Остались верны

I
Седьмого ноября тысяча девятьсот девяносто пятого года в одной из квартир большого девятиэтажного дома проснулись рано. Собираясь на демонстрацию по случаю годовщины Великой Октябрьской социалистической революции, отец семейства Виктор Ефимович Щербаков  аккуратно сворачивал вокруг древка полотнище красного знамени и обматывал его целлофановой плёнкой, чтобы не намокло от дождя и снега. 
Виктору Ефимовичу было семьдесят лет, и старость уже заметно потрудилась над его внешностью: прорезала глубокие морщины на лице, выбелила прямые волосы, стёрла следы прежней весёлости, притушила блеск серых глаз и напустила в них едкой горечи. Несмотря на это, он был ещё бодр, держался прямо, часто проводил на ногах целый день и сохранял ясность ума, но иногда погружался в такую глубокую задумчивость, что, вернувшись в реальную жизнь, имел такое выражение, словно вчера родился и не понимает, откуда и куда попал.
— И охота тебе, старый дуралей, таскаться в такую непогоду по городу! — увещевала его жена Валентина Михайловна. — Выйди на балкон, посмотри: на улице ветер и снег с дождём!
Виктор Ефимович взглянул на неё. Короткое и сильное чувство нереальности окружающего иглой пронзило его: неужели эта маленькая женщина с большими, некогда завороживавшими его глазами, с седыми до белизны волосами, светящимися надо лбом, и есть та Валечка, Валюша, которая точила снарядные болванки, стоя за станком на приставном ящике, провожала его на войну весной сорок четвёртого года, встретила через год и родила ему двух дочерей?!
— Так! Всё вроде собрал, — пробормотал он, словно не слыша её.
— Катя, ну скажи ему!


Из спальной в расстёгнутом бледно-розовом халатике, зевая, вышла приехавшая вчера из Киева младшая дочь Катя — ухоженная сорокатрёхлетняя, женщина — тонкая, стройная, черноволосая, с такими же тёмно-серыми, как у матери, глазами под сенью густых ресниц.
— Папа, — сказала она, — что ты, в самом деле! Неужели ты не понимаешь, что это глупо и смешно!
— Что глупо, что смешно?
— Таскаться на людях с этими красными тряпками? У нас в Киеве тоже бегают такие — со знамёнами да листовками. Все мои друзья говорят, что они маразматики, динозавры и старые совковые пни! Подумай хорошенько: каково мне будет, если узнают, что мой отец из их числа?
— Мне, доченька, нет дела до твоих друзей и до того, что они о тебе подумают, — Виктор Ефимович вынул платок и, обложив им свой большой мясистый нос, громко высморкался. — Пойду, пожалуй…
— Да куда ты! И девяти нету! Чаю хоть выпей, дуралейкин эдакий!
— Выпью, выпью… По дороге, если время будет, — ответил жене Виктор Ефимович, натягивая серую зимнюю куртку.
— Ты в ботинках?! Сапожки тёплые надень! Днём обещают резкое похолодание!
— Ничего, не замёрзну! — сказал, отмахиваясь от её слов, Щербаков и вышел из квартиры.


— Совсем рехнулся старик, — сказала Валентина Михйловна, захлопнув за мужем дверь.
— Лёня недавно закончил снимать фильм, в котором есть персонаж — бывший гэбешник — который не может смириться с тем, что их время прошло. Его играет сам Медвежинский!
— Да ты что!
— Представь себе! А сколько современных! И все звёзды! — Катя стала перечислять Валентине Михайловне имена, после каждого из которых та ахала, всплёскивала руками и зажмуривала глаза. — Называется «Сладкий вкус свободы». В апреле или мае в Израиле будет премьера. Обещали купить немцы, французы и американцы. Может даже на каннский фестиваль выдвинут. Мы с Лёней весь год будем в разъездах, не знаю, когда снова выберусь к вам.
— Катя! Неужели это не сон? Ты на каннском фестивале! Эх, отец! Ему бы гордиться да радоваться, а он… Вот горе!
— Да ну его, дурака старого! Даже думать о нём не хочу!
— Катя!
— Что Катя?!
— Отец всё же!
Катя нарочито засмеялась:
— Тоже мне отец! У Лёни в фильме этот персонаж, которого Медвежинский играет (кстати, даже внешне на отца похож), говорит сыну-художнику: «Об одном жалею — что не придушил тебя в колыбельке!» Небось и мой папуас жалеет, что не утопил меня малышкой в детской ванночке.
— Катя!  Мне страшно! Что ты такое говоришь?! Он любит тебя! Уверяю!
— А! — отмахнулась Катя и пошла делать макияж.


А Виктор Ефимович в это время вышел из подъезда на пятнами покрытый снегом серый тротуар. Небо над не большим, но и не маленьким городом было затянуто тучами, стояли сумерки, светили фонари, горел свет в окнах домов, но было уже достаточно светло, чтобы видеть мчавшиеся за аллеей машины и спешивших по тротуару людей. Праздника не чувствовалось.
Виктор Ефимович направился к остановке автобуса, где его должен был ждать Александр Наумович Плотников — старый его товарищ, как и он, участник войны, — они много лет работали в одной школе.
После самоликвидации райкома КПСС, Александр Наумович, никогда не состоявший в партии, собрал в только что образованную КПРФ немногочисленных оставшихся верными коммунистов района, которые выбрали его своим секретарём.
«Что за странное существо человек! — думал Щербаков, не замечая летевшего ему в лицо снега и рвавшегося за воротник куртки ветра. — Плотников всю жизнь был беспартийным, а оказался настоящим коммунистом. Последний Генеральный секретарь и наш первый секретарь обкома, наоборот, всю жизнь делали в партии карьеру, а, оказалось, люто ненавидят то, чему всю жизнь якобы служили. Да было б таких немного, чуть-чуть, но их легион: из двадцати миллионов бывших коммунистов и сорока миллионов комсомольцев не наберётся и сотой доли верных! Говорят: «Кто в молодости не был левым, а в старости не стал правым, у того в молодости не было сердца, а к старости не стало ума»…


Виктор Ефимович очнулся от резкого сигнала и визга тормозов. В метре от него остановилась иномарка, и из-за работающих «дворников» водитель показал ему кулак.
— Виктор! Виктор! — услышал он, и увидел бежавшего к нему Плотникова. — Я тебе ору, ору! Жить надоело?! Прёшь на красный!
Виктор Ефимович, действительно, не заметив, перешёл улицу на красный сигнал.
— Привет, Сандр-дорогой! Задумался. С праздником тебя!
— И тебя с праздником, Виктор! У меня душа в пятки! Нас и так мало, не хватает, чтобы тебя буржуйская машина задавила! О чём задумался?
— Да так…
— А всё же?
— Катька вчера приехала. Весь вечер и сегодня с утра пилили меня — и она, и жена. Стыдно им, что я такой.
— Не переживай! В каждой семье случаются недопонимания…
— Какое там недопонимание — чужой я им! Абсолютно чужой! Катькин муж режиссёр. Снимает антисоветскую мерзость по нынешним лекалам: интеллигент, чудом не расстрелянный во время репрессий, злодей гебэшник, его сынок-художник, ненавидящий и стыдящийся отца, почти так же, как Катька меня; вокруг пьянь, доносчики, быдло. Это теперь модно, за это платят бешенные деньги, приглашают на фестивали. Дочь рада таскаться за ним. А мне горько. Россия для неё — ноль. Говорит: «Мне безразлично в какой стране и каких границах жить. Я хочу быть успешной, богатой и свободной!» Пойми, Сандр-дорогой, это ведь моя дочь! Я её так воспитал! Только что назвала это знамя красной тряпкой. Ты… ты только подумай! Мы его в реках своей крови вымочили, через пол Европы пронесли! А наши дети… 


— Ну ладно, Виктор… Не всё потеряно. Жизнь их вразумит. Всё изменится!
— Нет не изменится!
— Изменится, изменится! Не скоро, не так, как мы ожидаем, но изменится. Иначе просто не может быть.
— Нет, Александр Наумович! Чтобы изменилось общество, должен измениться человек, а, чтобы изменился человек, нужен сам человек! А его нет!
— Что ты говоришь, Витя! Это ты уж хватил! Ты хочешь сказать, что твоя дочь и зять не люди?!
— Может я и хватил, но они не такие люди, как мы с тобой. Они не ментально другие, они биологически другой вид людей! Между нами и ними пропасть, которой никогда не было между поколениями во всей мировой истории! Они, если и изменятся, то только в худшую сторону. Я читал у Валентина Непомнящего , что парадигма русской жизни всегда состояла из принципов, что духовное выше материального, совесть выше выгоды, нравственное выше прагматического. У них всё наоборот. Они не русские, не хомо-советикус, даже не хомо-сапиенс, а хомо-консуменс — человек потребляющий! Повкуснее пожрать, побольше барахла на себя нацепить, получить удовольствие и… хоть трава не расти.
— Ну и пусть! Наше дело упрямо делать то, что велит совесть: «Делай что должно, и будь, что будет!». Ведь так?
— Так-то оно так, но горько.
— Ничего, ничего! Мы ещё поборемся! Выше нос, товарищ!
— Конечно, поборемся, но дочь-то я уже потерял! И не могу понять, как это всё случилось! Наверное, мало с ней общался, когда была ребёнком.
— Но Антонина-то ведь не такая.
— Да, Тоня не такая. Две сестры, в одной семье воспитывались… А отчего это?
— Наверное, разные книги читали.


Подошёл автобус. Круглый как колобок Александр Наумович первым вкатился в автобус, за ним бережно внёс в салон своё знамя Виктор Ефимович. Нашли свободные места в середине полутёмного салона.
В соседнем ряду сидели молодой человек с бородкой, в чёрной куртке и норковой шапке с козырьком и поднятыми ушками, а рядом у окна солидный седой господин в тёмном осеннем пальто, белом шарфе и пыжиковой шапке — гладко выбритый, и таким довольным видом, который бывает только у людей только что хорошо поевших.


— О! Коммуняки взбутетенились, поехали Октябрьскую революцию праздновать! Что вам дома не сидится, товарисч? — сказал молодой, обращаясь к Александру Наумовичу.
— А что вам молча не едется, господин?
— Ах, товарисч обиделся!
— Подожди, Никита! — остановил старший своего спутника. — Ты же видишь, человек убеждённый коммунист. Он имеет на это право. Я же верно говорю, вы коммунист?
— Да, коммунист. Четыре года как вступил.
— А я, наоборот, четыре года как вышел. Хотя был парторгом цеха. И партийный стаж у меня тридцать лет.
— И что же заставило вас выйти?
— О многом узнал в перестройку. Видите ли, разочаровался!
— И что ж вы такое узнали, чего раньше не знали? — вмешался в разговор Виктор Ефимович.


— И раньше я много знал… А тут довелось побывать в Ульяновске. Конечно, первым делом отправился в музей Ленина. Смотрю, книга лежит — Чернышевский «Что делать?» Помните, Ленин говорил: «Этот роман меня всего перепахал». «Дай, думаю, прочитаю. Что в нём за лемех, что смог целый народ перепахать?» А время было переходное: вроде Ильич ещё гений и основатель великого государства, но уже в этом дозволено было немножко сомневаться. Взял книгу в библиотеке и стал читать. Читал самым внимательным образом. Прескучнейшая книга, но дочитал. И знаете, что я понял? «Ба! — думаю. — Всё прекрасно, всё очень привлекательно и заманчиво, но ведь утопия от первой до последней буквы!» Не могу вам сказать, почему я это понял, но сам дух! Будто от всей книги утопией пахнет. Вот эта-то утопия и перепахала сначала Ленина, потом он ею, как плугом, и по нам прошёлся. Красиво, благородно, пробуждает благие намерения сражаться за счастье народное! Но такими намерениями, как известно, вымощена дорога в ад! 


— По запаху, значит, определили, что утопия! То-то я чувствую, что когда по телевизору показывают Ельцина, от экрана вроде иудством воняет, — сказал Александр Наумович.
— И перегаром, — добавил Виктор Ефимович.
— Это я фигурально, конечно, если вы не поняли. Могу и конкретно изложить. Поймите правильно, я Ленина никак не осуждаю. Он был мечтатель и, возможно, очень хороший человек. Желал людям добра и сгорел за идею, которая, как он думал, сделает всех счастливыми. Опять же, не только он, миллионы так думали! Я бы сказал, отдал жизнь за счастье людей, всемирное братство и всё хорошее. Но в чём была утопия, в чём он ошибался? Он слишком хорошо думал о людях. «Человек — это великолепно, это звучит гордо! Всё для человека, всё во имя человека, всё для блага человека!» — вот на этом фундаменте он затеял свою великую стройку. А фундамента-то не оказалось — песок! А с храмом, построенном на песке, сами знаете, что случается — рушится рано или поздно.


— То есть, вы не согласны, что человек — звучит гордо?
— О!!! Да разве вы так считаете?! Ну простииите, — укоризненно протянул господин. — Что человек по природе своей негодяй и подлец, — для меня давно аксиома! И я даже за умного не почитаю думающего иначе. И не пытайтесь меня переубедить! Нет, не проклятые империалисты, не предатели-партократы, не уровень развития производственных сил и общественных отношений, а подлая сущность человека не даёт и никогда не даст построить коммунизм. Ленин этого не понимал. Он был воспитан, как вся интеллигенция того времени, на постулатах гуманизма: человек рождается хорошим, а вором, бандитом, угнетателем становится от деформирующего его природу воздействия несовершенного общества. Да и вся великая русская классическая литература исходила из этого. Её герой — маленький человек Акакий Акакиевич, из шинельки которого, как известно, вся она и вышла — русская литература. Акакии Акакиевичи прекрасны в своём страдании и единственно достойны сочувствия. Защищать их, бороться за их счастье — вот цель благая! Но тут перепутаны причина и следствие. Не потому Акакий Акакиевич несчастен, что общество плохо, а наоборот, общество плохо оттого, что Акакий Акакиевич по природе своей сам подлец и негодяй. Поставьте Акакия Акакиевича столоначальником, и вы увидите, как он будет куромотить подчинённых ему Акакиев Акакиевичей — вы себе даже представить не можете! А может ли подлец и негодяй построить справедливое общество? Нет, не может! Вот в этом и есть утопия! Вы сначала воспитайте порядочного человека, потом стройте социализм и следующий за ним коммунизм. Впрочем, приличным людям и строить ничего не надо — всё само собой построится!


— Но на воспитание уйдут сотни лет, а может тысячи, а люди хотят справедливости для себя здесь и сейчас.
— Мало ли чего они хотят! Каждый понимает справедливость по-своему и пойдёт воевать за свою личную, одному ему понятную справедливость. И тогда станут так друг другу глотки резать, что заплачут! Да-да! Горько заплачут по прежней несправедливости!
— Так-так-так! — сказал Виктор Ефимович. — Вы говорите «утопия», товарищ бывший парторг цеха!? Позвольте спросить, что же тогда не утопия?
— Чувствую, враждебно вы ко мне настроены, а напрасно. Я ведь к вам доброжелательно. И от тридцати лет своих заблуждений не отрекаюсь и вас не призываю. А что не утопия, вы спрашиваете? Да вот жизнь не утопия. Обыкновенная жизнь с нормальными человеческими стремлениями. А чего хочет человек? Жить спокойно, богато, получать удовольствие от жизни, свободно ездить по миру, набираться впечатлений, положительных эмоций, радоваться жизни. И ни в коем случае никому не завидовать, и не думать о справедливости. Что твоё, то и справедливо. 


— Замечательно! Позвольте же и мне выразить свою утопию несколькими словами. Они принадлежат Сергею Владимировичу Михалкову, и вы их, конечно, знаете: «Он с детских лет мечтал о том, чтоб на родной земле жил человек своим трудом и не был в кабале». Есть ещё один вариант выражения этой утопии. Есть такой советский фильм «Всё остаётся людям». Главный герой академик Дронов, которого играет Николай Черкасов, говорит: «Посмотри вокруг: не рвёшь ли ты кусок из глотки ближнего, чтобы у тебя было два, а у него ни одного!» Разве жить своим трудом и не рвать куска изо рта ближнего — это утопия?!
— Конечно! Конечно утопия! Человек так устроен: он не способен не рвать. Он по природе своей заточен на то, чтобы оглядываться вокруг и думать: «У кого бы что-нибудь вырвать из глотки?» Может я неясно выразил свою мысль? Повторю её ещё раз. Ленин сказал, что главная задача — воспитать нового человека, потому что только он может построить социализм. Но он считал, что можно сначала построить социализм, а потом воспитывать порядочного человека, ну в крайнем случае, делать это параллельно! Но ведь это никак невозможно! Негодный человек такое вам построит, что на сотни лет вперёд дискредитирует саму идею, что и произошло на самом деле, так сказать, на практике. Неужели вы не видите?! Нельзя ставить телегу впереди лошади: сначала хороший человек, потом социализм! И никак не наоборот!


— Подожди, отец, что ты стараешься? Это тупые безмозглые коммуняки! Им невозможно что-то доказать! Противно слушать их коммунячьи бредни! — взорвался названный Никитой. — Я вчера за день заработал десять тысяч баксов. А вон идёт ваш ближний! — Никита указал в окно. — Тащится по улице, согнулся крючком — обросший, грязный, шатается, кренделя выписывает. Куда он идёт, чего ищет? Пойла он ищет! Разве я у него из глотки кусок вырвал? Или мне надо с ним поделиться своим, честно заработанным, чтобы он его в свою глотку в виде самогона залил?!   
— И каким же образом вы честно заработали за день десять тысяч долларов?
— Вы не прокурор, я не собираюсь давать вам отчёт. Они лежали у меня под ногами, и я их просто подобрал. У меня их теперь много, потому, что долго подбирал, ни с кем делиться ими не собираюсь! А собираюсь купить четырехкомнатную квартиру, иномарку и открыть свою гостиницу и ресторан, где буду зарабатывать столько, сколько смогу. Да-да! А может этого вашего «ближнего» к себе на работу возьму, если он, конечно, захочет работать! Дам ему возможность зарабатывать, самому жить и семью кормить. Я больше не собираюсь вкалывать и ждать, когда вы соберётесь и решите со своим быдлячьим сбродом, сколько не жалко дать мне «по труду»! Так что успокойтесь, старичьё! Назад, в коммунистическое стойло вам нас уже не загнать! А рыпнетесь, как в девяносто третьем, уничтожим! Нас уже много, мы богаты, оружие купим, вооружим целые дивизии! Поняли?!

 
— Никита, Никита, ты опять зарываешься! Не слушайте его! Он сгоряча пургу несёт, а так добрейший человек, поймите правильно.
— Да что же тут не понять? Только мы-то вас не боимся. Мы войну прошли, фашистов не испугались, а уж Никиту и подавно! Дело не в нас — мы скоро уйдём — а вот в таких «ближних». Согласятся ли они влачить своё нищенское существование, молча наблюдая, как вы транжирите несметные богатства, не вами созданные, и смирно дожидаться смерти? Ведь на всех не хватит того, что сейчас лежит под ногами, и не у каждого хватит совести подобрать. А если опять, как в семнадцатом году, станут вас бить? Да вы и сами между собой передерётесь. И заметьте, революции происходят не потому, что кто-то к ним призывает, а потому что для них такие, как Никита, создают условия. «Чувствительные люди, рыдающие над ужасами революции, уроните хотя бы слезинку над ужасами, которые её породили!» Это, между прочим, не большевик сказал, а французский историк Жюль Мишле.


— Подожди, Виктор, я ещё добавлю: ваш кумир Бродский сказал: «Ворюга мне милей, чем кровопийца». Вы в восторге это повторяете, потому что никогда не понимали диалектики: ворюги создают условия, когда приход кровопийцев становится неизбежным.
— Вы, коммуняки, дикари! По-вашему, весь мир живёт неправильно, одни вы знаете, как надо! Но весь мир процветает, и нигде нет кровопийцев, а вы довели богатейшую страну до нищеты! Я всего лишь хочу жить так, как живёт весь цивилизованный мир. Я бы вас всех в клетку посадил и держал в ней до самой вашей смерти, чтоб не рыпались!
— А мы, наоборот, никуда вас не посадим, даже не тронем, вы сами себя сожрёте, — сказал Александр Наумович. — Пойдём Виктор Ефимович, сейчас наша остановка. А сына своего, вы, господин бывший парторг цеха, могли бы получше воспитать! Чтобы не горячился так сильно!


