ОПХ

Знакомство

Было это давным-давно, ещё при Леониде Ильиче Брежневе. Я только что окончил институт и поехал по распределению в опытно-производственное хозяйство «Целинное», что в двухстах километрах от Города.
Хозяйство было известным, директором его был Павел Андреевич Удалов , человек заслуженный, новатор, руководитель нового типа, смело подхватывавший достижения науки и практики, заточенный на поиске нестандартных путей движения своего корабля по глади, как нам потом сказали, застойной экономики.
По образованию он был инженер, и сам имел немало изобретений. Кроме того, Павел Андреевич был внештатным преподавателем сельскохозяйственного института и несколько раз на последнем курсе читал нам лекции об удивительных машинах и приёмах их применения, которые были разработаны в ОПХ  под его руководством.

Тогда, в семьдесят восьмом году, ему было тридцать семь лет, но в его аккуратно причёсанных, чёрных как антрацит, волосах резко выделялась совершенно седая прядь, и знавшие его говорили, что она была у него всегда.  Высокий, подтянутый, с лицом гладким, словно не выбритым, а отшлифованным, с щёлками глаз с припухшими нижними веками, одетый в терракотовый костюм без единой складки, он произвёл на меня в институте очень хорошее впечатление, и я был доволен, что получил распределение именно в его целинный совхоз, вернее ОПХ.

Моя жена Оля, с которой мы поженились на последнем курсе, тоже обрадовалась:
— Какое удачное распределение! Целинное — это почти курортное место. Дядя Серёжа каждый год отдыхает в тех краях! Десять километров — бор, и до Оби рукой подать! Ой как хорошо, просто здорово! Купим машину — будет где побывать!
Она осталась в Городе на попечении своих родителей, готовясь к рождению нашего первенца, а я отправился в Целинное.

Был конец июля. Стояла жара, скорее приятная, чем изнуряющая, настроение было хорошее: меня радовало, что лето продолжается и впереди много нового и интересного.
Хозяйство Удалова я узнал издалека. После проносившихся за окнами автобуса унылых, вросших в землю животноводческих ферм с шиферными крышами, машинных дворов с болтавшимися на петлях ржавыми воротами и где попало разбросанной техникой, внезапно, как чудо, посреди степи открылся совершенно индустриальный пейзаж: новые кирпичные коровники, чёткие линии лесополос, синие гедээровские комбайны, подбиравшие травяные валки и метавшие измельчённую массу в решётчатые кузова автомобилей; а слева, на самом повороте в село, сверкали куполами из нержавеющей стали восемь сенажных башен, чем-то напоминавшие устремившиеся в небеса купола самаркандских мавзолеев, виденных мною в детстве.   
Справа от дороги на постаменте стоял трактор ДТ-54 — памятник первоцелинникам, создавшим этот совхоз, а под сенью лесополосы уютно устроился стенд из уголка с приваренными буквами, крашенными охрой: «Земля и накормит, земля и напоит, ты только себя для неё не жалей!»

Я вышел на перекрёстке и сразу увидел у сенажных башен директорскую «Волгу», недалеко от которой перед почтительно-внимательными подчинёнными энергично вздымал указующие персты сам Удалов. Подъезжали машины с решётками вместо кузовов, набитыми сенажом, туда-сюда сновали погрузчики, стоял трактор с кормораздатчиком, работал пневматический транспортёр; всё двигалось, выло, гудело, тарахтело, — одним словом, работало.

Я подошёл к директору и сказал, перекрикивая рёв моторов, что приехал в ОПХ по распределению.
— Добре! А мы вот первую башню загружаем, — похвастался он. — Сенаж — это прорыв в сибирском животноводстве! По качеству то же, что июльская трава со всеми питательными веществами и витаминами. Надои будут, как в Голландии! Ну поехали, я как раз в контору.
Директор был так же лощён и одет, как в институте, только пиджак снял — из-за жары.
В машине он спросил:
— Ты с семьёй или так?

— Пока один, жена в Городе в декретном отпуске, приедет через год. Она экономист.
— Отлично! Ей тоже найдём работу. Квартиру дам. Пойдёшь посмотришь — на берегу лимана первый дом, почти готовый. Место хорошее: участок под огород, три шага — рыбу лови, у меня там карпы вес набирают, осенью до полутора килограммов лапти вырастают — улица Советская — все мои специалисты там живут. Будешь доволен.  Осенью въедешь, а пока поживи в общежитии. Пойдёшь к комендантше, она тебе всё выдаст: постель, телевизор, холодильник. Мезон, мезон! — закричал он, нажав кнопку рации. — Соедини-ка с третьим. Третий, ты где?

— На откормочнике, Павел Андреевич. Монтируем транспортёр, — ответил неизвестный мне «Третий».
— Подъезжай к конторе.
— Слушаюсь, Павел Андреевич, через десять минут буду.
Я оставил свою сумку в приёмной и вошёл вслед за Удаловым в прохладный кабинет.
Через десять минут приехал «Третий» — главный инженер Юрий Михайлович Саблин — худой блондин, чуть выше среднего роста. Он был старше меня года на три, лицо его было красным, словно он непрерывно чего-то стыдился.
— Вызывали, Павел Андреевич? — спросил он, как мне показалось, несколько даже вкрадчиво.
— Ну как там на откормочнике?
— Заканчиваем транспортёр монтировать. После обеда будем испытывать.
— Сделали, как я сказал?
— Так точно.
— Знакомься — Мельников Владимир Александрович, приехал после института. Куда предлагаешь его поставить?
Инженер пожал плечами:
— Да куда ж? Можно на трудоёмкие работы…
— А я думаю, вместо Лукашова.
— Согласен, можно вместо Лукашова.
— Лукашов — это заведующий мастерской, — пояснил мне директор. — Хороший специалист, много достоинств. Но пьёт, собака! А этот недостаток, согласись, перевешивает все достоинства. Какая к чёрту, дисциплина! Как такому требовать её от подчинённых!
— А Лукашова можно хоть контролёром оставить, — предложил Саблин.
— Чёрт с ним! — ответил Удалов. — Ну а ты согласен идти на мастерскую? — обратился он ко мне. — Предупреждаю, коллектив там непростой, разболтанный.
— Согласен.
— Ну иди! А ты останься! — сказал он Саблину. — Я вот что хотел тебе сказать…


Не узнав, что же такое хотел сказать директор главному инженеру, я пошёл к комендантше Анне Кондратьевне, маленькой худенькой женщине предпенсионного возраста, и получил ключи от довольно хорошей комнаты, в которой, кроме кровати, уже стояли холодильник, телевизор и кухонный шкаф с кастрюлей, чайником, сковородкой и двумя тарелками.
— Это значит, что больше одного гостя не приглашать?
— Тарелки для первый и второе блюдо, а гости пусть будут прийти со своей посудой. И желательно не пьяницы и не безобразники.
На вопрос где можно пообедать, Анна Кондратьевна указала мне в окно на белое здание через дорогу, и сообщила, что столовая в ОПХ очень хорошая.

Я немедленно пошёл убедиться в этом, так как за четыре часа путешествия в автобусе довольно сильно проголодался, и достигавшие моего носа запахи действовали на меня как на собак Павлова.
Вокруг столовой тесно стояло несколько легковых машин, три КамАЗа-длинномера , мотоцикл и конная подвода. Внутри был порядок, открытые двери занавешены тюлевыми шторами, которые пропускали воздух и задерживали мух, столики были накрыты свежими белыми скатертями, звякала посуда, и звуки были приглушённые, несмотря на то, что народу обедало много. На первое я взял миску огненно-оранжевого борща с мясом, на второе две котлеты с лапшой и подливкой, на третье компот из сухофруктов. 
Устроившись за столиком у окна, я принялся есть — всё было сытно, вкусно, так что я отметил про себя, что если хозяйство хорошее, то и всё в нём хорошее: и растениеводство, и животноводство, и общежитие, и столовая, и всё остальное — в общем, повезло мне с распределением!

— Разрешите? — сказал подошедший человек лет сорока пяти, высокий, худощавый, с уже начавшей седеть шевелюрой.
Взгляд его серых глаз был доброжелательным и располагавшим к себе. Он был одет в светлую рубашку с закатанными выше локтей рукавами и светло-серые брюки:
— Анатолий Александрович Данилюк, парторг ОПХ «Целинное», — представился он, поставив на стол поднос с тарелкой вермишелевого супа. — Вы, должно быть, недавно приехали? Или проездом? Я вас первый раз вижу.
— Мельников Владимир Александрович, — ответил я, — приехал после института по распределению, назначен заведующим мастерской.
— Понятно. Вместо Лукашова, значит. Жаль парня. Человек он неплохой, но, как говориться, «дело знает, но зашибает». И никак с собой не сладит. Жаль, очень жаль!

Мы принялись молча есть.
— Вы уже были в мастерской? — спросил Данилюк, принимаясь за компот.
— Нет, я был только у директора.
— И как он вам?
— Я его знаю по институту, он читал нам лекции. Впечатления очень хорошие. Да и вообще, перед тем, как вы подошли, я как раз думал, что мне повезло с хозяйством: сенаж заготавливается, башни загружаются, работа организована, комнату дали без промедления, к осени будет готова квартира — всё замечательно. Столовая выше всяких похвал. Давно так вкусно не ел. Особенно чувствуется после студенческой забегаловки с вечной капустой.
— Да, столовая у нас великолепная. Обратите внимание, — кивнул он на КамАЗы, — машины-то транзитные. Водители с трассы заезжают пообедать — слава далеко разносится. Но, тем не менее: «не очаровывайтесь, дабы не разочароваться!» Жизнь сложна, ничего однозначного в ней нет.
— Да, конечно. Я понимаю.
— Ну, что? Рад знакомству! Успешного начала трудовой деятельности! — сказал Анатолий Александрович, когда мы вышли на воздух.

Пожав протянутую мне руку, я отправился в мастерскую, и через пять минут вошёл в широко открытые центральные ворота, против которых тракторист раскатил  колёсный трактор и менял муфту сцепления.
Я поздоровался и спросил его где заведующий.
— А чёрт его знает! — был ответ.
Я пошёл на звук работающих станков и, войдя в токарку, увидел двух мужчин.  Один молодой, лет двадцати пяти, точил болты, другому было немного за сорок, и он трудился над валом.
Подойдя к старшему — человеку с уже обозначившимися залысинами, светлыми глазами и большим красным носом, свидетельствовавшим о давней дружбе своего хозяина с Бахусом — я спросил о Лукашове.
— С торца зайди, слева его кабинет, а справа нормировка, — ответил он густым солидным баритоном, и от него, как мне показалось, слегка пахнуло водкой.

Действительно, к торцу побеленного здания мастерской была пристроена деревянная веранда, и я вошёл через неё в едва освещённый лампочкой коридор. Дверь слева была закрыта. Толкнув её, я оказался в светлой комнате с двумя высокими окнами и двумя столами буквой «Т». Под одним из них, стоявшем параллельно окну и усыпанном хлебными крошками, лежали две пустые бутылки и огрызок огурца. Пахло водочным перегаром и табачным дымом.   
Пройдя по коридору чуть дальше и открыв правую дверь, я оказался в нормировке. В ней было одно окно, против которого стоял стол. Торцом к нему прилепился другой с рацией и телефоном слева и деревянными счётами справа. За ним сидела нормировщица в очках с толстыми линзами и писала наряд. Перед ней переминался с ноги на ногу человек лет шестидесяти, очень похожий на большого рака: у него были выпученные рачьи глаза, над ними седые кустистые брови, под носом пучками торчали усики, на лице блуждала, как мне показалось, виноватая заискивающая улыбка.

— Асфальдас Асфальдасович, — сказала нормировщица, вкладывая наряд в грязную картонную обложку, — пусть он распишется.
— Хорошо, хорошо, — ответил названный Асфальдасом Асфальдасовичем и зажал картонку тыльными сторонами кистей, деформированных артритом. Руки тоже сильно походили на рачьи клешни.   
— Чуть не забыла! — остановила его нормировщица. — Сделайте мне, пожалуйста, ключ к кабинету, я сегодня потеряла.
— Хорошо, кладите сюда, — и старик, подняв локоть, подставил ей карман замазученного пиджачка.

— У вас заказ? — спросила нормировщица, обратившись ко мне.
— Нет, я новый заведующий Владимир Александрович Мельников. А к вам как обращаться?
— Антонина Ефимовна.
— Антонина Ефимовна, а где Лукашов?
— Да здесь был с утра. А потом как мга его съела. Нигде не могут найти, может в «Сельхозтехнику» уехал — я не знаю.

Я взглянул на часы, была уже половина третьего. В это время против окна остановился бортовой уазик, и через минуту в нормировку вошли главный инженер и ещё один человек, с изжелта седыми волосами и ещё более красным, чем у Саблина, лицом.
— Константин Фёдорович Майер, — представился он, — инженер по эксплуатации машинотракторного парка.
— Лукашов здесь? — спросил его главный.
— Боюсь, он сегодня негоден к употреблению. У Зинки лежит на складе в ящике с ветошью, — ответил Константин Фёдорович, насмешливо улыбаясь.
— А как передавать?
— Пусть парень пока знакомится с мастерской, с ребятами, а передачу и приёмку проведём завтра. 
— Ну, ладно, ты, Фёдорович, покажи ему всё, а я на откормочник. Заколебал он меня.
— Что, опять не по проекту?
— Ну да. Делай, говорит, как я сказал!

Саблин поехал на откормочник, а мы с Константином Фёдоровичем пошли смотреть мастерскую.
Мастерских, собственно, было две. Та, в которую я зашёл, называлась старой мастерской. В ней, построенной ещё первоцелинниками, были моторный и монтажный цеха, токарка, слесарка, кузня, электроцех, инструменталка, нормировка и кабинет заведующего.
В новую, двухэтажную мастерскую, уже переехали медник и регулировщик топливной аппаратуры, и там был огромный цех для ремонта комбайнов и тракторов К-700, которые по габаритам уже не проходили в ворота старой мастерской — в своё время целинники не предвидели появления этих гигантов. На втором этаже были красный уголок, туалеты, душевые кабинки, туда же должны были переехать кабинеты из старой мастерской. Но на втором этаже ещё ничего не работало, а во всей мастерской не было отопления. Всё это, как я понял, предстояло доделывать мне.
Обход мы начали в старой мастерской с кузницы. Горн был потушен, кузнеца не было.

Вслед за нами вошёл невысокий, плотный мужичок. Поприветствовав нас несколькими матерными словами, он спросил где заведующий.
— Тебе какой нужен, старый или новый? — спросил его Константин Фёдорович. — Если новый — вот он, а старый тебе ни к чему, он к употреблению не годен.
Вошедший накинулся на меня:
— Где у тебя Вакула? Мне на новую ферму нужны строительные скобы — вы двое суток не можете сделать!
— Постой, Николай Игнатьевич! Ты сначала познакомься! Это Владимир Александрович Мельников — новый заведующий. Но он ещё не вступил в должность, только сейчас приехал. А Вакула, ты же сам знаешь — его в магазине надо искать у жены.
— Ой дурдом, ой дурдом! — взвыл Николай Игнатьевич и выбежал вон.
— Кузнец правда Вакула? — спросил я, когда мы вышли наружу.
— Да нет — прозвище. Раз кузнец — значит Вакула. А так Лихаченко Владимир Петрович. Но прозвище пришлось ему впору — сидит, как костюм индивидуального пошива. Жена у него работает в магазине, так он больше там околачивается, чем на работе. Деньги любит, хитёр как чёрт — в ступе толкачом не поймаешь — и, учти, способен на подлости. 

Затем Майер познакомил меня со сварщиком Костей Петуховым, шлифовщиком Алексеем Денисовичем Пуховым, слесарем Виктором Константиновичем Михайловым, с токарями я уже был знаком: старшего звали Василием Григорьевичем Беловым, а младшего — Володей Денисенко.
Потом мы пошли в новую мастерскую. Константин Фёдорович завёл меня в медницкий цех, где я увидел своего знакомого, которого нормировщица называла Асфальдасом Асфальдасовичем. Он показался мне ещё больше похожим на рака с добрыми глазами.
— Это наш медник — Тарбинис. Если что надо, обращайся к нему — всё сделает: мыслимое и немыслимое.
В ответ медник сконфузился и брызнул несколькими мелкими смешками, снова показавшимися мне виноватыми.

— Я видел, нормировщица дала ему сделать ключ! Ведь это тонкая работа, как он её сделает такими руками? — спросил я Майера, когда мы закрыли за собой дверь.
— Ты никогда и не увидишь, как он сделает, — ответил он. — Я как-то принёс ему автомобильный радиоприёмник — оторвался проводок толщиной с волос. Работа тончайшая. Спрашиваю: «Сделаешь?» Он говорит: «Сделаю, только не стой за спиной, приходи через час». Через час прихожу — сделал! Он вообще старается работать, чтоб никто не видел. Может, как в сказке, гномов вызывает — чёрт его знает.
— А что у него за имя — Асфальдас Асфальдасович?
— Никто не знает, как его зовут: Тарб;нис и Тарб;нис. А на самом деле, даже не Тарб;нис, он мне как-то называл свою фамилию… Т;рбиныс. На «а» ударение. Он тут недалеко с одной бабкой живёт, так и её все зовут Тарбиниха, хотя она русская и фамилия её Максименко.
— Он кто по национальности?
— Кажется, литовец. — ответил Майер. — Сосланный.
— Лесной брат, что ли?
— Да хрен его знает, чей он брат. А вот ещё один сосланный: Адам Адамович Шнайдер — он у нас моторист, а по совместительству, пока сын в отпуске, мастер по регулировке топливной аппаратуры, — сказал Майер, входя в помещение, в котором резко пахло соляркой. — Здорово, Адам Адамович. Это новый заведующий, вместо Лукашова.

Мастер только головой кивнул и ничего не сказал. 
— Сына Петькой зовут. Хороший мастер, но запойный пьяница, ты уж извини, Адам Адамович, что при тебе говорю. Не дай бог, шлея под хвост попадёт — две недели гарантированно будет не годен к употреблению.
— Попала уже, — угрюмо сообщил Петькин отец.
— Что попало? — не понял Майер.
— Шлея под хвост.
— Гм… Одно хорошо, что Адам Адамович в таких случаях выручает: пашет за себя и за сына. На склад пойдём?
— Зачем? Я не Хам, чтобы рассматривать спящих в непотребном виде.
— Ну тогда поеду на бригаду. Да! Чуть не забыл сказать — по утрам в семь часов перекличка. Быть обязательно!
Я вернулся в нормировку. За стеной ухал электромолот — на работу пожаловал Вакула.


В это время что-то зашумело, и серенькая коробочка на столе завопила: «Мастерская! Мастерская!»
— Мастерская слушает! — сказала нормировщица, сдвинув красный рычажок.
— Лукашова на связь!
— Александр Савельич, он уехал в «Сельхозтехнику», — не моргнув глазом соврала Антонина Ефимовна.
— От мастерской двух человек на сеновал во вторую смену!
— Вот новый заведующий, — сказала нормировщица, — ему скажи.
— Понял: двух человек на сеновал, — ответил я диспетчеру, — хотя я ещё не заведующий, только собираюсь им стать.
— Мне чтоб два человека были, а кто у вас заведующий меня не интересует, — строго заявил Александр Савельич.
— Весело тут у вас! — сказал я нормировщице и пошёл искать добровольцев на сеновал.

Первым я, естественно, навестил кузнеца Вакулу, рассудив, что справедливо будет ему отработать время, в течение которого он шлялся неизвестно где.
Кузнец был высокого роста, широк в плечах, и сила в нём чувствовалась громадная. Ему было лет тридцать, но он уже почти облысел, и его коричневый от солнца череп весь просвечивал сквозь редкие серые заросли. Все части его могучего тела двигались чрезвычайно быстро, и ещё быстрее бегали серые глаза.
— Владимир Петрович, — обратился я к нему, — почему после обеда вас не было на работе?
— А ты кто такой, …?
— Я новый заведующий мастерской Владимир Александрович Мельников. Значит так, идёшь после работы на сеновал!
— Приказ давай на сверхурочную работу! Без приказа, …, не пойду.
— Не пойдёшь — подавай заявление!

