Правильный человек

Вадим Игнатьевич Бравулин, спортивного сложения мужчина, на вид лет сорока пяти, спокойно дождался своей очереди и размахом рук загородив сразу обе дверцы, сдержал натиск, осаждавших такси. На него протестующе закричали, но Вадим Игнатьевич сразу же успокоил всех приятным баритоном своего голоса и мягкой примирительной улыбкой.
- Дела, товарищи, ну, ей богу, дела.
И занимая место рядом с водителем, приподнял шляпу, словно извиняясь.
- Куда? - буркнул водитель. Он успел разглядеть потертый подклад на светлом костюме пассажира и теперь хмуро смотрел перед собой.
- Вперед, только вперед, - весело ответил Вадим Игнатьевич и перехватил руку водителя у переключателя счетчика. - Зачем щелкать, ну? Зачем? На нервы капает, понимаешь?
«Значит при башлях», - оживился парень, еще совсем молодой, но калач тертый.
- Вперед, говорите?
- Вперед, - выдохнул Вадим Игнатьевич и с блаженством откинулся на спинку сиденья. - Город хочу увидеть, товарищ. Роднульку свою. Зим-то уж сколько... а сколько? Да и не так много, считай, с последнего раза. Э-эх, матерь ты моя колыбелька.
Таксист лихо гнал машину по широкому шоссе, а Вадим Игнатьевич сидел недвижно, с задумчивой улыбкой на лице и, казалось, предавался воспоминаниям. Они въехали уже в пригород, когда Бравулин вдруг встрепенулся, быстро закрутил ручку, опуская стекло и, придержав шляпу, высунулся в окно.
- А! - возликовал он, повернув сияющее лицо к таксисту, - Отгрохали! А пустырь был. Вот кругом все заречье - пустырь. Домина-то, домина!
- Перепашут, - вяло отозвался водитель, - понатыкают. Вадим Игнатьевич взглянул на парня, скучное с рябинкой лицо не выражало ничего кроме полнейшего равнодушия ко всему, что мелькало по сторонам, и к нему, Бравулину, тоже. Вадим Игнатьевич подосадовал, но через минуту снова сверкал молодыми серыми глазами и восторженно орал в ухо таксисту:
- Глянь! Ты глянь, тебе говорю. Цирк не то! Во, паря, дают, а? Да ты чё гонишь? Стой, тебе говорю, афишу гляну.
И садясь опять на свое место, коротко и весомо бросал:
- Дуй.
Но завидев что-то, снова ерзал на сидении, хватался за ручку дверцы, и таксист с некоторой опаской подумал: «Еще выскочит на ходу.» Сначала возбужденность пассажира позабавила парня, затем наскучила, когда же в городе не осталось ни одного проулка, по которому они не проехали бы, и стрелка бензобака склонилась к нулю, невозмутимость начисто покинула бедного малого, и он, резко затормозив машину на набережной, категорически заявил:
- Хорэ. Три часа катаю. У вас будет чем заплатить?
- Ну, что ж, хорэ так хорэ, - согласился пассажир. - Дальше я ... троллейбусом.
Таксист подозрительно проследил за его рукой, потянувшейся к брючному карману.
- Этого хватит. - Вадим Игнатьевич сунул в руку парня сотенную. - Спасибо, что покатал. Бывай.
Таксист почти обалдело уставился на серую купюру, а когда опомнился, взбалмошный его пассажир уже растворился в людском потоке на тротуаре. Неожиданно у парня мелькнула догадка, и он поднял купюру к солнцу, потом послюнявил, потер уголок о белую рубашку.
- Дурак! - решил таксист. - А может с плавания. Так не малец же...
Он еще некоторое время размышлял над сотенной и, наконец, сунул в карман.
- А не поверят. Ни один не поверит. И хрен с ними.
А Вадим Игнатьевич стоял на троллейбусной остановке и шарил по карманам в поисках мелочи. Он забыл, совершенно выпустил из виду, что в обиходе существует разменная монета. Бравулин относился к ней с пренебрежением и никогда не брал сдачу, тут же напуская на себя рассеянность и поспешно уходя прочь. Если же его окликали или догоняли, возвращая мелочь, он досадовал и сразу же находил способ избавиться от нее, купив журнал, газету, пачку сигарет или коробок спичек, которые опять же забывал «по рассеянности», потому что не курил. Можно было бы еще раз шикануть и сунуть в кассу червонец, а то и четвертной, но Вадим Игнатьевич на сей раз рассудил, что в его годы это выглядело бы пижонством, и расчетливый горожанин истолковал бы подобный жест как дурость или сумасбродство. Да и железный ящик проглотит и не покоробится.
Оставив попытку найти что-либо в карманах, Вадим Игнатьевич огляделся по сторонам. Киосков поблизости не было, только через дорогу, у входа магазина с вывеской «Вина-воды» сидела мороженщица. «Что ж это я? - Укорил себя Вадим Игнатьевич. - Нехорошо, однако.» Он пересек улицу и остановился поодаль, разглядывая уже пожилую худую женщину. Она сидела на застланном белой тряпицей ящике из-под бутылок, в чистом, подголубленном халате, и большие, с синими ручьями вен, обтянутые тонкой смуглой кожей, руки лежали у нее на коленях. Глазами неподвижными и безучастными ко всему она смотрела куда-то мимо Вадима Игнатьевича и, казалось, что ей одинаково все равно, раскупят ли у нее мороженое, или через щели ящика потечет белая жижица. Здесь, у входа с вывеской «вина-воды», где и воду-то не продавали неведомо с каких времен, сидела она уже почти двадцать лет, изо дня в день, в зной и дождь, в лютые морозы, будто и не было других мест, потеплей да побойчей, где ее «молочное» вмиг расхватали бы девчонки да пацанва; она же с непонятным упрямством забронировала уголок у «бабьих слез» - так прозвали винный магазин - вызвав поначалу удивление товарок, затем кривотолки, сначала шуточки, а теперь совершенное равнодушие мужиков.
Тогда, двадцать лет назад, она была справна телом и в тех бабьих годах, когда и глаз юнца, нет-нет, да и задержится на красивом, смуглом лице. Никто не знал, почему эта женщина поселилась со своим ящиком именно здесь, да, собственно, зачем и кому было дело это знать. Год от года веселые карие ее глаза тускнели, морщинка лепилась к морщинке, на колкие реплики мужиков уже не отвечала, как прежде задиристо и бойко, и перестала зазывать: «А ну, мужики, витаминчиков!» В те времена и кинулся Вадька Бравулин в погоню за своим счастьем, время от времени навещая родной город.
Вадим Игнатьевич подошел и остановился рядом.
- Здравствуй, тетя Стеша.
Веки женщины дрогнули, она подняла на Вадима Игнатьевича блеклые глаза и сразу узнала. Это Бравулин понял по едва замеченному движению морщинистых губ.
- Вадя.
И живые, теплые искорки блеснули в ее глазах.
- Как жизнь, тетя Стеша?
- Жизнь? - переспросила она, и Вадим Игнатьевич почувствовал, как загорелись у него уши. - А ты совсем или опять залетел только?
- Может и совсем. Не знаю. А что дядя Микола?