II
— Наши уже собрались! — сказал Александр Наумович, когда они от остановки автобуса подошли к месту сбора у подземного перехода. — Не опоздали мы с тобой?
— Да нет. Только девять.
У тяжёлого, терракотового цвета дома перед подземным переходом, уже стояло человек тридцать или сорок, с плакатами и свёрнутыми, как у Виктора Ефимовича, знамёнами.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал, подходя к собравшимся, Плотников — Как настроение?!
— Боевое, Александр Наумович!
— Все собрались?
— Нины Николаевны Бахмутовой нет.
— Странно. Она всегда приходила первой.
— Мы думали, она с вами приедет.
— Я, наоборот, думал, что она уже здесь, а то бы зашёл за ней, — сказал Виктор Ефимович.
— Может позже подъедет.
— Лёнька, и ты с Лизой пришёл! — обрадовался Виктор Ефимович. — Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответил мужчина лет сорока, сидевший в инвалидной коляске.
— Здравствуйте, — вторила ему жена, стряхивавшая в это время снег с его вязанной шапочки.


Это был ученик Виктора Ефимовича и Александра Наумовича Лёнька Вебер — выпускник семьдесят третьего года, не частый, но давний участник их мероприятий.
— Как же ты добрался, Лёнька?
— Оказия случилась. Одноклассник приезжал Вовка Смотров. Помните? Был комсоргом нашего класса.
— Да, да, припоминаю. Невысокий такой, чернявый? — вспомнил Александр Наумович.
— Точно. Он сейчас в Томске предпринимательствует. Привёз нас с Лизой на бумере, то есть, на БМВ.
— Ну что, товарищи, пойдём потихоньку? — сказал Плотников.
— Пошли!
— Виктор, возьми коляску с той стороны, а я с этой. Держись крепче, Лёня! Ступени невысокие, справимся.
— Да что же вы одни?! — подбежала Таня Гостева — красивая брюнетка с бархатными глазами. — Давайте помогу.
— Танечка, что ты! А мы, мужики, на что? Мы крепкие! Я недавно полупудовую гирю пять раз одной рукой выжал! — похвастался Александр Наумович.
— Ребята! — крикнула женщина с непокрытой седой головой и тросточкой в правой руке и красными гвоздиками в левой. — Помогите человека через переход перевезти. Костя, Юра!


Тут же рядом с Лёнькой возникли двое крепких молодых парней, деликатно отстранили своих престарелых предводителей и мигом снесли коляску с Лёнькой вниз, а потом покатили по освещённому люминесцентными лампами переходу. Толпа с трудом поспевала за ними.
— Тише, ребята, тише, не торопитесь, — сказал Александр Наумович, — среди нас не все спортсмены!
Поднялись по ступеням вверх и оказались на широкой пешеходной улице, ограниченной слева небольшим сквером, а справа поляной, на которой зазубренными стрелками тянулись в небо тонкие молодые ели.
Виктор Ефимович развернул своё знамя и погладил полотнище. 
По улице шла колонна, возглавляемая первым секретарём горкома Сергеем Ивановичем Гвоздевым  и несколькими депутатами городской думы от КПРФ. В неё аккуратно встроились демонстранты, ведомые Плотниковым и Щербаковым.


Повернули на центральную площадь города, посреди которой на двухступенчатом возвышении, стоял гранитный пьедестал с бронзовым памятником Ленину. 
Люди всё подходили и подходили. Красные знамёна, транспаранты, воздушные шары, красные гвоздики в петлицах. Лозунги: «Нет антинародным реформам!», «Ельцин! Девяносто процентов народа против грабительских реформ!», «Долой прихватизацию!», «Ельцина на рельсы!»
— Как думаешь, сколько народу? — спросил Александр Наумович.
— Три тысячи будет, — ответил Виктор Ефимович.
— Мало, — сказал Лёнька. — Хотя бы тысяч десять!
Становилось холоднее. Снег усиливался и уже не таял. К Плотникову подошла женщина:
— Александр Наумович, сейчас будет возложение цветов, вас тоже просят принять участие.
Человек десять поднялись к памятнику, поставили к подножью корзину с цветами. Седая женщина с тросточкой положила свои гвоздики рядом на снег. Они горели на нём, как капли крови. Начался митинг.


— Товарищи! — сказал Гвоздев. — Поздравляю всех вас с семьдесят восьмой годовщиной Великой Октябрьской социалистической революцией! Революция была не только важнейшим событием в истории нашей Родины, но и в мировой истории. В результате неё впервые было построено государство, в котором во главу угла был поставлен человек труда. Человек ценился не по количеству имеющихся у него денег, а по тому, что он сделал во благо общества. По планам Ленина, под руководством Сталина, была построена могучая держава, которая имела мощную армию, высокоразвитую науку, современное производство, бесплатную медицину и образование, давала важнейшие социальные гарантии своим гражданам. Благодаря этим достижениям Советский Союз одержал победу над фашизмом, дал старт космической эре человечества, выковал ракетно-ядерный щит нашей державы. Товарищи, произошедший в нашей стране капиталистический реванш, не может быть долговременным. Перед нами, коммунистами стоит задача вернуть народу его социалистические завоевания, вернуть свободу и справедливость для всех граждан России. В самое ближайшее время нам предстоит упорная борьба. Семнадцатого декабря состоятся выборы в Государственную думу и выборы губернатора области. От нашей партии, как вы знаете, баллотируется первый секретарь обкома Евгений Васильевич Лимаров. Мы, коммунисты — и члены КПРФ, и беспартийные, но коммунисты в душе — должны сделать всё, чтобы победили наши кандидаты. Это позволит нам создать благоприятные условия перед решающей битвой, перед летними выборами Президента России. И в заключение хочу сказать: у нас есть политическая воля, и мы не намерены останавливаться на пути достижения наших целей. Ещё раз, с праздником вас, товарищи!


Выступило ещё несколько человек. Площадь белела, становилось скучно.
— Товарищи! Митинг, посвящённый годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, объявляю закрытым, — сказал Гвоздев и сошёл со ступеней импровизированной трибуны.
— Ну что, расходимся? — спросил кто-то из толпы.
Вдруг к памятнику подошёл мужчина в пальтишке самом товарищеском и кроличьей шапке с красной лентой наискосок, какие носили красные партизаны в Гражданскую войну. В руках у него была гармонь.
— А ну ребята! Зааа — певай! — сказал он, встав на нижнюю ступень.

Неба утреннего стяг
В жизни важен первый шаг.
Слышишь: реют над страною
Ветры яростных атак!

И тысячи людей на площади подхватили радостно и задорно:

И вновь продолжается бой,
И сердцу тревожно в груди.
И Ленин — такой молодой,
И юный Октябрь впереди!

— Врёте, негодяи! Не обрыдли народу коммунистической идеи! Мы, а не вы народ! — сказал Лёнька Вебер.
— Лёня, какой ты молодец! — расчувствовался Виктор Ефимович и обнял его.
А Лёнька стал крутить колёса к памятнику и закричал гармонисту:
— «За фабричной заставой» знаешь?
— Знаю! Как не знать!
— Давай!

За фабричной заставой,
Где закаты в дыму,
Жил парнишка кудрявый,
Лет семнадцать ему.
О весенних рассветах
Тот парнишка мечтал.
Мало видел он света,
Добрых слов не слыхал.
Перед девушкой верной
Был он тих и не смел,
О любви своей первой
Ей сказать не успел.
И она не успела
Даже слова сказать,
За рабочее дело
Он ушёл воевать.
Весь изрубленный саблей
Он на землю упал,
Кровь ей отдал до капли
На прощанье сказал:
«Умираю, но скоро
Наше солнце взойдёт!»
Шёл парнишке в ту пору
Восемнадцатый год.

— «Гренаду!», «Гренаду!» — заказывали люди. — А теперь «Там вдали за рекой»… Про Щорса, «По военной дороге», «Смело мы в бой пойдём!»
 Много песен было спето в тот день на площади не большого, но и не маленького города, были и танцы, и разговоры, и смех. И был праздник!
Разошлись уже после обеда. Мороз крепчал.
Подошла Таня Гостева. Наклонилась, поцеловала Лёньку:
— Жалко с вами расставаться, но сынишка ждёт. Я и так задержалась. Лёнечка, до свидания, мой хороший!
— До свидания, Танечка!
— До свидания, Виктор Ефимович, Александр Наумович! До свидания все!
— До свидания, Танечка! — сказал Плотников. 
— До свидания, Таня! — сказали все.
Как мягко светятся Танины глаза. А у неё огромное горе: у её пятилетнего сына Егорки тяжёлая форма ДЦП.


В их ячейку Таня пришла благодаря Александру Наумовичу, который познакомился с ней лет десять назад, когда она училась в медицинском техникуме. Совершенно случайно он узнал, что её бабушку, звали так же, как санинструктора, вынесшего его, тяжело раненного, с поля боя. И хотя Танина бабушка и санинструктор всё же оказались разными женщинами, он до сих пор верит в обратное.
После митинга Виктор Ефимович пошёл с Плотниковым, Лёнькой и Лизой, которая катила перед собой коляску и поминутно спрашивала:
— Лёнь, ноги не замёрзли.
— Нет, нет, не замёрзли.
И все видели, что он врёт.
— Друзья мои! — сказал Александр Наумович, — Я ужасно проголодался! Не зайти ли нам в этот ресторанчик пообедать? Я здесь уже раньше бывал, и мне их блюда понравились. Особенно солянка.
— Дорого, наверное? — сказал Виктор Ефимович.
— У меня деньги есть, если у кого не хватит, я доплачу.
— Ну давайте зайдём, — согласился Щербаков и открыл стеклянную дверь, из которой действительно в нос ударило в высшей степени вкусно.


Навстречу выскочил вероятно швейцар, только не во фраке, а в пиджаке с оторванным карманом, и заслонив дверной проход, заорал:
— Брысь! С собаками и знамёнами вход воспрещён!
— Гражданин! Во-первых, таким поведением вы демонстрируете свою невоспитанность! — выступив вперёд, сказал Александр Наумович, как-то особенно напирая на звук «ть». — Во-вторых, разве деньги людей со знамёнами не такие, как у людей без знамён? В-третьих, позовите-ка вашего работодателя или, в противном случае, я позову милиционера, пусть он объяснит вам, что вы нарушаете наши гражданские права.
— Гражданин, не блефуйте! Наш ресторан вне политики. Идите себе мимо!
Но Плотников тоном, не оставлявшем у потрёпанного швейцара сомнений, что он готов на скандал, потребовал:
— Позовите вашего заведующего!
— Наш ресторан частный, у нас нет никаких заведующих! Я ещё раз говорю: идите своей дорогой!


— Вам чего, граждане? — спросила вышедшая к ним полная женщина блондинка в синем костюме, плотно облегающем её «молодое тугое тело». — Вы хотите посетить заведение, коего я хозяйка? Милости прошу. Проходите. Знамя оставьте в гардеробной, — сказала она Виктору Ефимовичу и, увидев, что он колеблется, добавила: — Никто его не украдёт. В конце концов, не будете же вы сидеть за столом под красным знаменем. А вами, Егор, я недовольна, вам мало двух скандалов за сегодняшний день?
— Елена Фёдоровна, они прутся со знамёнами. Я им говорю: «Наш ресторан вне политики», а они в бутылку лезут!
— Вы, Егор, неправильно понимаете, что значит «вне политики». Это значит, что нам безразлично, кто наши клиенты: демократы, коммунисты, монархисты или анархисты, даже фашисты, если не зигуют и не кричат «хайль». Проходите, господа. Приношу вам извинения за моего сотрудника. Сейчас вас обслужат. А вы, Егор, идите и приведите себя в порядок.


Когда сели за столик на четверых, Лёнька сказал с усмешкой:
— Это ваше фирменное, Александр Наумович: «Вы демонстрируете свою невоспитанность!» Даже Вовка Смотров вчера вспоминал. Говорит: «Однажды Александр Наумович решил повести нас в филармонию слушать Пятую симфонию Чайковского, мне ужасно не хотелось, и я брякнул: «На фиг мне ваш Чайковский сдался!» А Александр Наумович сказал: «Смотров, ты сейчас продемонстрировал свою эстетическую невоспитанность!»
— В Томске, говоришь, предпринимательствует? Чем же он там занимается? Небось лесом торгует?
— В точку! Томскую тайгу за границу продаёт. Я спросил, понимает ли он, что эта, так сказать, негоция не соответствует дальнейшим видам . Он сказал: «Понимаю, но если не я, то её продадут другие». Понимаете?! Разум говорит ему одно, но он делает противное разуму. Это капитализм. Недавно кто-то из нынешних деятелей сказал, что капитализм имеет перед социализм неоспоримое преимущество — социализм надо строить, а капитализм получается сам собой. Это было последней каплей, убедившей меня в правоте социализма: социализм требует разума, капитализму достаточно инстинкта: урвал, продал, сожрал. Социализм апеллирует к человеческому в человеке — к «образу и подобию», капитализм к животному.


— Лёнь, мы с Александром Наумовичем встретили сегодня таких — с животным началом. Они тебе на это скажут, что, утоляя свои аппетиты, удовлетворяют потребности всего общества.
— Я им отвечу, что они были бы правы, если бы их аппетиты не были безграничными. Это как у обжоры, который не может наесться, хотя давно нажрал себе ожирение, диабет, сердечную недостаточность, и следующий съетый кусок застрянет у него в горле. Также и капиталисты не остановятся даже если следующий миллион в их мошну приведёт к гибели планеты. Выбора нет: или человечество заживёт разумом или погибнет.


Пришёл официант:
— Что будете заказывать?
— Я у вас ел прекрасную солянку, — сказал Александр Наумович. — Поэтому мне солянки и какой-нибудь рыбки с гарниром.
— Есть жареный судак.
— Очень хорошо.
— А вам? — обратился он к спутникам Плотникова.
— Мне, как Александру Наумовичу, — ответил Лёнька.
— А я как Лёня, — сказала Лиза.
— Как всем, — сказал Виктор Ефимович.
— Пить будете?
— А как же! У нас праздник.
— Вино, водка, коньяк?
— Я бы с холоду коньяку, — сказал Лёнька.
— Бутылку коньяка, — заказал Плотников.
— Ветчинки на закуску?
— Ну давайте и ветчинки.


Принесли коньяк, закуску и солянку.
— Ну, давайте, ребята: за Октябрьскую революцию! — сказал Александр Наумович, поднимая бокал.
— За то, чтоб люди стали думать! — промолвил Виктор Ефимович.
Выпили.
— Как хорошо! — сказал Лёнька. — Коньяк прекрасный напиток. Уже через минуту тепло растекается по телу. Давно не пил коньяка.
— Чем ты, Лёнь, занимаешься? — спросил Виктор Ефимович.
— Пытаюсь понять, что произошло. Как, почему, кто виноват?
— Пишешь?
— Пытаюсь. Но трудно. Вроде событий в жизни было богато, как говорил мой друг Вовка Разуменко из Киева, но собрать их, расположить так, чтобы получилось стройное здание, получается плохо. Когда пишу — кажется, хорошо, читаю — каша. Там скривилось, здесь сползло. А вообще нравится мне это занятие. Так и эдак переставляешь слова, добиваешься звучания. Чувствую себя художником, творящим гармонию. Впрочем, все искусства близнецы-братья, все творят гармонию, только писатель словами, художник красками, композитор звуками. Увлекательно!


— Ну а на вопросы-то нашёл ответы?
— Нет, Александр Наумович. Чем больше думаю, тем меньше понимаю. Я вошёл в эту жизнь счастливым человеком и был уверен, что будет только лучше. Кругом замечательные люди, все преданы стране, меня все любят, я люблю всех... Ну как всех? Я, конечно, знал, что «кто-то кое-где у нас порой» — одним словом, люди с криминальными наклонностями, но их, казалось, было так мало — величина, которой можно пренебречь. И вдруг, всё рухнуло. И с ужасом вижу: кругом оборотни, оборотни! Оказалось, кто воспевал комиссаров в пыльных шлемах, люто их ненавидел; «Коммунисты вперёд!» взывали для красного словца, «Я подкуплен ноздреватым льдом кронштадтским и акцентом коменданта-латыша… Я подкуплен. Я подкуплен с потрохами. И поэтому купить меня нельзя» , — тоже сказано неискренне, а для денег, чтобы издавали. Оказалось, купить можно, и даже дёшево. Что же такое человек? Как же он может так быстро менять свои убеждения, так нагло признаваться в подлости? Я думал об этом мучительно, и чтобы не сойти с ума пришёл к выводу, что человек не так хорош, как представлялся мне раньше. Он вышел из животного царства, и сущность его двуедина: зверь и человек. Но в основе — мощная древняя масса — он в первую очередь животное, зверь. Человеческого, того, что условно можно назвать образом и подобием божьим — тонкий слой. Октябрьская революция, конечно, во многом его изменила, он устремился вверх, как альпинист на крутую гору, к знаниям, культуре, морали, гуманизму. А вверх — тяжело! И стоило кому-то засмеяться: куда ж ты лезешь, ведь всё утопия, тебя обманули, и он с удовольствием перестал бороться и скатился вниз в привычное животное существование. Вниз-то легко. И тонкий слой образа и подобия мигом разбился и слетел с него. Не знаю почему, но, объяснив себе так нашу великую измену, я успокоился.


— Да, Лёня, дорогой ты мой! Не далее, как сегодня утром, в автобусе я слышал почти то же самое от одного господина, бывшего парторга цеха. Но он говорил без любви, с ненавистью, и всё, что он говорил, я отторгал, поэтому что это была ложь. А ты говоришь правду, потому что нет в словах твоих ненависти к человеку, а есть сострадание и стремление понять. Во многом ты прав, но не так всё мрачно. Ведь есть ты, Лиза, Нина Николаевна Бахмутова, Александр Наумович, наши товарищи, которые пели сегодня на площади. Это люди! Настоящие, стопроцентные люди! 
— Виктор, смотри, Лиза уже сконфузилась, да и я тоже, — сказал Плотников.


Принесли второе.
— Дай Бог, Виктор Ефимович, чтобы я был неправ, и в большинстве людей всё-таки преобладает образ и подобие божие. Ну как, «образ и подобие божие»? Для меня это этическое понятие. Не помню, кажется, Николай Николаевич Дроздов  прекрасно раскрыл его смысл: человек, в котором преобладает образ и подобие божие, руководствуется разумом, имеет честь, стыд, совесть, чувство прекрасного, способность к творчеству, сострадание. Но если людей, в которых эти качества преобладают, большинство, то встаёт вопрос, почему же они так безвольно и трусливо профукали всё хорошее, что у нас было?! Я не в оправдание себе, но хочу понять, почему я не сопротивлялся? Допустим, я не мог сопротивляться физически, но духовно ведь мог! Весь восемьдесят девятый год и начало девяностого я провалялся в госпитале. И каждое утро у нас начиналось: «А вы знаете, а вы слышали?!» — «Вы читали «Завещание Ленина»? Он предупреждал, что Сталин груб и наломает дров!» — «Вы читали статью Гавриила Попова в «Науке и жизни»? У нас не социализм, а административно командная система! Надо возвращаться на ленинский путь!» — «А вы знаете, что Сталин уничтожил командование Красной Армии? Перед войной капитаны командовали полками, майоры дивизиями!» — «А вы слышали, что был секретный протокол к пакту Молотова-Риббентропа, по которому Сталин с Гитлером поделили между собой Европу?» Медперсонал приносил нам журналы «Огонёк», «Юность», «Новый мир». Наша техничка тётя Маша Желудкова принесла мне однажды чёрт знает где отпечатанные на зелёной обёрточной бумаге мемуары Хрущёва, и его речь на двадцатом съезде. «Посмотрите, как чекисты пытали арестованных! Те же гестаповцы, может ещё хуже» — «А что творилось в сталинских лагерях? Скажу вам по секрету, только никому, никому! Наши лагеря были такими же, как фашистские, только, в наших было холоднее». Нам на голову обрушился поток информации. Нечеловеческий поток, водопад! Мы оказались не готовы. Нас оглушило! Будто пыльным мешком по башке нас шарахнули! Мы растерялись, мы не сопротивлялись, у нас оказалась парализована воля. Всё правдоподобно! Мы ведь знали, что были сталинские репрессии. Нам только раскрывали подробности, расширяли масштабы. Мы смотрели и ужасались. Это был этап ползучего антисоветизма: он, как окровавленное злодейство у Пушкина, вползал послушно робко, ластился: я свой, я за социализм и советскую власть, только очищенную от лжи. И вдруг, почувствовав силу, вскочил во весь свой дьявольский рост и сбросил овечью шкуру: «А знаете ли вы, что первый концлагерь в мире был создан по приказу Ленина?» — «Говорят, Ленин был немецким шпионом! Приехал в пломбированном вагоне с заданием германского генштаба разрушать Россию изнутри!» — «Большевики преступники! Они уничтожили интеллигенцию, они уничтожили лучшую часть крестьянства!» — «Советская власть была преступной, как и большевистская партия!» Вот тогда я спохватился, но было поздно.