— А работать кто будет? Ты что ли? — Вакула засмеялся. — Знаешь, сколько было таких как ты? Даже не надейся! Я свои права знаю!
— Хорошо, в своё время вернёмся к вопросу о твоих правах.
— Вернёмся, вернёмся! Меня не напугаешь! Это вы должны бояться, что я уйду! Меня завтра в Райцентре десять организаций возьмут! Не кузнецом, так сварщиком!
Поняв, что Вовка мужик серьёзный, с ходу его не возьмёшь и в отношениях с ним нужна обдуманная тактика, я пошёл искать более покладистых работников.
У всех были железобетонные причины не идти на сеновал. Уговорить мне удалось только Адама Адамовича, вторым добровольцем от мастерской пришлось идти самому.

Первый день

Назавтра в семь часов я пришёл в нормировку на утреннюю перекличку, о которой меня предупредил Майер. Солнце стояло ещё невысоко и потоками вливалось в комнату через огромное окно.
Нас было четверо: главный инженер Саблин, я, Майер и Александр Леонтьевич Лукашов, который, выбравшись наконец на белый свет из ящика с ветошью, явился перед нами, «готовый к употреблению».
Он чувствовал себя неважно после вчерашнего. Ему было лет тридцать или чуть больше, но лицо его было помято и изрезано морщинами, естественными для семидесятилетнего старца, но никак не тридцатилетнего мужика. Вместе с тем, глаза у него были ясные, добрые, волосы русые, волнистые. Но что-то в нём было несерьёзного, нетвёрдого, вялого, податливого. Мне показалось, что даже неопытный человек по одной его внешности определил бы, что он не способен никем руководить, даже самим собой.


Я тоже был не в форме, отработав смену на сеновале. Болело всё — руки, ноги, спина… С непривычки, конечно.
И Саблин был удручён — он сидел за столом нормировщицы, ожидая нагоняя от директора:
— Будет мне сейчас за транспортёр!
Удалов галопом пробежался по всем участкам, пока не добрался до второй фермы, где заканчивалось строительство объекта года — нового откормочника на четыреста голов.
— Второе отделение! Как работает транспортёр?
— Павел Андреевич, — начал заведующий фермой и запнулся, — в общем… Это…
— Ну телись, не мямли!
— Он никак не работает…
— Как это «никак не работает»? Главный инженер! Ты что мне вчера докладывал!?

Саблин опустил плечи, покраснел ещё больше и, нажав рычаг селектора, сказал:
— Я, Павел Андреевич, докладывал, что мы его смонтировали, а потом… Стали испытывать — не идёт, тормозит где-то… Мотор воет, но не тянет. Сегодня проверим, Павел Андреевич. Найдём причину.
— Не найдёшь ты причину! Работать не умеешь! Сам приеду. Если ваша вина… В общем знаете, что вам будет — никаких премий за год! И переделывать будете за свой счёт! Всем дам в руки по кайлу! Тебе тоже! Каждую жилку кабеля заставлю проверить! Раз башкой своей не умеешь работать! Так… Лукашов!
— Слушаю, Павел Андреевич! — прошелестел мой предшественник.
— Опять вчера пьянствовал?! Сдавай мастерскую и — катись к чёртовой матери! В слесари иди! И запомни: ещё один случай и выгоню по тридцать третьей статье! Хватит с тобой нянчиться! Мельников, принимай мастерскую! Жду от тебя порядка! Там у тебя К-700 целый год стоит, через неделю чтобы был на ходу! Понял?
— Понял, — ответил я, хотя не имел никакого представления о каком тракторе идёт речь.

Лукашов, икая и вздыхая, пил из графина вчерашнюю воду. — Юрий Михайлович, — сказал я Саблину, — вчера ведь договорились, что Лукашов останется контролёром. А теперь…
— Ну а что я поделаю? Спорить с ним? Видишь, какой он! Хватит мне и откормочника. Делали бы по проекту, так нет — как он сказал!
Я понял, что Саблин панически боится директора и предложил:
— Ну давай я спрошу.
— Подожди! — сказал Лукашов. — Уволюсь я. Надоело от него … получать.
— Сашка, но ведь ты сам виноват! — накинулся на него Майер. — С какой радости ты вчера опять нажрался?

Лукашов не ответил, а вскинул глаза на открытую дверь. Я сидел к ней спиной и, обернувшись, увидел в нормировке, в которой до самого потолка плескалось утреннее солнце, женщину.
Я не заметил, как она вошла, и мне показалось, что она возникла из солнечного света. И вся она была как свет: волосы, собранные на затылке в высокую бабетку, казались сверкающим слитком золота; не смиренные причёской, искрящиеся локоны, как змейки струились с висков, как языки пламени бушевали в чёлке.
Глаза у женщины были ярко синими под чёрными вразлёт бровями, словно выписанными в каллиграфической прописи: тонкими у висков, с нажимом спускавшимися к переносице. Лицо чистое, белое, лишь от уголков глаз, словно лучики, расходились едва заметные весёлые морщинки.

На ней был тёмно-синий рабочий халат, плотно облегавший стройную фигуру, а на ногах чёрные туфельки, будто она пришла не на работу, а на танцы.
— Здорово вам, начальнищки! — сказала женщина и села на стул против окна, щурясь на солнце. — Унущик, — продолжала она, обращаясь к Лукашову, — у меня корова отелилась, возьми ключики, а я дома останусь, пока у неё послед не отойдёт. Подою и сразу прибегу.
— Это к нему, — ответил угрюмый «унущик», кивнув в мою сторону.
— Тебя сняли что ли?
— Выгнали!
— А вы, значит, новый заведующий? — предположила незнакомка.
— Да, Владимир Александрович Мельников, — отрекомендовался я.
— А я Зина — Зинаида, заведующая складом.
— А по отчеству?
— Да просто Зина.
— Как же? Вы старше меня…
— А сколько вам?
— Двадцать три.
— А мне тридцать восемь.
— Ну вот. Неудобно мне называть вас только по имени.
— А что такого? Всего пятнадцать лет разница. У Есенина жена была на двадцать лет старше него…
— Так то у Есенина, а у меня жена мне ровесница.

— Зинаида Алексеевна она! Зинаида Алексеевна Ковылина, — сказал Майер, — а ты, Зинка, смотри, не испорть нам парня.
— Отдайте ключи Александру Леонтьевичу, он сегодня ещё работает, — сказал я. — Вообще-то не положено, но раз вы ему доверяете…
— У нас много щаго не положено, а мы делаем, — сказала Зинаида Алексеевна, поднялась, отдала Лукашову ключи и, улыбнувшись, посмотрела мне прямо в глаза. — Спасибо табе, начальнищек.
Перекличка кончилась, и мы с Лукашовым пошли сдавать-принимать мастерскую. Он показывал мне станки и прочие числившиеся в мастерской объекты, я проверял наличие по описи, и как они работают. Члены комиссии — главный инженер, инженер по эксплуатации и бухгалтер мастерской Мария Александровна — через пятнадцать минут заявили о полном доверии нам, инженеры разъехались по своим делам, а бухгалтерша вернулась в нормировку, обсуждать с Антониной Ефимовной и техничкой Раисой Тихоновной сельские новости.

— Александр Леонтьевич, а почему Зинаида Алексеевна называет тебя внучиком? — спросил я, когда нас оставили одних.
— Игра у неё такая. Девять лет назад нас сюда приехало из института три человека: я, Андрюха Горбунов и Ванька Яковлев. Зине было двадцать девять. Она ещё была замужем. Красивая… до обалдения.
— Она и сейчас красивая…
— А тогда ещё красивей. Старше нас на семь лет. Мы в шутку стали звать её бабушкой, она нас «унущики». Два унущика отработали три года и дали дёру, а я застрял.
— Из-за неё?
— Сейчас уже не важно…
— Так ты говоришь «была замужем», а сейчас, выходит, нет?


— А ну её! Не поймёшь кто она: мужняя, безмужняя или ещё как. Ты в инструменталке вчера был? — резко оборвал он, как мне показалось, неудобный для него разговор.
— Нет, как-то мимо прошли с Константином Фёдоровичем.
— Давай зайдём.
В большой комнате с зарешеченными окнами сидела за столом женщина — большеглазая, с волосами, уже тронутыми сединой, с мягкими, оплывшими щеками, тонкими поджатыми губами и скорбно опущенными уголками рта. Ей было около пятидесяти лет. Перед ней стояла электрическая швейная машина, на которой она сшивала большие куски брезента.

— Это Регина Кондратьевна Шнайдер, — представил её Лукашов, — наша инструментальщица. По совместительству верхонки шьёт, зимой чехлы на капоты, сейчас вот палатки на кузова. Скоро уборка. Сам знаешь, требования жёсткие: зерно возить только под палаткой, чтоб ни зёрнышка из кузова не выскочило. На дорогах будут пионерские посты, ребята там принципиальные: взяток не берут, без палатки мимо себя не пропустят.
— Понятно, — сказал я. — Адам Адамович Шнайдер вам кто? — обратился я к инструментальщице.
— Муж. Он вчера с вами на сеновале работал.
— Да уж! Я на скирде барахтался, высунув язык, а ему хоть бы хны: и за себя, и за меня сено укладывал.
— Он с детства привык крестьянничать. А вы где живёте?
— В общежитии.
— Комендантша — моя сестра.
— А я только хотел спросить: она и вы — Кондратьевны. Не частое отчество.

— Вы женаты? — спросила инструментальщица.
— Женат, но жена приедет только через год. Она скоро должна родить, и мы так решили.
— Плохо одному. Придёшь — не варено, не прибрано.
— А вы не скажете, у кого можно молока купить.
— Да хоть у меня. Я живу на улице рядом с общежитием. Найдёте меня — от магазина третий дом. У меня молоко чистое, и цена — как совхоз принимает — по двадцать копеек.
— Спасибо. Во сколько прийти?
— Стадо приходит в девять. К десяти я подою.

Мы вышли из инструменталки.
— Добрая женщина, — сказал я.
— Добрая, — согласился Лукашов. — Только с Зинкой как кошка с собакой.
— Что делят?
— Давняя история… Как-нибудь расскажу. А вообще — бабьи дрязги сам чёрт не разберёт. Я стараюсь не вмешиваться. И тебе не советую.
— А про какой трактор Удалов говорил?
— Номер тридцать-четырнадцать. К-700А. Пойдём, покажу. В новой мастерской стоит.
Пока мы шли, Лукашов рассказал мне историю этого железного страдальца с тракторной фамилией тридцать-четырнадцать:

— У Удалова была секретарша Женька Ветрова, в общем его любовница. В прошлом году перетащила из Барбашей брата Пашку. Барбаши — гиблое место: болота, камыши, грязь — девяносто километров отсюда. Пашка… ну, одним словом, дурак. А она директору лапшу на уши: «Классный тракторист и человек хороший». Выпросила ему новый трактор — этот самый тридцать-четырнадцать. В прошлом году в самую распутицу Пашка попёр на нём в Барбаши за своими пожитками и пропал. Через неделю является: «Я, — говорит, — застрял, пошлите кого-нибудь вытащить меня». Короче, в болоте утопил трактор. Директор матюгов ему отвесил, послал второй К-700. Приехали. А что ты хочешь, трактор больше недели без присмотра, всё снято: аккумулятор, стартер, фары, фонари, проводка выдрана, топливного насоса нет: короче, мёртвый трактор. Дёрнули, не идёт! Вернулись. Через неделю послали два трактора. А там уж и капот сняли, и крылья, и радиатор. Притащили не трактор, а остов. Поставили на машинном дворе. Запчастей нет, восстанавливать нечем и некому. Стоит, сирота. А осенью один чудак на букву «м» наехал на дисковую борону, порезал передние колёса. Директор дал команду: «Снимайте с ветровского!» — он у нас с тех пор так и называется — ветровский трактор. Сняли — зябь-то надо пахать. Стоял он под снегом и дождём до нынешнего марта, как мамонт, упавший на передние ноги. Забоялся директор — вдруг технадзор нагрянет. Что ты — новый трактор! Не работал ещё! Затащили в новую мастерскую, упросили одного старого механизатора, пенсионера, Августа Яновича Берлиса заняться им. Четыре месяца мучился. Теперь немного осталось — проводку установить.

— Ветрова наказали?
— Выгнали, а Женька сама ушла — обиделась, в Райцентре сейчас работает, в ДСУ .
Лукашов привёл меня в дальний угол новой мастерской, где во весь богатырский рост стоял возрождённый светло-жёлтый «Кировец».
— Красавец! — невольно сказал я.
— Ну что, Леонтьевич? Я своё дело сделал. Когда мастер приедет? — спросил грузный мужчина с одутловатым пористым лицом.
— Это, Август Янович, не моя забота, вот новый заведующий, пусть он думает.
— А в чём проблема? — спросил я.
— У нас слесарь по электрооборудованию не шарит по К-700 и КАМАЗам, приходиться приглашать парня из райцентра — Сашку Костина. Он умница, но сейчас занят, нарасхват мужик. Ничего страшного — год стоял трактор, нехай ещё три дня постоит.
— А мне что делать? Сторожить его? 
— Август Янович, ты же знаешь, останется бесхозным, через неделю твои труды насмарку. Три дня ещё потерпи. Напишем тебе какие-нибудь хозработы. Вернее, он напишет. — кивнул он на меня. — Мне-то уже всё до фонаря!

— Я правильно понял: у вас такой нехороший народ, что на три дня трактор нельзя оставить без глазу? — спросил я, когда мы вышли из мастерской.
— Поработаешь, узнаешь.
— Слушай, Саша, оставайся, — искренне сказал я Лукашову. — Хочешь, я попрошу за тебя директора.
— Оно тебе надо? Я ведь алкаш… Могу отчебучить.
— Ты запойный или так?
— Пока так.
— Давай попробуй. Дел-то много. Отопление надо сделать. Я и не знаю, как подступиться.
— У Кости Петухова своя работа, сверхурочно не останется, и вообще ненадёжный мужик. Да и молодой ещё. Ты попроси Емельянова Андрея Сергеевича. Во специалист! В Райцентре работает в комхозе. Но он нарасхват и знает себе цену — по нашим расценкам работать не будет.
— А как быть?
— Придумать что-то надо, — сказал Лукашов, пожав плечами.
— Незаконное?
— Чтоб быстро и хорошо, по закону не получится, но тут — как директор посмотрит… Пойдём, посмотрим склад, да подпишем скорее акт, чего без толку ходить, всё равно ведь: что есть, то есть, а чего нет, не появится.


Пошли на склад.
— Склад у нас хреновый! Вообще, это не склад, а рига. В первый целинный год построили. Видишь, одна половина на нашей территории, а другая за оградой центрального тока, и въезд оттуда, — объяснял мне Лукашов, отпирая двери ключами, оставленными Зинаидой Алексеевной.
Действительно, склад был длинным деревянным строением без окон с низкими, будто ушедшими в землю стенами. Нам с Лукашовым, чтобы войти, пришлось нагнуться. В нос мне ударило множество запахов, из которых сильнейшим был запах технической резины. Лукашов включил свет. Благодаря крыше и отсутствию потолка, склад внутри был высоким и просторным. На деревянных стеллажах — двух центральных на обе стороны и двух пристенных — в коробках, ящиках и просто навалом лежали запчасти, на стенах на крюках висели комбайновские ремни, источая господствующий запах.
— Будешь смотреть?
— Зачем? По ходу дела узнаю, что у вас есть.
— Правильно! Зинка этого сама не знает. Весь дефицит — свечи, автомобильные лампочки, крестовины, подшипники — в избушке. Она на них сидит как наседка на яйцах.


Рядом со складом стоял сарай, вокруг которого валялось несколько огромных покрышек без камер от комбайнов и тракторов К-700:
— Камеры в сарае, — пояснил Лукашов. — Колёса поменьше тоже там. Эти не вошли. Знаю, что не положено так резину хранить, но по-другому не получается. Но это временно. Директор купил три пневмогаража, осенью должны смонтировать. Пойдём Зинкино рабочее место покажу.
В десяти шагах от колёсного склада стояла огромная круглая башня из красного кирпича с железной островерхой крышей, выкрашенной в зелёный цвет. Что-то в ней было от башен средневековых городов. Узкие, словно бойницы, окна довершали сходство.
— Это мельница, — пояснил мне мой гид. — Слышишь, двигатель работает, Гошка Ламков муку на ферму мелет.
К башне прилепилась крохотная саманная избушка, с деревянной верандой, выкрашенной сильно облупившейся зелёной краской.
— Ну вот, тут она и сидит — Зинаида Алексеевна, — сказал Лукашов, впуская меня в избушку. — Понравилась тебе?


— Что ты! Нет слов, как хороша!
— Ну ты того… Учти, люблю я её.
— Нечего мне учитывать, у меня жена есть.
Всё пространство внутри избушки занимали большой квадратный стол и печь. На столе стояли ящики с картотекой, лежали каталоги и стопка папок с бумагами; над столом на стене висел шкаф. Свет проникал в малюсенькое квадратное окно, забранное решёткой из металлической полоски. Против Зининого места было ещё одно крохотное оконце, выходившее на веранду, через которое была видна складская дверь.
— Печку она сама топит?
— А кто ж ещё?!
— Слушай… Жалко. Красивая женщина…
— А что делать? Ей и тяжести приходится таскать, когда привозка.
— А ты что ж людей не даёшь? Саша! Такие женщины достояние страны!
— Я понимаю. А где я возьму людей? И мне жалко: прихожу зимой, а у неё нос в саже.


— Слушай, нет слов!
— Она и дома печь топит, дрова колет, уголь таскает. Хозяйство у неё — корова, куры…
— Мужика надо на такую должность.
— Был до неё мужик — Иван Михайлович Черняков. Хотели выгнать да не успели. Погиб.
— Другого бы мужика поставили!
— Не знаешь ты людей! Поставь мужика — он же пропьёт всё! У нас и аккумуляторщица женщина. Надежда Сергеевна. Она сейчас в отпуске.
— Да вы что, сдурели что ли! Аккумуляторщик — особо вредная профессия!
— А для мужика не просто вредная, а смертельно вредная. До Надежды Сергеевны-то был мужик, Лёшка Пичейкин, так он не просыхал и умер от цирроза печени. При прежнем заведующим и кочегары были бабёнки. Зимой топят, летом ремонтом занимаются: моют, белят, штукатурят, если надо. Вообще наши мужики дерьмо во всех отношениях. Знаешь, что Зинка говорит? — У нашего Ваньки нос картошкой, … гармошкой, а у кавказца нос с горбинкой, … дубинкой.
— Фу, как цинично!
— Мне даже её цинизм нравится.
— А что ты имел ввиду: и замужем, и не замужем?
— Кавказцы у неё живут… Целая бригада. А их бригадир… В общем, понял?
— В общем — это не моё дело.

Перед обедом в, ставшем моим, кабинете я подписал акты приёмки-передачи и освободил Лукашова от заведования мастерской, взвалив этот груз на себя. Я уже чувствовал, что он ох как нелёгок.
— Саша, — сказал я, поставив последнюю закорючку, — право, оставайся! Не знаю почему, но ты мне симпатичен. Ей богу, сработаемся!
— Подумаю, — ответил Лукашов. — Правду сказать, не хочу я уходить. Сгоряча я давеча брякнул. Мне ведь каждый день надо её видеть. Увижу, что идёт на работу, я и успокоюсь, а пропущу, выйду из мастерской, взгляну на склад: дверь в избушку открыта, легко на душе станет — жизнь продолжается. Ты уж смотри, не выдай меня.
— Будь спокоен, Александр Леонтьевич!
— Что, Санька? Передал мастерскую? — спросила вошедшая Зинаида Алексеевна.
— Передал. Саблин подпишет акт, и я свободен...
— Вертай ключи! Никто меня не спрашивал? 
— Не спрашивал. Я тебе на бумажке написал, кому чего выдал. На столе у тебя лежит.
— Спасибо табе. Пойду трудиться… 


Лукашов вышел за ней, но через пять минут вернулся:
— Володя, можно я кое-что отсюда заберу.
— Ради бога!
Он открыл ящики теперь уже моего стола, перебрал лежавшие там бумаги и старинные плакаты, почесал затылок и сказал:
— Странно! Куда ж я её забесил?!
— Потерял что-то?
— Ты не видел такую тоненькую белую папку, завязанную тесёмками?
— Помилуй, при мне эти ящики первый раз открываются!
— Куда ж она делась?!
— В шкафу посмотри. Что, важная папка?
— Да как сказать? Для меня важная.
Лукашов перебрал книги и бумаги, находившиеся в шкафу, но так и не нашёл никакой папки. Ушёл он весьма огорчённый.


