своей и бескомпромиссности многие стихи Николая Панченко, написанные на фронте, пришли к читателю лишь десятилетия спустя.

Из книг Хемингуэя и Ремарка мы узнали о душевной драме человека, вернувшегося с войны,— неприкаянного, не способного к нормальной жизни, обреченного. Мы связывали это прежде всего с цинизмом и бессмысленностью империалистической войны. Николай Панченко был среди первых в нашей поэзии, кто сказал (а потом это было подтверждено нашей военной прозой), что убийство человека, даже убийство врага на войне, даже убийство в войне справедливой что-то сокрушает в душе солдата, и такие утраты не залечиваются и не компенсируются. В «Балладе о расстрелянном сердце» с поразительной для молодого человека зрелостью он доказывал безнравственность войны вообще. Моральные муки, выпавшие солдату-мстителю, изгорчившие воспоминания юности, выразились в строках, которые, один раз услышав, уже нельзя забыть:

     Убей его! —
            и убиваю,
     хожу, подковками звеня.
     Я знаю: сердцем убываю.
     Нет вовсе сердца у меня.

     Ощущение непоправимой беды в этих строках: «не свист свинца — в свой каждый выстрел// ты сердца вкладывал кусок./ Ты растерял его, солдат./ Ты расстрелял его, солдат».

     Но если «потерянному поколению» Запада было суждено бесплодное доживание, то советский солдат был обязан не только выжить, но и страну поднять из разора. В поэзии Н. Панченко — опыт этого выживания, осознания долга и ответственности перед миром. Опыт поучительный для тех, кто не знал трагедии войны и кто не представляет себе меры душевного урона, который она неизбежно наносит.

Военные стихи Н. Панченко были больше, чем просто стихи о войне. В них ставились кардинальные вопросы жизни, выдвигались критерии совести и человеческого достоинства. Оттого так современно многие из них звучат сегодня, когда идет моральное очищение нашего общества, раскрепощение сознания людей.
 
    Не заслуга быть белым.
    Не достоинство — русым.
    Очень трудно быть смелым.
    Очень просто быть трусом.
    Кто не продал Россию
    ради собственной славы,
    знает: трудно быть сильным,
    знает: просто быть слабым.
    Знает: трудно жить крупно,
    проще — жить осторожно:
    добрым — сложно и трудно,
    а недобрым несложно...

Духовный максимализм, суровая определенность моральной позиции — неотъемлемые свойства всей поэзии Николая Панченко.

Многие темы, заявленные в военных и послевоенных стихах поэта, волнуют его всю жизнь: это тема родины, гражданской ответственности, отношения с миром природы, тема любви и родства, тема труда (поэтического и простого, ремесленного). В развитии и трансформации образов и понятий видна духовная эволюция поэта, отражены перемены в жизни страны и человечества.

Уже в военных стихах Николая Панченко проступали черты его особой поэтики, возникшей из природы самого дарования, основанной на достоверности реалий, искренности интонаций. Эти стихи лаконичны и мощно темперированы. Текст очень концентрирован, максимально информативен. Мысль чаще всего подается впрямую. Словарь откровенно сниженный, но такие приемы, как анафора, повтор, создают прочную художественную канву, которая не разрушается прозаизмами. Речь отрывиста, много строк, твердо заканчивающихся точками. О жизнеспособности этих начал говорит неметафорическая обнаженность и ряда поздних стихов.

Тема родины началась в стихах Николая Панченко с отчаянного вопрошения 1942 года: «Ой, меня ли оставляют силы,/ ой, не всю ли родину мою?» — когда юноша ощутил себя физически, кровно единым со страной. Но это чувство единства выработалось еще до того, как солдат «сотни верст войной протопал». Органическая связь с родной землей, прочные семейные узы, установка на деланье добра для всех (например, «Баллада о «нечто»), родовые нравственные устои: простодушное и неколебимое понятие долга, соборное чувство необходимости не только «спасаться всем миром», но и спасать весь мир — вот источник силы и стойкости солдата. Не случайно свидетельство такой родности в самых драматических стихах о войне: «Мы были тогда не с народом./ Мы были народом тогда». Слиянность судеб солдата и народа — и в победе, и в горестях,— попытка понять свое место в истории страны сказались в строках стихотворения «Я с войны не привез ни шиша»:

     Искалеченный? Все искалечены.
     Недолеченный? Все недолечены.
     Хорошо, что еще с головой.
     Атаману дана булава.
     А Ивану дана голова.
     Атаман рисковал булавой.
     А Иван рисковал головой.
 