— Я, Лёня, могу сказать одно: очень большая вина в происшедшей с нами катастрофе лежит на школе. — сказал Плотников, когда Лёнька замолчал. — Я преподавал историю с пятьдесят первого по девяностый год. Почти сорок лет. И все сорок лет практически одинаково. Как? — Да никак! С какими знаниями по истории выходили наши выпускники? Если кто-то что-то слышал об Антонове-Овсеенко, Фёдоре Раскольникове, Маленкове и Кагановиче, тот уже был профессор! Кто знал, в чём суть пакта Молотова-Риббентропа? Мы, и я в том числе, учили школьников, что по просьбе трудящихся Западной Украины, Западной Белоруссии и Прибалтики Красная Армия пришла на их земли с освободительной миссией, которую мы никак не связывали с пактом. А знали бы советские люди со школьной скамьи: да, поделили! Почему? — Потому что так было надо. Советское правительство знало: будет война. И мы, и Германия, как два борца, занимали удобные позиции перед смертельной схваткой. Да, напали на Финляндию, но даже заклятый враг Сталина Троцкий говорил: «Что значит суверенитет Финляндии по сравнению с безопасностью СССР!» Англия и Франция блестяще разыграли партию с целью натравливания на нас Гитлера. Советское правительство было в цугцванге, но нашло этот единственный блестящий ход и разрушило все их планы. Мы оттянули начало войны и получили почти два года на перевооружение, мы избежали войны на два фронта, ведь на Халхин-Голе продолжались бои с японцами, мы отодвинули границы на запад. Такими пактами надо гордиться, а не стыдиться их!


— Александр Наумович, — сказал Лёнька, — целиком с вами согласен! То, что я знаю по истории, я знаю не из школьной программы. Мой взгляд на историю России буквально перевернулся от двух книг: от «Истории государства Российского» Карамзина и от томика стихов Максимилиана Волошина. Карамзина я прочитал в восемьдесят седьмом году, Волошина в девяностом. Я тогда понял, что самое жуткое, что может произойти на Руси, это разрушение государства — Великая Русская Смута. И тогда я вспомнил, как ни черта не мог вам ответить по работе Ленина «Очередные задачи Советской власти». Вы, наверное, подумали, что я где-то шлялся и не читал, а я наоборот, прочитал два раза и всё равно ничего не понял. Ожидал что задачи будут перечислены по порядку: первая — то-то, вторая — то-то. А в книге всё да потому: обуздание мелкобуржуазной стихии. Что такое мелкобуржуазная стихия? Зачем её надо обуздывать, — социализм надо строить, а мелкобуржуазная стихия сама собой уляжется! А сейчас понимаю: мелкобуржуазная стихия это и есть Смута. Я с тех пор воспринимаю Ленина не столько, как вождя социалистической революции, а как борца со смутой и человека, возродившего государство Российское. Февралисты — это Семибоярщина, а Ленин и большевики — это Минин и Пожарский.


— Февралисты — это скорее Телятевские, Шаховские, Мосальские , — заметил Виктор Ефимович.
— К стыду своему должен сознаться, что первый раз услышал о Тимофее Кирпичникове года три назад, — сказал Плотников.
— К стыду своему, я до сих пор о нём не слышал. Кто такой? — удивился Лёнька. — Кроме Кирпичникова — мятежника из поэмы Есенина «Пугачёв» — никого не знаю с таким именем.


— Вождь февральской революции двадцатишестилетний фельдфебель Волынского полка Тимофей Кирпичников. Это он взбунтовал свою роту. Двадцать шестого февраля семнадцатого года рота на Знаменской площади дала залп по толпе демонстрантов. Было убито сорок человек. Солдаты были потрясены. Вернувшись в казарму, Кирпичников призвал их дать клятву больше не стрелять в народ. Когда на следующее утро в казарму пришёл ротный командир Лашкевич, чтобы вести патрулировать город, солдаты отказались подчиняться и убили его. Потом пошли поднимать соседние части. За день на сторону народа перешло шестьдесят семь тысяч солдат. Вооружённое восстание пошло лавинообразно, и на следующий день против царя восстал почти весь Петроградский гарнизон — сто шестьдесят тысяч человек. Верными царю осталось шестьсот пехотинцев и пятьсот кавалеристов. Ленин и большевики, по большому счёту, в февральском перевороте не участвовали.


— Это я знаю. У Волошина есть такие стихи: «Раздутая войною до отказа, Россия расседается, и год солдатчина гуляет на просторе» . Не большевики разрушили Российскую империю, они возродили российское государство. Как там у Волошина: «И господа буржуй молил, чтобы у власти продержались остатки большевистских сил». Знал бы я всё это в начале перестройки! Не провели бы меня на антисоветской мякине! — сказал Лёнька.
— Ну да ладно, ребята, назад не вернёшь. Пора нам.
В зал вышла Елена Фёдоровна.
— Вот и хорошо, на ловца и зверь бежит! Спасибо вам! Хорошо посидели, вкусно поели, сладко поговорили, — сказал Александр Наумович. — Примите плату, а я побегу Лёне такси ловить.
— Не трудитесь. Я вызову такси по телефону.
Она вернулась через минуту:
— О чём вы, господа, сладко говорили?
— О разном, о жизни, о том, что с нами произошло. О человеке и о том, что такое человек.
— И вы знаете «шо воно таке», как говорил один мой приятель-хохол?
— В том-то и дело, что нет. А вы, Елена Фёдоровна, знаете? — спросил Лёнька.
— Откуда ты знаешь, что меня зовут Елена Фёдоровна?
— Помнится, так к вам обращался ваш привратник Егор.


— Ах Егор! Ну да, да! Нет, я тоже не знаю. Живу, куда судьба направит. Я как тот таракан Янычар — кто-то меня будто палочкой направляет. Раз-раз по усикам, я и поверну. Мне было двадцать четыре года, когда меня взяли в райком комсомола. Я уже была замужем, у меня был четырёхлетний сын и двухлетняя дочка-малышка. Скукота была жуткая. Надоели мне все эти заседания, планы, которые никто не выполнял, отчёты ни о чём. Потом перевели инструктором в райком партии: там то же самое. Мне было тридцать, когда перестройка добралась, наконец, и до нас. Кто-то меня палочкой в другую ноздрю пихнул, и развернулась моя жизнь на все сто восемьдесят. Сколотили мы со вчерашними товарищами-комсомольцами кооператив. Поставили у станции техобслуживания автомобилей мойку и шиномонтажку. А фокус был в том, что директором СТОА был мой муж. Приезжает человек на ремонт или зажигание выставить, а ему говорят: у вас грязная машина, обслуживать не будем, посылают к нам, а мы ему такую цену выкатываем, что самим стыдно. Но деться бедняге некуда, мы монополисты — он кряхтит, но платит, без ремонта не поедешь. Ну и пошло-поехало. За всё брались. У меня такой талант открылся! Шестое чувство на выгоду! Куда ни воткну денежку, она вырастает деревом. И всё это дерево усыпано другой денежкой, как весенняя яблоня цветами. Стали мы с мужем богаты. Всё можем себе позволить, все желания осуществить. У нас в этом городе ресторан, два магазина, в областном центре шикарный магазин одежды и обуви, кафе и рестораны. Квартиры, дачи, машины — про них я уж молчу. Как мне было не радоваться новой жизни! Опять же, каждый год ездим за границу и не один раз. В этом году в марте были в Тайланде, перед Новым годом ещё раз поедем, чтоб зима не казалась слишком долгой.


— Хорошо в Тайланде? — спросила Лиза. 
— Конечно хорошо. Ничего не делаешь, сладко спишь, вкусно ешь, в море купаешься, на слоне катаешься.
— Дуриан пробовали?
— Дуриан? Конечно пробовала.
— И как?
— Хоть бы ела, хоть бы нет, как говорит моя мама. Вонь ужасная! Есть можно, только зажав нос или подвязав косынкой с благовониями. Тогда ощущения приятные. Да разве у них один только дуриан! Чего там только нет! Но, думаю, если прожить в этом Тайланде прилично лет, то всё надоест, ко всему привыкнешь, и дурианы станут обычны, как наша морковка. Эти экзотические штучки человеку ни к чему. Хлеб, картошка, капуста, огурчики, помидорчики, мясо, рыба — и ничего больше не надо. Но вы меня отвлекли на дурианы, а они вздор, ерунда.
— А что не ерунда? — спросил Виктор Ефимович.


— Как вам сказать?... Стали мы с мужем богаты… А родители у меня остались коммунистами. Верные или упёртые — называйте, как хотите. В девяностом году, когда у них на работе пиво, сигареты, даже ботинки по лотерее разыгрывались, мы привезли им из Германии целую упаковку «Пильснера». А они: «Нам ничего буржуйского не надо!» И смотрят на меня с мужем враждебно. Ну ладно, не надо, так не надо. Зарплату им перестали платить, мы к ним собрались, а как раз референдум прошёл «Да, да, нет, да». Повезли им мешок муки, по нескольку килограммов риса и гречки, чечевицы, тушёнки, каких-то рыбных консервов. Не успели войти, а отец на меня с вопросом: «Как голосовала?!» — «Как надо!» А он: «Ты пожалеешь! Вы все жестоко пожалеете! Как ты можешь, как тебе не стыдно! Ты работала в райкоме! Предатели! Не нужны мне ваши подачки!» Разошёлся, весь красный, трясётся. Я мужу говорю: «Поедем скорей отсюда, а то его удар хватит!» Вот уже два с половиной года не общаемся. Ещё хуже с детьми. Разбаловали их вдрызг. Всё лучшее ведь им. У одноклассников нет, у них есть: первые «Баунти», «Чупа-чупсы», «Марсы», «Милки Уэй». Шмотки. Выросли безвольными, ленивыми, сыну двадцать, в институте только числится, говорит: «Ты же заплатила, чего напрягаться, никуда они не денутся, и экзамены примут, и зачёты поставят!» Дочь последний год в школе — такая же. Днём слоняются, вечером тусуются с такими же оболтусами. Что там делают на этих тусовках, не знаю. Может уже наркотиками балуются. Сыну «Тойоту» купила, теперь трясусь, что задавит кого-нибудь или сам убьётся. Зато не забывают спрашивать: «Где мы в этом году будем отдыхать?» Я им отвечаю: «Отчего же вам отдыхать, где это вы успели устать?»


— У Горького один персонаж вывел закон: «Отцы работают, а дети устают», — сказал Лёнька.
— Даже в таких мелочах вернулась к нам Россия, «которую мы потеряли», — усмехнулся Александр Наумович.
— Ладно, пойду я, — сказала Елена Фёдоровна, — счастливо вам. Такси должно сейчас приехать. Знамя не забудьте.
— Не беспокойтесь, что такое святость знамени и верность присяге мы знаем, — ответил Виктор Ефимович.
— А мне понравилась Елена Фёдоровна, — сказал Лёнька, когда хозяйка ресторана ушла, цокая каблучками синих, под цвет костюма туфелек. — Да и жалко её.
— Богатые тоже плачут, — сказал Плотников. — Пойду посмотрю, пришло ли такси.


Вернулся он довольно скоро. Спутники его были уже одеты, а Виктор Ефимович стоял наготове со свёрнутым красным знаменем:
— Такси у входа. Давайте! Человек ждёт!
— Ну давайте, Лёня, Лиза! — сказал Щербаков, когда они вышли к машине.
— Приятно было с вами встретиться, — добавил Плотников. — Вся бы молодёжь была такой.
— Тебе помочь, Лёня?
— Нет-нет, Виктор Ефимович, я сам, — и Лёнька переместил себя с коляски на переднее сиденье такси. — Спасибо вам за всё!
— Ну до свиданья. Там-то, дома, подниметесь? Кто-нибудь поможет?
— Да, у нас лифт. Поднимемся! — ответила Лиза. — Спасибо вам. Лёня вас очень любит, говорит о вас с глубочайшим уважением, — сказала Лиза.
Старики пожали ей руку. Такси уехало, и им вдруг стало одиноко и грустно.
— По домам? — спросил Александр Наумович.
— По домам. Впрочем, мне ведь надо заскочить к Нине Николаевне, узнать отчего её не было на митинге. Не могу представить другой причины, кроме болезни.
— Да, наступила пора простуд, — согласился Плотников. — До свидания, Виктор!
— До встречи, Сандр-дорогой!
— Передай привет Нине Николаевне.
— Передам с удовольствием.


III

С Ниной Николаевной Бахмутовой Виктор Ефимович познакомился в девяносто третьем году, в тёплый вечер начала сентября, когда он вышел посидеть на скамейке, подышать свежим воздухом и отдохнуть от ворчания жены, недовольной тем, что он принял участие в каком-то пикете.
Рядом села женщина в лёгкой белой куртке и серых брюках. У неё были густые золотистые волосы, она носила очки в чёрной роговой оправе, которые её не старили, а очень даже наоборот. 


Впрочем, Виктор Ефимович не стал её рассматривать, а принялся читать газету «Советская Россия». Оторвавшись от чтения, он увидел, что и соседка его читает ту же газету. Женщина тоже перестала читать, и взгляды их встретились. Она засмеялась и сказала:
— Мы хлебаем информацию из одной тарелки, как сказал бы Штирлиц?
— Похоже, — ответил Щербаков.
— Вы тоже коммунист?
— По членству нет, по взглядам да. А вы?
— А я и по взглядам, и по членству. По-другому мне нельзя.
— Сейчас можно по-всякому.
— У меня особый случай. Мой родной дед был старым большевиком, а во времена колчаковщины красным партизанским командиром. Белые убили его со второй попытки.
— Это как?!


— В девятнадцатом году он отлучился в родное село повидать семью. Совершенно неожиданно в село нагрянул отряд есаула Бессмертного, совершавшего рейд по партизанскому краю. Местный батюшка несказанно обрадовался приходу своих и с удовольствием выдал карателям односельчанина-коммуниста. Дедушку схватили, жестоко избили и заперли в церкви, чтобы назавтра примерно расстрелять на площади перед жителями в целях устрашения и назидания. Но ночью в село вошёл дедушкин отряд и освободил своего командира. Летом двадцатого года, уже после разгрома Колчака и восстановления Советской власти, ночью в дом деда ворвались скрывавшиеся колчаковские бандиты, выволокли его из дома и четвертовали прямо во дворе. Мой отец, Николай Кириллович Бахмутов, тоже стал большевиком и пошёл служить в Красную Армию. Перед войной он уже был командиром роты. В декабре сорок первого года, защищая Москву, был тяжело ранен и инвалидом вернулся в свой район. Он работал парторгом в различных колхозах и совхозах, а последние десять лет директором самого крупного в районе зерносовхоза. Ранение и подхваченный на фронте туберкулёз стали причиной его ранней смерти — он не дожил даже до пенсии. Сами посудите, могла ли я не пойти по пути отца и деда?


— Да, пожалуй…
— Я вступила в партию в двадцать лет, работала в райкоме комсомола, и тридцать лет редактором районной газеты. В КПРФ состою с момента её создания. Надеюсь, у вас в городе есть ячейка?
— Конечно.
— Я с удовольствием буду с вами работать.
— Очень рад. Завтра я познакомлю вас с нашим секретарём Александром Наумовичем Плотниковым.
— Ой как хорошо! Можно я обниму вас?
И Виктор Ефимович разрешил.
Потом, когда они познакомились ближе, он узнал, что Бахмутова вышла на пенсию совсем недавно, и её переезд в город из родного села был во многом вынужденным: её покинул муж, который вместе с сединой в голову, как часто бывает, получил в придачу и беса в ребро.


Нина Николаевна не вынесла ежедневного созерцания прогулок бывшего благоверного с его свеженькой, как молодая редиска, возлюбленной и бежала к дочке.
Дочь Бахмутовой Татьяна, напротив, сама ушла от мужа — человека жирного, дряблого, безвольного, неподъёмного, ни на что не годного — и сняла квартиру в том же доме и подъезде, где жили Щербаковы.   
Жила она с двумя сыновьями пяти и девяти лет, которым, естественно, требовалась дорогостоящая няня, и Нина Николаевна в качестве любящей бабушки оказалась как нельзя кстати, охотно и бесплатно взвалив на себя её обязанности. Не удивительно, что и пенсия Нины Николаевны пришлась к месту, и вся уходила на оплату снимаемого жилья.
На другой день после их первой встречи Виктор Ефимович выполнил своё обещание, привёл Нину Николаевну в райком и познакомил с Александром Наумовичем, которому она тоже очень понравилась.


Бахмутова оказалась энергичной женщиной и быстро развила столь необходимую их ячейке бурную деятельность. Она первой приходила на митинги и пикеты, разносила листовки и коммунистические газеты, придумывала лозунги, раздавала задания и расставляла людей. К тому же у неё было бойкое перо, и она регулярно писала статьи сразу в несколько газет левого направления, чем приобрела широкую известность у их постоянных читателей.
С тех пор прошёл год и два месяца.
Щербаков ехал домой. Рядом с ним у окна стояло свёрнутое красное знамя. Он знал, что оно гладкое, шелковистое и пахнет особенно. Его знамя — частица того, огромного общего знамени, под которым прошла вся его жизнь, при виде которого его охватывает какое-то сильное, высокое, почти мистическое чувство. Катя назвала его тряпкой. Почему он промолчал? Струсил? Нет. Просто не хотел затевать с утра скандал. Зачем? Шевельнуть её совесть? Бесполезно — она не шевелится.


Какое дело Кате до знамени, хоть прежнего, хоть нового?! Она любое знамя продаст за… Как это назвать, чем она так дорожит? Элитарность, статусность? Хотя, кажется, это одно и то же. Вот и Елена Фёдоровна — симпатичная женщина, но… «Не забудьте знамя!» Для неё вполне допустимо, что можно забыть знамя. Что тут такого?! — Забыл и забыл!
Виктор Ефимович вспомнил тот подлый день, когда спускали с Кремля флаг Советского Союза. Он смотрел это по телевизору. На другой день Александр Наумович спросил:
— Видел?
И не надо было говорить, что именно. Щербаков просто кивнул.
— Виктор, как же так?!
У Плотникова набухли слёзы, и он отвернулся. «Если бы в музее выступили плачущего большевика» — вспомнил Щербаков.
— Мы его над Рейхстагом… А помнишь девчушку из фильма Евгения Матвеева? Она жизнь за этот флаг… А мы дали с собственного Кремля сбросить! Подлый, подлый народ!
— Сандр, дорогой…
— Не надо, Витя, не надо! — отмахнулся Плотников.
Долго молчали.