После обеда приехал Сашка Костин и к вечеру подключил на многострадальном ветровском тракторе электрооборудование. Мы с Лукашовым и Берлисом, чем могли, ему помогали. С львиным рыком, прокатившемся в вечерней тишине по всему посёлку, выехал богатырь из ворот мастерской.
— Ну что, Володя, по домам? — спросил Лукашов.
— По домам, — ответил я, засовывая в брючный карман ключи от мастерской. — Не разбомбят его ещё раз?
— Фары ребятня может побить! В прошлом году на машинном дворе из рогаток, как по мишеням стреляли. Десять комбайновских фар побили. Да будем надеяться.
И вдруг Александр Леонтьевич побледнел, уставившись на дорогу, по которой двигалось пять или шесть жгучих брюнетов, громко разговаривая на непонятном языке.
— Ты что, Саша?
— А? — вздрогнул он и очнулся.
— Кто это?
— Это? Зинкины квартиранты.


Когда я пришёл домой, солнце уже село. Над совхозом рдел закат. Из дворов соседней улицы слышались мычания коров и звон подойников.
Столовая закрыта, съестного у меня, кроме булки хлеба, не было, я вспомнил о договоре с Региной Кондратьевной и отправился к Шнайдерам за молоком.
Дом их был кирпичный, на два хозяина, причём половина Шнайдеров была оштукатурена и белоснежно окрашена извёсткой, а вторая половина не встречалась с побелочной кистью лет пятнадцать.


Регину Кондратьевну я застал только что вставшей с маленькой доильной скамеечки, которая была у неё в одной руке, во второй она несла полный подойник молока с шапкой пузырчатой пены. Черно-пёстрая корова, зажмурив глаза, пережёвывала жвачку, вторая, уже подоенная красно-пёстрая симменталка, предавалась этому удовольствию лёжа.
Из сарая доносилось хрюканье явно не одной свиньи, топот копыт по деревянному настилу и мощные выдохи, похожие на выпускание пара паровозами. Запоздавшая курица бегала перед дверью, заглядывая в оставленную щель и стараясь в неё протиснуться. За забором в соседском дворе радостно вопили играющие дети. 


Хозяйка внесла молоко в летнюю кухню, снаружи обшитую досками, оштукатуренную и побеленную внутри. Пол был аккуратно выложен серой цементной плиткой. На стоявшем перед низким окном столе пел свою вечернюю песню электрический сепаратор. Рядом стоял Адам Адамович в майке и следил за струйками обрата и сливок, вытекавшими из пластмассовых желобков.
— Садитесь, Владимир Александрович, — сказала Регина Кондратьевна, указывая на стул у противоположного сепаратору торца столешницы. — Я сегодня поздно подоила. Сын Петька приходил пьяный. Просил денег. Еле отвязалась. Тридцать лет, а никакой степенности. Он тоже у нас в мастерской работает. 
— Он знает, — прервал её Адам Адамович.


Регина Кондратьевна процедила молоко через марлю, достала из буфета чистую литровую банку и налила до краёв — муха не сядет напиться.
— У меня многие просят, — сказала она, натягивая на горловину капроновую крышку, — но я не всем продаю. Во-первых, совхоз закупает, а за молоко директор прибавляет сена и отходов. А во-вторых, смотрю что за человек. Если лодырь, отказываю. Вот у нас соседи Лизиковы. Двенадцать человек детей, а у них ни телёнка, ни курёнка! Как так можно?! И всегда свободны. На отсевную  пришла Майка: «Регина, дай молока, хоть литра четыре — ребятишкам блинов напечь». Не хотела, да детей жалко, они не виноваты, что родители бездельники. А она замесила в ведре тесто, и пошла с мужем на гулянку. Старшие Лизичата прибежали, блинов нажарили, поели и подались по своим делам. Средние прибежали пожарили, как смогли, — один недопекли, другой пережгли — в фуражки побросали, побежали дальше играть, а младшим и до плиты не дотянуться, ложками похлебали жидкое тесто, и тоже сыты.


— Ты ужинал? — обратился ко мне Адам Адамович.
— Сейчас пойду, хлеба с молоком поем.
— Садись с нами.
— Нет, я уж дома.
— Оставайтесь, Владимир Александрович. У меня лепёшки, домашний сыр. Чай с земляничным вареньем, вчера только сварила, — сказала Регина Кондратьевна.
Я ещё раз отказался.
— Попробуйте сыр. Такой в совхозе только я делаю, — она сняла с самодельного, выкрашенного голубой краской, буфета, стоявшего в противоположном углу летней кухни, широкую чашку и, сняв с неё полотенце, показала гладкую жёлтую поверхность плавленого сыра, который выглядел так привлекательно, что я принял приглашение и остался у моих новых знакомых ужинать.


За сыром с буфета перекочевала на стол чашка золотистых лепёшек, запах от которых тоже был очень аппетитный.
— Берите, берите лепёшку, не стесняйтесь, — Регина Кондратьевна отрезала и уложила поверх круглой лепёшки кусок сыра. — Я опять буду про Лизиковых говорить… Мать-героиня! За что!? Толку-то, что родила! Всем соседям покою от них нет. Вчера опять по огороду шарились, три лунки огурцов вытоптали. Сегодня по улице носились с камерами, потом на речку побежали. Откуда у них камеры? Со склада, конечно, стащили. Зинка, наверно, опять забыла замок повесить. Она безалаберная, не проверяет свои склады. Фестиваль — она и есть фестиваль — кличка у неё такая.
Я не стал возражать. Имеет, наконец, право Регина Кондратьевна иметь своё мнение!


Я съел и вторую лепёшку — с земляничным вареньем.
— Вчера после работы шлифовщик наш, Алексей Денисыч, взял с собой по ягоды — у него собственные «жигули». Удачно съездили: ведро набрала, — пояснила хозяйка. — До часу ночи перебирала. А потом думаю: дай уж заодно и варенье сварю. В три часа легла.
Чай допить мы не успели. Хозяев поднял с места сигнал автомобиля.
— За молоком приехали!
Регина Кондратьевна схватила ведро с только что надоенным молоком и поспешила со двора. Я вышел следом. У калитки стоял ГАЗ-52 с цистерной в кузове. Девушка-приёмщица приняла от Регины Кондратьевны ведро и вылила в мерную ёмкость, а оттуда в цистерну:
— Восемь и две десятых литра, тётя Регина, — сообщила она, записывая в книжку.

В это время оттуда, где садилось солнце, донёсся могучий рёв, клубами понёсшийся под небеса.
— Что это? — удивился я.
— Наши с Алабугой в футбол играют. Наверное, забили, — равнодушно сказала приёмщица, подумала немного стоит ли говорить и добавила: — У меня жених тоже футболист. 
Ночью я долго не мог уснуть. Странно, перед глазами у меня стояли не беременная жена с её и моими родителями, а золотоволосая, синеглазая, солнечная Зинаида Алексеевна.

Камеры для «Волги»

На перекличке решил вопрос с Лукашовым. Директор согласился: он остаётся контролёром. Пришедшая к девяти часам на работу Антонина Ефимовна дала мне на подпись стопку нарядов за два дня. Кузнец заработал восемь рублей за вчерашний день и ещё больше — десять рублей — за позавчерашний, когда я не застал его на рабочем месте.
— Эти наряды отложите, мне с ними надо разобраться, — сказал я. — Сейчас схожу на склад и займусь. Я смотрю, этот Вакула сильно лукавый!
— Я с ним, Владимир Александрович, даже заводиться не хочу! Он мне, не хуже, все буки забил.
— Это плохо, что никто не хочет с такими заводиться. Но это ведь ваша работа следить за тем, чтобы в нарядах не было туфты.
— Я отвечаю только за расценку, — возразила нормировщица и обиделась.


Пришёл Август Янович Берлис закрывать наряд.
— Что мне будешь писать? Я три дня ничего не делал. Только не надо повремёнки. Это четыре рубля в день, сто рублей в месяц. Я не уборщица. Я «Кировец»  в строй вернул!
— Хорошо, хорошо. Что там дороже всего ценится? Антонина Ефимовна, напишите разборка, ремонт, сборка коробки передач.
— Коробка передач у меня в прошлом месяце была.
— Ну придумайте что-нибудь сами!
— Разгрузка материалов, с переноской, — предложила нормировщица.
— Сколько надо разгрузить, чтобы по шесть рублей в день вышло?
Нормировщица погоняла по счётам костяшки и сказала:
— Двадцать тонн с переноской на пятьдесят метров.
— Что я, Геракл что ли? — не согласился Берлис. — «Врать надо в меру», как говорил Джавахарлал Неру.


— Да кто будет проверять?! — вырвалось у нормировщицы. — Тогда, может, слесарные работы? Высверливание заломышей дрелью, изготовление шайб?
— Ну пишите! — сказал я и подмахнул написанную нормировщицей первую в своей карьере туфту.
— Знаете кому директор трактор отдал? — спросил Август Янович. — Отцу.
— Какому отцу? — не понял я.
— Есть у нас такой — Колька Лизиков. Двенадцать детей. Прозвище у него Отец.
— Ай-ай-аай! — протянула нормировщица.
Отца я не знал, но понял, что выбор директора не понравился ни Берлису, ни Антонине Ефимовне, но, в отличие от них, я не понял всю опасность этого решения и просто поздравил Августа Яновича со вновь обретённой свободой.
— Как бы не так! — ответил он. — Я тебе ещё плешь проем. Заведующий током упросил на уборке поработать на «тёщиных руках» . А там ремонту недели на две. Через месяц приду.


Не успел он выйти, как в нормировку влетел Лихаченко.
— Ты что, …, в моих нарядах копаешься!?
— Это моя работа. Покажи-ка двести штырей и двести строительных скоб, которые ты якобы отковал вчера и позавчера.
— Ты видишь, бригадир расписался!? Что тебе ещё надо!? Не веришь, поезжай на ферму и пересчитай!
Роспись действительно была на месте, а отправляться на ферму не было никакой охоты.
— Чёрт с тобой, эти наряды подпишу, а с сегодняшнего дня все твои наряды принимаю только за подписью контролёра!
— Согласен! Посмотришь, что будет! — угрожающе сказал Вакула и так хлопнул дверью, что зазвенели стёкла, огромного окна.
— Антонина Ефимовна, кто был в нормировке, когда я проверял его наряды?
— Кто, кто?... Николай Игнатьевич заглядывал. Может услышал…
— Вот сука! — не удержался я и отправился на склад.


Солнце стояло уже высоко, утренняя прохлада испарялась, как пролитая на печь вода.  Из склада навстречу мне вышел Лукашов:
— А где Зинаида Алексеевна?
— Она вчера предупредила, что пойдёт в контору с отчётом. Вот и ключи мне оставила.
— Саш, присмотри за Вакулой. Я сказал ему, чтоб все свои поделки предъявлял тебе. Его наряды подпишу только после тебя.
— Понял, — угрюмо сказал Александр Леонтьевич. — Только бесполезно это. Я его не раз проверял.
— И что?
— Фокусник он, чем больше проверяешь, тем больше зарабатывает. У него в кузне целый склад готовой продукции. Приходят со стройки, он достаёт из заначек строительные штыри, дверные накладки, крючки, петельки. Спрашиваю: «Когда сделал?» — «Какое тебе дело! Человек расписался, что принял работу — чего ещё надо!»
— А как он объясняет эти чудеса?
— Говорит, после работы приходит и куёт.
— Ну врёт ведь!
— А как докажешь, что врёт? А вон и Зинка идёт!


Действительно, Ковылина в летнем платье без рукавов с бледно-розовыми цветочками по белому полю, шла по дороге к избушке. Невозможно было не залюбоваться. Какая стройность, какие ножки! Создал же бог такую красоту!
— Зина, я выжимной подшипник взял, запиши на трактор Латарева.
Лукашов отдал ключи и, не без усилия оторвав от неё взгляд, отправился восвояси, а я поздоровался и спросил, все ли замки на складах целы.
— Не знаю, ещё не смотрела, — был ответ.
— Давайте проверим.
— А что, Владимир Александрович? В чём дело?
— Вчера дети купались на речке с камерами.
— Лизичата, что ли?
— Они.
— Вот, черти… Сейчас, надену халат…


Мы пошли к сараю, в котором хранились шины.
— Ну вот, — сказала Зинаида Алексеевна, подёргав замок, — висит. И накладка целая.
— Может доску оторвали?
Обошли вокруг склада, проверили доски.
— И стены целы, — обрадовалась кладовщица. — Наверно не мои камеры. Мало ли их по совхозу валяется!
— Давайте всё же заглянем внутрь.
Зинаида Алексеевна открыла ржавый замок.


В складе было душно, и запах резины особенно густ. Покрышки расположились, как зайцы у дедушки Мазая: стоя ребром, лёжа пластом, громоздясь друг на дружку в величайшем беспорядке.
Солнце заглянуло в приоткрытую дверь и вертикально легло на стену, но я сразу заметил жёлтую горизонтальную линию на колёсах. Взглянув на потолок, я увидел полосу голубого неба. Встав на покрышку, я слегка надавил на лист шифера, и он охотно откликнулся на моё воздействие, приподнявшись над лагой.
— Через крышу залезли! — сказал я. — Посмотрите, что пропало?
— Боже мой! Неужели…
— Что?
— Волговские колёса… Ну так и есть — камеры пропали… О господи!
— На директорскую «Волгу»? — догадался я.
— Ну да! Это же такой дефицит! На днях лично привёз. Сказал: «Храни как зеницу ока!» Хотела же, хотела в избушку закатить! Ой, дура я, дура! Он меня сожрёт!
— Не переживайте. В обед схожу к Лизиковым.
— Да вы их не знаете! Майка гладиться не дастся! — Зинаида Алексеевна была в отчаянии.
— Я и не собираюсь её гладить! Милицией припугну. Как её отчество?
— Майя Никифоровна.



В обеденный перерыв я пошёл к Лизиковым.
Огромный трактор загораживал вид на принадлежавшую им обшарпанную часть дома. Невольно взглянул на номер: тридцать — четырнадцать!
Двор кишел ребятнёй, нетерпеливо суетившейся вокруг печки-времянки, у которой с мокрым от пота лицом помешивала в бурлящим котле своё варево Майя Никифоровна.
— Подождите! Не околеете, однако! — кричала она на детей.
На крылечке с островками оставшейся оранжевой краски сидел хозяин и курил папиросу. Две страдавшие от жары собаки с высунутыми языками, наслаждаясь, принимали его почёсывания. В тени сеней стояли два приставленных один к другому стола, накрытые дырявыми клеёнками. Три кирпича — два по краям и один в середине — удерживали их от унесения ветром. Пахло берёзовым дымом, вырывавшимся из цементной трубы.


— Коля! Кто пришёл? — крикнула хозяйка.
— Мужик какой-то! — басом ответил Коля и спросил, обратившись ко мне: — Чего надо?
— Я заведующий мастерской.
— И что?
— Николай, ваши дети украли со склада две камеры. Пусть вернут — вот и всё, что мне надо!
— Знаете, что! Идите, однако, к чёртовой матери! — отвлекшись от своего котла и встав в самую отважную позу, заявила Майя Никифоровна. — Как что, сразу Лизиковы! Как будто только мои дети воруют!
— Ваших видели с камерами. Они на речке с ними купались. Но если вы не хотите отдать их по-хорошему, к вам придёт милиция.
— Ой-ёй-ёй! Так я, однако, и затряслася от страха! Плевать мне на твою милицию! Я мать-героиня! Пошёл отсюда, пока поварёшкой по башке не получил!
— Заткнись! — рявкнул на неё муж и, указывая на одного из своих сыновей, позвал: — Ну-ка, иди сюда!
— Я? — спросил белобрысый, подросток лет двенадцати в майке и шароварах, продранных на коленках.
— Нет, не ты! Вон тот, конопатый.
— Я?
— Да-да, ты!


Из столь необычного общения я сделал вывод, что отец не очень коротко знаком со своими детьми.
Набычившийся конопатый подошёл к отцу.
— Лазили в склад?
— Ну да, позавчера вечером.
— Кто с тобой был?
— Сашка, Колька, Васька.
— Где камеры?
— На речке оставили.
— Найди и отдай ему, — мотнул он на меня головой.
— Пусть хоть поедят, — вступилась мать.
— Потом пожрут. Марш на речку!
Хмурая четвёрка, двинулась со мной.
— Тебя как зовут? — спросил я конопатого.
— Андрюшка.
— Через крышу залезли?
— Через крышу. А как вы узнали?
— Как я узнал не важно, а как вы залезли — интересно. Склад-то высокий, и лестницы нет.
— Мы давно лазим. Колька с Сашкой сгибаются, Васька залезает им на спины, а я Ваське на плечи, а оттуда на крышу. Там шиферина оторвана. Я отодвигаю и прыгаю внутрь на колёса.
— А назад как?
— По колёсам. Потом подтягиваюсь на руках и опять вылезаю на крышу. Кладу шифер на место и спускаюсь, как залезал.
— Так ты говоришь, вы не первый раз лазили? Сколько камер украли?
— Четыре. Сперва две, и позавчера две. А те что раньше — то давно было.
— Тебе сколько лет?
— Одиннадцать.
— Вам бы в футбол играть, а не камеры из склада таскать.


— Жарко и купаться хочется, а я плавать не умею, и Васька с Колькой не умеют. Один Сашка. Без камер нельзя… На речке весело.
Мы спустились по тропинке к воде. Потом прошли вдоль речки метров сто.
— Вот здесь мы вчера плавали, — сказал словоохотливый Андрей.
— Ну и где же камеры?
— Нету.
— Я вижу, что нету. Что делать будем?
— Наверное зареченские пацаны утащили. Дяденька, отпустите. Сильно жрать хочется. Мы найдём, ей богу, найдём. Пожрём и пойдём за речку искать.


Признаюсь, хотелось надавать своим спутникам подзатыльников, но сообразив, что без них колёс мне не найти, сказал:
— Хорошо, это будем вам моё важное задание: найдите камеры и принесите мне или тёте Зине. Найдёте — получите награду. Каждому куплю по мороженому.
— За мороженку найдём! — весело пообещали пацаны и стартовали в совхоз так, что пятки засверкали.
В конце рабочего дня я пошёл к Зине:
— Лизичата принесли камеры?
— Нет, не приходили.
— Вот паршивцы! Ну я им задам!
— Я на всякий случай покрышки в избушку занесла, под стол спрятала.
— Проверьте, — они сказали, что четыре камеры утащили.


Вечером, отправившись за молоком к Шнайдерам, я завернул к их соседям. Но Андрей уже спешил мне навстречу:
— Дядя Володя! Мы знаем, у кого камеры, но они не отдают. Только вы не бойтесь, мы вернём.
— Как же вы вернёте?
— Да так: украдём.
— Вообще-то воровать нехорошо, но в этом случае… Хорошо, жду до завтрашнего обеда. Если не будет камер, заявлю в милицию. Идёт?
— Идёт! А вы не купите нам мороженок сейчас?
— Не куплю! Утром камеры — в обед мороженое, в обед камеры — вечером мороженое.


Я был уверен, что Лизичата не врут, но камер они в тот вечер так и не принесли.
В полночь налетела гроза. Поминутно сверкали молнии, трещало небо, бесился ветер и свирепо, словно злая собака зазевавшегося кота, трепал за шкирку старый тополь перед моим окном. Наконец всё утихло и послышался спокойный усыпляющий шум дождя.
Вдруг сквозь первый сон я услышал громкий требовательный стук и дребезжание стекла. Я подскочил и кинулся к окну:
— Кто там?
— Это я, Андрюшка, — пробился сквозь одинарную раму и шум дождя детский голос.
— Подожди, я сейчас выйду.

Включив свет в коридоре, я открыл дверь общежития и впустил мокрого конопатого Лизичонка. На согнутом локте его, как пустые мешки, болтались блестевшие от света пустые камеры, с которых, как и с волос, носа и пиджачка Андрюшки, капала вода.
— Вот! Только что украли! — радостно сообщил он. — Они, дураки, у Гатилёнка в гараже спрятали, а мы под ворота залезли и спёрли!
— Они хоть целые?
— Не сомневайтесь, я сам воздух спускал, а то бы не вытолкнул из гаража.
— Молодцы! Спасибо! Только больше не воруйте! Ни у кого не воруйте!


Мой горячий призыв, видимо, не нашёл в душе маленького правонарушителя ожидаемого мной отклика, и на лице его ничто не шевельнулось.
— Дядя Володя, — сказал он, — вы обещали мороженое.
— Где ж я ночью куплю мороженое?
— Мы сами завтра купим.
— А, вон что! Денег дать? Сколько оно стоит?
— Сорок копеек. А нас четверо.
— Постой здесь, сейчас принесу.
Я вынес два рубля и сказал:
— Ты, Андрюха, не думай, что обманул меня, я знаю, что пломбир стоит двадцать две копейки, но это тебе надбавка за особо тяжёлые условия совершения кражи. Иди быстрей домой и обсушись, а то заболеешь.
— Не заболею! Я привычный! Я всю зиму по снегу в тапках бегаю, и то ничего!