По лицу старой женщины скользнула больная вымученная улыбка, и Вадим Игнатьевич тут же отругал себя, что своим вопросом проявил бестактность или даже глупость.
- Ты мне столько не разменяешь? - поспешно спросил он, стараясь голосом загладить вину. - На троллейбус. Шастаю по карманам - нет...
- А и славно, что нет. - Тетя Стеша подвинула ему блюдце с мелочью. - И стаканчик возьми, - с улыбкой попросила она, протягивая Вадиму Игнатьевичу мороженое.
- Значит должник, тетя Стеша.
- Иди уж, - сказала она тихо, - Вадька-сосед.
Так она звала его в детстве, потом по привычке, так назвала его и в тот день, когда встретила с рюкзаком у подъезда дома.
«Что, Вадька-сосед, за счастьем?»
«За ним, теть Стеш.»
«А, может, оно ближе? А, Вадька-сосед?»
«Через дорогу, где угловой,» - он съязвил тогда, но она не обиделась
«А, может, помогу чем? Неужто нет? А? Вадя? Людям. Может там оно, место мое?»
«Может, теть Стеш.»
Ом тогда озорничал, титуловал тетей больше потому, что на восемь лет был моложе ее, красивой молодки, которой не повезло и с первым мужем, и с Миколой, мужиком добрым, работящим, руки золотые, но запойным, чем и губил себя. Может, и мало кто тогда, а Вадька Бравулин знал, почему Степанида Никитична оставила свою работу технолога и устроилась продавать мороженое, выбрав небойкое для выручки место; может, теперь никто, а Бравулин знал, почему вот уже столько лет сидит она у дверей винного, молчаливо сидит, отрешённо, совсем не так, как в былые годы, когда стреляя молодыми глазами, зазывала: «А ну, мужички, витаминчиков! Ну, ее, водку проклятущую, погибель горькую. Деточкам гостинца снесите, женушек порадуйте. А ну, мужички!»
Вадим Игнатьевич мял в руках хрустящую четвертную. В его карманах было много денег, и просто купюрами, и превращенных в чеки, он мог раскупить у тети Стеши десятки таких ящиков, но разве это было ей нужно? Разве ради этого она просидела здесь столько лет? Вадим Игнатьевич смотрел на толпу мужиков, осаждавших дверь магазина и, с неодолимой горечью, понял вдруг, что он беспомощен помочь чем-либо, помочь и ей, тете Стеше, казавшейся совсем старухой на фоне молодых выпивох. Что-то закипело в Бравулине, плечом, с маху, вклинился он в гомонящую толпу и, работая локтями, расталкивая и не обращая на угрозы внимания, пробился к дверям. Через несколько минут, без шляпы, взлохмаченный и с горящими глазами, он появился на крыльце, держа над головой ящик.
- А ну, мужики, развались! - рявкнул Вадим Игнатьевич, поднимая ящик на вытянутых руках, и как только перед ним расступились, громыхнул им о ступеньки крыльца. От него отшатнулись, затаращились опешив. Кто-то, проворный, ловко выхватил у него из-под ног уцелевшую бутылку и тут же скрылся, Бравулин же парадно, никого не удостоив взглядом, вышел из безмолвной толпы мужиков и нарочито не спеша, с достоинством, пошел прочь. Чужие недоуменные взгляды ударили ему в спину, что-то пощекотывало под лопатками, он ощущал это явно, и только один взгляд, пристальный, то ли насмешливый, то ли сочувственный, проникал аж до самого сердца и жег, жег.
- Ай, пацан же! - озлился Вадим Игнатьевич.
В таком настроении он не мог появиться у Юровых, куда и намеревался в первую очередь, и потому сопел у гостиницы, где для него уже должен был быть приготовлен номер. Правда, из-за нелетной погоды Вадим Игнатьевич припоздал на двое суток, но это его не волновало - Кобзев умел держать слово.
Увидя по пути магазин мужской одежды, Бравулин подумал, что сделал правильно, сразу не поехав к Юровым: его венгерский костюм хотя и смотрелся еще, но был уже потерт изнутри, да и, как любил говаривать Вадим Игнатьевич, был морально устаревшим, а потому давно уже требовал замены. В таком, конечно, не стоило появляться ни перед Юровыми, ни перед Кобзевым. Вадим Игнатьевич завернул в магазин и вышел в ладно сидящем на его атлетической фигуре светлом костюме. Бравулин любил светлые тона, и на то была особая причина: если в костюме темного цвета да к тому же с купеческой бородищей, ему не давали больше пятидесяти, то в светлом, и гладко брит, выглядел он и того моложе. Вадиму Игнатьевичу шел пятьдесят второй год.
Переложив содержимое старого костюма в новый, Бравулин было хотел швырнуть старый костюм куда-либо в подворотню или за забор, но пожалел еще ноского, добротной выделки материала и, свернув костюм, оставил у порога магазина - пригодится еще кому-либо, дескать.
- Товарищ!
Вадим Игнатьевич обернулся и почти сердито взглянул на парня.
- Ваше, - вежливо сказал парень, протягивая ему сверток.
- Ах, да... - деланно засуетился Бравулин, окидывая хлопца с ног до головы наметанным глазом, и подумал, что костюм был бы этому спортивного вида малому как раз впору.
- Студент? - спросил он.
- Студент.
- Слушай, возьми себе, а? Вишь, новый себе отхватил. Сидит, а?
- Сидит, - хмуро отозвался парень. - Возьмите.
Вадим Игнатьевич посмотрел ему вслед, одобрительно хмыкнул и, оглянувшись по сторонам, сунул сверток под куст боярышника. Бравулин не любил, когда его руки чем-то заняты.
В гостинице все было так, как десять и двадцать лет назад. Чирикали попугайчики в клетках, склонялись до ковровых дорожек листы пальм, и скучно царила сторожная тишина, наполняя душу то ли смятением, то ли безысходностью, то ли тоской. Ковровые дорожки оставались все те же, на вытертой ногами дерюге красовались широкие кляксы, пролитой в незапамятные времена, зеленки.
Девушка-администратор, мельком взглянув на гостя, двинула ему под нос дощечку, на которой незатейливым шрифтом привычно сообщалось: мест нет.
- Да, но мне бы Игоря Константиновича.
- Прямо и налево, - сухо сказала девушка, показывая всем своим видом, что ни просьбы, ни увещевания, ни посулы гостя не помогут ему.
«Отлично,» - без особого удивления отреагировал Вадим Игнатьевич, когда за дверью с табличкой, «директор» он увидел знакомый, слегка волнистый ёжик Кобзева.
- Мы уже не просто администратор, герр Кобзев?!
Давнишние однокашники обнялись, хотя Бравулину показалось, что Кобзев больше из-за приличия, чем из-за изобилия чувств прижимался к нему шершавой щекой.
- Пижон. Чистый пижон, - разглядывая друга, говорил Кобзев. Между тем видно было, что он озабочен другим, и Бравулин не ко времени. - А я уж думал - не приедешь. Телеграмма давно пришла... Тут, понимаешь, из министерства, а я не знаю, держать номер или нет.
- Держать, Игорек, держать.