— Знаешь, Виктор, это было в самом начале перестройки, и все мы думали, что грядущие перемены только к лучшему. Был подъём, были надежды. И вот тогда я прочитал записки западного путешественника. Не помню, кто это был: может Сигизмунд Герберштейн, а может Антонио Пассевин или ещё кто-то — неважно. Он сказал, что русские никогда не понимали, что такое верность знамени и святость присяги… Или наоборот: святость знамени и верность присяге. «Эх ты! — подумал я. — Что ты знаешь о русских! Русские солдаты в сорок первом году за сотни километров на груди выносили из котлов свои знамёна. Прострелянные, пропитанные их кровью!» И вот пришлось дожить до времён, когда прав оказался, этот Герберштейн или Пассевин!
Успокоившись, Александр Наумович сказал:
— Чёрная ночь, чёрное небо и пылающее знамя. Спустилось, и осталась кромешная тьма. Виктор, в России важны символы, знамения. Да-да, был меченный, и вот эта тьма! Запомни моё пророчество: за сегодняшний день мы будем расплачиваться десятки, а может сотни лет! Кровью расплачиваться! Я, хоть и атеист, но Бог ли, судьба ли, таких святотатств не прощают. 


Оказалось, что тот день был не последним подлым днём в истории России. Было ещё четвёртое октября девяносто третьего года. Ужасный день! В их городе — не большом, но и не маленьком спутнике Большого города — было темно, мрачно, и жутко выл ветер. Под этот вой он смотрел репортаж Си-эн-эн о расстреле Верховного Совета. Много дней его мучило чувство нравственной тошноты, переходившей в физическую. А потом он увидел фотографию: «Военнослужащий Таманской дивизии, рвёт знамя Советского Союза, сорванное со здания Белого дома». Кто дал ему эту фотографию? Помнится, она была в какой-то газете!
Он показал её жене.
— Да пойми же ты! — вспыхнула она. — Сейчас новое государство! Этот флаг уже ничего не значит! — сказала она.
— Валя! Ты действительно не понимаешь? Да что же с тобой случилось?! Ведь это Знамя Победы!
— Знамя Победы — это Знамя Победы, а это флаг Советского Союза.
— Чем они отличаются? Знамя Победы — это флаг Советского Союза, переданный 756-му полку, 150-й Идрицкой стрелковой дивизии, 79-го стрелкового корпуса, третьей ударной армии, первого Белорусского фронта. Неужели ты настолько поглупела, что не понимаешь этого?!
— А ты хотел бы, дуралей ты эдакий, чтобы из-за него началась гражданская война?!
— Если бы армия встала на сторону народа…
— А что такое народ?! Тоня народ, а Катя не народ?! Тебе бы было весело смотреть, как они воюют друг с другом?!


Нет, не весело. А ведь сложилась так жизнь. Две дочери, выросли в одной семье, а какие разные! Даже внешне. Катя — брюнетка, ненавидящая всё советское, Тоня — стройная, беленькая, ясноглазая красавица — окончила факультет журналистики и до октябрьских событий работала на патриотическом телеканале. После них канал, естественно, закрыли. Катя люто её ненавидит, вчера сказала: «плебейка чёртова — хорошо, что Ельцин их разогнал!» Что же такого увидела Тоня, чего не увидела Катя? Или напротив, что знает Катя, чего не знают он и Тоня? Трагедия. 


Через несколько месяцев, на первомайской демонстрации девяносто четвёртого года он спросил Вебера:
— Лёнька, вот ты немец, твои родители были депортированы, много чего претерпели тяжёлого и несправедливого. Если бы ты ненавидел советскую власть, Ленина, коммунизм, Советский Союз, мне было бы неприятно, но всё же, я бы мог это понять, но почему против нас дети и внуки членов райкомов, горкомов, обкомов, даже Политбюро, почему они ненавидят? Вот скажи, почему ты за нас?


 — Да как же, Виктор Ефимович, — Лёнька растерялся. — Даже не знаю. Может, как поёт Высоцкий, верные книги в детстве читал. Я так чувствую. С каждой избою и тучею, с громом, готовым упасть, чувствую самую жгучую, самую смертную связь . Почему? Не знаю, чувствую и всё! Думаю, сам Рубцов не смог бы ответить на этот вопрос. Я чувствую жгучую связь с алым знаменем со звездой, серпом и молотом, с Красной Армией и её стальными дивизиями, с Лениным, социализмом. Люблю до радости и боли . СССР люблю, как мою единственную и вечную Родину. И не требуется никаких объяснений.
Виктор Ефимович очнулся, когда стоял перед дверями своего подъезда. Как он здесь оказался. Он не помнил ничего: ни как ехал в автобусе, ни как вышел, ни как шёл с остановки. «Что это со мной? Хожу как сомнамбула. И правда под машину пристроюсь».


Он вспомнил, что должен зайти к Бахмутовой. Но не пойдёт же он со знаменем. Зашёл в свою квартиру, поставил знамя в шкаф, поднялся на восьмой этаж и позвонил. Дверь открыла Нина Николаевна в домашнем платье, совершенно здоровая с остатками смеха, которые она не успела стереть с лица.
— С праздником, Нина Николаевна!
— Взаимно, Виктор Ефимович! — сказала она, стоя в дверях и не предлагая ему войти.
— Вот зашёл осведомиться. Вас не было на митинге, и мы подумали, что вы заболели.
— Нет, Виктор Ефимович. У нас гости. Хотела, но не могла пойти.
— Да, я понимаю, извините. Ах, да! Я забыл сказать! Пятнадцатого числа начинается предвыборная кампания. Пойдёте со мной агитировать за Евгения Васильевича?
— Виктор Ефимович, право не знаю. Возможно, я буду занята. У меня важная работа. Но если закончу… Посмотрим.
— Нина! К тебе кто-то пришёл? — в прихожую вышел невысокий человек, с благородной осанкой и двойным подбородком.
— Познакомьтесь, Аркадий Сергеевич, это мой сосед Виктор Ефимович Щербаков, бывший учитель.
— Муратов, — сказал гость Нины Николаевны и подал Виктору Ефимовичу руку.
— Щербаков, — ответил тот и, пожимая протянутую руку, чуть склонил голову. — С праздником вас!


Муратов ничего не ответил, а Бахмутова поспешно сказала:
— Мы с Аркадием Сергеевичем одноклассники. Со второго до четвёртого класса сидели за одной партой. Потом он уехал с родителями в Иркутск…
— Нет-нет, — поправил Муратов, — в ваше село я приехал из Иркутска, от вас уехал в Омск, из Омска в Самару, а оттуда в Красноярский Академгородок. А сейчас вернулся доживать свой век на родину — в Иркутск.
— Да... Аркадий Сергеевич доктор наук, писатель. Я горжусь дружбой с ним.
— Приятно было познакомиться, извините за беспокойство, на днях зайду к вам, Нина Николаевна.
— До свидания, Виктор Ефимович, — ответила Нина Николаевна, закрывая дверь.


Дома было тихо. Он ушёл в свою комнату, лёг на диван и уснул. Спал до позднего вечера. Жена и дочь даже не позвали его ужинать. Зато ночью почти не спал.
— Ты опять пойдёшь бродяжить? — спросила его утром жена.
— Почему бродяжить? У меня есть дела.
— Какие у тебя могут быть дела? Совсем свихнулся, старый! Побудь хоть день с нами. Бог знает, когда Катя опять приедет — дочь всё-таки!
— Я ей нужен, как телеге пятое колесо. Да и она мне чужая.
— Что ты говоришь, что ты говоришь!
— Да пусть катится! — сказала Катя. — Он прав: мне такой отец не нужен, а моей дочери не нужен такой дед! Иди, отец, иди! До вечера можешь не возвращаться!


На выходе из подъезда Виктор Ефимович столкнулся с Муратовым. Поздоровался первым.
— Здравствуйте, здравствуйте, Виктор Ефремович! — ответил тот.
— Ефимович, — поправил Щербаков.
— Извините! Конечно, Ефимович. Нина Николаевна повела внуков — одного в школу, другого в детский сад, а я решил посмотреть ваш город, ознакомиться, так сказать. Может съезжу в ваш Академгородок.
— Вы, наверное, с научными целями приехали?
— Нет-нет! С наукой я покончил. Я приехал с издательскими целями. Вот на старости лет книгу написал. Хотелось бы издать. Думал, у вас проще. Дал вчера Нине рукопись прочитать, она столько ошибок нашла. Просто удивительно. Даже не думал. На одной странице называю своего персонажа то Владимиром, то Василием. Я три раза перечитывал, и не заметил. Глаза замыливаются. Нина взялась редактировать — всё же тридцать лет опыта.
— Вы тоже коммунист?
— Я?! Да что вы! Помилуй, Бог! Совсем напротив! Я питаю к вашей братии, знаете ли, чувство резкой антипатии.
— Но ведь Нина, видите ли, коммунист.


— Я к Нине приехал не как к коммунисту, а как к однокласснице — услышал стороною, что она переехала в ваш городок. Дай думаю, заеду, встречусь с подругой детства, за одно и поживу у неё на квартире вместо гостиницы. Она мне и с изданием книги вызвалась помочь. Сказала, что есть у неё на примете подходящее издательство. А коммунистка она или демократка — мне наплевать. Жаль конечно…
— Что она коммунистка?
— Нет, вообще, очень жаль людей, которые искренне верили в фальшивые идеалы, а потом вынуждены были их поменять на другие, может быть, не менее фальшивые, потому что без идеалов им никак — хоть плохонькие, хоть преступные, но чтобы были.
— Нина Николаевна, насколько я знаю, не считает их преступными и осталась им верна.
— Это её дело. Я считаю верность старым идеалам ошибкой.
— А у вас есть идеалы?
— Нет. Я не демократ, не либерал, не коммунист, я русский. 
— И Нина Николаевна русская, и я русский.
— Вы ещё скажите, что Стенька Разин и Пугачёв русские! Я русский аристократ. Это достаточно сложное понятие, чтобы толковать о нём на улице. Читайте Бунина, там всё сказано. Человек ценен не идеалами, а врождённым благородством, кровью предков, текущей в его жилах.
— Предполагаю, что вы пишете об этом в своей книге.
— Когда книга выйдет, я обязательно подарю вам один экземпляр. Простите — пришёл мой автобус!


Коммунисты их городского района арендовали подвальное помещение некогда известного всей области, а может и всей стране предприятия, натаскали туда откуда могли, несколько столов, два десятка пластмассовых стульев, три шкафа, и получился довольно уютненький штаб. Во всяком случае, никто им здесь не мешал.
Александр Наумович был уже на месте.
— Как дела, Виктор? Не ругался вчера со своими?
— Вчера нет, а сегодня вдрызг. А ты как?
— Да как тебе сказать? Вчера сердце прихватило. Так ещё не бывало. Но сейчас всё хорошо. К бою готов.
— Сандр-дорогой, ты с этим не шути!
— Всё-всё. Не беспокойся.
Через полчаса почти вся ячейка была в сборе.
— Бахмутовой опять нет. Виктор, ты был у неё? — спросил Плотников.
— Она здорова, но у неё гости. Велела не беспокоиться.


Народ большей частью был пожилой, что понятно — день ведь был рабочий. Из молодых была только Таня Гостева, которой двадцать девять. Она работала в детском санатории ночной медсестрой и дежурила через ночь. Сегодня она была свободна и прибежала после ночного дежурства.
— Ну тогда начнём. В общем, товарищи, через неделю стартует предвыборная агитация. Сообщу вам, что начальные позиции у нас довольно хорошие. По последним опросам на выборах губернатора за Евгения Васильевича Лимарова готовы проголосовать около двадцати пяти процентов избирателей. То есть, во второй тур он проходит однозначно. Но всякое может случиться — вы, конечно, знаете, что я имею в виду. У наших оппонентов в руках радио, телевидение, газеты. Силы не равны. Мы можем противопоставить им только нашу убеждённость в своей правоте, самоотверженность и энергию. Поэтому раскачиваться некогда, надо сразу бросаться в атаку. Давайте распределим участки. Каждый должен знать, куда идти, к кому идти, что делать. Я, пожалуй, возьму В-скую улицу, дома двадцать третий, двадцать пятый, двадцать седьмой.


— Витя, Саша, — сказала седая женщина с тросточкой, которая призвала вчера молодых людей помочь переправить Лёньку Вебера через подземный переход, — дайте мне частный сектор, чтобы не лазить по лестницам.
Женщину звали Тамарой Константиновной Реутовой.
— Я, с вашего позволения, возьму многоэтажки на улице Строителей, — сказал Виктор Ефимович, смутился, что слишком мало взял, и добавил: — могу ещё улицу Русскую прихватить, а Нине Николаевне оставим мой старый участок, на котором я работал во время референдума . Ей будет удобнее добираться. А ты, Танечка?
— Виктор Ефимович, я смогу этим заниматься в день после дежурства вечером с пяти до девяти, и перед дежурством с трёх до шести.
— Возьми тогда улицу Садовую, чтобы поближе к дому, тогда сможешь забегать Егорку проведывать. Как он?
— Он с маменькой моей.
— А знаете, кто к нам ещё в помощники напросился? — спросил Александр Наумович. — Гармонист, который на площади советские песни играл. Его зовут Василием Фёдоровичем Назаровым. И ещё у нас в запасе Юра и Костя. Они молодые, здоровые. Правда работают, но обещали помочь в выходные.


Когда собрание закончилось, и Виктор Ефимович с Александром Наумовичем вышли на улицу, Плотников сказал:
— Виктор, мне кажется, что Нина Николаевна… Немножко охладела к нашей работе.
— Что ты, Сандр-дорогой?! Брось! С чего ты взял?!
— Что же она не пришла ни вчера, ни сегодня?
— Она сказала, что у неё срочная работа, и сможет агитировать, только сделав её.
— А что за работа, не говорила?
 — Гость у неё какой-то… Между прочим, в детстве за одной партой сидели. Книгу написал. Она её редактирует. Отредактирует и вернётся к нам. Ещё успеет.
— Когда он уезжает?
— Не знаю, она не говорила. Хотя… Что-то меня смущает. Как бы сказать? Одним словом, он мне не нравится. Мутный тип! И не наш. Сильно не наш. «Я русский аристократ!» Держится высокомерно.
— Тогда с какой стати она оказывает ему такие услуги? Уж не очарована ли она им.
— Что ты, Александр Наумович! Не в том она возрасте, чтобы менять убеждения на чары.
— Не скажи! Женская душа вещь тёмная, нашему познанию недоступная. 


Виктор Ефимович оттягивал своё возвращение домой, как только мог. Даже пообедал в какой-то дешёвой столовке и оставил там оставшиеся деньги. Но возвращаться всё-таки пришлось. 
Жена и дочь его не встретили, никто в доме не был ему рад. В дверях на мгновенье появилась Валентина Михайловна. Как показалось Щербакову, у неё было испуганное лицо. С чего бы?
Он снял куртку, и повесил её в шкаф. Что-то было не так, как всегда. Он пошарил в углу, нащупал древко — на месте. Чуть поднял руку — то же голое круглое дерево без гладкого прохладного шёлка! Внутри похолодело.
— Где знамя?! — крикнул он отчаянно и в уличных ботинках с древком в руках ворвался в зал.
— Я выкинула его в мусорку, — спокойно ответила Катя.
— Как, в мусорку?! Врёшь! Не может быть!


— Виктор, Виктор, послушай! — зачастила жена. — Приходила соседка, рассказывала, как ты стоял с этим знаменем. Говорит: «Умора была смотреть на него — из носа течёт, глаза слезятся. Рядом с ним сумасшедшая бабка с плакатом «Ельтсына на рельсы». Смеялась над тобой: «Неужели этот человек был учителем моих детей?» Нам разве не обидно?! Ну Катя и не выдержала! Сорвала с древка и в мусорный бак выкинула.
— Мерзавки! Твари! Ненавижу вас! — закричал Виктор Ефимович, замахиваясь древком! — Нелюди!


Он круто повернулся и побежал к двери.
— Куда ты?! — крикнула вслед Валентина Михайловна. — Мусоровоз уже два раза приезжал! Мы хотели спасти тебя от позора!
— Это ты, дрянь такая, на мать влияешь! — накинулся Виктор Ефимович на Катю. — Ты мне больше не дочь! Чтобы духу твоего не было в моём доме! Пошла вооон!
— Сумасшедший дурак! — издевательски спокойно ответила Катя. — Никуда я не уйду! Это мой дом! Я в нём родилась!
— Хорошо, тогда я уйду!
Щербаков бросился к шкафу, дрожащими руками выхватил свою куртку.
— Виктор, Виктор! Стой, я не пущу тебя!
Жена схватила его за рукав. Он оттолкнул её и выбежал из квартиры.
— Ну что я такого сделала?! Вот дурак! Из-за какой-то тряпки!
— Катя! Я тебе говорила! — это были последние слова, которые он услышал перед тем как хлопнуть дверью.
Было холодно. Куда идти? Назад, в квартиру дороги нет. У Нины Николаевны своих трое, да ещё гость, весьма ему неприятный. Разве к Александру Наумовичу. И он поехал к Плотникову.

IV

— Виктор? — удивился Александр Наумович, открыв дверь. Проходи, проходи, дорогой!
— Не думал, что придётся искать приюта у чужих людей! Нет мне места в родном доме.
— Во-первых, ты мне не чужой. Во-вторых, что случилось?
— Они выкинули моё знамя в мусор!
— Да проходи же! Небось не ужинал? Я тоже. Вовремя пришёл. Как думаешь, не странно, что столько лет знакомы, и ни разу вместе не ужинали? Давай, раздевайся, садись за стол. У нас с Верочкой жареная картошка с котлетами.
— Не помнишь, что на войне полагалось за утерю знамени?
— Трибунал, а там — как он решит. В данном случае, думаю, тебе бы оправдали. Хотя… Скорее всего в штрафбат бы определили. А, впрочем… Смотря, кто бы был председатель. Если шкурник, и чтобы выслужиться… Но не горюй, я, как твой непосредственный руководитель, тебя полностью оправдываю. Вот на днях слушал «Радио России». Эти, не знаю, как их назвать, устроили антифашистский съезд. Сам понимаешь, антифашистский — в кавычках. Участники у входа вытирали ноги о советское зная. Вот этого мы не забудем и не простим. Послушаю их радио — словно яду напьюсь. И давление повышается, и аритмия разыгрывается. Того гляди, Кондратий хватит.


— А ты не слушай — чёрт с ними.
— Да как же не слушать, коли говорят. Надо же знать, что враг думает.
Сели за стол.
— Может по рюмочке?
— Нет, Сандр-дорогой. По рюмочке после победы на выборах.
— Что ж — очень правильное решение, как говорил товарищ Саахов . Бери котлеты, не стесняйся, будь как дома.
Минут пять ели молча.
— Вкусно, Виктор Ефимович? — спросила жена Плотникова Вера Александровна.
— Очень вкусно.
— А Саша мне сказал: «Не готовь больше котлет с жареной картошкой — это любимая еда Ельцина».
— Боже мой, Вера! Я же понарошку.
— Да ведь и я не всерьёз.
— Завидую вам доброй завистью. Как хорошо, когда муж и жена единомышленники.
— Мне повезло, что я встретил Веру.
— А мне, что встретила тебя. Я ведь, Виктор, из семьи раскулаченных.
— Александр Наумович мне говорил.


— Наша семья хлебнула мурцовки. Чего только не было: и голод, и обиды. За что?! Мы ведь и богаты никогда не были: ни мельницы, ни батраков. Мой дядя, брат отца, люто ненавидел коммунистов. Сжёг какой-то амбар. Осудили, отправили куда Макар телят не гонял — с тех пор ни слуху, ни духу. Отцу на том же суде дали семь лет, наверное, за то, что брат поджигателя — заодно уж, «чтобы два раза не вставать». Вернулся перед войной.
— Вы всё простили?!
— Мы с мамой и младшими сёстрами особенно никогда и не злились. Помню, что я страстно хотела доказать, что я своя, не кулачка, не мироедка. А с Сашей мы познакомились после войны, когда Любавины с Колокольниковыми  помирились. Война всех помирила. Это сейчас расковыряли старые раны. Модно стало быть обиженными. А я, как только пошли публикации про Великий перелом, сильно заинтересовалась, что же такое это было — коллективизация и раскулачивание. Начала собирать материалы, встречалась со стариками, с их детьми, да и сама кое-что помнила. И пришла к выводу, что не было голода ни двадцать первого года, ни тридцать третьего.
— Как это?