Наступившее утро было хмурым и холодным. У крыльца общежития в луже надувались дождевые пузыри. А я, дурень, не подумал взять из дома плащ.
Мне не терпелось обрадовать Зину найденными камерами, но сейчас только семь часов, а она приходит к восьми, до того, как уезжают на бригаду полеводы.
Я занёс камеры в свой кабинет и спрятал в тумбочку шкафа с инженерными справочниками, литературой по ремонту и прочими, большей частью устаревшими, книгами и отправился в нормировку слушать перекличку.
— Михалыч, кто это придумал отдать ветровский трактор Отцу, — с ехидно-насмешливой улыбкой спросил Константин Фёдорович главного инженера.
— Как кто? ОН, конечно — царь и бог.
— Мы его год с колен поднимали, а Отец его за месяц устосает, — скорбно предсказал Лукашов.


На перекличке к нам претензий не было, директор никого не ругал, только выразил неудовольствие бригадирам, что под дождь попало несколько сот гектаров скошенной травы.
— Вы же слышали прогноз! Какого чёрта вчера косили!?
Ну слава богу, день начался спокойно. Минут десять ещё посидели, обсуждая текущие дела.
Но убраться подобру-поздорову не получилось. Как буря ворвался в нормировку директор:
— Что сидишь?! — накинулся он на Саблина.
Юрий Михайлович покраснел до пурпурного цвета и, растеряно улыбаясь и заикаясь, спросил:
— Я-я, не понимаю… Что случилось, Павел Андреевич?
— Почему не на откормочнике?! Оборудование так и не работает! А ты, …  сидишь и не чешешься!
— Павел Андреевич…
— Молчи! Я тебя последний раз предупреждаю: выгоню ко всем чертям, если к понедельнику там всё не заработает! Если ты идиот, найди знающего человека!


Все прижухли. Саблин сгорбился, уставившись куда-то под стол. Майер застыл, Лукашов дрожащими пальцами вытирал одному ему видимое пятно на столе нормировщицы.
— Чего ждёшь?!
Юрий Михайлович поднял глаза и беспомощно улыбнулся, будто просил пощады.
— Что ухмыляешься?
— Я не ухмыляюсь, Павел Андреевич.
Я не знал, что делать. Хотелось возмутиться, крикнуть, осадить ругателя, но я молчал также, как и сидевшие передо мной взрослые люди.
— Немедленно поезжай на место! Бери своих архаровцев, и каждому лом в руки! Я вам обещал! Долбите пол, переделайте всё как надо! Позорники! Никаких премий в этом году! Молитесь богу, чтобы я с вас не удержал!
— Понял, Павел Андреевич, — прошелестел Саблин.
— Ты тоже поезжай! — сказал директор, грозно взглянув на Лукашова. — А ты, как непричастный, оставайся один за этих дураков. 
Я опустил глаза. Мне было ужасно противно и стыдно.


— Здорово вам, начальнищки! — в чёрном свитере с длинными рукавами, отряхивая зонтик, в нормировку вбежала Зинаида Алексеевна. Увидев директора, подавилась языком, остолбенела, подалась назад, но было поздно:
— Стой! На ловца и зверь бежит! Сейчас к тебе придёт мой шофёр, отдай ему колёса. 
Зина побледнела.
— Павел Андреевич…
— Зинаида Алексеевна, — поспешно вмешался я, — вы не забыли? Камеры у меня в шкафу. Пойдёмте, я отдам.
Мои коллеги-инженеры гурьбой пошли на выход, а директор последовал за мной и Зиной. Вытащив волговские камеры, я протянул их кладовщице.
— Инженер называешься! Не знаешь, как резину хранить!? — заметил мне Удалов.
— Знаю, только сейчас лето, дети охотятся за маленькими камерами, чтобы на речку бегать. Зинаида Алексеевна и попросила спрятать их в нашем кабинете, а накаченными они в шкаф не входят.
— Принято, вывернулся!
— Павел Андреевич, надо что-то решать. Склад под авторезину совсем не годится. Доски сгнили, шифер на крыше оторван. Лазят туда!
— Решим, решим! Три пневмогаража я купил. Осенью смонтируем. Один под склад тебе отдам.


Директор вышел.
— Володя, спасибо! — сказала Зинаида Алексеевна и, неожиданно подойдя ко мне, обняла и поцеловала в щёку.
Круглое, упруго-тугое прижалось к моей груди, несказанно сладко пронзив меня. Хмельной запах, мягкие золотые прядки, скользнувшие по лицу. Лазурные глаза… Я замер… Остановись, мгновенье… Как его удержать? А Зина уже убегала с камерами. Не удержать… Или можно?
Она забыла зонтик! Нет, не сейчас…
— А натоптали! Как порося! — входя, сказала техничка Раиса Тихоновна. — Хоть бы какую отскребалку положили у дверей!
— Положу, тётя Рая, положу! — ответил я, а про себя подумал: «И отскребалка ждала, когда я приеду!»

Зина

К девяти часам, как ей положено, пришла нормировщица.
— Антонина Ефимовна, — сказал я, — можно посмотреть справочники, по которым вы работаете.
Она напряглась, но тут же выложила мне из ящиков своего стола несколько изрядно потрёпанных книжек, из которых, чихнув раза три от пыли, я почерпнул озадачившую меня информацию к размышлению: нормы времени на ремонт были десятилетней и даже пятнадцатилетней давности.
Среди них оказалась общая тетрадь, на обложку которой была приклеена половинка тетрадного листа с надписью: «Протоколы заседания местного комитета РТМ  ОПХ «Целинное». Решив, что, как заведующий, имею право доступа к хранящейся в тетради информации, я открыл дверь, вернее обложку, вошёл внутрь и увидел много всякого интересного.


«Протокол расширенного заседания местного комитета и рабочих РТМ от двадцать первого декабря тысяча девятьсот семьдесят седьмого года.
Повестка дня: вопрос о премировании работников мастерской за выполнение плана сдачи металлолома за четвёртый квартал.
Выступил заведующий Александр Леонтьевич Лукашов. Сообщил, что за сдачу металлолома мастерскую премировали деньгами — пятьсот рублей. Сказал в заключении: «Предлагайте, товарищи, кому сколько». Выступил слесарь по электроаппаратуре Золотов. Предложил выдать всем поровну. Выступил инженер по эксплуатации МТП  Константин Фёдорович Майер. Сказал, что из списка надо исключить всех, кто имел по работе нарекания за год. Это кузнец В.П. Лихаченко за недисциплинированное поведение, Пётр Шнайдер и Константин Петухов за пьянки и прогулы. Выступил Лихаченко, сказал, что самого Майера надо вычеркнуть за то, что…»
Написанное дальше было замалёвано, но мне всё же удалось прочитать: «…сварил себе гараж из совхозного железа».
Далее следовало решение: «Лихаченко, Шнайдера и Петухова из списка на премию вычеркнуть, остальным раздать поровну».


Последнее заседание датировалось десятым февраля семьдесят восьмого года:
«Повестка дня: поведение сына Васи кладовщицы Ковылиной.
Из школы поступило заявление классной руководительницы сына Васи кладовщицы Ковылиной. Мальчик ведёт себя прескверно, огрызается, хулиганит, не делает домашние задания. Заслушали кладовщицу Ковылину Зинаиду Алексеевну. Она пояснила, что целый день проводит на работе, и ей некогда контролировать сына. Выступила член местного комитета РТМ Шнайдер Регина Кондратьевна. Сказала, что у Ковылиной в квартире бедлам из мужиков, и Васе негде заниматься. Сказала, что во всём виновата мать, что за ней самой нужен контроль участкового милиционера. Постановили: дать Ковылиной три месяца на исправление сына и предупредить, что еслив из школы будут новые жалобы, с ней будем разговаривать более строже».

Наконец, под всей этой литературой я увидел тонкую папку, завязанную белыми тесёмками. Машинально открыв её, я увидел смотревшую прямо на меня с карандашного рисунка счастливо улыбающуюся Зину. Сходство было поразительное: глаза с разбегающимися от уголков лучиками, круглые чётко очерченные скулы, брови как тонкие птичьи крылья, чуть приоткрытый рот. Удивительно, даже на чёрно-белом рисунке я видел, блеск её золотых волос.
Ай да Сашка! Не эту ли папку он искал? Я сразу понял, что именно Лукашов автор рисунков — а кто же ещё?! Но какой талант! Вот что она, любовь животворящая, делает!
Раз уж я узнал, что в папке, поздно быть скромным — посмотрю и остальные рисунки.


На следующем опять была улыбающаяся Зина, но улыбалась она напряжённо. Глаза были широко открыты, губы сомкнуты, и щёки опустились. Казалось, что-то тяжёлое, горькое пробивается сквозь улыбку. Как же Сашка сумел такое передать?!
На третьем портрете Лукашов изобразил Зину сидящей с опущенной головой. Она что-то писала. Глаза были прикрыты опущенными веками. Одежда, руки, авторучка были нарисованы небрежно, наспех, словно Сашка спешил написать главное, что притягивало его в этот момент: её высокую тяжёлую причёску, в центре которой находилась чарующая темнота, из которой то ли выходили, лучи её волос, то ли втягивались туда, как в космическую чёрную дыру. Даже я почувствовал, как, искрясь, текут эти волшебные потоки золотых лучей и тянут меня за собой.


Я очнулся. «Ай да Лукашов!», и представил себе, как сидит он за столом в избушке у круглой башни, напротив него сидит Зина, заполняя складские карточки, а он, прикрывшись от неё стопкой каталогов, украдкой рисует её.
Но как же папка попала в стол нормировщицы? Если бы она сама утащила её для каких-то своих целей, то не выдала бы её мне с такой непосредственностью. Ясно, что Антонина Ефимовна сама не знала о её существовании, не знала, что в её столе лежит что-то чужое.


А если Регина Кондратьевна? Да, видно вражда между ними нешуточная, какая-то большая чёрная кошка меж них пробежала! Она могла. Но что она хотела сказать, подкинув рисунки нормировщице? Что Лукашов любит Зину? Так это и так всем известно. Чёрт знает, что такое здесь творится!
Отдам вечером Сашке его рисунки — то-то обрадуется! А двери за собой надо запирать на замок!
Ладно, учту, но, чёрт возьми! С какой стати она для меня стала Зиной?! Она на пятнадцать лет старше меня! К тому же я женат!
Антонина Ефимовна, не моргнула глазом, когда я вернул ей справочники, а только спросила:
— Ну что?
— Старьё, — ответил я, — как вы с этим работаете?
— А что делать, новых, не хуже, не присылают.


Я запер свой кабинет и пошёл в мастерскую. Сначала заглянул в кузню:
— Что делаешь? — спросил я Вакулу.
— Прицепную скобу кую, а ты что?
— Тебя контролирую, чтобы делом занимался. Вчера токаря болтов из кругляка наточили, высади головки!
— Высажу, высажу! Не много ли вас контролёров развелось!?
— Не много, в самый раз, — ответил я, и пошёл заказывать сварщику отскребалку из уголка, а потом отправился в новую мастерскую к старику Тарбинису (или Т;рбинысу?).
Выглянуло солнце, запахло мокрой землёй, репейниками и полынью, но с запада поднималась новая грозовая стена. Там сверкали молнии. Погромыхивало.


Тарбинис, что-то мастеривший на верстаке, увидев меня, смутился:
— Вот сепаратор попросили сделать, — сказал он, как горох рассыпая свой мелкий смешок, в котором почему-то чудились мне жалобные нотки.
— Я не против, если только не в ущерб основной работе.
— Нет-нет, по работе я всё сделал. Только что радиатор забрали.
— Не обижайтесь: имя, которым вас назвала Антонина Ефимовна, конечно, не настоящее ваше имя. Скажите, как к вам обращаться?
— По-литовски меня звать Альфонсас. Если по-русски, то Альфонс, а отца моего звали ;свальдом, или ;свальдасом.
— Можно я буду к вам обращаться Альф;нс ;свальдович. Вы не против?
— Нет-нет. Зовите, как вам удобно, — ответил он и снова мелко-мелко засмеялся, на этот раз, как мне показалось, подобострастно.
— Альф;нс Освальдович, хочу вас попросить оформить красный уголок на втором этаже.
— Что надо делать?
— Допустим, панно на стену, чтобы вывешивать поздравления к дням рождения или праздничные стенгазеты, и что-нибудь декоративное, чтобы было красиво.
— Я умею чеканить по меди.
— Отлично! Как раз то, что надо!
— Медь нужна… Листовая. Здесь не достанешь.
— Снабженцу нашему закажу. В городе можно купить.
— Хорошо, я вам картинки покажу, выберете, какие понравятся. Я давно чеканю. Для души. На Дальнем Востоке научился. Хи-хе-хи-хе-хи.


От медника я пошёл на склад сказать Зинаиде Алексеевне, что её зонтик лежит у меня в кабинете. Туча стремительно надвигалась, закрывая небо. И хотя от мастерской до склада было меньше ста метров, дойти я не успел. Прямо над головой оглушительно треснуло, и огнистая молния, разбрызгивая искры шарахнула в громоотвод на трубе зерносушилки.
Из разверзшихся небес тут же обрушился на меня целый водопад и в одну минуту промочил меня насквозь. Из склада к избушке бежала мокрая, как я, Зина, а навстречу мне к мастерской с какой-то шестерней в руке высокий худой мужчина.
Зина, смеясь, влетела в избушку, я за ней.
— Ух ты! Вот это ливень!
Волосы её потемнели, прилипли ко лбу, с носа капало:
— Я у вас зонтик случайно не оставила?
— Случайно оставили.


Тут мрак в избушке ярко вспыхнул, и грохнуло по-новому с переливчатым треском, словно над нами переломили дерево.
Зина присела и снова засмеялась. Как же прекрасна она была в этот миг!
— Какой ты смешной, Володя! У тебя с ушей капает!
— А у тебя с носа! Представляю, каков будет мужик, что мне встретился, когда добежит до мастерской!
— А знаешь, кто это? Колька — мой бывший муж.
— Да?! Мне он показался староватым для тебя.
— Это он сейчас спился и стоптался, а когда я сюда приехала, он был — ого-го! Первый парень на деревне!
— А когда ты сюда приехала? — мне было томительно сладко говорить ей ты.


— Я родом из Т… — семьдесят километров от города. После седьмого класса пошла учиться в училище на трактористку. Я ведь была комсомолка, и уже началась целина. Окончила, сюда направили. Но уже был пятьдесят седьмой год, так что опоздала я стать целинницей. Что в училище училась, что из дому уехала за сотни километров, что в бараке да на полевых станах жила — всё несчитово. Вот Регинка — она настоящая целинница. И рядом с совхозом в своём доме жила, и работать сюда пошла за длинным рублём…
— Конечно несправедливо! Когда ты поступила в училище — это и должно считаться началом твоей работы на целине.


— Да ладно, неважно — целинница, не целинница. Просто иногда обидно… В общем, я приехала в совхоз уже осенью, дали мне новый ДТ-54, и я успела ещё в уборке поучаствовать. «Сталинец»  таскала. Счастливая былааа!! Такой трактор, такая сила мне послушна. Еду, синее небо у меня над головой, по нему облака как белый пух летят, берёзовые околки  золотом горят. Забыла всё на свете. Песни ору. И вдруг бултых носом вниз. Рядом с тем полем был старый колодец. Знающие трактористы его объезжали, а я зарюхалась, хорошо комбайн за собой не утащила. Мужики надо мной долго смеялись. Потом зябь пахали. Вот тогда первый раз с Колькой схлестнулась. Социалистическое соревнование у нас было, кто больше вспашет. Он первое место занял, а я второе — зауважал меня. Подошёл однажды: «Я тебя, Зинка, люблю!» Я посмеялась сначала: «Пошёл ты!» А потом запала. Красивый был — немного на тебя похож. Такой же высокий, круглолицый, глаза бархатные. Поехали мы с ним однажды в леспромхоз за лесом на двух тракторах с санями. Зима, конец февраля. Туда ехали, погода была нормальная. Мороз градусов пятнадцать, небо ясное, снег блестит, глаза слепит. В леспромхозе у нас была экспедиция. Переночевали там, на другой день нагрузили сани, увязали, поехали назад. Ехать километров семьдесят пять — восемьдесят. Это, если по чистой дороге, часов шесть. Но к обеду как-то небо стала муть заволакивать, ветер поднялся. Сначала не сильный. Кругом всё белая равнина, околки, опять равнина. А мне так тревожно на душе. Смотрю на берёзки в околках и представляю: ночь, мороз сорок градусов! Как им должно быть одиноко, холодно! И жалко их становится. А небо всё темнее, и солнца не видно. И вдруг снег повалил!


— Прямо, как в «Капитанской дочке», — заметил я.   
— Ну да. Мы чуть больше половины пути прошли. Николай едет впереди метрах в двадцати, а мне его воз еле-еле видно. И околки по сторонам дороги — словно тени просвечивают сквозь белую пелену. Всё кружится, вьётся, метётся, мельтешит. Вдруг что-то чёрное передо мной. Еле успела остановиться. Это Колькин воз с лесом. Смотрю: он идёт ко мне. Я тоже выпрыгнула и по пояс провалилась в снег. Ветер ревёт, свистит, воет, заливается — не слышно, как двигатель работает.
— Что, Зинка, — Колька мне говорит, — с возами не прорвёмся. Давай сани отцеплять!
— Да как же, — говорю, — лес бросить?!
— Так жизнь дороже леса. Да и кому он нужен, наш лес! Приедем потом, заберём.
Отцепили сани.
— Ты, Зинка, смотри внимательно, не пропусти берёзку! Нам бы до неё добраться, а там уж рукой подать!


А берёзка эта с самого первого дня была достопримечательностью целинников. Росла она километрах в четырёх от совхоза посреди полей. Далеко её было видно. Как увидел берёзку, так едь от неё прямо на юг, и точно выйдешь на совхоз. Ориентиром служила. Сейчас её нет: то ли срубили, то ли ветер повалил… В общем, отвечаю Кольке:
— Да где ж я её увижу, когда твой трактор еле видать! Ты уж оглядывайся почаще, а то не заметишь, как отстану.
А он говорит:
— Тебя-то я, Зинка, не потеряю! Не боись! Не в таких переделках бывал! Со мной не пропадёшь!


Ну поехали. Буран всё сильнее, уже не разобрать куда едем. Сначала дорогу было видно по снежным гребням, которые бульдозеры нарезали, когда её чистили, а тут — всё сравнялось. Снег от гусениц летит, ветром его подхватывает, крутит, швыряет как дым. И ехать всё труднее, двигатель воет, вот-вот, заглохнет. Ну и заглох. Представь: вечер спускается, темнеет, и я одна посреди голой степи, а вокруг буран бесится.
Колька не видит — едет дальше. Вот страху то было, включила фары. С ужасом смотрю, как Колькин трактор уходит от меня всё дальше. Ой! Аж передёрнуло, как вспомнила! Глядь, и у него задние фары над кабиной вспыхнули, возвращается… Выскочила ему навстречу:


— Коленька! Вернулся! А я думала…
— Что ты думала?! Что брошу тебя?! Эх ты! Давай теперь вместе думать, как быть. До совхоза нам не добраться… Надо найти околок, заехать с подветренной стороны. Солярки у нас немного есть. Нарубим веток, разожгём костёр. Ночь продержимся. Замёрзла?
— Я в пимах.
— Ну и хорошо, что в пимах.
Залезла я в его кабину. Поехали. Уж и время потеряли. Думали только о том, чтоб не застрять, да двигатель не заглох. Вот уже густые сумерки, где его искать — околок? И вдруг, прямо перед нами тень. Только на миг, и опять исчезло всё.
— Коля! — кричу. — Околок! Сверни направо!
— Не вижу я никакого околка!