- А ты... вроде и не изменился. Или дьяволу душу продал?
Бравулин расхохотался.
- Сам ты продал, старый хрыч. Приглашай сесть.
- Падай.
Вадим Игнатьевич поерзал на кресле, поморщился:
- Все то же. Директор новый, кресло нет. Непорядок. Новое не можешь поставить, скупердяй старый?
- Еще сто лет простоит, - отмахнулся Кобзев. - Такие гости не часты. А то задвигал задом, принц на горошине.
- На пружине.
- Все равно. Насовсем?
- Дай оглядеться.
- Значит, все так же холостяк.
- Угадал. Но! - Вадим Игнатьевич поднял кверху палец. - Заметь, не убежденный.
- Поражаюсь.
- Чему?
- Твоему оптимизму. Постой, это сколько же мы не виделись? Лет восемь, почитай?
- Да ну! - Бравулин театрально отшатнулся. - Так много!
- Много, Вадим, много. Очень даже много, видишь, я уж совсем седой.
- У меня, как видишь, тоже...
- А на тебя смотрю, Вадим, - перебил Кобзев, - будто и не отлучался ты. Даже сравнить тебя не с чем, разве что с креслом этим: оно триста лет простоит, ты столько же проживешь. Седина у тебя и в тридцать была.
- Вроде обвиняешь.
- Вроде завидую.
Бравулин усмехнулся.
- Нашел с чем сравнить, с креслом. Ты бы еще с египетской пирамидой, та до нового потопа дотерпит.
- Ладно, лови! - Кобзев бросил через стол ключ. - Последний этаж. Там знают.
- С видом на площадь?
- На площадь, на площадь.
- Что ж, - сказал Вадим Игнатьевич, вставая, тогда я тебя жду. Так сказать, в не-ра-бо-че-е время.
Кобзев взъерошил седой ёжик волос и укоризненно взглянул на Бравулина.
- Мне бы твои незаботы, Вадим.
- А ты их к чертям собачьим.
- Хм, ну, ты...
- А если?
- Тогда ты сумасшедший.
- Так я жду, - настаивал Бравулин. - Ты что пьешь? Я, честно, сейчас больше сухое.
- А я стараюсь не пить.
- Понимаю - супруга, машина, внуки...
- Нервы.
- Ну, это... - махом руки успокоил Вадим Игнатьевич. И уже от двери сказал, будто самому себе: - А Бравулин так уж и без забот. В другом измерении живет Бравулин. В другом, так-то, Игорь.
И все-таки Кобзев поднялся к Бравулину, предварительно отослав ему в номер ужин и две бутылки сухого марочного вина. Вадим Игнатьевич успел уже выспаться и принять душ, от него так и веяло духом молодости и здоровья.
Кобзев тяжело опустился в кресло. Он был грузен, одутловатые дряблые щеки свисали по уголкам рта, и Бравулин невольно отметил, что прежний красавчик Игорь, в которого были влюблены все девчата в совхозе «Целинный», теперь больше походит на бульдога. Бравулин тут же пристыдил себя за грубое сравнение, мельком взглянул на себя в зеркале, здорового, сильного, перед которым отступали все болезни, и подумал, что время идет и для него, и настанет день... Впрочем, об этом дне ему меньше всего хотелось думать всегда, и сейчас он сразу же переключил мысль на другое.
- Представь, Игорь, возвращаюсь, встречаю тебя, поселяюсь в том же номере. Сначала что-то щекочет вот здесь, под сердцем, а потом неожиданно приходит мысль: а уезжал ли я вообще? Этот люкс всегда был моим, всю жизнь я любовался из него на площадь, что изменилось? Невольно начинает раздражать. Ну, неужели нельзя, скажем, посадить вон там, у скамеечки, лишнюю ёлочку, или скамейку перекрасить в другой цвет? Нет новизны, чувствуешь? Вот ехал по городу - новые дома, цирк, скверики. Это уже что-то.
- Потому тебе и новое кресло подавай.
- Постоянное обновление, постоянное. Только тогда чувствуешь, что ты живешь.
- А не боишься остаться вечным бродягой и бобылем? - серьезно спросил Кобзев. - Без кола, без двора, без потомства. Осталось не так и много.
- Выпьешь?
- Нет.
- Ну, как знаешь. Вкус - чудо, для министров держишь?
- И для них тоже.
- Так ты говоришь, что осталось не так и много? - Вадим Игнатьевич хохотнул. - А думать, думать зачем об этом? Глупо. Даже мерзко, потом войдет в привычку, перейдет в мнительность, в испуг, в черт те знает что, и если на лбу была одна морщина - станет десять. Ты живешь, не боишься? Так не бойся, что там сколько-то осталось. Живешь правильно и уйдешь правильно. Ты согласен?
Бравулин терзал крепкими белыми зубами поджаристую курятину и запивал вином. Делал он это степенно, не торопясь, наслаждаясь вкусовыми контрастами, и Кобзеву показалось, что не Вадька Бравулин сидит перед ним, таежный отшельник, скиталец, а та самая птица из министерства, из-за которой в гостинице уже который день у всех до предела были взвинчены нервы, и даже он сам, Кобзев, старался ходить на цыпочках, будто невидимый призрак сановного гостя уже прогуливался длинными коридорами. Кобзев рассматривал Бравулина, позавидовал его сноровке держаться и подумал, что окажись на месте его, директора гостиницы, хоть сам президент Соединенных Штатов, Вадим ничуть не смутился бы и с не меньшей невозмутимостью уплетал куриную ножку и смаковал вино.
«А что? Ни от кого независим. Сам себе и бог, и царь. И где он набрался величия, тихоня, которого признавали разве только на уроках математики, когда надо было управиться с задачей или примером. Не тогда ли он переломился и стал над всеми, когда в сорок третьем, там, на Урале, пришел на завод и стал у станка? Или позже, в сорок шестом, когда укатил поднимать из руин разрушенный Севастополь? Или еще позже, когда после армии махнул на целину и увлек за собой почти всех однокашников. Потом за ним не успевали следить. Он же появлялся на короткое время, ошарашивал так и бьющей из него жизнеутверждающей энергией и исчезал снова на пять, а то и больше лет.»
- Кто ты? - спросил Кобзев, глядя на большие, изящные руки Бравулина.
- Не понял. Что значит кто?
- К чему ты пришел... за все эти годы?
- То есть?
Кобзев замялся.
- А, понимаю, - Вадим Игнатьевич тщательно вытер губы салфеткой. - Ты хочешь сказать: вот я - директор, пусть хотя бы гостиницы, но директор, а что за ранг занимаешь ты, Бравулин? Я тебя правильно понял?
- Примерно. Когда-то ты подавал большие надежды, все утверждали, что ты прирожденный математик. Потом ты был комбайнером и плотником, бетонщиком, и еще черт знает кем. Надеюсь...
- Стоп! - властно перебил Бравулин. - Все ясно, как божий день. Да, Бравулин не стал Лобачевским. Впрочем, и Кобзев не стал Тимирязевым, - Вадим Игнатьевич прищурился.
Кобзев смущенно хмыкнул,
- Жизнь.