     Стихотворения Николая Панченко не исчерпываются внешним, буквальным планом текста. Хотя описываемые ситуации жизненно выверены, предметы и ощущения означены реалистически точно, многое читается как иносказание. Например, процитированное выше стихотворение начинается с нарочито «грубого» реализма, а выходит к вопросу о соотношении власти и свободы рядовой личности в проекции русской истории. Некоторые образы Н. Панченко укрупняются до символов. Стихам его присуща многозначность.

Психология защитника, гражданское чувство, проснувшееся в часы, когда сама жизнь сержанта Панченко приносилась в жертву ради спасения родины, остаются в нем навсегда: «А надо лечить бесконечные раны твои./ Над каждой шептать, как великие бабки умели» («К России»). От этого — пристальность во взгляде на историю России, размышление над судьбой страны, напряженное ответственностью за свое время и будущее, вычитывание предопределений из прошлого:

     Борис убит. И Глеб убит.
     И с этим что-то делать надо.

Николай Панченко позднее не пересмотрел своего военного опыта — с той же страстной определенностью много лет спустя после победы он предупреждает: «Гуляйте, детушки, по жирной травушке,/ Да не завидуйте солдатской славушке»,— не допуская ни слова бравой рисовки, не искушаясь возможностью геройски покрасоваться.

Сопрягая исторический опыт Древней Руси и опыт последней войны, как урок настоящему создает Н. Панченко поэму «Белое диво», где дает такую интерпретацию известному эпизоду русской истории («великое стояние» на Угре в 1480 году войск Ивана III и татарского царя Ахмата), которая указывает мирный вариант исхода вражды народов, предвосхищая миротворческие усилия нашего времени:

     Достоялись до снега,
     на который не пролито крови,
     достоялись до света, до мира,
     расстались на слове.

В стихах поэта последних лет эти тенденции усиливаются. Он становится беспощадным, прозревая те гибельные искушения, которые могут привести к концу мира, - их порождает человеческая бездуховность. С нею связывает поэт и вероятность экологической катастрофы:

     Трава убывает, а люди все косят,
     Леса убывают, а люди все рубят,
     Земля убывает — бесплодная глина,
     Где горы горбили — клубится равнина.
     Где реки — пустыни,
     Долины сухие,
     Где были хорошие люди— плохие...

Именно глубокое, нетривиальное знание природы привело поэта к такому горячему попечительному отношению к земле и тварному миру. Пришло оно из счастья калужского детства, из физического освоения природы на полях и дорогах войны, из жизни в деревне. Ранние стихи еще полны азартной наблюдательности ловца, радости удачной охоты, но наряду с общим преображением лирического героя стихов наступает другая фаза общения с природой: «С жестоким правом» (охоты, потребления) «сердце не согласно». Природа дарует умиротворенность, очищение, минуты наивысшего покоя:

     Как сладостно молчать, молиться простоте,
     Лаская взглядом куст — кудрявую планету,
     Как сладостно начать на этой высоте,
     Где надо не светить, но радоваться свету.

Поэт знает живой мир не только зорким зрением, но во всей полноте ощущений, в том числе — в прямом взаимодействии с «материалом»: он знает его трудом. Герой стихов предстает перед нами как человек, упивающийся радостями ремесла и работы на земле. Простой труд, воспринимаемый по-толстовски органично, дарит поэту возможность видеть жизнь плотски красочной, — это придает своеобразную насыщенность стиховым реалиям, поэтому и эпитет у Николая Панченко по большей части не эстетический, а качественный, уточняющий определения материального мира.

В стихах этого ряда сказывается та же замечательная черта — художественная многозначность, когда безусловно верны обозначения реальных вещей и процессов, а кроме того, текст воспринимается как притча, включая у читателя ассоциации очень дальнего порядка.

Описанные в стихах Николая Панченко ощущения плотника, садовника или строителя яхты — путь к спасению души от внутренних противоречий — питают его поэзию особой силой причастности к рукотворному миру.

     Работаю теслом —
     Суки витые рушу.
     Выходит с потом соль,
     Что разъедала душу,
     Что западала меж
     Губительных отметин.
     И легок я, и свеж,
     И ветренен, как ветер.
     Младенчески чиста
     Душа — ни грана боли.
     И только грудь пуста,
     И речь пресна без соли.

Но, зная ремесло, благословляя труд, дело, поэт спрашивает с каждого, как с самого себя: «Мы скрипку сделали из лука./ А что мы сделаем из бомбы?» Тема природы, как и тема деянья, вновь и вновь выводит поэзию Николая Панченко на грань жизни и смерти, в конфликты сегодняшнего мира.