— Был один Великий голод, длившийся с тысяча девятьсот пятнадцатого до тысяча девятьсот тридцать третьего года. Есть точная дата начала голода: 30 августа  тысяча девятьсот пятнадцатого года, когда было учреждено «Особое совещание по продовольствию». Пятнадцатого декабря тысяча девятьсот шестнадцатого года царское правительство ввело продразвёрстку. Заметьте, не большевики, а царское правительство ввело продразвёрстку! Почему? Потому что оно не контролировало продовольственный рынок! Физически хлеб был, но началась война, крестьян забирали на фронт. Уходя, глава семьи наставлял остающихся: не продавайте хлебушек, вернусь ли, нет ли, но с хлебом не пропадёте. И они перестали продавать или сдавать его государству. Хлеб есть, а города голодают. И взять его никто не может — ни царские чиновники, ни комиссары Временного правительства. В Петрограде началась продовольственная паника. Народ вышел на улицы: «Хлеба! Мира!» Может она бы улеглась, но царь приказал генералу Хабалову навести порядок. А с Кровавого воскресенья такие приказы понимались только в духе: «Патронов не жалеть!» Солдаты дали залп по толпе на Знаменской площади, а потом ужаснулись и свергли царя. Царя не стало, а голод остался. И дошло, наконец до того, что военный министр Верховский доложил своему Временному правительству, что Россия больше не может вести войну, потому что армию нечем кормить. Вот тогда большевики взяли власть и взвалили борьбу с голодом на себя. А голод восемнадцатого — девятнадцатого года в Петрограде был страшным, сравнимым разве что с голодом в блокадном Ленинграде. В Петрограде вместо хлеба давали горсть подсолнечных семечек. Петроград обезлюдел. В Москве было лучше, но не намного.


Вера Александровна замолчала, переводя дух.
— В этом была наша ошибка: мы никогда не рассматривали революцию и гражданскую войну под этим углом. Мы всё: «борьба за советскую власть, за социализм, за справедливость, за светлое будущее», — сказал Александр Наумович. — Мы сформировали у народа представление, что и февральскую революцию совершили большевики, в то время как они вообще не имели к ней отношения, а расхлёбывали её последствия.  Их заслуга в том, что взвалили на свои плечи борьбу за выживание государства, борьбу с голодом.
— Героическую борьбу! — сказала Вера Александровна. — Представьте себе: за несколько самых ужасных месяцев до нового урожая восемнадцатого года продотряды собрали два миллиона пудов хлеба и при этом было убито четыре тысячи продотрядовцев. За каждые пятьсот пудов платили одной жизнью. Пятьсот пудов — это восемь тон, один грузовик. За грузовик хлеба — человеческая жизнь!
— С крестьянской стороны было не меньше жертв! — заметил Виктор Ефимович.


— Конечно! Россия провалилась в страшную расщелину. Столкнулись две огромные правды, а столкновения огромных правд всегда ведёт к жестокости. У продотрядовцев в Москве, Петрограде, в других городах, семьи от голода умирают, а крестьяне не хотят задаром отдавать свой труд — с какой стати! И их можно понять! Большевики всё же смогли организовать реквизиции, в первую очередь потому, что им удалось расколоть крестьянство и привлечь на свою сторону бедноту. Но получили в ответ крестьянские восстания. Потом НЭП, начавшийся на фоне катастрофического голода двадцать первого года. И так дотянули до начала тридцатых. На горизонте грозные очертания близкой войны с Гитлером. Дураку ясно, что вступать в войну с таким сельским хозяйством — верная гибель. Что делать? Ответ был очевидным: государство должно взять под полный контроль продовольственный рынок. И взяли. Но опять же, их победа совпала с небывалой засухой и жутким голодом тридцать третьего года. Крестьяне ничего этого не знали, не понимали и сопротивлялись. И как ещё сопротивлялись! С особой жестокостью! Разве мой дядя не спалил амбар?! Сейчас представляют дело так: злые большевики ненавидели работящих крестьян, им надо было всех подчинить, закабалить — рабами, мол, легче управлять. Ну вздор! Если бы сельское хозяйство осталось такими же, как во время первой мировой войны, половина Красной Армии вместо того, чтобы воевать с фашистами, рыскала бы по стране, добывая хлеб. Вот я, когда эту картину охватила взглядом, всю целиком, то поняла, что коллективизация была нашей стране жизненно необходима. Методы, конечно были жестокими. Надо было всё же бережнее относится к народу.


— Легко нам говорить из прекрасного далека. А тогда была такая мешанина — не понятно, где друг, где враг. Помнишь, Виктор, спектакль «Третья патетическая»? Как там Ленин говорил: «Хочется любить людей, жалеть, гладить по головке. А нельзя — руку откусят. Приходится бить по головам» Помнишь?
— Ну конечно помню! Как не знать пьес Погодина?! «Кремлёвские куранты», «Человек с ружьём», «Третья патетическая».
— Если бы не было этой ненужной жестокости, этих репрессий, — не было бы столько обиженных людей, не было бы нынешнего буржуазного реванша.


— Нет, Верочка, — сказал Александр Наумович, — не было бы репрессий, нашли бы другие причины: привилегии, бюрократизм, коррупция, неприемлемая цена победы, притеснение интеллигенции, отсутствие свободы творчества, да много ещё. Не в этом дело, а в том, что правящий класс осознал свои экономические интересы, ощутил слабину истинных коммунистов и использовал власть для присвоения общенародной собственности. Мы обобществили средства производства, но не обобществили главное — власть. 
Они проговорили весь вечер. Спать легли около полуночи. Безобразные сцены ссоры с семьёй обступили Виктора Ефимовича и не давали спать всю ночь.
Утром мороз был под тридцать.
— Виктор, оставайся, — просили его Плотниковы.
— Нет, пойду поброжу, успокоюсь, да и время быстрей пройдёт.
— Ну смотри! Только, ради бога, внимательней, когда улицу переходишь.
— Постараюсь. Слушай, Сандр-дорогой, у нас в штабе остались газеты? Разнесу, а за одно с участком своим познакомлюсь.
— Ну разнеси. Я бы пошёл с тобою, но опять аритмия разыгралась, ты уж прости.


Когда Виктор Ефимович вошёл в подъезд первой девятиэтажки и стал рассовывать в почтовые ящики газету «За народную власть», с лестницы спустился молодой человек лет двадцати пяти, остановился и спросил:
— Ты что делаешь, дед?
— Газету распространяю.
— Коммуняка что ли?
— Не коммуняка, а коммунист.
— Катился бы ты!
— Я, между прочим, участник войны. Тебя защищал.
— А кто тебя просил меня защищать?
— Даже так?! Смердяков что ли?
— Какой Смердяков?
— Жалеешь, что умная нация не завоевала глупую-с? Пил бы сейчас баварское пиво с колбасками. Так что ли?
— А что сразу — пиво? В пиве что ли дело? Жили бы, как цивилизованные люди.
— А пустили бы тебя в цивилизованные люди? Может признали твоего папашу унтерменшем, и ты вообще бы не родился?


— Без вас, коммуняк, в любом случае было бы лучше. А фашисты со временем переродились бы так же, как вы, коммунисты. Только вы переродились в худшую сторону, а они, ясное дело, изменились бы в лучшую, потому что они по природе своей культурная нация.
— Ага! Фашизм с человеческим лицом! — усмехнулся Виктор Ефимович.
— Дед, может тебя со ступенек спустить? У меня ведь не заржавеет!
— Я знаю, что у таких, как ты не заржавеет. Пойду уж, не буду тебя искушать.
— И чтоб я тебя в нашем доме больше не видел!
— А это уж — фиг тебе. Обязательно приду агитировать.
На следующий день ближе к вечеру к Плотниковым приехала Валентина Михайловна:
— Витя, — сказала она, вытирая слёзы, — что же это такое? Ходишь как бомж по чужим людям. Я себе места не нахожу. Пойдём домой. Не мучь меня. Катя уехала. Она, конечно, не права. Но и ты тоже…


И Виктор Ефимович вернулся домой. Жена была рада и необыкновенно добра к нему. Даже Катю упрекнула — видно, считала, что это будет ему приятно:
— Знаешь, Витя, что она сказала? Говорит: «Вы ничего не знаете! Коммунисты вам всю жизнь голову дурили. А у Бандеры тоже есть своя правда. Он не за немцев воевал, а за Украину против немцев и против русских. Его тоже можно понять». Зря она так.
— Самое ужасное слово в том, что она тебе сказала — это слово «есть».


V

Наконец началась избирательная кампания. Утром Виктор Ефимович, отправляясь на свой участок с пачкой листовок, сообщающих о достоинствах КПРФ вообще и Евгения Васильевича Лимарова в частности, столкнулся с Ниной Николаевной Бахмутовой, в лёгкой курточке выносившей мусор.
— Доброе утро, Нина Николаевна! Мы оставили за вами самый ближний к вам агитационный участок. Ждём вас!
— Спасибо, Виктор Ефимович! Я только что отвела куда следует внуков. Передохну и приду.
— Гость ваш уехал?
— Уехал. Но за мной издание его книги. Я созвонилась с издательством: сказали, что можно привезти рукопись. Но это в центре — в Большом городе. Придётся поездить.
— Гонораром-то хоть с вами поделится?
— Что вы, Виктор Ефимович! Сейчас нет гонораров. Издание за счёт автора! Если бы Пушкин жил в наше время, был беден и не имел спонсора, никто не узнал бы его чудесных стихов и сказок.


— Значит, Аркадий Сергеевич богат или имеет спонсоров?
— Что вы! Где вы видели в нашей стране богатых учёных! Но спонсор у него, к счастью, есть — его сын. Он предприниматель.
— Представляю, что он там понаписал в своей книге!
— Я вижу, вам не нравится Аркадий Сергеевич?
— Да перебросились на днях несколькими словами. Сноб! Гордится предками и текущей в нём голубою кровью.
— Разве зазорно гордиться предками?
— Смотря какими и какими их делами. Я считаю, что вы вправе гордиться отцом и дедом. А о его предках я понял только то, что они благородные — из дворян.
— Уверяю вас, он тоже имеет право ими гордиться. Они были русскими патриотами. Верой и правдой служили России.
— Это вы так хорошо думаете о его предках! Но у меня не создалось впечатления, что он так же думает о ваших и о моих предках.
— Виктор Ефимович, я слишком легко одета и замёрзла. Можно мы договорим потом?
— Да-да, простите, я проявил невнимательность и даже невоспитанность, как говорит наш друг Александр Наумович. Ещё раз простите!


В тот день Щербаков обошёл несколько десятков квартир. В одних его приглашали войти, в других предлагали выпить чаю. Он вежливо отказывался, просил прийти и проголосовать за Лимарова и коммунистов. Многие соглашались, возмущались разворовыванием советского наследства и плохо говорили о Ельцине. «Придём-придём, обязательно проголосуем за вас!» — обещали они, провожая его. С такими он расставался едва ли не как с друзьями. Другие слушали его молча и, уходя от них, он чувствовал, что за коммунистов голосовать они не будут. Были и такие, кто разговаривал с ним на пороге и в квартиру не пускал. Уже к вечеру, на освещённой лестничной площадке один пожилой человек грязно выругал его, а в квартире этажом выше человек средних лет, выскочивший с бутербродом в руке, пообещал сбросить его с лестницы.


Вечером он зашёл в штаб, чтобы взять агитационный материал на завтра.
— Как дела, Виктор? — бодро спросил его румяный с мороза Плотников, тоже только что вошедший в их подвальную комнату.
— Задание выполнил. Посетил двадцать пять квартир. За нас около половины, может чуть меньше. Вот тут я поставил плюсики против квартир, в которых за нас, знак вопроса против тех, где мне не открыли — скорее всего из-за того, что никого не было дома. Завтра схожу туда после окончания рабочего дня. Ты то как? Как себя чувствуешь?
— Прекрасно! Не волнуйся. Работа моему здоровью на пользу. Слушай, что-то я Нину Николаевну не узнаю. Какая-то она тусклая. Нет присущего ей огня! «Кто любит меня — за мной!» — это уже не о ней. Пришла в десять, в час ушла встречать внука из школы, в пять пошла в детсад за младшим и всё — с концами. Кажется, она уже не пассионарна. 
— Надеюсь, ты ошибаешься.


Хлопнула дверь, и вошла Тамара Константиновна Реутова, а с ней бледная женщина лет пятидесяти в сером пальтишке и серой вязанной шапочке.
— Витя, Саша! Как на меня сейчас накричали, как оскорбляли! И кто — женщина моего возраста, почти соседка! Мы с ней много лет знакомы, здоровались друг с другом. Она мне казалась такой интеллигентной. А сегодня: «Вы за кого призываете голосовать?! За коммунистов?! За этих нелюдей?! Вы знаете, что они сделали с нашей семьёй?! Мы жили на Оке в большом доме. У нас была большая трудолюбивая семья. И вот пришли ваши голодранцы, всё отобрали, выгнали из дому, привезли в телячьем вагоне в Сибирь, выкинули на ночь глядя в чистом поле — зимой, в мороз: «Устраивайтесь, мироеды!» А утром бабушка и тётя мёртвые — замёрзли! Сволочи, гады! Ненавижу вас!» И давай распаляться: «Как ты посмела, красная …, прийти ко мне с этим?! Убирайся вон!» Да за шкирку меня и выкинула из избы. Да мало того! Собаку на меня спустила! Смотрите, юбку на мне порвала!


Тамара Константиновна заплакала:
— Еле отбилась тросточкой. Витя, Саша, что это? Мы ведь столько лет жили дружно, не зная, кто раскулаченный, кто чекист. Опять гражданская война что ли начинается?
— «Русь, встречай роковые годины, разверзаются снова пучины неизжитых тобою страстей! — продекламировал Александр Наумович и включил электрочайник. — Успокойтесь, Тамара Константиновна! Давайте лучше выпьем горячего чаю,
— Витя, Саша! Мне ведь ещё повезло, что собачка была небольшая, а если б ротвейлер?! Порвал бы! Пошли бы клочки по закоулочкам! Но нет худа без добра. Вот привела человека. Хочет быть нашим помощником. Если бы не она, догнала меня проклятая собачошка второй раз. Подойдите, Марина Сергеевна.
Бледная женщина, скромно стоявшая всё это время у двери, подошла и посмотрела в глаза Плотникову и Щербакову. Взгляд был хорошим, честным.
— Меня зовут Марина Сергеевна Касьянова, — сказала она.
Помолчали.
— Почему вы решили нам помогать? — спросил Александр Наумович.
— Они убили моего мужа.
— Как это?


— Конечно, не в прямом смысле. Мой муж был коммунист. Тоже не в буквальном смысле. Он никогда не был в партии, но он в душе был коммунистом.
— Это мне очень понятно. Ни я, ни Александр Наумович не состояли в партии до девяносто первого года.
Касьянова посмотрела ему в глаза, и Виктор Ефимович едва не заплакал от её взгляда, в котором были и твёрдость, и чистота, и что-то до боли щемящее.
— Мужа оскорбляли их поганые издевательства над Лениным, советской властью, вообще над всем советским. Я пугалась, когда он краснел и бледнел, сидя у телевизора. Седьмого ноября, это было во время какого-то ток-шоу, которое вела молодая красномордая бабёнка, у него случился инсульт. Он умер, прежде чем успела приехать скорая. Я хочу им отомстить! Ох, как я хочу отомстить!!! Не подумайте, я не кровожадна. Я хочу, чтобы победили коммунисты, и чтобы всё телевидение, все радиоканалы были наши, чтобы каждый день они видели и слышали, что они натворили, какие они мерзавцы и подонки. Чтобы они на улицу выходили, не смея поднять глаз, чтобы даже дети в них тыкали: «Вот они губители отечества!»


— Марина Сергеевна, — сказал Щербаков, — садитесь чай пить. Вы, наверное, голодны. У меня есть бутерброды с колбаской.
Он положил перед ней бутерброд.
— Нет-нет, я не буду!
— Пожалуйста!
— Нет-нет.
Забрать бутерброд назад было неудобно, и когда они ушли, он остался лежать на столе. Ночью его, наверно, съели мыши.
На другой день, рано утром в дверь позвонили. Виктор Ефимович вышел открывать с намыленной щекой:
— Виктор Ефимович, — сказала стоявшая за дверью плотно упакованная в норковые шубу и шапочку Нина Николаевна, — простите, что так рано. Не теряйте меня, я поехала в издательство отвозить рукопись. Завтра уж выйду на участок агитировать.
— А как же внуки?
— Дочь взяла недельный отпуск.
— Ну счастливо вам съездить, — сказал Щербаков. — С нетерпением ждём вас.
— Неужели я вам так нужна?
— Конечно, вы нас заряжаете своей энергией.
— Спасибо. Приятно слышать.


Она ушла, Виктор Ефимович пошёл добривать намыленную щёку.
— Виктор, — сказала за завтраком жена, — остался бы ты сегодня дома. В ванной кран течёт, сантехник обещал прийти, я себя неважно чувствую, не убежит твоя агитация.
— Валя! Я не могу! Мы не «Наш Дом». Нас мало, денег нанять агитаторов нет. У нас старушки с тросточками ходят по домам. На Реутову вчера собаку спустили.
— Ну иди, раз тебе Реутову жальче меня. Я всегда чувствовала, что мы тебе — сбоку припёка. Иди-иди. Только запомни: сляжешь — не будешь нужен ни Плотникову, ни Реутовой, ни Бахмутовой. А Гвоздеву и Лимарову вы все скопом на фиг не нужны. Они такие же, как Волков и Передерин из «Нашего Дома». Они вас, дуралейкиных, используют, чтобы вы их на плечах своих вынесли к кормушке. 
— Не говори, чего не знаешь. Если бы они были такими, то давно бы сидели в «Доме» у кормушки, как этот… последний первый секретарь обкома. Забыл уже его фамилию.
— Дуралей ты старый — вот что я тебе скажу. Ну иди-иди, таскайся! Да по морозцу, по морозцу!
— Ну что ж, пойду!


Солнце ещё не взошло, и мороз был небольшой. Виктор Ефимович сразу поехал на свой участок. Подъезд первого дома был тускло освещён двумя оставшимися лампочками. Разложив газеты и листовки, Щербаков позвонил в первую квартиру.
Вышел крупный мужчина лет шестидесяти, с залысинами, красным лицом и красным носом.
— Агитатор что ли? Чего в такую рань взыскались? Только что перед тобой девчушка была. «Голосуйте, — говорит, — за «Наш Дом». Молоденькая такая, одета плохонько. Разговорил я её. «Я, — говорит студентка, — на выборах подрабатываю. Нам за агитацию на участке обещали четыреста пятьдесят тысяч . Я взяла три участка. А на прошлых выборах я агитировала на одном участке за ЛДПР, а на другом за «Демократический выбор». — «И заплатили?» — «Заплатили».
— Вы как к этому относитесь?
— Нормально. Всё равно от этих выборов ничего не зависит. Пускай хоть девчонка заработает. А ты кто? Небось, коммунист?
— Коммунист.
— Ноги, чай бесплатно бьёшь?
— Не бесплатно, а за то, чтобы вернуть народу отнятое у него в девяносто первом году.


— И какую я имел пользу от того, что у меня якобы было до девяносто первого года? Я всю жизнь работал токарем, вчера первую пенсию получил. Скажу тебе так: государство тот ещё эксплуататор. Какое мне дело: хозяин меня грабит или государство? 
— Сейчас тебя будет грабить и хозяин, и государство — оно-то никуда не делось, и аппетиты у него не уменьшились.
— Не скажи! Вы, коммунисты, со всем миром были в контрах, а сейчас буржуи друг с другом помирились: танков и самолётов не надо, большой армии не надо. Будем надеяться, что эти деньги нам пойдут.
— Надеяться не вредно, но так не будет. Буржуи между собой, бывает, тоже дерутся.
— Там видно будет. Ежели что, и им пинкаря дадим, как вам, за нами не заржавеет. Заходи, выпьем за мою пенсию.
— Нет, я на работе, мне ходить, да ходить. Будете за нас голосовать?
— Нет, не буду, я уже той девчонке обещал голосовать за «Наш дом».