- Да, жизнь. И Бравулин не извлечет сейчас даже квадратный корень. Бравулин просто экскаваторщик. Он роет ямы. Ямы со знаком качества.
- Бывает, его у нас и на дрянь лепят.
- Нет, - запротестовал Бравулин, - я со своим знаком, личным, так сказать. Я, чисто, по совести.
- Но, может, из тебя мог выйти ученый. Только ради бога, не хватай опять меня за горло.
- Вот именно, «может». Ученый или учитель математики.
И то еще бабушка надвое гадала. Может, просто умненькая посредственность. А плотником, бетонщиком, экскаваторщиком и, как ты говоришь, еще черт знает кем, это уж смело ставь точку, Бравулин мог стать. Да и подумать: дворник или космонавт, жить бы правильно, и если ты двор метешь, так будь добр, мети по совести, до соринки. Вон, твои пылесосят. В который раз? Да она уже три раза из конца в конец проехала, в ушах свист. А чтоб зараз до пылинки? И чего она елозит? А и то: а вдруг, думает, где-то да что-то. А Кобзев пройдет и ткнет носом. Или этот, из министерства, да глазастый? Вот чего ты как мученик небесный? Во-от! Тебе наливать?
- Наливай! - неожиданно согласился Кобзев.
Через час на столике стояла распитая бутылка коньяка, и захмелевший директор орал:
- Что? Думал, слабак Кобзев? Палаточной жизни не выдюжил? А Кобзев жить хотел, как люди живут. И живу. И не хуже других. Вот здесь, здесь вот, ты знаешь, сколько перебывало? И каких! Каким руку жал! Вот, как с тобой разговаривал. А там? Что бы я там?
Кобзев спросил и медленно вобрал голову в плечи. Ему захотелось, чтобы Бравулин сгладил свой ответ, не рубанул с плеча, а взял бы и мягко солгал: «Ты бы далеко пошел, Игорь. Уехал ты, это я тебе скажу, зря.» Вот сказал бы так и все бы стало на свои места, и на душе стало бы легче. Пускай это будет самоуспокоение, самообман, ложь, что угодно, но как бы хотелось на время, на секундочку хоть, поверить в то, что когда-то, кому-то был нужен и плевал на все золотые сечения и серединки. Кобзев боялся сейчас правды и ничего кроме, прозвучи она из уст Бравулина, и он, Кобзев, будет смят, обличен, уничтожен.
- Нет, что бы я там? - уже не так уверенно вновь переспросил он, с надеждой глядя на друга, умоляя одними глазами: ну, подбодри же, подбодри.
- Что? - Бравулин в упор посмотрел на Кобзева. - Ничто, Игорек. Там ты - ничто!
- О! - Кобзев даже этим восклицанием пытался еще обмануть и Бравулина, и себя. - А здесь я... - он пьяно покрутил перед собой пальцами.
Бравулин усмехнулся и пожал плечами, явно сомневаясь, может ли летать рожденный ползать.
- Что? Нет? - распалился Кобзев. - Закроете дверь! - рявкнул он на дежурную, вошедшую без стука.
- Так приехали! - сказала та вполголоса и значительно.
- Кто?
- Из него, из министерства.
Кобзев оцепенел. Бравулин заметил, как глаза его мгновенно отрезвели, а щеки будто напряглись и подернулись. Он беспомощно пялился на Бравулина и молчал.
- Тебе нельзя, - хладнокровно заметил Вадим Игнатьевич. - Ты пьян.
Кобзев кивнул. Лицо его выражало отчаяние.
- Тебя нет. Ты заболел. У тебя температура. Ты же можешь заболеть, как все люди? В конце концов твой рабочий день закончился. Или ты не человек? Администратор в курсе? - накинулся Бравулин на дежурную. Так какого, спрашивается, черта? Светопреставление, что?
Дежурная, как ошпаренная, выскочила за дверь.
- То ж шишка, знать, - негодовала она перед сменщицей. - Заорал: не светопреставление.
А Кобзев, выпив с испуга еще вина, уснул на кровати Бравулина мертвецким сном. Вадим же Игнатьевич почивал в кресле, время от времени просыпаясь и щупая у гостя пульс - сердце отстукивало спокойно и ровно.
Утром, приняв душ и проводив Кобзева, Вадим Игнатьевич тщательно выскоблил щеки электробритвой, взятой тут же напрокат - своя осталась в дипломате, в камере хранения - и плотно позавтракал в пригостиничной столовой. Через час с двумя бутылками шампанского под мышкой и букетом розовых гладиолусов в другой руке он поднялся на второй этаж дома, что когда-то стоял на конечной остановке нового микрорайона, теперь же недалеко от дворца культуры, за молодым тополиным сквером.
На звонок открыла Татьяна. В простеньком халатике, с гладко зачесанными назад льняными волосами, она показалась Бравулину все той же молодой и красивой. Но самообман длился мгновение, и вот уже Вадим Игнатьевич заметил тонкие, подведенные карандашом брови; густо мазанные тушью ресницы; бесцветные, будто восковые, губы и блестящую от крема, собравшуюся мелкими морщинами у глаз кожу лица. «Однако я всегда тебя идеализировал, - успел подумать Вадим Игнатьевич. - И предположить не мог, что время так изменит.» И только потом рассмеялся в ответ на удивленное: «Ой, Вадя!»
Татьяна засуетилась, что-то говорила, пропуская его в комнату, за что-то извинялась, но он ровно ничего не слышал, завороженный певучим, мелодичным, нетронутым временем, дорогим для него голосом. Она оставила его одного, бросилась в смежную комнату, гремела там мебелью, шуршала одеждами. Бравулин же недвижно стоял у окна и не видел залитого солнцем сквера. Там. где-то далеко-далеко, за годами, где раскидистый дуб-старик укрыл листвой от плаксивого неба, увидел он: стоит девочка в ситцевом платьице в редкий горошек и смотрит на него торжествующими голубыими глазами. «А я щуренка поймала! Во!» - она на несколько секунд показала ладонь и быстро отвела назад, за спину. «Щуренка... Я во что нашел, - мальчишка достал из-за пазухи гранату. - Как шарахнуть могу!» Она не испугалась, но зауважала его. «А мы с мамой к бабушке уйдем. Мама говорит, что немцы дотудова не придут. Далеко это.» - «Сказанула. А досюда они пришли? Мы им как дали!» А через неделю с эшелоном, что эвакуировал оборудование завода, мальчишка ехал на Урал и выспрашивал у матери: «Ма, а фашисты отсель далёко живут?» - «Далёко, сынок, далёко. Ты усни.» - «Не, ма, а если далёко, и до нас дошли, и дотудова дойдут?» - «Дотуда не дойдут. Дотуда у них кишка тонка.» Но они пришли и в ту деревушку, куда с матерью ушла девочка в ситцевом платьице в редкий горошек. Пришли и на ее глазах сожгли деревню, упала на колени, схватясь за проколотый штыком живот мама, потом прислонилась головой к земле, да так и осталась...