Один из сквозных мотивов этой поэзии — мотив родства. Родства как опоры существования и выживания — касается ли это родителей, фронтовых друзей или сверстников: «Ах, ты сверстница моя — смертница,/ на войне уцелевшая!../ Если пуля нас свалит —/ значит, в братскую рядом,/ Если душами сварит —/ значит, трудная радость».

Трудная радость любви и родства одушевляет поэзию Панченко, начавшись в военных стихах, наполненных жаждой взаимного чувства, суеверной убежденностью, что любовь — оберег от смерти: «Я не умру — нет смерти мне, пока не полюблю». В послевоенных стихах появляется в любовной лирике сложность «любви-борьбы», когда недоверие к любимой, как пережиток войны, ощущение чуждости мужского и женского начал отягощают душу, приводя к нетрадиционной для русской поэзии жестокости.
 Двойственность отношения к любви проявилась и в том, что, настаивая: «Любовь — ни для чего, все в мире для любви», - поэт не избегает бравады независимостью, а словарь стихов этого рода изобилует понятиями и образами военной жизни, порою проявлениями явной враждебности:

    Тебя нельзя любить,
    я это понял скоро.
    Тебе легко грубить
    и глупо возражать.
    Тебя держать, как покоренный город:
    то в страхе, то подачками держать!
    Чужая ты!
    Но как мне быть с тобою?
    С такой пустой, как барабанный бой?!
    И я врагам сдаю тебя без боя:
    им лучше знать, как справиться с тобой.

«Опустошающая печаль» любви позднее, и в определенной степени при постижении мировой поэзии, преображается. Когда в поэме «К Делии» мы снова читаем воспоминание о той изнуряющей душу любви, ожидающей предательства, это уже совсем иное чувство. Как бы подводя итог прежнему опыту, герой приходит к откровению, найденному в опыте других отношений: «Требуя своего, ты была уверена, что даешь./ Требуя своего, я считал, что даю./ Мы знали о своем праве,/ а что давать, не требуя, лучше — не знали! —/ как удержать счастье.../ А оно удерживается свободой». Открытие, сделанное поэтом,— в том, что жертвенное покровительство, безоглядное доверие, родство не связывает, а освобождает человека, давая ему опору. Многие стихи полны свидетельств глубокого постижения альтруистического чувства, этого таинства любви при сохранении духовной свободы. Иные из них звучат как заклинания («Прими меня с убожеством моим...», «Люби меня тихо и грустно...»), в них даже грамматически заложена надежда долженствования:

    Любить и веровать сполна.
    Любить и веровать без меры,
    Чтоб день прозрел от этой веры...

    Образная нагруженность стихов, их ритмика и строфика в самых истоках творчества поэта были обусловлены, по-видимому, естественным знанием народных форм: «Одной рукой ласкала,/ Другой других искала,/ А третьей младенца баюкала./ Да в голос над лесом аукала».

Народные формы стиха на протяжении всей жизни подспудно ощущались в строках Николая Панченко, не сохраняя полностью своего лада, но объявившись вдруг в поэмах «Триада» и «Белое диво». На мой взгляд, той же природы и такие признаки, как интонация беззащитности, простодушия, не лишенного лукавства, отсутствие боязни говорить просто, иногда даже примитивно («Уж не ставите ли вы себя рядом с Достоевским? Да, я себя ставлю рядом с Достоевским: с кем поставишь себя, с тем и будешь»), порою на уровне бесхитростного пророчества, как бы от нищих «святых» и «блаженных». Такие стихи часто — урок преодоления гордыни на пути к истине.

Стихи-размышления Николая Панченко охватывают проблемы жизни, понятия совести, добра, есть в них и раздумья о предназначении поэта. Его интеллектуальная поэзия 60—70-х годов сложно соединяет черты философской лирики и страстного, почти сценически экспрессивного монолога («Стихи о скрипке», «Уходит дерево», «Бильярдные шары», «Памяти Чарли Чаплина»). Природа этих стихотворений такова, что невозможно их цитирование по частям: каждое — мысль и образ в развитии. В стихах этого периода внятно прояснились этические требования поэта к самому себе, поэту вообще и современнику, что отразило духовные искания времени. И здесь Панченко остался верен себе в главном, однако буквальное прочтение текста усложняется. Развернутость метафоры, нерегулярность ритма и рифмовки, перемещение смысловых слов на места, где не соблюдаются закономерные ритмические ударения, достижение автором особой свободы в средствах выражения, — все это не только достоверно отражает взволнованность речи, но и заставляет читающего преодолевать автоматизм восприятия.