Но свернул. И правда! Выехали как раз на опушку, а потом и в самый лес. А там благодать: бурана почти не чувствуется, только над вершинами ревёт, снег оттуда отвесно на нас сыплется. Наломали веток, насобирали бурелома, полили соляркой, подожгли. Тепло стало. Руки к огню тянем, пимы скинули, ноги отогреваем.
— Сколько времени? — спрашиваю.
Знала, что у него часы есть.
— Да времени, — говорит, всего полвосьмого. А есть-то с собой ничего не взяли! Жрать хочется, сил нет!
А у меня ещё со вчерашнего дня кусок хлеба в сумке лежал, не съела его. Поели хлеба. Я опять спрашиваю: «Сколько времени?» А прошло всего полчаса. А когда в следующий раз спросила, он раздражённо ответил:
— Сколько раз ты ещё спрашивать собираешься? Хорошо, если этот буран через сутки утихнет! А если через трое, как у нас обычно бывает? И никто не знает, где мы, да и мы сами не знаем! Ладно, не унывай, пойдём хворост искать. Эх, я растяпа, и топора-то не взял! 


Пошли в глубь леса. Уже и не видать ничего. Опять ужас меня пробрал — вдруг не найдём веток для костра?! Замёрзнем. И как-нибудь летом пойдут люди по грибы, и наткнутся на трактор. Удивятся: «Откуда в такой глуши трактор?» Зайдут в этот околок и увидят наши скелеты.
Набрали хвороста. А Николай говорит:
— Давай берёзу подожгём, вдруг кто-нибудь огонь увидит!
— Ну давай.
Нашли подходящую берёзу, разложили вокруг хворост, облили остатками солярки, подожгли. Задымила она, зачадила, вроде разгорелась. Огонь начал подниматься, но не получилось, как Колька задумал — ветром сбивает. И тепла от такого огня немного. Чтобы согреться, надо рядом стоять. А сверху искры сыпятся.
— Пойду, — говорю, — Коля, ещё топлива поищу на ночь. Потухнет огонь, не разожжём — солярка-то кончилась.
— Ну иди.


Далеко ушла, на другой край леса. Сзади всполохи от нашего костра, и вдруг сквозь деревья и снег другой всполох, не красный, не от огня, а белый, как летняя зарница. И снова всё погрузилось в темноту. Пришла и говорю Николаю:
— Вроде я какой-то свет видела, словно зарница вспыхнула.
— Ну какая зарница?! Разве зимой бывают зарницы?! Блазнится тебе.
Села у костра, а меня назад тянет, спрашиваю:
— Сколько времени?
Колька говорит:
— Около девяти.
— Пойду, ещё раз посмотрю.


Побежала я назад сквозь лес, смотрю, а там не всполохи, не зарница, а будто фары по небу шарят. Я со всех ног назад.
— Коля! Коля! — кричу. — Идём быстрей! Едет кто-то!
Пошёл за мной.
— И правда, — говорит, — фары.
А я как заору:
— Трактор! Коля, трактор! Слышишь?!
Он ухо на шапке поднял, стоит слушает, как заяц.
— Правда, трактор. С-80. Слышишь, металлический звон?!
— Быстрей, Коля! Заводи трактор, сигналь фарами!


Как мы бежали назад! Я боялась, что не заведётся наша «дэтушка», но завелась, выехал Николай из околка и давай мигать фарами. Да уже видно сквозь буран, что к нам едет трактор, да не один, а два!
Тогда директором был ещё Степан Фёдорович Ковалёв — самый первый целинный директор. Когда буран начался, стал звонить в экспедицию. Ему сказали: «Давно выехали!» Вечер, нас нет, он и выслал нам навстречу два бульдозера. Оказалось, мы только немного с пути сбились, околок наш был недалеко от берёзки. Если бы не буран и не ночь, мы бы её увидели.


Вот и полюбила я Кольку. Меня не бросил, показалось, что буду за ним, как за каменной стеной. Красивый был. Ну а потом… В шестидесятом году у нас Сашка родился — в армии сейчас служит, в шестьдесят восьмом Васька. А потом Николай мой обурел от ревности. Таким мерзавцем стал. Как он меня оскорблял! Ваське пять лет было, когда я ушла от него. Подыхать буду от голода, но от него чёрствой корки не возьму. Чуть не забыла, надо этому паразиту в карточку шестерню записать… Ой, Антонина чего-то к нам идёт, — сказала она, бросив взгляд в окошко. — Наверное, директор тебя ищет.
— Откуда ты… вы знаете?
— Кабы не директор, не пошла бы… Другому соврала бы чего.
— Зина, дождь-то идёт. Вы не выходите, я вам зонтик принесу.
— Володя, давай уж на ты. Мне нравится, когда ты говоришь мне ты.
Я вышел навстречу нормировщице, завесившейся от дождя полиэтиленовой накидкой.
— Владимир Александрович, директор зовёт.
— К телефону?
— Нет, к себе в кабинет.


Ничего хорошего мне этот вызов не сулил, поэтому торопиться я не стал. Сначала зашёл к Вакуле:
— Высадил головки? — спросил я.
— Высадил. Уже полста штырей отковал на стройку. Принимай.
— И это ты называешь штырями? — сказал я, вертя в руках Вакулово изделие. — Как его забивать? Оттяни как следует и заостри. В таком виде не приму и не подпишу.
Вакула заскрежетал зубами и закидал меня огненно-ненавидящими взглядами.
— Я смотрю, Владимир Петрович, ты хоть много делаешь, да как попало, тяп-ляп, лишь бы с рук сбыть, да деньги получить. Кончилась для тебя эта лафа. Что зубами скрипишь? Ты хоть заскрипись, но я научу тебя работать.


Вовка проводил меня тихой злобной руганью и угрозами. Впрочем, слов я не разобрал.
— Чем ты Вакулу разозлил? — спросил встретившийся мне Иван Егорович Золотов.
— Не принял у него брак.
— Пойдём, я тебе покажу что-то, — сказал электрик и повёл в свой цех-кабинет. — Смотри, какой он мне молоток сделал!
Молоток, действительно, был бесформенной болванкой с дырой для рукоятки.
— А посмотри этот молоточек. Его мне отковал Иван Иванович Фромиллер. Он до Вакулы здесь кузнецом работал. От заводского не отличишь! Так Иван Иванович был мастер, а этот ни хрена не умеет, но втрое против него зарабатывает. Разве это справедливо?
После этого я взял Зинин зонтик, отнёс ей на склад, а уж оттуда отправился к директору.

Важное задание

Дороги развезло; машины и трактора, на которых несознательные трактористы и шофёры ездили домой на обед, всё ближе прижимались к заборам, превращая улицы в чёрное жирное месиво. Территория вверенной мне мастерской была изрезана глубокими колеями, наполненными водой, и для их преодоления по дороге в контору я зашёл ещё в магазин и купил резиновые сапоги.
Полевые работы остановились. Скошенные в валки травы лежали в воде, планы заготовки кормов проваливались.
— Слушай, Мельников, — сказал директор, едва я переступил порог его кабинета, — сено гниёт, надо его спасать. Я вот что придумал. Активное вентилирование. Смотри сюда, я и чертёж набросал.


Он пододвинул мне тетрадный листок с рисунком, сделанным авторучкой.
— Вот это крыша. На ней расстилаем сено. Внутрь ставим мощный вентилятор, или ветродуй. Продуваем, сушим.
— Павел Андреевич, сколько же сена мы высушим таким образом? Самое большое десять тонн за сутки. А в поле его лежит тонн пятьсот-шестьсот. И сколько на такую конструкцию уйдёт железа?
— Так… Я вижу, ты из тех, которые умничают… Имеют своё мнение. Понятно. Тогда буду с тобой по-другому разговаривать. Задание получил?
— Получил.
— Иди выполняй! Ясно?
— Ясно. А материал где брать?
— На машинном дворе уголок, там же полоска на обрешётку. Иди делай.
— Где делать?
— Пока у себя на площадке перед мастерской. Я ещё не подобрал места, где эта конструкция будет стоять.
— А как же мы её потом на сеновал перетащим?
— Не твоя забота! Иди, вари!


И я пошёл. Для меня было странно и неожиданно, что Павел Андреевич, так красиво читавший нам лекции в институте, заставляет меня делать глупую, зверски затратную работу. Хотя его резоны я понимаю — сена жалко.
Зайду-ка я сначала пообедаю, сил наберусь прежде чем приступать к столь важному и ответственному заданию. Я взял картофельный суп и туш
ёную капусту с мясом, а может мясо с тушёной капустой и направился к своему столу у окна. Одно место за столом было занято, я сел на свободное и услышал знакомый голос:
— Здравствуй, Владимир Александрович!
— Анатолий Александрович! Извините, задумался.
— О чём задумался? Проблемы пошли?
— Да как без них.
— Это верно! Без проблем никак нельзя. Проблемы, как нас учил товарищ Гегель, источник развития.
— Согласен, но проблема проблеме рознь. Иные, напротив, тормозят развитие.
— Тоже верно. У тебя-то какие проблемы?
— Глобальные.
— О! Даже так?!
— Вот что такое социализм?


— Как что? Ленинская формула: «Социализм есть советская власть плюс электрификация всей страны». Это на тот момент. Потом «советская власть плюс индустриализация, коллективизация и культурная революция», сейчас «советская власть плюс механизация, химизация», потом будет «советская власть плюс автоматизация и освоение солнечной системы, ещё что-нибудь», но везде советская власть — имя существительное, а остальное прилагательное. Но, что меня тревожит, советская власть у нас какая-то не главная. Вот ты меня знаешь, директора, а председателя сельсовета знаешь?
— Действительно. Не знаю.
— Валерий Иванович Скворцов.
— Ни разу не видел его. Впрочем, я другое хотел сказать. Социализм — это общество, в котором господствует принцип «от каждого по способностям, каждому по труду». А как измерить труд?
— Да, для нашего общества, действительно, громадная проблема.
— Один делает много, но плохо, другой мало, но хорошо. Как им заплатить?
— Не принимай брак, требуй точного соблюдения требований качества.


— Тогда надо будет к каждому рабочему контролёра приставить. А у меня директор контролёра на откормочник забрал. Мне дал задание изготовить установку для сушки сена. А стройка, например, не будет ждать, когда я освобожусь и у кузнеца строительные штыри приму, а он, подлец, делает тяп-ляп. Но даже не это главное. Я сегодня смотрел расценки на наши работы. Они пятнадцатилетней давности. Уже другие станки, другие инструменты, а нормы времени прежние. Получается, что мы печёмся обо всём, кроме главного — обеспечения принципа «от каждого по способностям, каждому по труду». 
— К стыду своему я об этом никогда не думал. Какой я после этого парторг?! Слушай, я к тебе на днях забегу, ты мне всё это наглядно покажешь, а я подумаю, что делать. Ну ладно, успехов! — сказал Данилюк, вставая. — Молодец! Думаешь, имеешь собственное мнение. Это хорошо.
— Полчаса назад директор сказал мне, что наоборот, очень плохо, что я имею своё мнение и шибко умничаю.


— Вижу, ты уже конфликтуешь с ним. Я давно с ним в контрах. Хотя бы по его любимому детищу, сенажным башням. Говорил я ему: «Попробуй одну. Будет хорошо, строй остальные». Послал меня.
— А меня послал делать установку активного вентилирования сена. Пойду.
— Успехов. Надеюсь, на этот раз выйдет полезная штука.
— Не уверен.


Дождь перестал, но тучи шли и шли, тяжёлые, тёмнобрюхие, каждую минуту готовые обрушить на землю свой груз.
Для работы я, было выбрал, асфальтированную площадку перед новой мастерской, которую тут же начал очищать от нанесённой грязи. Пришёл сварщик Костя Петухов, закурил и стал внимательно смотреть, как я работаю. Почему-то захотелось дать ему по кумполу.
— Мало того, что ты опоздал на десять минут, ты ещё и курить столько же собираешься?!
— Я сварщик, моё дело варить, — парировал он.
— Что делать рабочему, если дерётся мастер?
— Не знаю. А вы это к чему?
— В школе не учился? Поэму Маяковского «Владимир Ильич Ленин» не читал?
— Вроде читал. Забыл уже.
— Я к тому: «что делать рабочему», Владимир Ильич разъяснил. А вот что делать мастеру, если нагличает рабочий?
— Чё это я нагличаю?! Мне покурить надо перед работой. У меня организм такой.


К складу шла Зина. Я бросил скрести грязь и засмотрелся на её стремительную походку, на стройные ноги в облегающих сапожках.
— Зинка вон на двадцать минут опоздала, и ты — ничего, я на десять минут, так сразу караул!
— Она в восемь приходит и в семь вечера уходит. А ты работаешь с девяти до пяти.
— Ну, конечно! Она одна по десять часов работает! Мне случалось и до часу ночи работать! И сейчас останусь, если надо будет.
— Ну всё! Будет с начальством препираться! Поехали за материалом!
— Ты мне подсобника давай! Как без подсобника железо ворочать?!
— Дам я тебе, дам подсобника.
— А кого дашь? Вакула хрен пойдёт, Тарбинис старик, Василий Григорьевич —токарь, без токаря нельзя, Золотов справку покажет, что у него радикулит, Пухов себе цену знает — на весь район один такой мастер — ему западало в подсобники идти. Остаются Шнайдер, да Володька Денисенко. Ты бы похлопотал о втором сварщике, запурхался я.
— Ещё какие пожелания имеются?
— Имеются. Давай уж в мастерской варить. Под дождём не много наваришь. Всё равно ведь на сеновал её тащить, бандуру эту. Какая разница, с улицы или из цеха.
— Резонно.


Я завёл закреплённый за мастерской тракторишко Т-40, и со сварщиком и безотказным Адамом Адамовичем поехал за материалом. Работа закипела.
Приехал директор, посмотрел и с места в карьер:
— Ты зачем, мать твою, швеллер взял?! Я его на склады берегу!
— Павел Андреевич, — сказал я, изо всех сил стараясь казаться спокойным, — потрудитесь быть корректным. Я не Саблин и не Лукашов, терпеть от вас брань не намерен.
— Послушай, Мельников! Я буду относиться к тебе, как ты того заслуживаешь. Не сделаешь за завтрашний день установку, получишь по полной программе!
И не дожидаясь моего ответа, сел в «уазик» и уехал.
— Плюнь! — сказал Костя. — Пусть орёт, а ты — как с гуся вода. Говори про себя: «Пошёл ты …» Меня сколько раз прорабатывали, а я ничего, набычусь, молчу и посылаю про себя. Во как помогает!
— А я не дам себя оскорблять. Будет оскорблять, брошу всё и уеду.
— Его тоже можно понять, — сказал Адам Адамович, — с него спрашивают, он с нас спрашивает. А с нами по-другому нельзя. Попробуй с Вакулой по-хорошему… Или с моим Петькой. Я и в морду ему давал, а всё бесполезно. Нам мужикам волю давать нельзя.
Рабочий день кончился. Мимо нас прошла Зина.
— Я пойду, Владимир Александрович? Всё равно в поле сегодня никто не работает, — сказала она. — Вряд ли я понадоблюсь.
— Да конечно! — согласился я. — Ну а мы? Поработаем ещё?
— Давай. Слышал, он предупредил, что завтра последний срок, — сказал Костя.

Шнайдеры

Мы работали до позднего вечера, пока сумерки в мастерской не сгустились до темноты туч на небе.
— Ну хватит на сегодня, — сказал Костя, — а то жена заревнует. Если что, засвидетельствуйте, что я был с вами, а не с Зинкой.
— Хороший ты парень, Костя, а это напрасно сказал. При чём тут Зина?
— Не обращай внимания! Я ведь дурак. Иногда что попало несу…
— Иногда «за что попало» можно и схлопотать.
— Схлопотать? За Зинку что ли? Никак уже втюрился?!
— Ой, дурак!
— Так я ведь уже сказал, что дурак!
Костя отправился в свою сторону, а я пошёл с Адамомом Адамовичем, потому что нам было по пути.
— Столовая, наверно, закрыта, — сказал он.
— Наверно, — согласился я.
— А ты не евши. Зайдём к нам, перекусим. Молоко заодно заберёшь.
— Спасибо. Не откажусь, — сказал я, под аккомпанемент завывания в своём брюхе.


Держась за штакетник, мы с Адамом Адамовичем пробрались по чавкающей жиже мимо замызганного до крыши «отцова» трактора, и во дворе Шнайдеров, где резко пахло ацетоновой краской, интенсивно потопали о дорожку из серой плитки, оббивая сапоги от налипшей грязи. 

Регина Кондратьевна в чёрном блестевшем от дождя непромокабле с капюшоном на голове ещё сидела под коровой. Струйки молока прошивали поднимавшуюся над кромками ведра белую пузырчатую пену. 
— Ну всё, Муся, — сказала она наконец, похлопав чёрно-белый коровий бок, — отдыхай до утра.
Я перехватил из её рук подойник, и осторожно, стараясь не расплескать, занёс в летнюю кухню, в которой тоже пахло краской. У стены над крышкой погреба стояла кровать, в углу у печки ведро тёмно-зелёных огурцов, а на самой печке — сплетённая из прутьев корзинка с красными помидорами.
— Работ и хлопот полный рот, — посетовала Регина Кондратьевна. — Весь вечер красила. Ночевать будем здесь, а то угорим. И огурцы надо посолить, чтобы не пропали… Зато всё своё: если завтра магазин закроется, мы и не заметим.
— Это правда, — отозвался муж, умываясь под рукомойником в стоявший на табуретке цветастый таз. — Магазины нам на хрен не нужны. Умывайся, Владимир Александрович. Мы, Регинка, голодные как черти. Что у тебя?
— Сейчас борщ сварю. Пять минут.


Она достала из буфета литровую банку с оранжевым содержимым:
— Это борщ. Вы, Владимир Александрович, наверно, не помните, а здесь в совхозе лет десять назад все магазины были заставлены банками с борщом и солянкой. Удобно: воду вскипятишь, банку в кипяток, и обед готов. Мне нравилось. Весной подумала, чтобы мясо не пропало, наварю-ка я побольше борща на лето. Пятилитровую кастрюлю натушила, чтоб бульона совсем немного, по литровым банкам разложила и через автоклав пропустила. Хорошая штука автоклав, — сказала она, кивнув на серебристый бочонок на буфете, — восемь банок входит. Смотришь на манометр. Набралось давление, выключишь. Он полсуток остывает, и сто процентов, что не испортится. Я в прошлом году двести банок всяких консервов закатала. У меня мясной тушонки ещё пятнадцать банок в погребе. Жить можно. Кто работает, тот может хорошо жить.
— Отлично может жить, — поправил Адам Адамович.


— Молодые не знают, поэтому не ценят. А как мы жили! Рассказываешь — никто не верит. Привезли нас осенью в сорок первом году. Не сюда — здесь голое место было — а в Р… Мне только-только одиннадцать лет исполнилось, Аньке — сестре — семнадцать, брату Ваньке шесть. Отец, мать, да ещё бабушка — отцова мать. Шесть человек на квартире у чужих людей в одной комнатушке — себе и им в тягость. Только и было места, чтобы ночью на полу лечь. Холод, грязь, бедность. Покушать — один хлеб, и того не вволю. Отец просил людей, чтоб разрешили убранные огороды перекопать. До снега накопали пять мешков. У отца была справка, что на Волге он государству корову сдал, так здесь нам взамен неё из колхоза выдали. Хорошая была корова, и молока много давала. Ну как много… Хватило бы нам с голоду не пропасть. А потом… В общем, потом её назад отобрали. А получилось так. Председатель колхоза, председатель сельсовета и милиционер были пьяницы и сильно не хотели попасть на фронт. А выпить им всегда хотелось. И прицепились они к тате: «Ты не заплатил военный налог!» А отец у нас, как сюда приехали, всего стал бояться. Надо было послать их, а он стал оправдываться: «Я заплатил, я всегда платил, что приказывали». — «Не ври! Как же ты заплатил, если из твоего сельсовета бумага пришла, что за тобой числится недоимки семнадцать тысяч шестьсот рублей?! Мы тебе даём три дня, и бедным будешь, если не заплатишь». — «Да где ж я буду такие деньги взять? У меня ничего нет!» — «У тебя корова есть! Не заплатишь, заберём корову». Пришёл домой, вот такими слезами плачет: мол, попили мы молока! За ним и мать зарыдала. Тут хозяйка вошла, у которой мы на квартире жили — хорошая женщина, она и сейчас ещё жива: «Что плачете, люди добрые?» — «Да вот корову у нас забирают. Говорят, что мы военный налог не заплатили». Хозяйка призадумалась. Весь вечер задумчивая ходила. Потом пришла и сказала: «Вам ведь всё равно, какую корову отдавать, так отдайте мою. Она и старше и молока меньше даёт, а я уж вашу себе возьму». Отец испугался: «Что ты, что ты, Стюра! Узнают, посадят!» А хозяйка такая боевая: «Я сама кого хочешь посажу! Милиционер мне кум, и я многие его делишки знаю! Он меня боится, и ничего мне сделать не посмеет». Отец рукой махнул. Пошли в пригон. От одного столба к другому своих коров переставили и стали ждать начальства. Да на другой день всё село уже знало, что у нас корову отбирают. Смотрим: идёт соседка, тащит на гнилой верёвочке тощую коровку с бельмом на глазу и говорит отцу: «Сдай-ка мою корову. Тебе ведь всё равно, а мне с ребятишками молока побольше. У моей-то Зорюшки молоко совсем пропало — даже кошке не хватает». Не успела эта соседка уйти – другая торопится. У её коровы глаза ясные, но хромает на обе передние ноги и худая — один скелет. Короче, когда начальники за коровой пришли, там уже не корова, а еле живой котёнок стоял».