Вадим Игнатьевич отошел от окна, и взгляд его поплыл по комнате, задержался на ковре, на диване, что оставался почти новым - видно редко видывал свет из-под чехла, на скатерти, вышитой крестом еще матерью Татьяны - единственное, что уцелело в том адовом огне - этой скатертью заместо платка была закутана девочка - на торшере, стульях, ничто не выдавало своей ветхости, будто только вчера все было куплено и строго расставлено по местам. По экрану телевизора изламывались помехи. Вадим Игнатьевич подошел и легонько хлопнул ладонью сбоку. Помехи исчезли. «А ведь еще тогда собирались отдать в ремонт. - Вадим Игнатьевич закусил нижнюю губу и вздохнул. - Мм-да. Право грустно: мы и барахло. Вот они, все атрибуты... сего мирка, четыре стены и маленькое окошко в мир большой. Сиди и смотри. - Вадим Игнатьевич опять легонько хлопнул по телевизору ладонью. - Миры и мирки.»
- Вадя!
Татьяна смущенно теребила оборки длинного платья. Шитое со вкусом, с глубоким декольте, оно делало ее привлекательной и, вместе с тем, чужой, совсем чужой, будто отгороженной от Бравулина одной из стен своего мирка.
И все же Вадим Игнатьевич не смог не залюбоваться ею и, может, даже, опрометчиво дольше, чем хотел того сам, потому что сразу же почувствовал непрошенное смятение в себе. «Еще не хватало, - встряхнулся он. - Держись, Вадим.» А ведь когда-то не удержался, кинулся к ней, зацеловал, все будто туманом окуталось: и обида, и горечь, и человечность. Не мог он, не мог после всего, что случилось тогда, даже нечаянным словом, жестом, мимикой выдать свои чувства сейчас. Не сдержать себя, значит, не посмотреть прямо в глаза простаку Юрову. И без того: вот ступит он, наивная душа, на порог, кинется к нему, Бравулину - куда упрятать взгляд? Что сказать? Как повести себя?
Вадим Игнатьевич старался спокойно смотреть в голубые, завораживающие глаза Татьяны, но зудила в подсознании думка: а право такое – войти в этот дом, имел он? Загладили двадцать лет его вину перед Юровым?
- Что хозяин? - спросил ом, овладевая собой.
- Хозяин? - она не поняла и удивленно подняла брови. - Какой хозяин?
Бравулин даже хмыкнул и повел головой, до того неожиданным было для него неподдельное удивление в голосе Татьяны.
- На работе? Суббота же.
- Ты не знаешь, - сказала она погасшим голосом,- да, ты не знаешь. Ты потерялся на целых двадцать лет. Впрочем, я слышала, что ты приезжал.
- Да, заскакивал. Прости, я не навестил.
- За что прощать? За что было, уже прощено. - И спохватилась тут: - Да что ж это я? Ты - с шампанским, а...
- Не суетись. Я сыт.
- Сын придет. В ночь он. Подрабатывает... сторожем.
- О-оо! Значит и сын!
Она кивнула и почему-то виновато улыбнулась.
- Валюшу замуж отдала. - Татьяна засмеялась. - Так что бабушка. Представляешь, уже три года бабушка.
Она прошла на кухню, ворожила там над закуской, и вскоре на столе, в зале, стояли еда и два, голубого стекла, фужера.
- Ну, вот, - Татьяна развела руками, - чем богаты...
- Ну, начинаем, - весело перебил Вадим Игнатьевич. - Садись и давай-ка за встречу.
Он быстро открутил проволочку и, озорно сверкнув глазами, громыхнул в потолок пробкой.
- А!? С салютом! Ну, - он протянул навстречу свой фужер, - за нас?
- За нас, - засмеялась Татьяна и медленно до дна выпила. Пошла! Ты смотри, пошла! Селедочку, Вадя.
- Да не суетись ты.
- Посмотри на меня.
Щеки ее порозовели, разгладились мелкие морщинки у глаз. Татьяна сидела напротив Бравулина, упершись подбородком в сплетенные пальцы и выжидающе глядела на него. Она видела, что годы огрубили черты его лица, что, хотя и постарел (да, все-таки постарел), это резко не бросалось в глаза, и ей самой захотелось казаться моложе и нравиться.
- Старая, да? Совсем?
Слегка взбодренная шампанским, она вдруг почувствовала в себе желание лукавить, шутить и смеяться, разбудить в этом сдержанном, будто чужом человеке, прежнего безрассудного Вадьку, заставить его вновь любить себя. Да, Татьяне хотелось этого и, возможно, сумела бы, если бы позади не было пролитых слез отчаяния и наступившего потом успокоения, чудовищного примирения с судьбой. Если бы не было... Нет, нет, только не об этом, только не сейчас. Да, ей было трудно, трудно и все. Все в прошлом. Зачем ему знать? Надо просто разговаривать и улыбаться, как хорошему знакомому, и делать вид, что между ними никогда ничего не было. Просто разговаривать и улыбаться... Нет! Она вдруг поняла, что не может бороться с собой, что любит, любит его, старого истукана, бродягу.
- Старая, да?
- Ну, вот еще! - с жаром возразил Вадим Игнатьевич и вдруг поймал себя на том, что сказал неправду. Взгляд его юркнул в сторону, задержался на телевизоре, на ковре, расчехленном диване и опять остановился на лице Татьяны.
«Да, старая», - с каким-то угнетающим сожалением мысленно согласился он, а вслух сказал: - Нашлась старуха. Ты же на два...
- ... три!
- ... да, прости, на целых три года... моложе.
И заметил, как тень не то грусти, не то печали скользнула по ее лицу.
- А Юров умер, - вдруг спокойно сообщила Татьяна, и фужер в руке Бравулина дрогнул. - Восемь лет как...
Вадим Игнатьевич некоторое время сидел молча, только покусывая губы да задумчиво кивая головой, потом налил себе шампанского и так же молча выпил.
- Мм-да, - наконец выдавил он из себя. - И ты... все эти восемь лет...
- Работала, детей растила, на ноги ставила.
- Одна.
- А кому плакаться? Одна, Вадя. Подняла обоих.
Валюша частенько навещает с внучкой. Славная такая малышка. Сыну уже девятнадцать.
- А женится? - после минутного раздумья спросил Вадим Игнатьевич. - тогда? Опять одна?
- Тогда? – Татьяна пожала плечами. - Тогда увидим.
- Не страшно?
- Одной? Не знаю. Обидно как-то. Ему бы еще жить да жить. А что делать-то? - Рак. За два месяца съел, высох, а все надеялся...
- Замуж... не думала? - словно вытянул из себя Вадим Игнатьевич.
Татьяна медленно подняла тяжелые ресницы.
- Замуж? - и легкая улыбка скривила ее губы. - Ты знаешь, думала. Только...
Вадим Игнатьевич постарался казаться спокойным, но ходуном заходило в груди его сильное сердце.
- За кого? - Татьяна с тоской посмотрела на Бравулина. - Ведь, это не просто, Вадя, жить и видеть рядом только мужчину, просто выполнять обязанности жены. Это непосильно трудно, Вадя. Не знаю, может, я жила как-то неправильно, может, зря, скучно, но жила. Замуж. Я тебе все скажу. Я же хотела, но... не могу. Ты же не знаешь, ничегошеньки не знаешь, а я жила вот, дура, и будто чем-то другим жила. Разговариваю с ним, будто с тобой говорю, ласкает он, а хочется твоих ладоней. Ты знаешь, я старалась, я думала - пройдет, думала - полюблю... - Она покачала головой. - С работы его бывало жду, а будто тебя жду, жду... Так всю жизнь и прождала. Понял бы ты это тогда, но ты не понял.