Вечером Щербаков обходил квартиры, в которых днём не застал хозяев. В одной из них хозяева пригласили его войти и даже предложили чаю. Он, уже решил, что это на сегодня последняя квартира, и принял предложение.
 — Виктор Михайлович, вы не узнаёте меня? — спросила хозяйка — красивая, высокая, тёмно-русая женщина лет сорока пяти.
— Ах! Любовь Александровна! — воскликнул Щербаков. — Конечно. Двадцать три года назад… Да-да! Это был семьдесят второй год. Наши играли с канадскими профессионалами, когда вы пришли в нашу школу учительницей русского языка и литературы! А вы, стало быть, Игорь Филиппович. Вы преподавали физику. Не узнал бы вас, встретив на улице!
— Я бы и сейчас вас не узнал, если б не Люба. У меня абсолютно отсутствует фотографическая память. Женщине достаточно покрасить волосы, и я её уже не узн;ю. А что вы меня не признали, это не удивительно — облысел, растолстел, обрюзг.


— Вы были замечательным преподавателем, может даже лучшим физиком, которого я встречал. Вы мастерски привязывали изучаемые темы к практике. Помню, как вы с десятиклассниками собирали радиоприёмники.
— Мы даже телевизор собрали.
— Пейте чай, Виктор Ефимович. Берите варенье, булочки.
— Спасибо, спасибо! Замечательное варенье.
— Любочка сама варила.
— Вы ещё в школе работаете?
— Нет, мы трудимся в Городе, так сказать, в мегаполисе, — ответил Игорь Филиппович, и Щербаков понял, что он не хочет уточнять.
— С нашими выпускниками встречаетесь? — спросила Любовь Александровна.
— Редко. Чаще всего с Лёней Вебером. Вы не знаете? Он побывал в Афганистане. Был тяжело ранен. Но у него замечательная жена.


— Я очень хорошо помню его. Я тогда не была ещё замужем и жила в общежитии, которое дал мне директор школы. Мы жили вдвоём с Зиной Калабашкиной. На двоих у нас были две комнаты, общие кухня и санузел. К ней стал ходить некий Серёжа. Он потом стал её мужем. Чтобы не стеснять их, я стала уходить: жила то у одной подружки, то у другой. Однажды пришла постирать свои вещички и попала на новоселье. Сидят Зина, Серёжа, их друзья и наш директор школы. Вещи мои упакованы и выставлены на лестничную клетку. Зина с Серёжей заняла весь бокс, а меня вытурили в комнатку под лестницей. Я заплакала от обиды. У меня урок, а я не могу успокоиться, слёзы так и душат. Вызвала Лёню урок отвечать. Тема была «Поэзия Есенина». Он читал весь урок, не только стихи, но и всю поэму «Пугачёв». Я под конец урока и успокоилась. До сих пор ему благодарна.


— Помню. Мы тогда всем коллективом возмутились. Пошли в прокуратуру. Она обязала директора отменить своё распоряжение, — сказал Виктор Ефимович.
— Зина с женихом ему напели: я редко бываю, практически не живу.
— Мы тогда добились его отстранения. Так здорово, так дружно поднялись за правое дело! И прокуратура встала на нашу сторону.
— Меня вызывали в горком: «Кто вы такая? Кто вас знает? А Богдан Васильевич член горкома, уважаемый в городе человек!»
— Я тогда обратил на Любочку внимание, такая она была трогательная, милая, и мы вскоре поженились. Как говориться, не было бы счастья, да несчастье помогло. А вы, Виктор Ефимович, как я понял, пришли нас агитировать?
— Да. Не знал, правда, что в этой квартире живёте вы.
— И за кого же вы призываете нас голосовать?
Щербаков почувствовал, как напряглись хозяева.
— Я пришёл от КПРФ.


Зазвенела тишина.
— Ну что ж, — сказал Игорь Филиппович, барабаня пальцами по столу, — имеете право на такую позицию.
— Вас что-то смущает в моей позиции?
— Признаться, нас многое смущает, — сказала Любовь Александровна. — Вы представляете партию, которая некогда желала поражения нашей стране в войне с иностранной державой. Это как? Как можно было заключать похабный Брестский мир ради сохранения своей власти? Наконец, репрессии… Если вы рассеете мои сомнения, может я когда-нибудь проголосую за вас.


— Ну, во-первых, я нигде не встречал высказываний Ленина, что он желает поражения в Первой мировой войне только России. Он говорил, что считает предателями пролетариата тех, кто не нацеливает его на борьбу за поражение правительств своих стран. Это значит, что если ты социал-демократ, то не должен голосовать за военные бюджеты: ни в Англии, ни во Франции, ни в России, ни в Германии, ни в Австро-Венгрии, ни в Италии, — нигде! А так как Ленин имел достаточно большой вес в рабочем движении Европы, его сторонники внесли-таки свой вклад в окончание войны. Во всяком случае, немецкие солдаты охотно братались с нашими, и в конце концов замесили революцию в Германии. Я у Ремарка читал, могу ошибаться, по-моему, в романе «Возвращение». Один из героев говорит: «Если бы мы вернулись домой в семнадцатом году , мы бы так же, как русские, сделали революцию. Но мы вернулись только в восемнадцатом, и сил на неё у нас уже не было». Как говорится, «сил нет даже на гражданскую войну ». Ну не давайте же себя обманывать! Ну прочитайте, наконец, статью Ленина «Марксизм и восстание», где он пишет, что если немцы отвергнут наши предложения о мире и не дадут нам даже перемирия, то мы станем самой военной партией в мире и поведём войну по-настоящему революционно. Мы отнимем у буржуев весь хлеб, все сапоги, оставим им корки и лапти, а весь хлеб и всю обувь отправим на фронт. Где вы видите пораженца? И сравните с тем, что пишет Бунин в своих «Окаянных днях». Какие в его окружении были настроения: «Господа, сведения из самых надёжных источников! Немцы уже взяли Петроград и вот-вот возьмут Москву!» А потом: «Какое несчастье, какое горе! Сведения оказались неверны!» Так кто же национал-предатель? Как можно судить о той обстановке из нашего прекрасного далёка? А Ленин был внутри событий и чувствовал их, чувствовал, что немцы и австрийцы уже не могут воевать и девяносто девять шансов из ста, что нам дадут по крайней мере перемирие, а перемирие — это уже наша победа над всем миром! Во-вторых, зачем был нужен Брестский мир? Для воссоздания армии. Её не было. Вспомните сдачу Москвы, когда Кутузов сказал, что, потеряв Москву, мы не потеряем армии, но, потеряв армию, потеряем и Москву, и Россию. А в той ситуации армии уже не было! Вы знаете, сколько солдат дезертировало в последний год войны? Два миллиона! Армия разбежалась! Это счастье, что и у немцев, по сути её не было. Большевики возродили армию за несколько месяцев! И потом… Выгляньте в окно! Где вы там видите Брестский мир?! Он просуществовал восемь месяцев и улетучился, как дым! Очнитесь! Сейчас за окном не Брестский, а Беловежский мир! Мы рыдаем по Константинополю, сдав Киев, Ригу, Минск, Одессу, Николаев, Харьков! Мы сумасшедшие!


— Виктор Ефимович, но большевики первыми отдали немцам и пол-Украины, и пол Белоруссии, и Прибалтику, — возразила Любовь Александровна. — Разве неправда, что их удалось вернуть только после сорок пятого года?
— Конечно неправда, потому что западные границы Советского Союза не имели никакого отношения к Брестскому миру. Они проходили по линии Керзона. Их нам нарисовали наши нынешние новые друзья в тысяча девятьсот двадцать первом году.
— Ох, Виктор Ефимович! Горячо вы об этом говорите, наверное, вы в чём-то, а может и во многом правы, но поезд ушёл. Назад никто не хочет, кроме вас. Если даже вас большинство, то те, кто против вас, активней и готовы воевать за то, что приобрели. А я не хочу гражданской войны. Нет, мы с Игорем Филипповичем не готовы за вас голосовать.
— Ну что ж! Конечно жаль! Вы хорошие люди, я вас искренне люблю и уважаю. Но вы, на мой взгляд, не понимаете, что такое война. Вы полагаете, что война — это когда вдоль вашей улицы метут пулемёты, и на крышу падают бомбы. Нет, сегодняшнее предательство может не повлечь немедленных жертв. Но в будущем они обязательно будут. Советский Союз был одной из опор, на котором держался мир. Опора рухнула, и мир накренился. Он ещё держится, но трещины уже пошли. Потом здание начнёт осыпаться: там кирпичик выпадет, там балкончик обвалится, а потом всё рухнет. И делёж будет именно советского наследства, — планета нашей кровью умоется. А иначе не может быть. Я не предсказатель, я давно живущий человек и понимаю, как этот мир устроен. Ну ладно. Спасибо за приём. Был очень рад с вами встретиться, рад вашему благополучию и желаю вам всего доброго.


— Спасибо и вам. Извините, если что не так.
— Да нет, всё так. Вам спасибо за откровенность. Надеюсь, вы извините мою горячность.
— Если встретите Александра Наумовича Плотникова передайте ему, что благодарны ему, что помним.
— Александра Наумовича я обязательно встречу. Он секретарь нашей партячейки. Как сейчас говорят, наш лидер.
— Виктор Ефимович. Не думайте о нас плохо. Мы ещё подумаем. Может быть в будущем наши взгляды изменятся.
— Ну прощайте!
— До свидания.
Щербаков пришёл домой и прочитал поэму Есенина «Пугачёв».

VI

Декабрь. Шла последняя предвыборная неделя.  На гонках в Госдуму КПРФ шла ноздря в ноздрю с «Нашим Домом». Для победы требовались последние усилия. По всем опросам Лимаров тоже побеждал своего главного соперника из «Дома» — действующего губернатора; но второй тур был неизбежен, и в чью пользу качнётся элдэпээровский электорат предсказать было невозможно.
— Ещё немножко! Ещё поднажать, — говорил им Александр Наумович. — Идите к тем, кто против нас! Их надо перетянуть на свою сторону!
А день короткий: утром в десять часов ещё темно, вечером уже в пять — не светлее.


Однажды вечером он с Василием Фёдоровичем Назаровым — гармонистом с митинга — зашли в девятиэтажку, в которой наглый молодой человек обещал сбросить его со ступеней. Здесь осталось несколько квартир, не охваченных их агитацией.
Василий пошёл в одну квартиру, он в другую. Выходя из неё, он нос к носу столкнулся с тем самым наглецом, обещавшим ему неудобства при новой встрече. Он выносил мусор и был в синем спортивном костюме.
— А, дед! Опять ты! Я же обещал выкинуть тебя из подъезда как щенка! Ты думаешь, я шутил?! А вот и нет! Я никогда не шучу, так что не обижайся.


Он отставил мусорное ведро и решительно направился к Виктору Ефимовичу, которому уже не приходилось сомневаться, что его ждёт неравная схватка. Отбросив свою агитационную сумку, он изготовился к бою. Щербаков среагировал на первый удар и перехватил руку нападавшего. Негодяй был сильней, освободил руку и другой нанёс удар сбоку. Виктор Ефимович, подставив локоть, смягчил удар, но он всё же прошёл, и кулак попал ему в скулу. Нанести следующий, уже сокрушительный удар молодой человек не успел.
— Ты на кого руку поднял, подлец?! — загремел голос Василия Назарова. — Ты героя войны ударил!
Скрежеща зубами от ярости, он заламывал руку подонка за спину, и огромным кулаком хрястнул его меж лопаток.
— Проси прощенья, гад!
— Я ничего. Я, я, я только хотел… — выдавил незадачливый герой, выкатив глаза. — Я не хотел обидеть, я понарошку.


Василий нахлобучил ему на голову мусорное ведро и дал пинка под зад:
— Пошёл вон! Ведро не снимай! Так иди пока тебя вижу!
Качаясь и спотыкаясь человек в спортивном костюме и ведром на голове поплёлся прочь.
— Молодец против овец, а против молодца и сам овца, — сказал Щербаков, трогая скулу. — Спасибо вам, Василий.
— Ерунда! Не в таких передрягах бывал! И меня убивали, и я убивал.
— Где?
— В Приднестровье. Было дело. И в Дубоссарах, и в Бендерах. Добровольцем пошёл. У меня дед воевал. Когда эта хрень пошла, он мне сказал: «Не верь этим гадам, что я воевал не за Сталина, не за Советы, не за социализм, а за Россию. Я тебе говорю, что воевал не за какую-то Россию без имени и отчества, а за советскую, социалистическую Россию, а это значит за Советский Союз! Когда началось в Приднестровье, поехал не колеблясь. Мы и в октябре в Москву с ребятами ехали, да не успели. А вы где воевали? В Сталинграде, на Курской дуге?
— Нет, я догнал нашу армию, когда она входила в Польшу в августе сорок четвёртого.
На следующий день в их команде случилась потеря: Тамара Константиновна, поскользнувшись на обледенелом тротуаре, сломала шейку бедра и лежала дома под присмотром дочери.


Виктор Ефимович и Нина Николаевна взяли на себя агитацию на её участке.
Однажды они возвращались домой довольно поздно. Нина Николаевна была в зимней куртке, купленной, как она говорила, «ещё до несчастья», но в новой норковой шапочке.
— Что же вы не надели свою новую шубку? — спросил Щербаков, когда она, приведя из детсада меньшого внука и передав его под надзор вернувшейся с работы дочери, зашла за ним. — Она вам так идёт.
— А если на нас натравят собак? Шубка — это самое ценное, что есть у меня.
Некоторое время они шли молча.
— Как вы думаете, — спросила она, — мы победим?
— Думаю, да. Но по очкам. А нам нужна убедительная победа. Так сказать, нокаутом, а её не будет.
— И что?
Он пожал плечами:
— Наше дело бороться.
— А я всё думаю: зачем вечно враждовать? Ведь мы один народ!
— Я с вами согласен. Но народ состоит из разных людей, у которых разные интересы, за которые они готовы бороться с той или иной степенью ожесточения.
— Разве Аркадий Сергеевич виноват, что он дворянин?
— А он дворянин?
— Ну отец его дворянин, какая разница?


И Виктор Ефимович впервые услышал в голосе Бахмутовой нотки раздражения:
— Разве человека можно убивать за то, что он дворянин?
— Конечно нельзя! А что, у Аркадия Сергеевича убили отца, за то, что он был дворянином?
— Нет, не отца, а его родственников.
— Но ведь и у вас родственники погибли. Вы, помнится, говорили, что ваш родной дедушка погиб.
— Я-то могла гордиться своим дедом, а Аркадию приходилось скрывать. Представляете, как тяжело жить, скрывая, кем был твой отец?
— Кто же спорит, что гражданская война ужасна и никому не была на пользу? Но если вы гордились, а Аркадий скрывал, значит на стороне ваших предков была историческая правда.
— Но у его предков тоже была своя правда.
— В чём же их правда? В том, что в их жилах течёт благородная кровь?
— Вам не понравилось, что Аркадий Сергеевич сказал вам именно это?
— Мало сказать, что не понравилось — очень не понравилось. Как и сам он очень, очень мне не понравился.
— Чем же?


— Он высокомерен, он считает себя лучше других. Он мне сказал, что человек ценен текущей в нём кровью предков и врождённым благородством. Вам ничего не напоминает?
— Нет, не напоминает, хотя я чувствую, куда вы клоните.
— Я не клоню, а прямо говорю: там, где декларируют превосходство человека над человеком, то есть появляются понятия сверхчеловека и недочеловека, или благородного и быдла, там уже воняет фашизмом.
— А разве это не так? Разве люди равны? Вы согласны, что грязный вшивый бомж равен вам? Почему бы вам в таком случае не пригласить его в гости?
— Я не приглашу его в гости, потому что он мне неприятен. Но это не значит, что я лучше него. Я его считаю неприятным, но равноценным себе и равноправным со мной. Я и Аркадия Сергеевича в гости не приглашу, потому что он мне неприятен, но мне и в голову не придёт, что он хуже меня или мне не равноценен. А вы тоже считаете, что Аркадий Сергеевич лучше вас или меня, благодаря своей дворянской крови?
— Что вы?! Я хочу сказать, что его предки незаслуженно пострадали.
— А ваши заслуженно?


— Виктор Ефимович! Вы извращаете мою мысль. Я веду к тому, что нам надо примириться.
— Красным и белым?
— Вот именно.
— Кто же против? Я за! Но где же оно, примирение? У нас не примирение, а белый реванш.
Они вошли в подъезд:
— Ну ладно, до завтра, — сказал Щербаков.
— Я завтра в издательство.
Виктор Ефимович хмыкнул.
— Вы что-то хотели сказать?
— Нет, ничего.


Вот и семнадцатое декабря. Накануне Плотников сказал Щербакову:
— Виктор, придётся тебе быть наблюдателем от КПРФ на нашем избирательном участке.
— Почему, Сандр-дорогой? У меня синяк под глазом.
— А кому? Бахмутовой? Мне кажется, что она ведёт информационную войну по принципу «выстрел по врагу — два по своим».
Два дня назад Виктор Ефимович горячо возразил бы, но на этот раз ответил:
— Надо, так надо.
— Ты, наверное, хочешь спросить, почему не я? Я боюсь не выдержать сидения. У меня вчера опять приступ был.
— Ты бы отдохнул, Саша! Тебе бы лечь в больницу, обследоваться.
— Да нет, может потом. После выборов Президента.
И Виктор Ефимович честно пробыл, никуда не отлучаясь, на своём участке. Впрочем, день прошёл спокойно, ничего такого, что требовало бы его вмешательства, не произошло.


Около полуночи Щербаков вышел к ожидавшим результатов голосования членам своей ячейки.
— Ну что, Виктор? — бросился к нему Александр Наумович.
— На нашем участке за коммунистов в Думу тридцать процентов, за наш дом двадцать семь, за Лимарова — двадцать пять процентов, за Волкова двадцать два, за элдэпээровца — семнадцать, за яблочника — пятнадцать, за демвыборца — шестнадцать, остальные — против всех.
— Отлично же, отлично?! — то ли спрашивала, то ли восхищалась Нина Николаевна.
— Подождём окончательных результатов, — сказал Плотников. — По сравнению с прошлыми выборами это успех. Мы слушали радио: на выборах в Госдуму мы побеждаем пока и по области, и по стране. Поздравляю вас, мои дорогие товарищи.
— Будем пить шампанское? — задорно спросила Бахмутова.
— Рано ещё пить. А завтра посмотрим.


В понедельник объявили окончательные результаты. У коммунистов большинство в Государственной Думе. На выборах губернатора Лимаров по области получил двадцать пять процентов голосов, Волков двадцать два. Они вышли во второй тур, который состоится в следующее воскресенье. Элдэпээровец призвал голосовать за коммуниста.
— На нашем участке Лимаров победил с б;льшим отрывом! — сказал Александр Наумович. — Это объективная оценка работы наших агитаторов. Все отлично поработали. Теперь можно и шампанского выпить.
— Друзья мои! Мы забыли о Тамаре Константиновне Реутовой, — сказал Виктор Ефимович. — А она внесла огромный вклад в нашу победу. Она пострадала, в нашем общем сражении. Если уж пить шампанское, то вместе с ней. Как вы думаете?
— Виктор Ефимович, — сказала Таня Гостева, — перелом шейки бедра это серьёзно. У человека ужасные боли, он сидеть не может. Не думаю, что Тамара Константиновна или её дочь нам обрадуются. Лучше ей позвонить и поздравить. Телефон я узнаю. Поблагодарю от всех нас.
— Хорошо, Танечка, будь добра, сделай! — сказал Плотников. — Телефон есть наверху у арендаторов.


Гостева вернулась через четверть часа.
— Что, Таня, что с тобой? — кинулась ей навстречу Нина Николаевна.
— Тамара Константиновна умерла.
— Не может быть!!
— Вчера, после операции. Похороны завтра. Дочь просила прийти.
Празднование было отменено, а назавтра Плотников, Щербаков и Касьянова пошли на похороны Реутовой.
Она жила в совершенно деревенском доме, рядом с которым стояли какие-то сараи. Из трубы над крышей струился жидкий белый дым — в доме топилась печь.  На него полукругом надвигались девятиэтажки.