В конце 70-х годов, кроме интонации исповедальности, мы услышали в стихах Панченко интонацию учительства, которой так не хватало в пору духовного застоя. Он не хотел уподобляться «присяжным поэтам», которые «на строчки делят пустоту», его, как и других, тяготили «эти слишком спрямленные мысли, эти липкие слов леденцы», что порой отравляло его стихи угрюмством («Я, наверно, уйду, не достроив своих кораблей...»), но не сумело озлобить его. Не сумело поселить безнадежность в душе.

«Когда тебя обманет первый,/ Потом второй тебя обманет,/ Поверь, как первому, седьмому! —/ И лучше станет,/ Чище станет.../ Ах, только б опытом неверья / Не заразиться от обмана!»

Эти стихи — не просто медитация, опирающаяся на традиции и символику европейской культуры, это проповедь добра без морализаторства, свидетельство подлинного приятия мира, без вымучивания позитивных выводов о жизни.
 
Приняв принцип «стихи — выяснение самого себя» («Ты делаешь себя — твоя работа есть — что б ты ни делал — деланье себя»), поэт выходит к сложным философским проблемам бытия, соединяя собственные открытия в области духа и извечные суждения об истине. Стихи этого ряда при видимых признаках диалогичности, имея даже форму обращения к другому лицу, демонстрируют не опыт спора, полемики, отражают не сомнения, а процесс духовной работы, труд самоосознания с последовательным уточнением основной идеи. Но и в этих стихах движение мысли всегда поддержано эмоциональностью:

     У меня очень простая идея.
     Я хочу, чтобы всем было хорошо.
     Но откуда вы взяли,— я продолжаю,—
     Что хорошего не хватает на всех?
     Это денег, которые вы делаете,
     Не хватает на всех.
     А хорошего, чего вы не делаете,
     Хватает...

Неторопливая манера говорения, когда собеседник или внутренний оппонент не противоречит основной посылке, а как бы дополняет идею, имеет образцом, по-видимому, «Диалоги» Платона. Свободный стих позволяет углубить философские тенденции лирики, хотя сам автор и считает это выходом на грань прозы.

 Оригинальность строфики и сама графика текста создают ощущение новизны, в то время как поэт принципиально не дает ни парадоксальных идей, ни экзотических наблюдений.


В стихах по-прежнему звучит голос совести. Так, в поэме «Три разговора», где память как бы перелистывает счета всей жизни («Не спас./ Не помог./ Не внял детским слезам./ Клятвоотступничал./ Поступал как удобней»), автор совершенно отказывается от поэтических тропов, стиховая речь прерывиста, с характерными паузами. Такая откровенность выражения при аскетизме художественных средств приводит к истинному душевному очищению.

Николай Панченко преподал читателю и ученикам не только урок мужества и духовной стойкости, он создал прецедент раскрепощения, освобождения от застывших канонов поэтического мышления, показал, как широк может быть диапазон этого мышления. Его поэзия — всегда поэзия защиты, служения и несения долга, как бы ни изменялись времена.

...«Избранное» Николая Панченко. Я читаю эту книгу как судьбу поэта, как исповедь и поучение. Для меня в ней, пользуясь словами О. Мандельштама,— жизнь «поэтической материи, самой точной из всех материй, самой пророческой и самой неукротимой».

                Ольга Постникова

Опубликовано: Николай Панченко  Избранное – Советский писатель.- М.: 1988

 

       Из книги  БЕЛЫЙ МАРТ  1965 – 1969

            СТИХИ О СКРИПКЕ

       Жила гитара цвета скрипки.
       А скрипка цвета не имела.
       Она имела только звук.
       Но цвет имела древесина.
       И политура цвет имела.
       Все было сделано умело.
       Как все, что сделано вокруг.

       Мы скрипку сделали из лука.
       А что мы сделаем из бомбы?

       А вот гитара цвет имеет.
       А вот у скрипки цвета нет.
       У скрипки – звук,
       у скрипки – тело,
       душа… Но разве это дело?
       Душа – как «ах!», душа не дело
       умелых рук.
       Душа – как свет.

       Явите мне природу света! –
       причину первого поэта!

       Гитара сделана из цвета.
       А вот у скрипки цвета нет.
       Она – как ты на брачном ложе,
       а цвет – как кровь, как жизнь на коже
       румянцем выступит – о, Боже! –
       желаньем, страстью и стыдом.
       А звук – как крик.
       Все глуше крики.
       Явите мне – природу скрипки! –
       свидетели по делу скрипки,
       стоящие перед судом…

 
                ПРОЦЕСС

       Мы – свидетели в большом и людном зале.
       Стены убраны, и поднят потолок.
       Мы – свидетели
       С усталыми глазами.
       Каждый ищет в этом зале уголок.