- Я понял, - хрипло ответил Вадим Игнатьевич. - Потом все понял.
Лицо Татьяны посветлело, во взгляде появилась нежность, она тихонько дотронулась до его руки.
- Ведь уже не те годы, Вадя. Впереди... наверно, все-таки страшно, что она впереди, старость. Сейчас не страшно, а потом? - Она улыбнулась как-то странно, призывно, умоляюще, и Вадим Игнатьевич не удержался, схватил ее руку и прижался к ней щекой. - Ты же любил меня, Вадя. - Татьяна свободной рукой пригладила его рассыпавшиеся, тронутые частой сединой вихры. - Ты же любил?
Она еще сама не совсем ясно осознавала, что творится в ее душе, но поддаваясь чему-то памятно-давнему, цеплялась за предоставленный судьбой случай, не желая упустить его.
- Любил же, Вадя?
«Любил, - повторил про себя Бравулин. – И, кажется, еще люблю.» Но вслух не сказал ничего, отпустил ее руку, отвел в сторону, разлил по фужерам шампанское, взял свой фужер и долго крутил в пальцах.
- Ты думаешь, мне стоит остаться?
«Должен, должен!» - прочел он в ее глазах.
- А сын?
- Сын взрослый, он поймет.
- А Юров?
- Что Юров?
Татьяна насторожилась, она никогда не могла предугадать, какие мысли роились в лобастой голове Бравулина, но сейчас сердцем, непостижимым женским чутьем поняла уже, что разговор этот напрасен, искорка надежды, которую она попыталась разжечь в себе, слаба и нежизненна, струящийся навстречу взгляд осторожен и рассудителен, а двадцать лет - отнюдь не пустяк.
- Юров поступил благородно, что умер, не правда ли?
«Его правда всегда была жестокой», - с горечью отметила она, но возразила:
- Это жизнь, Вадя.
- И Бравулину ликовать, торжествовать, что его нет.
Татьяна промолчала, но Вадим Игнатьевич подумал, что она в какой-то мере права, и если ничего не сказала, то скорее потому, чтобы дать ему время осмыслить свои слова. Бравулин представил хлипкого Юрова, его сбивающийся от выпитого быстрый говорок, доверчивые бесцветные глаза и будто услышал отдельные, отчетливо проскользнувшие фразы: «... и зачем много? Куда-то на край света. Только чтоб уют создать, ей вот, Валюшке... Я ей все, все, что захочет... Сына вот обещала.» Вадим Игнатьевич опять обвел взглядом потолок, стены, мебель, старался увидеть все зорким хозяйским глазом. Вот он, юровский, созданный им уют. Все до последнего гвоздика его руками. «Допустим, - хватит, бродяга, - сказал себе Вадим Игнатьевич, - живи, все готовенькое, вполне приличное и крепкое, пользуйся квартирой, вещами, чужой женой. И что?» И Бравулин вдруг со всей остротой понял, что не останется он, что не сможет переступить не только грань непривычного ему мирка, но и порог собственной совести. Быть в неоплаченном долгу перед Юровым? Блаженствуя, славить его небытье? Нет, нет, вот если...»
- Уедем со мной, Таня, - с юношеской горячностью предложил он.
- Что? Куда? - изумление и даже испуг прозвучали в ее голосе.
- Уедем, - повторил Вадим Игнатьевич упрямо. - Квартира, бутафория... ну, что полагается, все будет.
Бравулин выпалил слова с затаенной, всегда бушевавшей в нем верой и сник под укоризненным, слегка насмешливым взглядом Татьяны.
- Зачем, жалкий ты мой?
Много она вложила в это слово - жалкий: и горечь долгой разлуки, и любовь свою, и укоризну, будто и не сказала больше, а Вадим Игнатьевич почувствовал себя желторотым юнцом и одновременно ощутил бремя своих пятидесяти лет. И снова чувство вины закралось в душу, да и осталось там.
«Может, я не права? - думала меж тем Татьяна, тронутая неожиданно выплеснувшимся безрассудством Бравулина. – Может, еще не поздно? Вот сейчас, прямо сейчас сказать: да! да! Куда угодно, только с тобой. И тогда... не зря жила, не зря ждала. Нет, - сказала она себе после некоторого колебания, - он опять вспыхнул только на мгновение. Он пожалел.»
- А ты бы тогда позвал меня, неужто не бросилась, очертя голову? Но ты бежал за своим счастьем, тебе твои идеалы были дороже, за ними ты не увидел меня, ты второпях был эгоистом, Вадя. А теперь? Ты другой? Тебя переделала жизнь? Я не верю, Вадя. Бросать живое, искать мертвое, не поздно ли?»
«Поздно, - согласился молча Вадим Игнатьевич. - Я-глупец. Она не поедет, я не останусь.»
Три звонка подряд вывели Бравулина из задумчивости.
- Сын! - спохватилась Татьяна и побежала открыть. - А у нас гость, - слышал Бравулин ее торжественно-радостный говор, словно и не было, только что взбаламутившей душу, откровенной беседы. - Вот, познакомься, - идя впереди сына, говорила Татьяна, - давний и добрый друг нашей семьи.
- Сын! - представился младший Юров быстрым поклоном головы, руки же не подал. - Вы меня не узнаете, старый и добрый друг? А я, представьте себе, сразу узнал. Простите, вы богач?
- С какой стати? - обескураженно спросил Вадим Игнатьевич, оглядываясь на Татьяну и мучительно припоминая, где он мог видеть этого красивого рослого парня.
- Вы всегда выбрасываете поношенные костюмы?
- А-аа, так это ты, браток, - Вадим Игнатьевич вспомнил вчерашний курьез с костюмом и расхохотался. - Так вот ты какой! Мужик! Ты гляди, мужик! - открыто восхитился он, и, оборотясь к Татьяне, несколько смущенно пояснил: - На улице встретились. Вот такая случайность вышла.
- А вы все же избавились от своего костюма, - задиристо не отставал Юров.
- К черту костюм, - Вадим Игнатьевич с веселостью отмахнул рукой. -Старое должно уступать новому. Так я говорю? – И, взяв парня руками за плечи, слегка отодвинул себя. - Орел, орел прямо! Ну, подсаживайся к нам. Сейчас мы за встречу шампанского, а?! Ох, громыхнем сейчас! - И откручивая проволочку, с некоторой завистью подумал: «Однако какого хлопца отпаял.»
- И из каких краев будете? - спросил Юров, присаживаясь к столу.
- Э-ээ, из далеких краев! - ответил Вадим Игнатьевич с каким-то торжественным вызовом. - Из Сибири-матушки.
- А точнее?
- В настоящий момент, - с расстановкой ответил Вадим Игнатьевич, наполняя фужеры, - мы будем из Саян. О Саяно-Шушенской слыхал?