В доме было чисто, светло и холодно. В зале стоял гроб, обитый чёрным.
Тамара Константиновна лежала белая-белая. Волосы её сливались с белизной внутренней обшивки. Виктор Ефимович положил к её ногам четыре красных гвоздики. Они запылали на белом так же ярко, как те гвоздики, совсем недавно положенные ею в снег у памятника Ленину.
— У неё давно был варикоз. А тут эта операция…  Тромб оторвался, — сквозь слёзы говорила пришедшим её дочь Светлана.
А Виктору Ефимовичу и Александру Наумовичу сказала:
— Так переживала, что не всех обошла… Я даже думала: не пойти ли самой.
Потом всё было как обычно. Провожающих было мало — всё же рабочий день. На поминки никто из пришедших от КПРФ не остался. Уже темнело, когда возвращались с кладбища. Касьянова вдруг сказала, словно отвечая своим мыслям:
— Самой ей хотелось пойти!! Что ж не пошла?! Да и сейчас ещё не поздно!
— Зачем вы так, Марина Сергеевна? — сказал Плотников.
— Затем, что она врёт! Все врут! Никому не верю! Уж как я любила, как верила всем этим артистам, режиссёрам, писателям, а они… Все предали! Все эти Рязановы, Михалковы, Лавровы. А уж Светлана и прочие…
— Нам тоже не верите?
— Вам верю… До поры до времени. Победите, получите должности и тоже предадите.
— Печально, — произнёс Виктор Ефимович.
— Но правда! — ответила Касьянова.


В воскресенье двадцать четвёртого декабря состоялся второй тур губернаторских выборов. Все опросы давали победу Лимарову. И люди чувствовали, что так и будет. Народ стихийно потянулся на площадь к памятнику Ленину.
Ярко горели фонари и звёзды, начинал прихватывать мороз, когда вышел первый секретарь горкома КПРФ Сергей Иванович Гвоздев и сказал:
— Товарищи! Мы победили! Евгений Васильевич Лимаров набрал во втором туре пятьдесят четыре процентов голосов, Волков только тридцать семь!
— Ура!!! — завопила вся площадь.
И началось ликование. На возвышение у памятника выходили коммунисты и не коммунисты и поздравляли друг друга с победой. И многим казалось, что по крайней мере их область повернула опять от Царского Орла к Красному Знамени.


Виктор Ефимович возвращался домой около полуночи. Выходя с площади, он услышал разговор двух прохожих:
— А что тут за праздник? — спросил один.
— Мыши собрались на лобном месте судить-рядить, где кота казнить.
— Ужо Ельцин покажет этим мышам!
Они засмеялись и пошли своей дорогой, а Виктор Ефимович своей.
Наутро, всё ещё счастливые, они пришли в свой штаб.
— Ну что?! Будем мы, наконец, пить шампанское за победу?! — закричал Василий Назаров.
— Конечно будем! — ответила Нина Николаевна.
— Кто сбегает?
— Я сбегаю, — сказала Таня Гостева.
— Сбегай, Танечка, — сказала Александр Наумович. — Сбегай, родная!
— А я за гармонью, — сказал Василий. — Эх, не догадался! Надо было сразу захватить.
— Танечка, Танечка! — передразнила Касьянова, когда за Гостевой закрылась дверь. — А вы знаете, кто она такая, ваша Танечка.
— Знаем! Она наш товарищ! — сказал Плотников.
— А вы посмотрите, что у вашего товарища в сумке!
— Марина Сергеевна, воспитание не позволяет нам копаться в чужих сумках.
— Ну конечно! Вы все здесь воспитанные люди! Одна я невоспитанная! Ну что ж, моей воспитанности не убудет, раз её всё равно нет, покопаюсь в чужой сумке!


Марина расстегнула сумку Гостевой и выкинула на стол пачку листовок «Голосуйте за Ивана Ивановича Волкова!»
— Вот вам ваша Танечка!
Не то что немая сцена из «Ревизора», но некоторое остолбенение последовало.
Гостева вернулась через полчаса. Издалека услыхали её шаги:
— А вот и я!  Заждались наверно?!
Она прошла к столу и едва заметно запнулась, увидев листовки.
Она выставила на стол четыре бутылки шампанского и несколько упаковок апельсинов и яблок. Все молчали.
— Я вижу, шампанского мне с вами не пить, — сказала Гостева.
— Таня, как же это? — растерянно сказал Виктор Ефимович.
— А как мне быть? Ждать победы социализма хотя бы в одной, отдельно взятой стране? Я могу подождать, а вот мой Егорка не может. Вам можно за идею, а мне нельзя. Он останется овощем, если его не лечить. А денег нет. Я взяла от них, от «Дома» и стала последней подлюкой!  Я ухожу не потому что обижена, а потому что опозорена. Нет-нет, не вами! Я сама себя опозорила. А вас я люблю. Правду говорю — вы мне очень понравились. Но…, — она всхлипнула. — Прощайте!
— Подожди, Таня! — крикнул ей вслед Александр Наумович.


Но Таня уже не слышала.
Вернулся Василий с гармонью:
— А что такие скучные? Что случилось? Где Таня?
— Она ушла, — сказала Нина Николаевна, — и, наверное, уже не придёт.
Праздновали без веселья, через силу.
— Послушайте, послушайте! — закричал вдруг Юра, сидевший в дальнем углу комнаты и слушавший портативное радио. — Заявление Лимарова!


Он включил приёмник на полную громкость:
— В своей деятельности, — говорил вновь избранный губернатор, — я не буду смотреть, у кого какой партбилет: «Нашего Дома», КПРФ, «Яблока», ЛДПР или какой-то другой. Есть, конечно, различие в наших взглядах, но всех нас объединяет одно. В первую очередь мы все с вами принадлежим к одной партии, партии жителей нашей области. Исполняя обязанности губернатора, я обязуюсь соблюдать законы Российской Федерации, работать в тесном сотрудничестве с Государственной Думой, Правительством и Администрацией Президента. Моя главная задача подъём благосостояния людей, улучшение качества их жизни. И для этого я сделаю всё, что в моих силах. Я не допущу гражданского противостояния и конфликтов, обеспечу мир и спокойствие в регионе.
— Ну и…? Что я вам говорила?! — сказала Касьянова и, хлопнув дверью, ушла от них навсегда.
— А мамка за него жизнь отдала, — задумчиво сказала Света Реутова.
«А мне морду набили!» — подумал Виктор Ефимович.
— Попраздновали и будет! — сказал Плотников. — Теперь отдыхать до новых битв.


В дверь постучали. Вошла секретарша арендаторов сверху:
— Господа коммунисты! Извините меня за забывчивость. Ещё в пятницу звонила некая Елизавета Вебер. Просила передать, что они с мужем Леонидом Александровичем уезжают в Германию. Ах, — она томно закатила глаза, — как бы я хотела быть на месте этой Елизаветы!
Свет закачался перед глазами Виктора Ефимовича: он пришёл сюда праздновать блестящую победу, а она обернулась оглушительным поражением.

VII

В начале апреля стараниями Нины Николаевны Бахмутовой книга Аркадия Муратова вышла в свет, и он приехал за тиражом на «Мерседесе» вместе с сыном Львом Аркадьевичем.
Виктор Ефимович, как всегда, в глубокой задумчивости возвращался домой. Он думал о Лёньке. Он думал о нём уже четвёртый месяц. Он ему так верил! Как себе. Нет, больше, чем себе! А он…! Говорил, что любит Советский Союз до радости, до боли, как свою единственную, вечную Родину… И соврал! А он его так любил, гордился, что он был его учеником, считал, что Лёнька оправдывает всю его жизнь, потому что принял от него эстафету и всё то, что ему дорого. А вот, и это оправдание испарилось. Зачем он тогда жил?! Социализм профукал, страну просрал, дочь его ненавидит, единомышленников после себя не оставил. Полный «аллес капут», как говорят в телевизионной рекламе. Зачем жил?! Эх ты, недотёпа!


Он очнулся перед самым своим подъездом, потому что едва не угодил под колёса тронувшегося автомобиля — чёрного, полированного и блестящего.
Из салона выскочил худощавый, черноволосый, черноглазый, гладко выбритый, мужчина лет тридцати пяти, в джинсах, и пиджаке поверх батника.
— Ты что, старый хрыч?! Больной что ли?!
Нина Николаевна, вышедшая провожать Муратовых, стояла рядом и неловко улыбалась:
— Лев Аркадьевич, это мой хороший знакомый Виктор Ефимович Щербаков.
— Молодой человек! — сказал Виктор Ефимович. — Я всё же вдвое старше вас!
— А что ж ты под колёса лезешь, вдвое старший человек?!


Открылась другая дверца и из неё вылез Аркадий Сергеевич. В руках он держал книгу в твёрдом переплёте.
— Здравствуйте, Виктор Ефимович! — закричал он как хорошему старому знакомому. — Хорошо, что я вас застал! Я обещал подарить вам свою книгу. Мне было бы стыдновато не выполнить обещания. Он вынул из внутреннего кармана светло-серого костюма авторучку и, положив книгу на капот, стал быстро писать. От внимания Щербакова не ускользнуло беспокойство Нины Николаевны, всё это время прятавшей от него свой смущённый взгляд.
— Вот держите!
Он подал Щербакову книгу, раскрыв которую, тот прочитал: «Моему оппоненту В.Е. Щербакову с глубоким уважением и добрыми пожеланиями». Далее следовала кудрявая роспись на весь форзац.
— Ну прощайте, может ещё когда-нибудь увидимся.
— Прощайте, — ответил Виктор Ефимович, — почитаю на досуге.
Виктор Ефимович не стал ждать их отъезда, вошёл в подъезд и не увидел, как отъехал «Мерседес», и как истово крестила его вослед Нина Николаевна Бахмутова.
Придя домой, он начал читать подаренную книгу.


Окраина Иркутска. Аркаша Муратов и его старшая сестра Таня живут с бабушкой. Где их родители, говорить не принято. Но дети знают, что папа с мамой любят их, и наступит сказочный день, когда они вернуться. Это будет большой праздник, в который надо верить и ждать. Брат с сестрой играют с соседскими мальчишками и девчонками в обычные для того времени игры, много читают. Бабушка, как все живущие в их округе, стоит в очередях за хлебом и держит козу, чтобы прокормить внуков. Но с раннего детства, Аркадий чувствует, что и он с сестрой, и бабушка не такие, как все. Бабушка держится прямо, говорит красивым русским языком, никогда не матерится и не пьёт водки, как это делают соседки. В доме в дальнем углу стоит таинственный, всегда запертый на замок сундук, к которому нельзя не-то-что приближаться, о котором строго настрого запрещено говорить, и даже думать.


Однажды, это было уже после войны, бабушка взяла у соседа, колхозного конюха Василия, лошадь, запряжённую в простую телегу. Она оделась чисто, но в тёмные цвета, и куда-то поехала, взяв с собой Аркашу и Таню. Ехали они долго и остановились на берегу речки.
— Бабушка, — куда ты нас привезла? — спросил внук.
— Это речка Ушаковка. Здесь убили самого благородного человека на свете.
— Кто его убил?
— Бандиты. Крепко-накрепко запомните это место. Только никому не говорите, что мы здесь были! Хорошо!
— Клянусь, бабушка, я никому не скажу, — сказал Аркаша.


Вскоре после этого вернулись отец с матерью. Аркаша не помнил их молодыми. Ему был всего один год, когда они куда-то исчезли. Вернувшийся отец выглядел стариком, мать была совершенно больная, чего-то пугалась и вздрагивала при каждом стуке, но их возвращение действительно стало большим праздником. Когда улеглась первая радость, открыли, наконец, таинственный сундук. Отец осторожно, будто он мог рассыпаться, достал из него белый платок, в котором были завёрнуты малиновые погоны поручика с царским орлом и буквами АК.
Тогда-то отец с бабушкой впервые рассказали ему с сестрой о гражданской войне, о героях белого движения, о зверствах красных и о том, как в ЧК расстреляли трёх братьев отца, и двух дедушек Аркадия.


Бабушка вскоре умерла. Матери всё чудилось, что за ними вот-вот снова придут. Убежать куда-нибудь и спрятаться стало её навязчивой идеей. Начались их скитания по стране. Даже после смерти Сталина семья не скоро вздохнула спокойно. Но отец нигде не расставался с погонами поручика, оставаясь верным Государю и «Самому благородному человеку на свете». Нелёгкая судьба бывшего белогвардейского поручика однажды привела Муратова в Райцентр, где Аркадий со второго по четвёртый класс сидел за одной партой с девочкой Ниной, тогда ещё Громовой, которой он посвятил в своей книге несколько комплементарных строчек.
 Аркаша с сестрой окончили школу, вузы и стали учёными — заслуженными и уважаемыми людьми. Но до самой перестройки всё для них было ложью и мерзостью. И вот она грянула — великая и прекрасная для них перестройка. Кругом рушились большевистские мифы, и они были счастливы.


Книга заканчивалась так: «День Седьмого ноября, Красный день календаря… Красный от пролитой безвинной крови. Мои дорогие родные и близкие, погибшие от рук кровожадных большевиков в годы революции и гражданской войны, я помню вас и скорблю о вас. Вы погибли молодыми, в расцвете сил, не смирившись с сатанинской самопровозглашённой властью. Вы не пожелали принять её и приспособиться к ней. Вы были верными сынами своей великой родины — Российской империи. Царские, затем белые, офицеры, священники, чиновники-администраторы, вы остались верны Государю, присяге и православной вере. И за это озверевшие большевики вас расстреляли, подло послав каждому пулю в затылок, и бросили ваши тела в общие ямы. Мои дорогие родные и близкие, я помню ваши имена, я горжусь вами! Вы для меня есть олицетворение русской славы и чести. Я благодарю мою бабушку и моих родителей, рассказавших мне о вас в моём детстве. Вы, мои родные и близкие, честно исполняли свой долг и трудились во славу Отечества. Сегодня некоторые потомки тех самых садистов-большевиков издевательски и глумливо называют вас «булкохрустами». Я знаю, что, если бы они могли, то послали бы мне в затылок пулю только за то, что я написал этот текст и за то, что я — ваш потомок, прославляющий вас. Царство вам небесное, родные мои и близкие, прекрасные и благородные предки мои! Аминь!»


Но кроме текста Аркадия Сергеевича в книге было и предисловие Нины Николаевны Бахмутовой. Вот что она написала:
«Для Аркадия Сергеевича Сибирь — место переселения его кровной родни дворянского происхождения. Погоны поручика царской армии в сундуке, книги дореволюционного издания, фамильные драгоценности, и боже упаси кому-то об этом сказать! Дети из таких семей были нашими друзьями на равных. И все мы меж собой были тогда близки, потому что бегали по улице вместе, играли в классики, гоняли на в;ликах «под рамку», играли медалями наших отцов-фронтовиков, донашивали после старших братьев кое-что из одежды и переживали одинаковые события послевоенных лет. Как детально описывает автор повести: мы стояли в очередях за хлебом, слушали «Театр у микрофона» по радио, гоняли футбол, вместе девчонки и мальчишки, дрались за свою честь и не ревели».


Виктор Ефимович закрыл книгу. Он не заметил, что за окном ночь, и шумит ветер.
«Что же это такое?! — думал он. — Где предел? Неужели она не понимает, что этим предисловием согласилась с тем, что её отец и дед были бандитами?! Что она думала? Как у неё рука повернулась?»
Сначала Лёнька, теперь Бахмутова! Да будет ли конец этим изменам?! Если бы рецензию написал кто-то другой, он бы плюнул и забыл, может и не обратил внимания. Но это написала женщина, которая ещё недавно была для него женщиной, имевшей право крикнуть «кто любит меня за мной». Даже Аркадий Сергеевич вызывал в нём сейчас больше уважения. По крайней мере он остался верен своему отцу — колчаковскому офицеру, возможно даже карателю — несмотря ни на что, ни на какие опасности, грозившие ему за эту верность. А она…


Огромно было его разочарование!
Он лёг, на диван в зале, но заснуть не мог. Мозг лихорадочно работал. Что же не понял этот надменный отпрыск неизвестной ему дворянской фамилии? Не понял самое главное: не Ленин, не большевики, не эсеры подняли народ на революцию. Даже не на революцию, а на бунт, на месть! Подняли — правящие классы, не понявшие, не почувствовавшие, что сидят в утлой лодочке, а под ними океан народных обид и народного гнева. И вопрос был только в том, когда он разверзнется и поглотит их?! Что они понимали — тёмные, дикие, пьяные Бунинские крестьяне — в марксизме, социализме? Ясно ведь сказал об этом Есенин в поэме «Пугачёв», если в ней немного переиначить одну строку: «Что ей [революция, Ленин, социализм, Советская власть] злой и дикой ораве? Только лишь камень желанного случая, чтобы колья погромные правили над теми, кто грабил и мучил. Каждый платит за лепту лептою, месть щенками кровавыми щенится. Кто же скажет, что это свирепствуют бродяги и отщепенцы? Нет! Это буйствуют россияне ! Не понимают Муратовы громадной исторической вины своей перед народом! Когда народ мстит элите, это ужасно, но можно объяснить, когда элита мстит народу — это подло и ни к чему хорошему эту элиту не приведёт.
Маята, маята, всю ночь маята! Вот и ранний апрельский рассвет.


Он встретился с Ниной Николаевной только через неделю — возможно, она избегала его.
Был первый по-настоящему тёплый апрельский день. Информационное табло в центре города показывало двадцать два градуса. Нина Николаевна шла из магазина, а он сидел на той самой скамейке, где они увиделись в первый раз. На деревьях за оградой набухали почки, природа возрождалась.
Бахмутова приостановилась, увидев его, но быстро оправилась.
— Здравствуйте, Виктор Ефимович, — сказала она приветливо.
Он сухо ответил.
— А мы скоро переедем. Дочь взяла ипотеку.
— Очень хорошо.
— Что хорошо? Что больше не будем видеться?
— Да.
— Почему? Разве я вас обидела? Что не так?
— Да нет, всё так! Вернее, всё было бы так, если бы, к моему несчастью, я не прочитал книгу вашего друга Муратова с вашим предисловьем.
— Я так и думала… Можно, я присяду здесь на скамейке?
— Садитесь, она не моя.


— Знаете, ведь он оставлял эту книгу мне, чтобы я вам передала. Я убедила его не дарить её вам. И надо же, вы подвернулись в самый последний момент. Я уже не могла помешать ему.
— Не понимаю, причём тут я. Разве подлость, о которой никто не знает, перестаёт быть подлостью?
— Боже мой! Да что ж вы такое говорите?! Подлость? Какая подлость? Боже мой, боже мой! Как обидно! Меня ещё никто не упрекал в подлости! Как вы…вы… Я сейчас заплачу!
— В книге сказано, что Колчак — самый благородный человек на свете, а убившие его большевики — бандиты. Это как?! Ваш дедушка был старый большевик, красный партизан! Его убили колчаковцы, ведомые «самым благородным человеком на свете»! И не просто убили, а четвертовали! Ваш отец был большевиком, героем войны, парторгом! Вы работали в райкоме комсомола! Соглашаться с тем, что они бандиты! Разве это не подло?! Зачем вы написали это гадкое предисловие?!


— Почему гадкое?! Что вы говорите!? Где я согласилась, что мой дедушка и отец бандиты? Я писала рецензию на историю детства! С чем-то я согласна, с чем-то не согласна. Не обязательно писать, с чем я не согласна! И Аркадий имеет право на своё мнение!
— Одинаково они играли, гоняли на в;ликах и слушали «Театр у микрофона» !! Хотел бы я посмотреть, как это вы одинаково слушали спектакль «Шестое июля»? Аркаша также, как вы, радовался, когда в Москву входили латышские стрелки, или вы, как он, горевали, что в отряде Попова не укокошили Дзержинского?!
— Да что ж вы так расходились?! Это было давным-давно! Давным-давно нет красных и белых! Хватит вражды! Хватит гражданской войны! Надо примириться. Не одна я так думаю!