Вода на газе закипела, и Регина Кондратьевна отправила в кастрюлю банку консервированного борща. Через две минуты он был готов, и мы сели за стол.
— Ну как борщ? — спросила Регина Кондратьевна, с тревогой глядя на меня.
— Не отличишь от свежего, — ответил я, ничуть не соврав.
Увидев, что я уплетаю с аппетитом, она успокоилась и стала процеживать молоко.


— Вы ешьте, ешьте, я уже ужинала перед тем, как стадо пришло, — сказала она. — Так вот, я вам начала рассказывать, как мы жили здесь в войну. Отец у нас на Волге работал счетоводом. Был такой степенный, ходил не спеша, и трубочку курил. И все, кто его встречал, первыми с ним здоровались: «Здравствуйте, Конрад Карлыч. А он трубочку вынимал и отвечал важно: «Здравствуй, мой друг!» Мы в семье его тоже любили, уважали и звали «татой». А здесь через несколько дней позвали его на колхозное собрание. Он вернулся и вот такими слезами плачет (Регина Кондратьевна показала фалангу указательного пальца): «Ах, майн гот! Шафхирт!» — «Боже мой! Овечий пастух!» Сильно его обидело, что чабаном его назначили. Так он с мамой всю войну и проработал с овцами. Аньку взяли в трудармию, я хоть маленькая была, а всё равно с татой в колхозе работала — тоже овец пасла. Летом ещё ничего — тепло, а зимой тяжело. Овцы — такая дурная скотина. Я с тех пор никогда их не держала. Помню в последнюю военную зиму пошли мы напоить их. Мне уже пятнадцатый год шёл. На дворе овчарни стояли деревянные колоды. Нам надо было ведром достать воду из колодца и налить в них воды, а потом выпустить овец, чтобы пили. Сруб у колодца был низкий, заледенелый, в общем, дырка в земле, из которой мы ведром на цепи вытягивали воду. Отверстие узкое, ведро билось о стенки, раскачивалось, вода выплёскивалась, и сруб внутри и всё вокруг было покрыто льдом. И сами обливались. Замёрзнешь так, что ни рук, ни ног не чувствуешь. И вот открыл тата ворота, и овцы как сумасшедшие, выпучили глаза и ринулись к колодам. Каждая хочет первой добежать до воды. Одну овечку занесло, она поскользнулась, упала и поехала на животе по льду. Тата мне кричит: «Держи, держи!», да поздно, так и свалилась она в колодец вниз головой. «Боже мой, боже мой! Регина, мы пропали! Немец утопил колхозную овцу! Меня посадят! Ну что ты стоишь?!» — закричал он на меня. — «А что делать, тата?!» — «Беги скорей за матерью! Стой! Давай сами попробуем достать! Я полезу за ней, а ты держи меня за ремень и тащи изо всех сил!» Отец лёг на живот и полез в колодец вниз головой. Но он был слишком широк в плечах и в колодец не проходил. «Не достаю! — закричал он, — тяни!» Я вытянула его за ремень. Он был без шапки, она упала в колодец. От волос шёл пар. «Полезай ты, — сказал тата, — ты худая, пройдёшь, а я тебя за пальто буду тащить». Я полезла, и тоже взмокла от страха, что отца посадят. «Что?! Достала?» — кричал он. — «Достала!» — «Ухватила?» — «Держу за хвост!» — «Держи крепче!» Тата стал тащить меня из колодца за пальто. Но мы с овцой были тяжелы, а он не мог упереться — кругом лёд. И я не могла ему помочь, потому что обеими руками держала овцу за хвост. Но страх придал отцу такую силу, что понемногу стал вытягивать меня. Наконец он так рванул, что я вылетела наружу. Сижу на заднице и ничего не могу понять: руки у меня в крови, и я держу что-то мокрое и красное. Когда поняла, закричала: «Ааай-ай-яй-яй-яй!» — «Господи! Что случилось?!» — «Тата!» — плачу я и показываю ему окровавленную шерстяную верёвочку. — «Ради всего святого, что это?!» — «Хвост оторвался!» Сидим мы друг против друга на льду: отец без шапки с голой лысиной и я с овечьим хвостом в руке. «Всё. Мне тюрьма! А вон и председатель едет», — сказал тата упавшим голосом. И правда, верхом на коне прискакал председатель. «Что у вас случилось?» — «Овец в колодец падал!» — ответил тата. — «Ну и чёрт с ней! Упала так упала. Зарежем и пустим на общественное питание». Через пять минут прибежало несколько колхозников, откололи ломами лёд со сруба и вытащили ещё живую овечку всю в крови. Потом её зарезали, а мясо отдали на склад. И тату не посадили, и вообще нам ничего не было.


— И председатель не воспользовался случаем…
— Это уже был другой председатель. Тот, первый, пьяным под поезд заехал вместе с санями и лошадью. А новый был фронтовик. Раненный. Он был человечный.
— Люди разные были, — сказал Адам Адамович.
— Да. Но в то время уже полегче стало. Отец в сорок втором году выкопал землянку, обложил её дерном. И мы прожили в ней семь лет. Бедность была страшная! Адам Адамович из трудармии вернулся — один воротник на шее, а с воротника бахрома свисала — это и была его рубашка. На следующий год мы поженились. Потом стали выцарапываться. В Р… что было хорошо? — Народ был дружный. Соберёмся всем селом, и кому-нибудь литуху строим. Знаете, что такое литуха?
— Знаю, конечно. Сначала делают внутренний и внешний каркасы, потом между ними заливают раствор из глины, шлака, соломенной сечки, извести… Всё это застывает и так дальше до верха…


— А потом всем селом гуляем: кто картошку несёт, кто квашенную капусту, кто самогон… Песни, хороводы. Дружно жили. Чем бедней люди, тем дружней. Нам в сорок восьмом году литуху построили. Но всё равно бедно было. Налоги на всё. Забил свинью, шкуру с щетиной надо было сдать, корову держишь — сдай столько-то молока. В пятьдесят шестом году у нас случилось большое горе. Убили моего младшего брата Ваню. Так нелепо получилось… В колхозном правлении подрались мужики. Был там один дурак — по фамилии Кузьменко. Напился с утра и давай задираться, мужики его побили. Он убежал. Все разошлись. А Ваню призвали в армию, он уже после драки пришёл увольняться. Сидел и ждал председателя. Вернулся Кузьменко. Он, оказывается, бегал за ружьём, и, не глядя, выстрелил в Ваню — с пьяных глаз принял его за того, кто его бил. Сразу наповал! Мы после этого переехали в совхоз. Невмоготу стало в Р… Зайдёшь в правление, и кажется, что видишь Ванину кровь на полу. Ну и вообще: в совхозе зарплату деньгами давали, полегче было, чем в колхозе. Адам пошёл в мастерскую мотористом, я инструментальщицей. При Хрущёве тоже неважно жили. Один год такая засуха была, сено косить ездили в урман, веточный корм готовили. Очереди были в магазине за хлебом. А сейчас — только работай. Скота держи сколько сумеешь, директор сено продаёт, и сам коси по околкам, только не ленись. Осенью отходы продаёт: в прошлом году каждому работающему и пенсионеру по три центнера, потом ещё по пять, да нам и Вася Могилёв свои шестнадцать центнеров отдал — он лодырь, ничего не держит. Прошлой осенью мы быка на мясо забили, две свиньи по центнеру, мешок пельменей наморозили, три ведра колбасы накрутили. В городе всю родню мясом и салом обеспечили. Человек пятнадцать кормили. Да ещё тёлку продали. Живём, как никогда раньше не жили. Городские родственники завидуют: «Хорошо вам, у вас всё своё!» Так, чтобы всё своё было, надо работать, как мы. Я однажды была у Ваниной сестры Верки — с шофёром нашим Мишкой Черепановым мясо и картошку им отвозила. Они целыми вечерами лежат, телевизор смотрят. А утром Верка говорит: «На балконе у меня суп замороженный третьедневешный, разогрей папе». Я говорю: «Не стыдно тебе родного отца третьедневешним супом кормить? Мы бы такой суп и собаке не вынесли!»


После тарелки борща я съел ещё два куска хлеба с крупно нарезанными огурцами и помидорами и поднялся из-за стола, потяжелев килограмма на два.
— Молоко, наверное, сегодня собирать не будут, к нам ни проехать, ни пройти, — сказала, провожая меня Регина Кондратьевна.
На улице опять шёл дождь.

Мрачный день

Настало тёмное хмурое утро.
— Как дела? — спросил я инженеров, входя в нормировку.
— До темна долбались, в десять часов приехали, — сказал Лукашов.
— Сделали?
— Мастерская! — голосом директора завопила рация. — Саблин! Как там на откормочнике?
— Всё работает, Павел Андреевич.
— Приеду сейчас посмотрю. Ты тоже подъезжай к девяти.
— Слушаюсь, Павел Андреевич!
— Мельников!
— На связи, — отозвался я.
— Как у тебя с агрегатом активного вентилирования?
— К обеду надеюсь закончить.
— Сразу после обеда подскочу, испытаем.


Я встал и направился к выходу, сделав Лукашову знак следовать за собой. В своём кабинете я положил перед ним папку с его рисунками:
— Ты это искал?
— Это! Ты смотрел?! — удивился, испугался и обрадовался Сашка.
— Смотрел. Не бойся, никому не расскажу. Здорово нарисовал! Талант!
— Где ты её нашёл?
— Антонина Ефимовна выдала из своего стола вместе со справочниками.
— Как она к ней попала?
— Ну уж это я не знаю!
— Она у меня в столе лежала…, — растеряно сказал Лукашов. — Я пил в последний раз в день твоего приезда…
— Один?
— Нет. Много всякого народа было.
— А кто?


— Не помню. Начали мы с Петькой Шнайдером. Отпуск его обмывали. А потом. Мелькали лица, не могу вспомнить. Кажется, Белов был Василий Григорьевич, Золотов, да много кого. Потом отключился… Очнулся на складе в ящике... И зачем Ефимовне мои рисунки? Ничего не понимаю. 
— Если бы взяла Ефимовна, она бы мне их не выдала.
— А кто? Зина?
— Зачем бы Зина прятала свои портреты в столе у нормировщицы? Знаешь, Саша, ты возьми их домой. Ты где живёшь?
— В Райцентре у родителей. Мать про Зину знает и ненавидит её. Найдёт папку, непременно сожжёт. Гм… Загадка. Слушай, пусть она у тебя в столе полежит, а я что-нибудь придумаю.


— Иди, прими у Вакулы работу, а я ополкаю мастерскую, да за этот чёртов агрегат активного вентилирования примусь. На фиг он кому нужен, только материала перевод. Так и зима начнётся, а у меня отопления нет. А я всё удивлялся, почему мы начинаем бегать только, когда жаренный петух клюнет. А он нас перманентно в задницу клюёт.
Я вышел из прихалапки и направился в мастерскую. Недалеко от входа стоял бортовой «уазик», в кузов которого незнакомый мне пожилой мужик в чёрной куртке и грязной фуражке запихивал деревянный ящик.
— Здравствуйте, — сказал я, — что это вы грузите?
— Да кое-каким инструментиком у вас разжился.
— Забавно. Очень забавно! Так просто приехали, никого не спросив, взяли инструмент и уехали?
— А вы, милый человек, наверное, новый заведующий?
— Я-то новый заведующий, а вы кто?
— А я старый заведующий. Вернее, старейший заведующий. А если совсем точно, первый заведующий этой мастерской. Я её, с вашего позволения, даже строил с самого фундамента. Будем знакомы: меня зовут Александр Эдгардович Крамер. Я завмастерской в соседнем Алабугинском совхозе.


Признаюсь, нехорошая мысль мысью, пробежала через голову: «Да сколько же здесь этих немцев!» Стараясь внешне не выдать эту мысль, я представился и спокойно, хотя и несколько холодно, спросил:
— И что же вы у нас взяли?
— Ничего особенного, несколько резцов, метчиков, ключиков, свёрлышек. Мы, не то что ваше ОПХ, совсем бедненькие.
— А мы не столь богатенькие, чтобы всем бедненьким милостыню подавать.
— Это не милостыня, это перераспределение. Из одного государственного кармана, в котором полненько, в другой, в котором пустенько. Я ведь не себе беру. И токарь мой не в свой карманчик, а на совхозную ферму будет сгоны точить, чтобы там вода по трубам бежала. Сильно срочная работа.
— Это всё понятно, но ведь есть порядок. В конце концов, на каком основании Регина Кондратьевна выдала вам…?


— По знакомству, Владимир Александрович, исключительно по знакомству. Я ведь с Региной Кондратьевной бог знает, как давно знаком. С самой Волги, с довоенных времён. Есть там городишко — Маркс называется — так я там ещё до войны окончил техникум механизации и работал механиком в МТС, в которой её папаша был счетоводом. Её знал девчонкой, и женат на её сестре Анне. Может знаете, она здесь комендантом работает. Как-нибудь я вам расскажу эту историю, если вам интересно. Надеюсь, вы не конфискуете то, что я у вас скоробчил. Но, если пожелаете, я вам всё верну с первой же привозки.
— Да нет. Ладно уж. Может и вы нас чем-нибудь выручите.
— Да это ведь здесь между нами, заведующими, так и принято. Прошу прощения, что не к вам обратился. Теперь буду знать.
Александр Эдгардович уехал, а я зашёл в инструменталку и, стараясь придать своему голосу как можно больше мягкости, сказал:
— Регина Кондратьевна! С сегодняшнего дня без меня никому ничего на сторону не выдавайте, даже родственникам!
Инструментальщица обиженно поджала тонкие губы.


На выходе из старой мастерской я столкнулся с Зиной.
— Опять Эдгардыч приезжал? Слушай, Владимир Александрович, зачем в инструменталке столько инструментов. Посмотри, одних свёрел несколько ящиков. А зачем?  Только загромождают помещение. Раньше они на складе хранились. Заведующий приходил, брал сколько надо. И вообще не нужна такая инструментальщица. Инструментальщики должны инструменты затачивать, а не выдавать.
— Войду в курс дела, разберусь, — ответил я и взглянул на часы.
Было без пятнадцати минут девять. Кости в сварочном цехе не было, и я отправился в новую мастерскую. Адам Адамович, в пиджаке, пропахшем соляркой, ходил вокруг нашей конструкции.
— Всё-таки много мы вчера сделали!
— Ну да! Сейчас обрешётку закончить, площадку под вентилятор присобачить и оси для колёс приварить.
— Много ещё работы.
— Думаешь, не управимся до обеда?
— Чёрт его знает. Как пойдёт.
— Что-то не спешит Костя.


Адам Адамович промолчал и закурил папиросу.
— Девять, а его нет! — сказал я, чувствуя тревогу. — Бывает у него такое?
— Бывает.
— Ну это уж… Не знаю, как назвать!
Пришёл Лукашов:
— Что, сварщик не пришёл?
— Пока нет его! А я обещал директору, что к обеду его бандура будет готова.
Прошло ещё четверть часа.
— Пойду к нему домой, — сказал я, потеряв терпение.
— А я схожу в автопарк, может завгар своего сварщика даст. Я ж тебе говорил, что Костя ненадёжный мужик. Ох, не мне бы это говорить!
— Где он живёт?


Адам Адамович и Сашка сообщили мне, что улица, на которой живёт Петухов, официально называется Трудовой, а в народе Кулацкой, и объяснили, как туда пройти и найти Костину квартиру. Я отправился, практически не надеясь застать Костю трезвым.
Кулацкая улица была в посёлке Целинном самой низкой, отчего колеи на ней были особенно глубокими, а грязь липкой, как пластилин, державшая путешествующих по ней так крепко, что они после каждого шага, выдернув ногу, рисковали потерять равновесие и шлёпнуться в неё плашмя или навзничь. Мне всё же удалось счастливо пробраться к указанному дому, не запачкав одежды.
Во дворе от калитки к дому не было никакой дорожки, а была всё та же грязь, только замешенная не колёсами, а домашними животными, потому что всюду встречались отпечатки парных копыт, в которых вода отражала белёсое небо.


Я постучал в окно, и на крыльцо вышла женщина лет тридцати пяти — светловолосая, сероглазая, худая, бледная, с каким-то испуганным выражением на лице. На мой вопрос о муже она ответила, что Костя вчера, вернувшись с работы, напился пьян, сегодня потребовал денег на «похмелиться», но она не дала, и он «потрепался» к магазину в надежде, что его угостят друзья.
Я тоже отправился к магазину, кипя чёрной злобой, в надежде дать сварщику в морду.
— Петухова моего не видели? — спросил я продавщицу.
— Был! Когда я пришла магазин открывать, сидел под дверями с такими же алкашами, Взяли бутылку и ушли.
— Давно?
— Минут пятнадцать назад. А зачем он вам?
— В морду хочу ему дать!
— Похвальное намерение, — засмеялась продавщица, — желаю успеха!
Искать Костю было бессмысленно, и я вернулся в мастерскую.


— Топливный насос с пятого комплекса привезли, — сказал Адам Адамович, — я тогда займусь. Если сварщика найдёте, сразу приду.
— Лукашов где?
— В автопарк пошёл завгара просить, чтобы Павловского дал.
— Хороший сварщик?
— Да так, — Адам Адамович пожал плечами, — не слышал о нём ни плохого, ни хорошего. Средний.
Я пошёл в автопарк. Навстречу шёл Лукашов:
— Не дал! Занят, говорит.
— А где ещё есть сварщики?
— Да они везде есть. Но никто не даст. В ЖКО котлы варят, на бригадах есть передвижные сварки, но пока с ними свяжешься, пока договоришься, пока приедут...
— Тьфу ты! Пойду ещё раз в автопарк, может уломаю. Как его, завгара?
— Пётр Степанович Полда.
— Фамилия, что ли, такая?
— Да нет, он после каждого слова добавляет «полда». Сокращённо от «Понял? Да?» Привычка выработалась.
— Ну пойду к Полде. Авось больше повезёт, чем тебе.


Павел Степанович оказался высоким мужиком с лицом немного помятым, но всё же довольно приятным:
— Так Санька уже у меня был, — сказал он, — тебе нищего нового не скажу! Войди в положение: у меня сто пятьдесят автомобилей, полда. Десять в ремонте. Уборка вот-вот нащнётся, кузова надо наращивать, полда. Не веришь, иди сам посмотри, крутится, полда, как белка в колесе.
— Павел Степанович, уборка-то не завтра. А мне сеносушилку сегодня надо сдать, я директору обещал.
— Никогда нищего не обещай. Знаешь, что один день нужен на работу, говори два, три дня — проси неделю. Полда?! Ладно, уговорил. Сейщас Павловский конщит кузов молодому Лизищонку варить и придёт к тебе.
— Когда?
— Щерез щасок.
— Ну хорошо, буду ждать.


Надо ли говорить, что Павловский — краснолицый, рыжеусый мужик — пришёл не через час, а сильно через два, уже в двенадцатом часу?
Около часа, поняв, что все сроки, обещанные мною директору, неотвратимо проваливаются, я предложил поработать без обеда.
— У меня язва, я обедаю строго по распорядку! — отрезал Павловский.
Впрочем, один час меня никак не спасал, и я поплёлся в нормировку звонить директору, что агрегат к обеду не будет готов.
Директор выслушал, тяжело подышал в трубку и бросил её, ничего не сказав.


Агрегат активного вентилирования сена был готов только к семи часам вечера. Приехал директор на УАЗ-469, приехал Лизиков на ветровском К-700. Подняли переднюю часть конструкции гидравликой, задняя часть стояла на колёсах. Тронулись. Выехали из мастерской. С бетонной площадки перед зданием сваренный нами домик мягко сел колёсами в грязь; кренясь и качаясь в колеях, медленно поплыл к покрытой гравием шоссейке. Мы с директором шли следом пешком. Директор молчал, я тоже.
Только бы подняться на насыпь! И вдруг: хрясь! Переломилась ось.