- Вы сказали «в настоящий момент», значит...
- Да, значит, - Вадим Игнатьевич многозначительно посмотрел на Татьяну, дескать, смотри, как я задам ему жару. - Да, молодой человек (прости, ты не назвался) ...
- Олег, - исправил свою ошибку Юров.
- Так вот, Олег, это значит, что вот эти руки поднимали из руин Сталинград и Севастополь. Это значит, что за моими плечами – целина, Иркутская ГЭС и Тюмень. И БАМ тоже. А теперь вот Саяно-Шушенская. Вот что это значит.
- А после Саяно-Шушенской?
- А где самое пекло.
- Планета Венера?
- А нам и Венеры не страшны.
- Интересный вы человек, - Юров ковырнул вилкой салат и, казалось, не заметил укоризненного взгляда матери. - И скажите, там, конечно, денежно, где пекло?
- Подкидывают.
- Да хватит вам, - рассердилась Татьяна и нахмурила брови. Она сделала попытку оградить Бравулина от нападок сына. «Утихомирьтесь, вглядитесь друг в дружку, - говорили ее глаза. - Наспоритесь еще.»
- Погоди, мама, может я хочу понять. - И снова обращаясь к Бравулину: - И вы привыкли жить с этаким размашищем, - ирония так и хлестала из уст Юрова. – Размах - он ошарашивает, заставляет относиться к вам с этаким почтением, благоговением, мол, Вадим Игнатьевич, каков мужик! Широкая натура?!
Вадим Игнатьевич усмехнулся и покачал головой.
- Нет, молодой человек, размах – это еще не все, чтобы тебя уважали или считались с тобой. Размах - это дурашливость.
- Да? Ну, что ж ... - сын взглянул на мать, та отмахнулась: а ну, тебя, дескать, болтаешь тут. - А что? Давайте выпьем за маму? - предложил неожиданно Олег. - За мою красивую и нежную маму.
- Олег...
- А что? Вадим Игнатьевич, разве мамы бывают Некрасивые? С вашего позволения я испробую шампанского... Мамочка, я чуть- чуть. Только за тебя. А потом спать, я ужасно хочу спать, - совсем миролюбиво закончил Юров и, получив в ответ разрешающий кивок матери, взял свой фужер. Вадим Игнатьевич посмотрел на Татьяну - она переводила взгляд с него на сына и опять на него и, по-особому, счастливо улыбалась.
- Вы хорошо знали моего отца? - спросил Юров.
Вадим Игнатьевич не ожидал такого вопроса и несколько задержался с ответом, но все же открыто встретил пристальный взгляд парня.
- Особо в друзьях не ходили. Учились вместе в начальной школе. Но твою мать знаю хорошо.
Татьяна подтверждающе кивнула.
- Щурят вместе ловили. Майкой, помню, - засмеялась она. - Они постарше были, а я по берегу банку носила.
- А Юров, помнишь, стащил их и бездомной кошке скормил, - захохотал Вадим Игнатьевич и тут же смущенно кашлянул в кулак. - Мм-да, в общем шустрили. Отец твой... он за линией жил, а мы... как бы тебе сказать, воевали с той улицей, что ли.
- А, вот оно что, - задумчиво произнес Юров. - Простите. Просто так хотелось узнать об отце не только от матери или из газетных вырезок, но и от его друга. У вас есть сын?
- К сожалению, наверно, но еще до сих пор не женат. То есть не был женат. - Добавил Вадим Игнатьевич поспешно и, может быть, впервые за всю жизнь почувствовал в себе тоскливую тяжесть одиночества. - Не знаю, почему. И некогда было. Потом... птица перелетная. То есть...
- Да вы не оправдывайтесь, - успокоил Юров. - Все бывает. Ведь так, мама?
- Бывает, - тихо согласилась Татьяна и вздохнула. - Чего только не бывает. Да вы ешьте, мужички вы мои.
Сын удивленно взглянул на мать, будто заметил что-то необычное в ее настроении.
- А скажите, Вадим Игнатьевич, вот эта тяга ваша к перемене мест, это что? Привычка или что-то другое?
- Трудно объяснить.
- А вы попытайтесь, я пойму.
Вадим Игнатьевич задумался. Действительно, объясни вот так, с трахты-барахты. Одно дело, когда ты объясняешь это себе, тут только совесть тебе и судья, и адвокат, и царь, и бог. А начни объяснять другому, так и скучным недолго показаться, а то и неискренним, чего хуже. Привычка? Куда бы ни шло, а вот скажи, что существует еще и долг, да, тот самый гражданский долг, быть там, где и взаправду самое пекло, и где ты в полную силу понимаешь свою причастность к большому... э-ээ, какая, к черту, банальность? - к великому! И чего ухмыляться, именно к великому делу. Сколько было: ври, ври, дескать, голубок, воркуй, да не басни ли? В наше-то время патриотизм? Кому сказки рассказываешь? А так, пораскинуть: полезность свою, ее так просто не поймешь, ее выстрадай. Выстрадал - говори громко, ничего, спишется на совесть. Да, и привычка, есть такого чуток, но не она же, право, вдруг возьмет тебя и зашвырнет с одного конца белого света на другой. Как же объяснить парню? Вот, что ли, побывал бы в моей шкуре... Не то, про мальчишку рассказать, про того, что мамку расспрашивал: «А немцы далеко живут?» - «Далеко, далеко, сынок. Ты усни.» А потом оказывалось, что они занимали еще один город, сжигали еще одну деревню. Рассказать, как болванка рябит в глазах, крутится, крутится... Потом она унесет свою смерть, может, под черными крестами разорвет свое железо, может, до Берлина прямиком, только ты все это представляешь, а у самого голова ходуном, то ли от голода, то ли от устали, то ли от того, что болванка перед глазами крутится, крутится. А ты выстаиваешь свои подростковые часы и вроде понимаешь, по-настоящему, как взрослый, что от тебя зависит, придут они в ту деревушку, куда ушла девочка в ситцевом платьице в редкий горошек, придут эти проклятые фашисты или не придут. Жизнь так и заставляла чувствовать острее, видеть дальше. А где, когда это чувство острее острого? Вот и кочевал, да, кочевал, слово правильное, но сознавал-то что! А то, что на переднем крае. На переднем! Ты только пойми, сильный, красивый ты, парень, Юров-младший. Ты пойми, будь ласка. Может в этом и счастье?
Татьяна ждала, что ответит сын, лицо ее было серьезным - она по-своему восприняла исповедь Бравулина, и в душе была согласна с ним.
- Все правильно, - сказал Юров. Может этих трудностей нам и не хватает, чтобы прочувствовать... подобное, но если откровенно, вы не распылили себя? Вот вы говорите - передний край... ради бога, я не против громкости этих слов, наоборот, это впечатляет, и я принимаю. Но подумать: пять лет на одном месте, пять на другом, год - здесь, три - там, десять - еще где-то, и нигде ничего не довести до конца.
Татьяна быстро взглянула на Бравулина.
- Растяжимое понятие: конец, край. Где край у Вселенной?