— Примириться?! На каких условиях? Вы признаёте, что ваш дед и отец бандиты, а колчаковские каратели самые благородные русские люди?! Это, уважаемая, не примирение, а капитуляция! Полная и безоговорочная капитуляция! Вы их простили, а они вас нет! Кстати, говоря о потомках «тех самых садистов-большевиков», издевательски и глумливо называющих его предков «булкохрустами», не вас ли он имел в виду? Не верю, что вы мечтаете пустить ему пулю в затылок, а вот он вам или мне — с превеликой радостью, учитывая, какой ненавистью пышет финал его писанины. Но не это ведь главное и самое страшное, чего он хочет, и на что вы согласились.
— На что? Я вас не понимаю…


— Вы согласились, сдаться. Вы признали историческую неправоту своих дедов и отцов. Нина Николаевна! Неужели вам не жаль принесённых ими жертв?! Ведь у вас погиб дедушка! У вас отец всю жизнь посвятил построению коммунизма. Всё напрасно! И снова разверзлись пучины неизжитых Россией страстей . Всё начинается заново! Вы своим примирением не заканчиваете гражданскую войну, а начинаете её снова!
— Как вам не стыдно нести эту чушь! Я даже слушать вас не хочу! Прощайте!
Она вскочила и убежала в подъезд. Показалось, что возмущение вырывалось у неё из ноздрей, как дым паровоза.
Они старались больше не встречаться. А если, очень редко, это случалось, то они делали вид, что не знают друг друга и не здоровались.

VIII

Лето! На улице было прохладно, накрапывал дождь. Опять предвыборная кампания. Затряслись начальники, рейтинг у Ельцина в начале весны был совсем-совсем низенький. Всё плохо: зарплаты не платят, в Чечне война, успехов никаких! Границы по линии Курской дуги. Но выборы уже не те, что в прошлом году. Тогда хоть какая-то свобода была в их работе, а сейчас — всё зажимают в пользу Ельцина: неутомимый президент каждый день по нескольку часов в телевизоре то горшки с завязанными глазами расшибает, то трепака выплясывает с молодыми музыкантами; великие артисты в газете «Не дай Бог» коммунистами стращают, кампания «Голосуй, сердцем! Голосуй, а то проиграешь!» Вся интеллигенция — совесть нации — за него. Скажет Зюганов слово — слетаются как вороньё юмористы, принимаются его переиначивать, ёрничать и высмеивать, так, чтобы даже малышам было понятно: «Ну и дурак же этот Зюганов!»


Полгода назад коммунисты в их небольшом, но и не маленьком городе могли и газету напечатать, и листовки, а сейчас ни одна типография их заказы не берёт! Вполне лояльные прежде арендаторы некогда заводского помещения стали собственниками и попёрли коммунистическую ячейку из подвала — хоть дома штаб устраивай. И взлетели шансы Ельцина как ракеты в поднебесье.
И люди стали уходить. Не приходят молодые ребята Юра и Костя. За Лебедя решил голосовать Вася Назаров. Марина Касьянова ушла, разочаровавшись в них: «Не возьмёте вы власть! А если возьмёте, предадите, как Лимаров!»
Остался Виктор Ефимович и Александр Наумович с несколькими старушками, да двумя стариками.


Дня за три до первого тура Щербаков зашёл к Плотникову и первый раз по-настоящему ужаснулся его видом: бледный, одутловатый, с одышкой. Но, не подав виду, бодро спросил:
— Как думаешь, что будет завтра?
— В декабре я чувствовал, что мы победим. А сейчас… Сейчас предчувствия победы нет. Радио и телевидение — страшная сила. Многих поломала.
— Я, Сандр-дорогой, встречался вчера с Андреем Архипченко. Помнишь его?
— Ну как же! Вожак молодёжи, организатор Интернедель. Помню. Я тоже ходил. Пели песни Окуджавы: «Возьмёмся за руки, друзья, возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть по одиночке!», «И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной». Из «Бумбараша» что-то: трепещи, мол, буржуй, «рабочий класс против тебе поднялся, он улыбнулся, отряхнулся, все цепи разорвал и за свободу бьётся, как герой».


— Вот именно. Я ему говорю: «Помоги! Врежь как раньше что-нибудь боевое!». Отказался. «Я, — говорит, — завязал. Я солидный человек, у меня собственный киносалон». — «И какие же ты фильмы показываешь?» — «Про Джеймса Бонда и тому подобную хрень Процентов девяносто — американские». — «То есть, как хорошие американские парни бьют плохих звероподобных русских». — «Ну зачем же ты так?! Это же всё условно! Американские боевики и порнуха дают самые большие сборы. Бизнес — и ничего личного!» — «Как же так?! Ведь ты был комсомольским активистом!» — «Боже мой! Да кто же не был? Кто в молодости не был левым, а в старости не стал правым, у того в молодости не было сердца, а в старости не стало ума!» Я ему сказал: «Хочешь, расшифрую тебе твоё нутро? Подкорка-то у таких, как ты, зудит: не можете не понимать, что вы предатели. Как этот зуд унять? Вот и придумали общий закон жизни: в молодости человеку положено жить сердцем, быть романтиком, а в старости надо жить умом и выкинуть ахинею молодости. Вы и горды, что именно так прожили: и горячее сердце у вас было, и холодный ум сохранили! Кроме того, в жизни и от того, и от другого получали большое денежное удовольствие».


— И что дальше было?
— Послал он меня по известному адресу. 
— Эх, Виктор, Виктор! Что-то мне в последнее время стало тяжело жить. Видно, как сказал Андрей Болконский, слишком много стал понимать.
— Полно, Сандр-дорогой! Не раскисай!
— Да что, «не раскисай». Человек таков. Нет у него убеждений. Чем его нафаршируют, то он и есть. Говорят, что таких — процентов восемьдесят. Мы с тобой не такие, от этого нам было некомфортно на этом свете.
— Вот именно! Я сейчас понял, что пушкинские слова «самостоянье человека» значат: будь, что будет, но я останусь таким, каким был!
— Виктор, не хотел тебе говорить, но дела мои никудышны. Завтра ложусь в больницу. Помнишь, была такая мечта — на президентских выборах посражаться, но, как говорил мой знакомый хохол: «Мотор нэ тягнэ!» Ты уж сделай всё что можешь. А я… выбываю.


— Сандр-дорогой, сделаю! Мы ещё с тобой поживём.
— Послушай, Виктор, у меня ещё одно дело осталось в этой жизни. Позаботься о Танечке Гостевой.
— Саша, я был у неё в тот же день. Страшно смотреть, как корёжит Егорку. Как она выдерживает, бедная женщина!
— После того, как в прошлом году умер её дедушка, она, по-моему, сильно-сильно нуждается. Иначе не взяла бы денег от «Дома».
— Я предложил ей половину пенсии. Но она не взяла. С ней случилась истерика.
— Я тоже предлагал и с тем же успехом. Но я не о деньгах. У меня к тебе просьба: постарайся устроить Егорку через наших депутатов в хорошую лечебницу. Вдруг поможет.
— Хорошо, Саша. 
— Я Верочке сказал. Она, если что, тоже поможет деньгами. Только надо так, чтобы Таня не знала.


— Я понял. Сандр-дорогой, прости моё любопытство… Всё-таки… Кто тебе Таня?
— Таня? Никто. Впрочем… Расскажу тебе. Кое-что ты знаешь, но не всё. Девять лет назад… Нет на сорокалетие Победы… Пригласили меня в медицинский техникум поделиться воспоминаниями. Я рассказал, как меня с осколком в груди вынесла из боя наш санинструктор Алиса Светлова. Когда всё кончилось, ко мне подошла Таня Гостева. Я увидел её в первый раз — она училась в этом техникуме. «Александр Наумович, — сказала она, — мою бабушку звали Алисой Светловой, и она тоже была на войне санинструктором».

Алиса — редкое имя. Алиса Светлова, санинструктор! Какие совпадения! Не может быть таких совпадений! Это она! Случилось чудо: я нашёл свою спасительницу! Таня дала мне свой адрес. У меня сохранилась фотография Алисы, и я пошёл с ней к Гостевым. Тани не было дома, я показал фотографию её матери. Она категорически заявила: «Не она!» Я не поверил. Она показала мне фотографию пятидесятилетней женщины. Сомнений не было — это была не Алиса.


— Сандр, дорогой мой, ты подумал, что Таня твоя внучка?!
— Нет, Витя! Исключено. С Алисой у меня ничего не было. Но разве недостаточно, что она меня спасла?!
— А Таня не помнит бабушку?
— Нет, она умерла, когда ей было три года. А мать категорически: «Не она и всё! Мало ли Алис санинструкторов! Что ж я, мать свою не узн;ю?!» Что мне было ответить ей?! Но я с тех пор привязался к Тане. Да и она ко мне… Не могу поверить. Чувствую, что та Алиса. Всё сходится, кроме одного — на фотографии не она. Так что, если что… Ну ты понял?! Помоги ей всем, чем можешь.
— Сделаю, Саша! Всё, что от меня зависит — сделаю!
— Спасибо, друг.
— Саша, а Тане ты не показывал фотографию?
— Зачем? Я же видел, что не она. Да и матери обещал не тревожить их больше. Тогда ещё был жив её отец, настоящий Танин дедушка. Он был герой войны, вся грудь в орденах. Они его любили до безумия.


Вара Александровна вышла провожать Щербакова:
— Виктор Ефимович, ведь Саша умирает, — по щекам её текли слёзы. — Врачи говорят, что спасёт только пересадка сердца. А это не реально, да Саша и не хочет.
— Вера Александровна, — ответил он, — крепитесь!
А что он ещё мог сказать?


Щербаков навестил Александра Наумовича в больнице на следующий день после первого тура. Пустили его на десять минут. Друг его лежал в постели. Выглядел он ещё хуже, чем во время их последней встречи.
— Как дела? — спросил он, приподняв голову.
Было ясно, о чём он спрашивает: не о здоровье же!
— Они убрали из палаты телевизор. Я ничего не знаю.
— За Ельцина тридцать пять и три десятых, за Зюганова чуть больше тридцати двух. Второй тур третьего июля. Шансы ещё есть.
— Шансов нет. Слушай, друг ты мой Виктор Ефимович! Социализма в ближайшие сто лет не будет — это надо принять! До нового социализма мы с тобой точно не доживём. После меня ты останешься последним солдатом Великой Мечты.
— Что ты, Саша! Это невозможно, чтобы ты…


— Как же невозможно! Оказывается, у меня уже было два инфаркта… Кай смертен, и я не буду говорить, что я не Кай . Всё это ерунда. И не буду говорить: зачем мы бежали, боролись, ненавидели, когда есть только это высокое небо за окном с ползущими по нему серыми облаками . Раз боролись с такой страстью, раз ненавидели, значит любили, и значит не зря всё, чему мы себя посвятили. Мечте о справедливости не семьдесят лет, и она не умрёт с нами. Это глубинная мечта русского народа, она, как магма, скрыта сейчас под базальтовой корой, но она пробьётся… Не скоро, не так, как мы думаем, в другой форме, но пробьётся. Я, Витя, ни о чём не жалею. Спрашиваю себя: боюсь ли умереть? Ну может только чуть-чуть. А в общем, мне кажется, что я достиг цели жизни, о которой говорил великий наш учитель Лев Николаевич Толстой: достиг духовного состояния, когда спокойно и радостно приближаешься к смерти. Ну, может, не очень радостно, но точно спокойно.
Александр Наумович замолк и, казалось, задремал. Вдруг он вздрогнул:
— Виктор! Как с моей просьбой? Насчёт Егорки?
— Саша, я уже говорил с Гвоздевым. Он обещал, а раз обещал, то сделает.
— Ну вот и хорошо. Теперь всё. Всё…
Пришла медсестра и попросила Виктора Ефимовича на выход.
На следующий день Александр Наумович умер.
Таня Гостева на похоронах была, но поговорить с ней Щербакову не удалось.

IX

Прошло лето и ещё два месяца после безобразных выборов Ельцина. Однажды Виктор Ефимович возвращался с какого-то мероприятия и обдумывал слова незнакомого ему господина, что коммунистическую революцию делают пролетарии, которым нечего терять. Но совершается она для того, чтобы пролетарий перестал быть пролетарием, а сделался мещанином. Став мещанином, бывший пролетарий непременно предаст коммунизм, потому что равенство и справедливость ему уже ни к чему.
С мероприятия он пошёл к Гостевым сообщить, что Егорку возьмут на лечение в клинику научного центра, где ДЦП пытаются лечить по каким-то новым технологиям.
И Таня, и её мать были дома. Егорка с открытым ртом, закатывая глаза, сидел у матери на ручках, кисти рук его были сведены контрактурой. Он непрерывно хаотично двигался, извивался, стараясь то прильнуть к Тане, то вывернуться из её рук.


Виктор Ефимович рассказал о клинике, о том, что это было последним наказом ему Александра Наумовича.
— Это ведь, наверное, дорого, а у нас совсем нет денег, — сказала Танина мать Ирина Николаевна.
И, словно оправдываясь, добавила:
— Мой отец как ветеран войны, получал хорошую пенсию, нам хватало. А после его смерти…
— Вас не должно это тревожить, мы всё решим. Это последняя воля Александра Наумовича — помочь Егорке.
— Скажите, Александр Наумович мой дед? — спросила вдруг Таня?
— Вы что, Таня, конечно нет! Бабушка Алиса и женщина с фотографии Александра Наумовича совершенно разные люди. Он рассказывал мне, что убедился в этом, когда ваша мама показала ему фотографию вашей бабушки.
— Я обманула его, — сказала Ирина Николаевна, — я показала ему фотографию моей тёти, маминой сестры.


— Что вы говорите! Зачем же вы это сделали?!
— Я очень сильно любила моего отца. Я не хотела иметь отцом никого другого.
— Но Александр Наумович и не претендовал быть вашим отцом. Незадолго до своей смерти он сказал мне, что у него с Алисой ничего не было. Он был просто бесконечно благодарен ей за своё спасение.
— Как?! Но я была уверена, что он пришёл ко мне именно с тем, чтобы сообщить, что я его дочь. Почему он не сказал то, что вы сообщили мне сейчас?!
— Я не знаю. Наверное, увидев фотографию, решил, что дальнейшие объяснения не имеют смысла.
— Поверьте, Виктор Ефимович, мне очень жаль, что так получилось.


— Что теперь жалеть?! Ничего уже не исправишь Он до конца не верил в совпадения и был уверен, что нашёл ту самую Алису. У него с женой не было детей, и он полюбил Таню, как свою внучку. Он любил вас, Таня, до конца своих дней. Ему было безразлично: его вы внучка или внучка его спасительницы. Конечно, я думаю, ему было бы комфортней жить, зная, что нашёл родных настоящей Алисы Светловой.
— Простите, — сказала после долгого молчания Ирина Николаевна, я страшно виновата перед вами. Вы ведь были его другом.
— Вот, возьмите адрес клиники. Там вам всё объяснят и расскажут. Надеюсь, вам помогут. А это деньги от меня и Саши. Отказываться не имеете права!


Таня вышла провожать Щербакова.
— Виктор Ефимович, простите меня пожалуйста за то… За предательство.
— Танечка, человек не имеет права на подлость, но каждый имеет право на ошибку. Будем считать происшедшее ошибкой. Твоя задача вылечить Егорку. Этого хотел Александр Наумович, этого хочу я, этого хотят все. Если что понадобиться, найдёшь меня. Теперь всё. Удачи!
Щербаков побрёл к остановке. Он думал о том, что так странно узнал сегодня то, что так хотел знать, но так и не узнал Плотников. И это казалось ему почему-то очень станным. Вдруг он очнулся. Перед ним был вход в знакомый ресторан. Они обедали здесь после ноябрьской демонстрации прошлого года. Не прошло и года, а, кажется, что минула целая вечность. Тогда был жив Александр Наумович, ещё не уехали в Германию Лиза и Лёнька Беккеры.


Острое чувство ностальгии больно царапнуло душу Виктора Ефимовича. Ему страстно захотелось зайти, увидеть нахального Егора и красавицу Елену Фёдоровну, почувствовать тот уют, который был здесь в тот праздничный день.
Он вошёл в стеклянные двери. Егор во фраке расхаживал по залу. Он был, казалось, выше ростом и смотрел вокруг важно, будто орёл из поднебесья.
— А, старый знакомый! — сказал он бархатным баритоном. — Проходи, садись! Чего тебе? Небось солянки?
— Хорошо бы.
— А нету. У нас теперь европейская кухня. Могу предложить гаспачо, венгерский суп-гуляш, кнедлики со свининой.
— Как-то у вас здесь всё по-другому… Я не узнаю…
— Да уж…
— А как поживает ваша хозяйка?
— Ты, наверное, имеешь в виду Темникову? Ну так нет её. У нас новые хозяева. А я ихний управляющий.


— Как?! А где Елена Фёдоровна?
— Ты разве газет не читаешь, телевизора на смотришь? Дело-то было громкое.
— Какое дело?! Что ты говоришь, Егор?!
— Я не Егор, а Егор Николаевич! А Ленку убили. Да… Они с мужем ехали в Новокузнецк. Расстреляли их средь бела дня. Да… Прямо на трассе. В упор. Мужа наповал, а она жила ещё три дня. Наши бабы молились за неё. Но напрасно — скончалась, не приходя в сознание. Ну что, старик, будем заказывать?
— Нет. Пойду.
— Ну иди! Можешь больше не приходить — наши цены уже не по тебе. Видишь, народ сидит — не тебе чета! Да уж…


В подъезде своего дома он открыл почтовый ящик, в котором оказалось письмо. Конверт был не русский. Он вскрыл его тут же и прочитал сложенный вдвое листок.
«Здравствуйте, дорогие Виктор Ефимович и Александр Наумович! Мы с Лизой уже две недели дома. Виктор Ефимович, я никак не могу ни встретиться с вами, ни созвониться, потому что не знаю даже, есть ли у вас телефон. Но я вдруг вспомнил название вашей улицы и номер дома. Правда не знаю номер квартиры, но надеюсь, почтальоны найдут, куда бросить моё письмо. Я очень виноват перед вами за то, что не сообщил заранее о нашем отъезде. Всё произошло в страшной суматохе. У нас закрылся протезный завод, а у меня сломались ортезы. Без них я стал абсолютно неподвижен: ни по комнате пройти, ни в подъезде со ступеней спуститься. И вдруг оказалось, что мой дядя, живущий в Германии, давно прислал нам вызов, и он лежит в столе у моей мамы. Мы быстро собрались, оформили визу и улетели, так быстро, что я не успел опомниться и сообщить вам. Я думал, что изготовление ортезов займёт месяц — два, но оно затянулось на семь месяцев. Зато, как сказал механик-ортопед, сделаны ортезы из метало-капрона, который используется в космических технологиях, и они будут служить мне вечно. Виктор Ефимович, Александр Наумович, я буду очень рад, если вы придёте ко мне. Мне хочется о многом с вами поговорить. Поэтому пишу: до встречи, дорогие мои учителя!»


Щербаков поднялся в свою квартиру.
— Витя! У меня ужасно много новостей для тебя! Во-первых, Тоня на той неделе приедет к нам в гости. Во-вторых, Катя звонила! Они с Лёней купили виллу в Испании на берегу Средиземного моря! Боже мой! Какое счастье! Ты мог себе представить, что твоя дочь будет иметь собственную виллу на Средиземном море?!
— У меня тоже радость. Лёнька Вебер с Лизой вернулись из Германии!
— Дурак ты, Виктор Ефимович! Шляешься целыми днями по собраниям да митингам. Никакой от тебя помощи! За хлебом бы сходил что ли! Я сегодня забыла купить.
— Без проблем! Сейчас схожу.
— Значит, за дочь не хочешь порадоваться?
— За Катю не хочу. А что Тоня едет, рад!
— Чурбан! Деньги-то возьми!
— На хлеб у меня есть.


Виктор Ефимович вышел из дому. Ослепительно светило заходящее солнце. На рябину прилетела стайка свиристелей. Шорох опавшей листвы по асфальту. Опять осень!
Хорошее настроение не покидало его:
— Тоня едет — это великолепно! Лёнька с сестрой вернулись! Это хорошо, это очень хорошо! Лёнька не лицемер и не обманщик, а настоящий верный человек. Мой ученик и товарищ. Я ещё хотел что-то додумать… Забыл! Что-то важное… Надо вспомнить.
Но вспомнить он не успел. Глубоко уйдя в себя, он не замечал ничего вокруг и вышел на дорогу перед мчавшейся «Газелью». Удара его мозг уже не воспринял.
Ночью Виктор Ефимович Щербаков, не приходя в сознание, скончался в реанимации.


Рецензии