Директор сложил на меня все известные ему матерные слова. Чего я только о себе не услышал! Что я неуч, дурак и не умею рассчитывать нагрузки — были самыми безобидными обвинениями. Я вскипел: «Надо было варить вашу дурацкую конструкцию на месте, а не таскать по непролазной грязи!» — «Пошёл…!» — заорал директор. — «И ты пошёл…!» — ответил я. — «Как ты смеешь говорить мне ты?!» — «А как ты смеешь говорить мне ты?!» — «Я ещё с тобой разберусь, негодяй! Чтоб завтра духу твоего не было в ОПХ!» — «Только об этом и мечтаю! Это большое несчастье, работать с таким идиотом, как ты!» 

Наконец явилась передвижная сварка, кажется, из ЖКО, ось сварили, и агрегат без приключений доехал до сеновала, где его терпеливо дожидалась куча мокрого сена. Его разложили по нашей решётчатой крыше и включили вентилятор. Сено слетело.
— Больше надо класть! — мрачно сказал директор.
Навалили вдвое больше, сверху придавили жердями. Сено осталось лежать и продуваться. Я пошёл домой.

После дождя

На празднично синее небо ослепительно взошло солнце — вернулось лето. На перекличку я не пошёл, не спеша позавтракал, и с заявлением об увольнении пошёл в контору. У крыльца стояла трёхколёсная инвалидная коляска с рычажным приводом, которой здесь раньше не было. Странно, но мне почему-то показалось, что я её уже видел. Но не вспомнил где и когда. Как там у Алексея нашего Толстого, Константиныча? — «И так же шёл жид бородатый, и так же шумела вода… Всё это уж было когда-то, но только не помню когда!» 
— Кончай дурить! — сказал Удалов, прочитав поданный ему листок из тетради в клеточку. — Ты обязан отработать три года.
— Я у вас работать не буду!
— У меня не частная лавочка, и у меня никто не работает. Я вчера погорячился, ты погорячился. Давай договоримся: я с сегодняшнего дня тебя не трогаю. Только ставлю задачи. Не справишься, спрашиваю с твоего непосредственного начальника Саблина. Иди, работай. Агрегат, что ты сделал, работает, вижу, что ты мужик толковый. Давай, работы невпроворот!


Он скомкал моё заявление и бросил в урну.
— За себя я сам отвечу! Заслужу — спрашивайте, но оскорблять себя никому не позволю! В том числе вам!
И я пошёл в мастерскую.
— Ты почему на перекличке не был? — спросил Лукашов. — Никак увольняться собрался.
— Собирался, даже заявление написал! А потом подписал с ним мирный договор. Он взял обязательство не орать на меня. Ему надо давать отпор! Как вы позволяете так к себе относится?! Чего боитесь? Он вас по матушке, и вы его! Где ваше достоинство?!
— Дык, мы его как-то из сундуков доставали, а сейчас обратно попрятали.
— Ну и чёрт с вами тогда. Пусть он вас хоть в брички запрягает, как обр , ездит на вас и кнутом погоняет.
— Не знаю про что ты говоришь, только… Хорошо тебе, ты от него не зависишь. А если он меня выгонит, я ведь больше не смогу каждый день … В общем, ты понял…
— Понял. Кстати, ты папку забрал?
— Забрал.
— Петухов на работе?
— Пришёл. Вчера заказ с первой фермы принесли: поилки коровам изготовить. Варит. Чуть не забыл, Ефимовна тебя ждёт.


Я вошёл в залитую солнцем нормировку.
— Владимир Алексанрович, подпишите заявление на отпуск.
— Как на отпуск?! — опешил я. — А кто же будет вместо вас?
— Вместо меня Лёнька поработает. Он согласен.
— Что за Лёнька? 
— Лёнька Крамер. Он у меня учеником был года два назад.
— Крамер Александр Эдгардович не родственник ему?
— Это его отец. Ленька сейчас в бухгалтерии работает и в институте заочно учится. Сегодня у него отпуск закончился. Знаете, он, как бы сказать… В общем инвалид. Хороший парень. 
— Ну хорошо, давайте подпишу.
— Спасибо. Сейчас ягоды и грибы пошли. Я всегда в это время в отпуск ухожу. Значит, я скажу Лёньке, и во вторник он выйдет вместо меня?
— Согласен! У конторы его коляска стоит?
— Его.
— Вспомнил!
— Что вспомнили?
— Где коляску видел. В сельхозинституте.
— Может быть. Он там на экономиста учится. Заочно.
— Пока не забыл, Петухову за вчерашний день прогул.



Пошёл в сварочный цех. Петухов был на месте и резал заготовки на поилки.
— Владимир Александрович, я… того, вчера.
— И я того… сегодня. Прогул тебе поставил… За вчера.
— А что сразу прогул?! За позавчера ты ведь мне не поставил двенадцать часов!
— Скажи спасибо, что в морду тебе не дал! — сказал я и, не слушая Костины возражения против такого способа борьбы за дисциплину, пошёл в инструменталку:
— Регина Кондратьевна, — сказал я, — у вас здесь всё так заставлено, света божьего не видно. Я решил лишнее вывезти на склад. Здесь оставим минимально необходимый запас инструмента.
— Из-за того, что я несколько резцов Эдгардовичу дала?
— Как раз против этого я не возражаю. Просто так будет удобней, а то даже окна заставлены ящиками.
— Да нет. Я всё поняла — это вас Фестивалиха на меня натравливает. Вы бы её меньше слушали.


Я ничего не ответил и вышел. Увидев Лукашова, распорядился насчёт инструменталки. Он почесал в затылке:
— Ну ладно, раз приказал. Не отменять же!
— Ты что, против?
— Да, как тебе сказать? В общем нет.
— Ну и хорошо, что в общем не против. Не слышал, как там на сеновале агрегат наш работает? Много высушили?
— Ни хрена они не высушили. Двадцать центнеров, — Козлов сегодня докладывал.
— Козлов это кто?
— Начальник кормопроизводственного комплекса.
— И последний вопрос: сколько вчера Вакула заработал?
— Семь рублей.
— Ну вот! Это и есть его настоящая цена! Я на склад — место готовить под инструмент.
— Может я?
— Нет, ты уж здесь займись погрузкой. Оставь сколько, примерно, нам нужно на месяц, остальное Зинаиде. Акт передачи не забудь составить.


Лукашов что-то недовольно пробурчал, а я пошёл на склад. Перед порогом Зининой избушки я стал топать, сбивая грязь с сапог, и вдруг услышал возбуждённые голоса: один был грудной, серебряный — Зинин, другой гортанный мужской. Внезапно они смолкли — наверное, услышали мой топот, и из дверей навстречу мне высыпались двое мужчин: один невысокий, черноусый, лет тридцати пяти, другой моложе — не старше двадцати пяти лет, высокий, худой, безусый. Глаза их горели, мне показалось, что старший скрежещет от злости зубами.


Зина стояла за своим столом и бессмысленно смотрела в никуда.
— Что-то случилось? — спросил я.
— Ничего не случилось.
— Кто это был?
— Квартиранты мои. Сергей и Гевлар — его младший брат.
— Может помощь нужна?
— Не нужно мне никакой помощи!
— Мне показалось…
— Владимир Александрович! Не лезьте в мою личную жизнь!
— Ну не лезть, так не лезть! Я пришёл сказать, чтобы вы место приготовили: сейчас инструмент от Регины Кондратьевны привезут.


Через полчаса на тракторе приехал Лукашов. Мы с ним разгрузили и затащили в склад привезённые им ящики с инструментами.
Зина повеселела:
— Вы бы, начальнички, рабочего мне выхлопотали. А то одна таскай, одна печь зимой топи, одна картотеку веди, отчёты делай, да ещё дежурь до семи часов. Только год с помощником работала.
— С каким это помощником?
— С Ленькой Крамером.
— Как?! Так он ведь… Как он мог быть рабочим?!
— Он картотекарем у меня был.


Когда мы вернулись в мастерскую, я спросил Лукашова:
— Слушай, Саша! Кто такой Сергей? Он откуда?
— Кто по национальности, ты хочешь спросить? Кто его знает. Да и не Сергей он вовсе.
— Что же это такое! И Асфальдас у вас не Асфальдас, и Сергей не Сергей! У вас чего не хватишься, ничего нет настоящего! И этот Лёнька Крамер! И у Ефимовны учеником был, и у Зины картотекарем, и в бухгалтерии работает, и в институте я его тележку видел, и с понедельника у нас нормировщиком будет работать — какой-то вездесущий.
— Отец у него был до меня заведующим. После школы Лёнька попытался поступить очно в пединститут, но пока поступал, убедился, что не потянет, на следующий год поступил заочно в сельхоз. А заочно — это надо же работать, и желательно по специальности. Отец взял его Ефимовне в ученики. А в прошлом году весной совхоз «Целинный» разделили. Он ведь был огромным, одних сельхозугодий сорок тысяч гектаров. То, что за речкой, стало новым Алабугинским совхозом, а самые лучшие земли нам остались, и преобразовали нас в опытно-производственное хозяйство «Целинное». Директор Эдгардыча крыл как нас с Саблиным. Он ушёл в Алабугинский совхоз, но перед уходом всё ему высказал. Когда ученические кончились, Лёньку перевели на склад. Там он около года поработал. Потом стал просить другую работу, и директор предложил ему место в бухгалтерии. Но здесь ему лучше: от дома близко и ступенек нет, поэтому он рад замещать Ефимовну.


— И что он, справляется?
— Как тебе сказать? По-хорошему, и Ефимовна больше в нормировке сидит, чем хронометражи ведёт. Лёнька меня тоже часто спрашивал: сколько на эту работу времени нужно.
— А ты?
— А что я? Иногда и с потолка возьмёшь.
— Иногда?
— Если честно, то почти всегда.
— Да, проблема на проблеме.
— Да уж! Кстати, Регина-то обиделась! Сидит надутая, разговаривать не хочет.
— Неужели из-за того, что Зине её инструмент передали? Что такое между ними?
— Давняя история. Как-нибудь расскажу, когда время будет. Знаю только, что когда одной плохо, это для другой праздник.


Когда я вошёл в инструменталку, Регина Кондратьевна сидела за столом, уголки её посиневших губ были опущены больше обыкновенного, а большие карие глаза смотрели в пустоту.
— Давайте, подпишу акт передачи, — сказал я.
Она молча подвинула на край стола бумагу и отвернулась. Выходя, я обернулся и увидел, что она вытирает слёзы. Надо же! Ведь я не хотел её обидеть! Пожалуй, будет неудобно и дальше брать у неё молоко. Эйфории от победы над директором не осталось, на душе стало мутно. За молоком к Шнайдерам я, естественно, не пошёл.
Назавтра, в субботу, мы снова встретились в столовой с парторгом. Он взял тарелку своего любимого вермишелевого супа и порцию овощного рагу, а я борщ и жареного карпа с картофельным пюре. Карп, как сказала девушка на раздаче, был доморощенный, свеженький, его только вчера достали из местного лимана. Как всегда, всё было необыкновенно вкусно, и свободных мест в столовой не было. 


Я сказал Данилюку, что все наши повара достойны районной доски почёта.
— Согласен, — кивнул он. — Помню, мы чествовали заведующую Марину Захаровну, но как первоцелинницу, а не организатора вот этого. — Анатолий Александрович выразительным жестом обвёл помещение. — А вообще, у нас принято чествовать механизаторов и животноводов, забывая поваров, культработников, учителей. Это тоже моё упущение.
— Как им не быть — упущениям: забот тащишь полную охапку, непременно что-нибудь рассыплешь.
— Кстати, завтра ведь воскресенье, столовая не работает: где ты будешь обедать?
— Да ерунда! Я неприхотливый, перекушу всухомятку, а вечером в общаге сварганю себе макароны с килькой в томатном соусе.
— Я знаю, что ты не помрёшь с голоду, я хочу пригласить тебя завтра на обед. Не пожалеешь! Пузатого Пацюка помнишь?
— Это который «Ночь перед Рождеством»?
— Тот самый! Помнишь, как он вареники наяривал? Такими же угощу, настоящими украинскими з вышнею. Заодно с женой познакомлю, Ниной Романовной, да с моими короедами: двое их у меня — шести и двенадцати лет. Нина хорошо готовит, только некогда. Она работает фельдшером в районной больнице. В будние дни мы на работе, а с короедами моя мать. Она к нам из Райцентра, а Нина ей навстречу и на том же автобусе в Райцентр на работу.
— Ваша мать хорошо готовит?
— Хочешь спросить, почему я в столовую хожу? Хочется иногда чего-то общепитовского. Домашнее надоедает. 


И вот в воскресенье я пошёл на обед к парторгу. Он жил на той же улице, что Шнайдеры, в таком же двухквартирном кирпичном доме. Только вместо трактора у соседской ограды праздновал выходной автокран на шасси ЗИЛ-130. Двор был не мощён, не убит, а покрыт густым травяным ворсом. Не было видно ни кур, ни гусей, ни уток, а из закрытого пригона не доносилось ни хрюканья, ни визга.
— Хорошо у вас! — сказал я вышедшему встречать меня Анатолию Александровичу. — Чистота, зелень, хоть катайся по траве. Вы не держите хозяйства?
— Как не держать! Корова в стаде, гуси на лимане, куры в клетке. А свиней нет. Жена медицинский работник. Не гоже пользовать больных, благоухая свинарником.
Он провёл меня в дом:
— Вот, Нина, наш заведующий мастерской Владимир Александрович.
— Нина Романовна, — сказала она, подавая маленькую твёрдую руку.


Она была невысокого роста, чуть полная, но не жирная, а плотная, тугая, как молоденький гриб-боровик. И коротко стриженные каштановые волосы, и румяное круглое лицо, и большие серо-голубые глаза, — произвели на меня очень приятное впечатление. Её фигурку плотно обтягивало платье с крупными розами на чёрном фоне.
От простой, искренней улыбки и не наигранной доброжелательности я почувствовал лёгкость и непринуждённость, словно был давно с ней знаком.
— Садись, Володя! — сказала она. — Я не стала варить вареники пока ты не придёшь, чтобы не размокли. Но вода уже кипела, так что быстро сварятся. Толе вчера повезло — купил в Райцентре вишню.
— Да, можно сказать, случайно, — сказал Анатолий Александрович. — После совещания в райкоме забежал на рынок, а там вишню продают. Мне последняя досталась. А вечером мы с Ниной налепили вареников.
— Да, Толя сказал: «Я пригласил на обед очень хорошего человека и обещал угостить его настоящими украинскими варениками «з вышнею».
Вода закипела, Нина Романовна опустила вареники в кастрюлю.


Вдруг отворилась дверь, и вошла запыхавшаяся Регина Кондратьевна:
— Ох, Нина Романовна! Пойдёмте, скорее, Петька помирает!
— Что с ним?!
— Пьёт уже целую неделю! Орёт, блюёт, по земле катается. Может витамин какой ему вколоть?
Она сделала вид, что не заметила меня.
— Ты, Толя, довари, а я приду минут через пятнадцать. Если не приду, не ждите — ешьте без меня.
— Что ты, Ниночка! Мы обязательно тебя подождём! 
— Замечательная у вас жена! — сказал я, когда Регина Кондратьевна и Нина Романовна с баулом под мышкой вышли.
— Да! С женой мне повезло. Не напрасно я её так долго ждал! Мы ведь поздно поженились. Я тебе так скажу: в этом деле главное — не спешить.
— А короеды где? — спросил я.
— Пошли на школьный двор в футбол играть. Сейчас придут. Они знают, когда обед.


Действительно, минут через десять хлопнула дверь и вошли «короеды» — синеглазый светловолосый Яша и тёмно-русый Ваня:
— Папка, а где мама? Мы кушать хотим!
— Мама скоро придёт! Потерпите немного, идите книжку почитайте или порисуйте, — ответил отец, откидывая вареники на дуршлаг.
Нина Романовна пришла через полчаса. Мальчишки не дождались её и поели.
— Простите, что заставила вас долго ждать! Витамин ему дай! Какой витамин?! Я ему скорую вызвала. Пока приехали. Пока погрузили. Он ведь ещё и ехать не хотел, поросёнок эдакий! Ну давайте есть! А то уже остыли вареники. Пригласили Володю, и никакого ему удовольствия от холодных вареников.
— Напротив. Очень даже приятно было с вами познакомиться.
— Ниночка, ты плохо себя чувствуешь? — всполошился Анатолий Александрович, заметив, что она взялась за левый бок.
— Нет, всё хорошо. Петька по земле катался, а у них на дворе ни былинки, ни травинки. Стали его с Региной поднимать, а он, бугай, тяжёлый.
— И ты надорвалась?!
— Да нет же! Ешь, давай!


На другой день у меня выдался свободный вечер. Я вспомнил, что где-то на улице Советской стоит, хоть и недостроенная, но моя собственная квартира, а я уже неделю здесь и ни разу не навестил её! Пойду-ка познакомлюсь с ней!
Но свидание с квартирой так и не состоялось. То, что я увидел! ... Ну, товарищи, это уже слишком! Ёпрст! Тысяча чертей и тысяча матюгов! Ну как русскому человеку жить без них?!
Подхожу к лиману, хороший лиман, ухоженный, камыши скошены, и траву, сразу видно, недавно выкосили. Идилия, вечерняя тишина, водная поверхность как зеркало — не колыхнется, в ней оранжевая заря отражается. За лиманом жёлтая глина дамбы, за дамбой окраина Райцентра. На берегу человек десять рыбаков расположились с удочками. Среди них наш Золотов. Я подошёл:
— Ну как, Иван Егорович, ловится рыбка?
— Да вот, на жарёнку наловил, — и показывает мне ведро, в котором три или четыре молоденьких карпика потряхивали хвостиками.
И вдруг:
—Р-р-р-р! — из крайней улицы Райцентра вырвался светло-жёлтый «Кировец» и полетел по лужам прямо к дамбе. Из-под колёс веером на обе стороны грязь.
— Куда это он?! — удивлённо сказал, поднимаясь на ноги, Золотов.
Мы стояли, стараясь разгадать замысел тракториста. Ведь нормальный человек, когда видит глупое действо, до последнего уверен, что совершающий его не глупей его и что-то думает, может даже что-то очень оригинальное.
На полной скорости «Кировец» взлетает на дамбу.
— Ну даёт! — засмеялся Иван Егорович. — Куда ты, дурень?!
— В лиман, — ответил я, поняв, наконец, что иного не дано.


И действительно, трактор едва не перпендикулярно, вниз носом съехал с дамбы и погрузился в воду чуть не до самой крыши. Поднятая трактором волна слизала зарю и выплеснула её на наш берег.
— Никак Отец?! — вскрикнул я.
— Он. Кто ж ещё?! — ответил Золотов.
— Утонет!
— Кто? Отец? Дураки не тонут. Он нас с тобой переживёт! — спокойно сказал Иван Егорович, сматывая удочки.
А Лизиков, как брат Любы Байкаловой из «Калины красной» уже выбирался на крышу «Кировца». 


Через десять минут у лимана собралось всё совхозное начальство. Мокрого Отца на лодке доставили на берег.
— Ты понимаешь, идиот, что ты наделал?! — закричал на него директор.
— Да я не видел его! — оправдывался Лизиков.
— Кого ты не видел?!
— Лимана.
— Да ты пьян, свинья! — директор замахнулся кулаком.
— Но-но! — Отец налился кровью, выпячивая на директора голое мокрое пузо.
— Мало вас, чертей, на конюшнях драли, — пробормотал Удалов и, увидев главного инженера, — Саблин, быстро два бульдозера!
Я тоже подключился.
— От судьбы не только человек, но и трактор не уйдёт, — ухмылялся Майер. — Видно, на роду ему написано. Из Барбашинских болот выбрался, да утонул в родном лимане.
К полуночи мы вытащили К-700 и доставили в мастерскую, откуда он всего неделю назад так славно выехал.

Лёнька

Утром директор лично явился в мастерскую. Мы доложили ему, что двигатель нахлебался воды и, увы, накрылся. Досталось всем: бригадиру первого растениеводческого комплекса Лебедеву — непосредственному начальнику Отца; Майеру за эксплуатацию техники: «Как могло случиться, что тракторист после работы на государственном К-700 ездил в соседнее село пьянствовать?! Ты не только за техобслуживание отвечаешь, но и за порядок! Кончил работу, поставь трактор на стоянку, а они у тебя на нём разъезжают, как на личном автомобиле!» Саблину дал нахлобучку за организацию инженерной службы вообще. Лизиков пострадал меньше всех: «Чтоб до конца жизни на одних МТЗ  работал!». Наконец, совершенно опустошённый Павел Андреевич сказал:
— Проверить все узлы, а двигатель снять и отправить на ремонтный завод! Чёрт бы вас всех побрал! — и уехал.