- Но хотя бы приблизиться к итогу. Это, может быть, и надоедливо, и тускло - всю жизнь на одном месте, но как понять тех, кто всю эту жизнь свою в одном заводе, в одном цехе, за одним станком? - Олег повернулся к матери. - Или кто, вот, детей растит без отца? Им что? Записать меньше? Край ведь не передний, не ваш.
Татьяна благодарно улыбнулась сыну. Вадим Игнатьевич заметил эту улыбку, принахмурился и пожал плечами, всем своим видом показывая: что поделаешь, каждому свое.
Юров встал, прошелся по комнате и остановился напротив Бравулина.
- На углу, через пару остановок, где вино-водочный, вы не заметили - продает мороженое старая женщина?
Вадим Игнатьевич внутренне напрягся, будто в том и был смысл, что скажет его собеседник.
- Так вот, сколько я живу, она все там и там. И пришла мне однажды в голову мысль: а что ей за польза сидеть там? Все мужики больше. А давно как-то, еще пацаном был, слышал, как зазывала она, всю жизнь буду помнить. Вы послушайте. - Олег перевернул стул, сел на него и веселой интонацией тети Стеши скопировал: «Мужички, витаминчиков! Ну, ее, водку проклятущую, погибель горькую.» Вы знаете, у меня тогда мурашки по спине забегали. Теперь она молча сидит, но к концу дня у нее раскупают. Я тоже каждый раз у нее покупаю. Вы бы видели, как блестят ее глаза, просто, ну, будто от счастья, подает стаканчик и говорит: «Бери, Вадька-сосед. Не знаю, при чем тут Вадька, да еще сосед. Может, потому сосед, что на одной земле живем. Да не в этом главное, вы бы видели, как лучится она вся, даже вроде моложе становится. Так вот: не зря она там, у водочного, торгует. Она дело свое делает. Незаметно, по своему скромно, но дело какое. На своем, не на переднем крае. Да и как еще увидеть, где он, передний.
«Юнец, - несколько рассерженно и в то же время с гордостью за Юрова-младшего подумал Вадим Игнатьевич. - Подметил же. А если да не ты один? Это же здорово.»
- Вы знаете, кем работал отец? Каменщиком. - Юров подошел к окну и широко раздвинул тюлевые шторы. - Подойдите, - пригласил он Бравулина, и когда тот стал рядом, сказал: - Этот Дворец он строил. И микрорайон. Он никуда не уезжал. Никуда. И потому получил обидное письмо от одного из своих однокашников, сдрейфил, мол, не поехал с нами, а мы тут, на целине... Не знаю, что он чувствовал, но хотя бы этот Дворец. Это его итог.
Вадим Игнатьевич задумчиво смотрел перед собой, и будто другая правда открывалась перед ним, ему незнакомая, но тоже крепко-крепко правильная. И кто занавес отдернул, этот юнец.
Татьяна тоже подошла и стала рядом, тень смятения появилась на ее лице, будто она всмотрелась во что-то далеко, увидела и поразилась.
- Ты только начинаешь жить, Олег, - с досадой сказал Вадим Игнатьевич. - Впереди время и неизвестно еще, что совершите вы. А пока... пока вам только гордиться отцами.
- Придет время - свершу, - запальчиво ответил Юров.
- Вадим, ты проезжал по городу? - вмешалась в перепалку Татьяна. - Цирк видел?
- Да, отгрохали на славу.
- Так вот, - она подошла к сыну и стала рядом, - Олег принимал участие в его разработке.
Вадим Игнатьевич удивленно взглянул на пария.
- Так, кое-какие расчеты... - смутился тот.
- Он на архитектурном отделении, - пояснила Татьяна.
Вадим Игнатьевич развел руками.
- Ну что еще сказать? Молодец! - И чтобы скрыть легкое раздражение в себе, вернулся к столу и предложил: - За них молодых, дерзающих. За смену!
И залпом осушил свой фужер.
Он старался не смотреть на Татьяну, но чувствовал на себе ее выжидающий взгляд.
- Ну, все! - громко с выдохом сказал Вадим Игнатьевич, больше, чем нужно, задерживая взгляд на часах. Затем исподлобья повел глазами округ. - Так вот - продолжил он с грустным смешком, - минутки бегу-ут. Эх, черт возьми, посидел бы еще с вами, но! Пора мне, Татьяна Николаевна.
Татьяна кивнула, будто соглашаясь с ним, но по глазам, по выражению ее лица Бравулин видел, что она не верит в его занятость.
- Давай, архитектор, руку, - и ощутив крепкое пожатие, без обиды подумал: «А высек, подлец этакий. Вот тебе миры и мирки.» И впервые пожалел Вадим Игнатьевич, сильно пожалел, что нет у него такого сына, да и если будет еще, дождется ли он, пока он вот так станет на ноги.
- Может заеду.
Но на сей раз он покривил душой, так как заранее знал, что не заедет.
- Ты не обижайся, - просила Татьяна его на улице. - Просто... прямо он. Ой же... В общем, я его вырастила.
 - Ты молодчина, - Бравулин понимающе улыбнулся. - Ты... вот ведь итог какой, молодчина ты.
Он знал, что Татьяна ждет от него совсем других слов, что надежда еще не покидает ее, но что-то мешало ему сказать эти, запрятанные на дне души слова.
- Прощай, Таня, - тихо оказал Вадим Игнатьевич и прижмурил на мгновение глаза, мол, все будет хорошо, держись. И притянув к себе, памятно поцеловал в губы.
Он не видел, как она заплакала, и серые потеки скользнули по напудренным щекам, не видел, да и предположить не мог, что она заплачет. Что их связывало? Час, мгновение, и то затерялось во времени. Вадим Игнатьевич уходил нелегко, и что ему было до того, что сквозь слезы сказала ему вслед Татьяна, не слышал он, как прошептала она: «И походка такая же, и норовистый такой же. Что же ты и черточки своей не заметил, Вадя?» Знал бы он, сколько душевных усилий стоило ей скрыть от него самую трудную из тайн, самую человеческую из правд.
Бравулин же не забыл отдать тете Стеше долг и купил у нее вафельный стаканчик с пломбиром. Он действительно увидел те живые, молодые искорки в ее глазах и через силу оказал:
- Все, теть Стеш, уезжаю.
- Да что ты все теть Стеш. Какая я уж тебе тетя, - улыбчиво ответила женщина. - Никитичной, что ль, назвал бы хоть раз. Далеко ли ты от меня отстал.
- Недалеко, Никитична. - Вадим Игнатьевич помолчал. - Уезжаю я.
- Ну, что ж, прощай, Вадька-сосед.
- Раздвоиться бы, Никитична. Чтоб я здесь, и я там.
- Как уж человеку судьба, - женщина вздохнула. - Паренек тут, все мороженое у меня покупает с ватагой своей, дюже на тебя схож. Так что, погляжу иной да припомню.
Вадим Игнатьевич кивнул в ответ и уже бодрым тоном сказал:
- Лихом не поминай, Никитична.
- Да лихом-то за что? И лихом не за что, и не лихом. Через час сверхзвуковой лайнер уносил Вадима Игнатьевича на восток, а звук еще долго оседал на скверы, на площади, на горячие крыши домов.


Рецензии