       Но откуда в этом зале уголки?
       Время жилы натянуло на колки.
       И звучат они как «ми»,
       Звучат как «си»,
       И кричат они как – «Господи, спаси!».

       Ты держи меня, пожалуйста, держи!
       Я дрожу, и ты, пожалуйста, дрожи!
       Мы дрожим.
       И, значит, чем-то дорожим.
       Мы с тобой как два свидетельства лежим.

       Стены убраны, и поднят потолок,
       Но рука твоя, как тропка – в уголок,
       Словно лесенка ступенчатая – в дом…
       Это место охраняется стыдом.

       В людном зале продолжается процесс.
       Но лежишь ты, как свидетельский протест!
       Но лежу я, как свидетельский протест!
       И присяжные повскакивали с мест.

       Интересно им, забавно поглядеть:
       – Это кто еще не хочет умереть! –
       Посудачить, как за стенкой, за тобой,
       Похихикать, как над крышей, надо мной.

 

 


          ПОНЕДЕЛЬНИК

      Постой… Какой сегодня день?
      Опять, наверно, понедельник.
      Проблема – мужества и денег,
      когда и ночью не до сна.
      Но почему такая стужа?
      Такая поздняя весна?
      И это небо надо мной,
      как опрокинутая лужа.

      Но день проходит стороной –
      гудком чужого парохода.
      И я, как мальчик из похода,
      пришел, поставил рюкзачок.
      Шипит на кухне сковородка.
      Сверчит сверчок, как телефон.
      И ты кричишь мне:
      – К телефону! –
      и пробегаешь на балкон,
      и вновь кричишь из-за окна:
      – Какой нам вывесили месяц!

      Но почему такая стужа?
      Такая поздняя весна?
      А я, ты чувствуешь, простужен.
      Хрипит гармоника в груди.
      А может, грипп – не подходи!
      А может, тиф или проказа?
      Неизлечимая зараза?
      Какая, право, дребедень!
      Я просто нынче целый день
      курил чужие сигареты,
      читал заборные газеты,
      продрог и ноги промочил…



          НЕКРОПОЛЬ

      Еще глашатай с площади орет,
      Но сам уже – о чем – не понимает.
      Жандарм еще жандармов нанимает,
      Но сам уже не знает – для чего?

      Кончается великая эпоха,
      Сама не понимает: отчего?

      Бескровные фонемы и уста
      Отторгнуты от смысла и от слова.
      В саду на Трубной яму для креста
      За трешку роет стеганая баба.

      Она глядит мертвецки на меня.
      Я эту бабу праздновал под стогом.
      Но родина,
      Оставленная Богом,
      Оставила и бабу и меня.

      Еще глашатай с площади орет.
      Безумный зодчий будущее строит.
      Я жду конца.
      А баба яму роет.
      И трешку ждет брезентовой рукой.

      Приди, плательщик, бабу успокой!
      Напейся, баба,
      В доме окна выбей,
      За прошлое и будущее выпей.
      И новому партнеру поднеси.
      Спаси нас, Бог, от веры и надежды.
      Ее – от безнадежности
      Спаси!

      1953 – 1966


 
             СКАЗКА

      Расскажи мне, пожалуйста, сказку,
      но без принцев, прошу, без принцесс.
      Расскажи мне, пожалуйста, сказку,
      но не трожь заколдованный лес.
      Расскажи мне, пожалуйста, сказку,
      чтобы в ней – не вещун и не бес…
      Расскажи мне, пожалуйста, сказку,
      чтобы действовал в ней управдом.

      Чтобы в ней капитан Чесноков
      занимался вопросом прописки,
      составлял поименные списки,
      оформлял ордера и дела.
      Чтоб в активе старушка была…

      Расскажи мне, пожалуйста, быль,
      но не надо мне здесь капитана.
      Расскажи мне, пожалуйста, быль,
      чтобы действовал в ней дурачок,
      чтобы дул он в бобовый стручок
      и играл на стручке, как на флейте.
      Чтоб влюбилась в игру королева.
      И полцарства ему отдала.

      Но полцарства не взял дурачок,
      потому что бобовый стручок –
      это только бобовый стручок,
      и цены ему нет в королевстве…

      Расскажи мне, пожалуйста, ложь,
      чтобы в ней капитан Чесноков
      прочитал о моем дурачке
      и взялся за разумное дело,
      чтоб старушка здесь врушкой слыла,
      чтоб во лжи королева жила,
      чтобы сказка здесь сказкой была
      и ее сочиняли умело.

      Расскажи мне, пожалуйста, ложь, –
      это самое трудное дело…


Рецензии