Начинался новый рабочий день: прошмыгнула в инструменталку Регина Кондратьевна, не спеша, вразвалочку шёл варить поилки Костя Петухов, мимо Зининой резиденции гуськом тянулись работники тока — чаще женщины, повязанные платками, реже мужики с обветренными лицами, с папиросами в зубах, в пыльной одежде и замусоленных фуражках — они счастливые люди, только за себя отвечают, а мы, инженеры с высшим образованием, уже успели и вспотеть, и обсохнуть.

Вдруг я увидел, что по шоссе к мастерской двигалась знакомая мне инвалидная коляска, в которой сидел, качая рычаги, тёмно-русый парень в светлой рубашке. На стойке переднего колеса лежали костыли, а рядом с коляской бежала огромная свинья. Видно было, что такое сопровождение было не очень приятно седоку, то есть Лёньке. Время от времени он останавливался, то же делала свинья и, подняв голову, смотрела на него. Лёнька ехал дальше, свинья бежала рядом, понемногу приближаясь к колесу, и наконец попробовала поддеть его рылом. Лёнькино положение становилось опасно, он остановился и замахнулся на свинью костылём. Свинью это не впечатлило. Что-то ей от Лёньки было нужно, но, кажется, она сама не знала, что.

Надо спешить: опрокинет коляску, и Лёнька шлёпнется в грязь. Я бросился на выручку. А от склада с тарной рейкой в руке бежала Зина. Ей было ближе, она подбежала первой:
— Ну-ка иди! Пошла, пошла, Машка! — закричала она и хлопнула свинью рейкой по спине.


Но свинья не испугалась, а наоборот захрюкала и грозно двинулась на неё. Я подоспел и с разбега пнул Машку в рёбра. Она сразу почувствовала мужскую силу и, утробно захрюкав, развернулась и побежала прочь.
— Чего она пристала ко мне?! — пожаловался на свинью Лёнька. — Откуда она взялась?
— Убежала от кого-то! — сказала Зина. — Здорово, табе, Лёнька! Испугался?
— Здравствуйте, тётя Зина… Не то чтобы испугался, просто в грязь не хотелось шлёпнуться.
— Спасибо табе, нащальник, помог, а то уж я сама испугалась, подумала, что бешенная.
— Знакомая что ли свинья, откуда ты знаешь, что она Машка?
— Так у нас все свиньи Машки, кабаны Вась-Васьки, а козлы и быки Борьки. Давай, Лёнь, я тебе помогу, перед нормировкой грязь, ты не проедешь.
— Зина, я провожу, нам по пути, — сказал я.
— Вы Владимир Александрович Мельников — новый заведующий мастерской? — спросил Ленька, усевшись за стол нормировщика и пристроив у стены алюминиевые костыли. — А я Леонид Крамер.


— Знаю, даже видел твою коляску в институте. Ты на экономиста учишься?
— Когда я поступал, на экономическом факультете был набор в группу кибернетиков, я туда хотел. Но там было только очное обучение, я бы не смог. Особенно зимой. Пришлось идти просто на экономиста. 
— А почему хотел на кибернетика?
— Ну что вы, Владимир Александрович!
— Стоп! Тебе сколько лет?
— Двадцать два.
— А мне двадцать три. Так что, давай на ты.
— Хорошо. Так вот, кибернетика — это будущее, это вычислительные машины, системы управления. Взять хоть нормирование труда. Токарь точит деталь. Сколько стоит работа? Сейчас нормировщик или нормировщица засечёт время, пойдёт с подругами по телефону разговаривать, вернётся, запишет время окончания работы, с потолка поставит разряд, и расценка готова. Не подумайте, что я имею в виду Антонину Ефимовну — все так работают. А на вычислительной машине: вводишь чертёж, марку стали, марку резца. Машина сама подберёт припуск, подачу и вычислит норму времени: минутное дело, высочайшая точность и сто процентов объективности — от нормировщика ничего не зависит.

— Ну нет, Лёня, от человека ещё долго многое будет зависеть. Вот введёт он марку стали высокой твёрдости вместо обычной, и деталь будет намного дороже. Так?
— Так. Но повремёнка ещё хуже — вообще никто не будет работать.
— А как ты смотришь на контрактную систему? Если мне, например, дать право нанять работника и подписать с ним контракт?
— Допустим, ты честный человек.
— Спасибо.
— Я не конкретно, а вообще. Если ты честный человек, ты подпишешь хороший контракт с хорошим специалистом… А я нечестный. У меня друг, брат, кум, сват. Чем я буду руководствоваться, подписывая контракт: деловыми качествами или личным отношением к человеку? Конечно, предпочту родственников и друзей.
— И вывод какой?
— Идеального метода оплаты труда нет. Но в будущем расценки будет рассчитывать машина.
— Но это будет не скоро, даже не при нас. Ну ладно, Лёнь, пойду заниматься своими делами. И вот тебе, для начала, чертёж агрегата активного вентилирования сена. Рассчитай расценку. Сможешь?
— Принцип знаю, попробую. 


После обеда Лёнька показал мне расчёт расценки.
— Согласен! — сказал я и подписал наряд. — Кстати, ты на обед-то ездил? Как ты проехал?
— Тётя Зина помогла на дорогу выбраться. Неудобно, конечно… Женщина.
— Я слышал, ты с ней работал.
— Да, больше года. Но ей нужен человек, который разгружал бы и раскладывал запчасти, мыл пол, топил печь. Я старался взять на себя бумажную работу, но… Это не то... Хорошо бы, дать ей помощницу — картотетчицу и рабочую склада в одном лице.
— Ладно, попрошу директора. 
Пришёл Анатолий Александрович Данилюк:
— Добрый день, мужики! Как дела? Сдал хвост, Лёнька?
— Сдал, Анатолий Александрович. Уже неделю назад.
— Что получил?
— Четыре.
— Почему не пять?
— Допустил политическую ошибку.
— О как! И какую же?


— У меня была тема «Анализ прибыли на примере ОПХ «Целинное». Я во введении написал: «Главной целью производства на сельскохозяйственных предприятиях является получение прибыли». Преподавательница спросила: «Вы по-прежнему так считаете?» Я ответил: «Да. А разве это не так?» — «Если бы мы жили в капиталистическом обществе, вы были бы правы. Но при социализме целью любой хозяйственной деятельности является максимальное удовлетворение растущих материальных и культурных потребностей каждого члена общества, обеспечение его всестороннего развития на базе непрерывного роста и совершенствования социалистического производства». 
— Она права.
— И у нашего директора эта цель? Так позаботился о всестороннем развитии моего отца, что он при первой возможности сбежал отсюда, куда глаза глядят, и так развился, что у него до сих пор нервный тик.
— И на солнце, Лёнь, есть пятна.


— Уж лучше бы прибыль была главной его целью. А то выкидывает на свои прожекты сотни тысяч. Хотя мне-то грех на него бочку катить, ко мне он хорошо относится.
— Тут я с тобой согласен, — сказал парторг. — Вот он купил три пневмосклада, уже договор на монтаж заключил с бригадой из Города. Зачем?! Я ему говорил: «Где вы видели в сельском хозяйстве такие склады? Вход и выход, как в открытый космос! И при нашем-то народе! А он: «Ты знаешь, что такое пневмосклад?! Достаточно сделать лёгкий фундамент, натянуть воздухонепроницаемую ткань и надуть воздухом! Капитальный склад — это двести тысяч рублей, а пневмосклад — всего сорок три тысячи. Такие ретрограды, как ты, не верящие в народ, и тормозят технический прогресс!»


— Технический прогресс тормозят такие, как он. Наш токарь Василий Григорьевич спокойно мог бы триста рублей в месяц зарабатывать. А не дадут! Директор первый закричит: «Не может токарь зарабатывать больше меня!» Я недавно читал в «Литературке»  статью «Царь токарь». Мужик во время войны придумывал всякие усовершенствования, прилады и прочее. За один проход делал несколько операций и в десять раз перевыполнял норму. Ему норму увеличивают — через короткое время он её опять в разы перевыполняет. Опять расценку срезают. Так это война была: мужик на победу работал, а не за деньги. А сейчас не проходит. Расценку снизят, он в следующий раз норму сделает и будет водку пить.
— Я затем и пришёл. Давай, Владимир Александрович, показывай, о чём мы с тобой недавно говорили.
— Покажи, Лёнь, справочники, которыми ты пользуешься, — сказал я, — они давным-давно устарели.


Лёнька достал из стола уже виденные мной потрёпанные книжицы:
— Нормы времени завышены, а часовые ставки наоборот, давно не повышались. Как хронометраж делать? — сказал Лёнька. — Если сделать объективно, то рабочий три рубля с копейками за день заработает. 
— И к чёрту принцип «каждому по труду», — заметил я.
— Да, я помню, ты говорил. Я смотрю, тут даже шестьдесят первый год выпуска!
— Поднимите этот вопрос, Анатолий Александрович.
— Лёня, а не сделаем мы хуже? Что если нормы времени уменьшат, а ставки оставят прежними? Может такое быть? Мужики нам спасибо не скажут.
— Сначала должно быть повышение ставок, а потом снижения норм времени.
— Так ставки в министерстве устанавливают. Нам туда не дотянуться.
— Что же делать?
— Ума не приложу — вот что я тебе отвечу. В управление я съезжу. Переговорю с кем надо. Но... Не думаю, что толк будет. Максимум, что могу обещать: посмотрю, нет ли у них новых справочников по ремонту.


— Жалко. Вы же понимаете, что это важно.
— Я-то понимаю. Но… Вообще, Лёнь, другая система оплаты нужна.
— Так мы только что об этом говорили с Владимиром Александровичем.
— Только не договорились, какая именно, — сказал я. — Заключили, что ни одна система не обеспечивает справедливой и стимулирующей оплаты.
— Вы «Печки-лавочки» Шукшина смотрели? — спросил Данилюк. — Там ведь этот вопрос тоже поднимается. Егор Прокудин ведь говорит…
— Егор Прокудин — это из «Калины красной», — заметил Лёнька.
— Виноват, Иван, кажется. Так вот он говорит: «Я землю вспахал, деньги получил. Очень хорошо. А вдруг засуха: урожая нет, а деньги уже получены». Может надо связать зарплату с конечным результатом? Устанавливаем бригаде цену на продукцию и по этой цене у неё осенью покупаем.


— А как же мы? Вспомогательные производства? Наших услуг не видно. Как их оценить и продать? — сказал Лёнька. — И вряд ли Василий Макарович высказывает, так сказать, чаяния большинства сельских работяг. Представьте: я сделал работу, вспахал, например, поле, пролил пот, затратил энергию, пыли наглотался, здоровье посадил — шум, вибрация и другие нехорошие вещи — и вдруг нет дождя, посевы выгорели, урожай не получен. А я-то причём?! Я что ли дождём распоряжаюсь? Я работу сделал, будьте любезны, заплатите за неё!
— Лёнь, не забывай, что крестьянский труд — особый труд. Тут земля, а она живая.


— Да тот же самый труд. Вон у нас за дорогой стоит пустозвонное дацзыбао: «Земля и накормит, земля и напоит, ты только себя для неё не жалей!» Ваш предшественник не знал, чем заняться и ляпал такую наглядную агитацию. С тем же успехом он мог в токарке вывесить плакат: «Станок и накормит, станок и напоит, ты только себя для него жалей!» Представьте, что сказал бы токарь на заводе, если бы ему кто-то сказал такую хрень: «Твою деталь по дороге потеряли, на машину мы её не поставили, пользу она не принесла, а ты зарплату за неё получил! Тебе не стыдно?» «Земля живая, её любить надо». Почему я её должен любить. Земля обычное средство производства, как станок, как электромолот у Вакулы. Я должен любить свой труд, а не землю.
— Однако ты, Лёнька, горяч! Если землю на много лет закрепить за бригадой, мужики её будут беречь.


— И здесь, Анатолий Александрович, не соглашусь с вами. И не только с вами. Меня однажды мой покойный дед огорошил. Я был ещё пионером и спросил его: «Дед, тебе когда было лучше, после вступления в колхоз или когда был единоличником?» Я был уверен, что он скажет: «В колхозе, конечно, было лучше», а он возьми, да и скажи: «Мне единоличником было лучше». «Да ты что?! Как, почему?!» — «Земля была моя, и я сам себе хозяин». Сильно он смутил тогда мою пионерскую душу: не бедняк, не кулак, одним словом, середняк и такую несознательную чушь несёт! И стал над этим думать.
— И до чего же ты, Леонид, додумался?
— Может тогда, действительно, мужики скучали по собственной земле. Но в наше время частная собственность просто объективно невозможна. Вы говорите, наши механизаторы станут беречь землю, если её за ними закрепить. Представьте себе, что я работаю на пульте управления атомной электростанции. Тогда получается, что я буду беречь свой пульт только, если он станет моим?
— Ну это некорректное сравнение.


— Отчего же? Я надеюсь только на научное нормирование и объективный контроль. Я должен знать, сколько моя работа стоит и хорошо её выполнить. Стыдно мне должно быть только оттого, что я плохо её сделал. Вот за плохую работу платить действительно не надо. А у нас наоборот: один сделал хорошо, но мало, другой тяп-ляп, но много. Кто больше заработает? Но нам ведь стыдно обидеть бракодела, и связываться не хочется.
— Эх, Лёнька, Лёнька… Возможно ты прав, но… Меня сейчас мучит другой вопрос… Не хотел вам говорить, да уж ладно. Вчера узнал такую историю. Из Города ехал Евгений Филиппович Егоров — председатель нашего райисполкома. Напился где-то до кискина крика. Остановился на трассе за нашим ОПХ, вышел на середину дороги и стал ссать навстречу движению. Это как?! Коммунист, член бюро райкома! Я сегодня с утра пошёл к Первому, говорю: «Неужели вы его оставите в партии?» И знаешь, что он мне ответил? «Анатолий Александрович, я вас умоляю, оставьте вы это! Не хватало нам такого геморроя! Скандал, грязь, проверки… И всё равно сядем на той же жопе, с которой встали. Ну объявят ему выговор, и что? Легче вам будет?» Я говорю: «Какой выговор?! Андрей Васильевич, гнать его надо! Весь район уже знает, обсуждает! Ленин говорил, что работник, дискредитировавший партию, должен быть безусловно изгнан и до самой своей кончины близко не допускаться к руководящей работе!» А он: «Анатолий Александрович! Когда он это говорил!? Сейчас другое время, другие условия. Я знаю, что Егоров негодяй, но у него в обкоме друзей больше, чем у меня волос на голове. Они нас с вами разгонят, а мы ему ничего не сделаем!» Понимаете, братцы, и нашему Первому спокойствие и место дороже принципов!


— Анатолий Александрович, — сказал Лёнька, — а сколько таких историй в «Правде» или в «Литературной газете»?! Прочитаешь, обрадуешься, что нехорошего человека разоблачили. Про себя подумаешь: «Вот ужо табе!», как говорит тётя Зина Ковылина, а потом глядь: рубрика «Газета выступила, что сделано?» А там: поставлено на вид, объявлен выговор, строгий выговор. Вот и «ужо табе»! Ему за его проделки место на каторге с чугунным ядром на ноге, а он выговором отделался!
— Да, что-то мы не доделали, — Данилюк поднялся, собираясь уходить.
— Кстати, Анатолий Александрович, — сказал Лёнька, покраснев и отведя глаза, — я давно хотел вас попросить. Вот Зинаида Алексеевна Ковылина… У нас в будущем году будет двадцатипятилетие освоения целины. Она после школы сразу пошла учиться на трактористку, чтобы поехать на целину. Причём, по комсомольской путёвке. Ведь она не виновата, что окончила учёбу и приехала в совхоз только в пятьдесят седьмом году. Это несправедливо, что её не признают целинницей. Ей обидно, и я её понимаю. По-моему, она классическая первоцелинница.


— Эх, Лёнька! Если бы всё делалось так, как мы считаем! Но я с тобой согласен: Зина беззаветная труженица… Признаюсь, это полностью моя вина. Дело парторга не пустозвонные дацзыбао по обочинам дорог расставлять, а … за справедливость стоять.
Парторг ушёл.
— Пойду и я, Леонид, по своим делам. Вечером не торопись уходить. Приду, помогу тебе на шоссейку подняться. А завтра, дай бог, высохнет — будешь свободен от посторонней помощи.
Но вернулся я в нормировку уже через полчаса. За мной прибежал Володя Денисенко:
— Лёнька вас вызывает: три раза по трубе постучал. Это сигнал, что заведующего зовут.
Главный диспетчер Александр Савельевич по рации опять требовал двух человек на сеновал. Значит возобновился сенокос.
Пока я обдумывал, кого бы припахать на это дело, вошёл завгар Павел Степанович:
— Зинки у вас нет? Сказали в нормировку пошла.
— Нет, не было. Посиди, подожди, может завернула куда по дороге. Кстати, спасибо тебе за Павловского. Выручил.
— Кто б меня вырущил, пол-да!
— А что такое?


— Щерепанов, мать его, настойку щемерсы принёс. Десять щеловек пили. Весь день дрищут, сволощи. Директор бесится, пол-да — десять машин не работают. А я виноват! И смех, и грех: диспещериса Мария Ильинищна дверь в уборную открыла, а оттуда Жеребсов голой жопой навстрещу выпал. Я всё утро ходил, искал, где они, засрансы, валяются. «Скорую помощь», пол-да, вызывали.
— Так ведь чемерицей и насмерть можно отравиться.
— Я о щём и говорю: сдохнут, а мне в тюрьму идти. Так что и ты смотри. А ты, Лёнька, вместо Ефимовны?
— Да, попросила.
— Ну ладно. Пойду в сэху поищу. Эту Зинку легще …, щем найти.
— Павел Степанович! — возмутился Лёнька. — Ну зачем вы так?! Зинаида Алексеевна красивая женщина, а вы грязью в неё плеснули!
— Ну прости, прости, Лёнька! Не подумал. Сознаюсь — нехорошо! Прости, пол-да!


Мы вышли с Павлом Степановичем из нормировки.
— Ай да Зинка! Всех в себя повлюбляла!
— И Лёньку?!
— А ты не видишь?! Скажи я то же самое о Ефимовне, он бы не мыкнул! В прошлом году Лебедев — бригадир — Зинку при нём б… назвал, так Лёнька в него костыль метнул, дуращок!
— Почему дурачок? Он-то как раз нормальный.

У Крамеров

Мало того, что рабочее время заведующего мастерской не нормировано, он к тому же не вполне может им располагать. Я вспомнил, что обещал Лёньке проводить его до шоссе, только в половине шестого, когда запирал мастерскую.
Прибежав к нормировке, я увидел его на тележке застрявшем в жирной липкой грязище. Лёнька изо всех сил налегал на рычаги, но колёса с накрученными на них пластами земли не двигались с места.
— Прости, Лёнь, — сказал я, — этот болван Чернушкин, выезжая, помял ворота. Пока с ним ругался, да воротину с Золотовым правили…
— Ничего, я бы всё равно пробился. Тут немного осталось.


Залезши в грязь, я стал толкать тележку, и это было очень тяжело, потому что из-за грязи под крылом переднее колесо не вращалось вовсе и тормозило Лёнькино транспортное средство. Я зашёл вперёд и, подняв передок, вытащил коляску на более-менее сухое место.
— Подожди, Лёнь, я сейчас выковыряю грязь. Какая же у вас тяжёлая жирная почва! Вот как раз штырь кто-то бросил…
— Я бы уже мог защитить диссертацию по теории грязи. Сразу после дождя грязь жидкая, и по ней ехать легко. Потом земля размывается и проваливается под колёсами, нарезаются колеи и начинаешь в них увязать. Дождь прекращается, грязь начинает высыхать и становится липкой, как оконная замазка — вот как сейчас.
— Да? Я на это никогда не обращал внимания.
— А у меня богатый опыт езды по нашим грязям, и в грунте земли, как сказано у Гоголя в «Мёртвых душах», толк знаю.

— Понятно, только дело сейчас не в грунте земли, а в том, что колесо-то заклинило. Наверное, подшипник рассыпался. Ты до дому не доедешь. Давай я тебя дотащу.
— Это же тяжело, может подождём, когда кто-нибудь на машине проедет?
— Брось ты, ничего не тяжело, я чай, спортом занимался в институте. Третье место по гиревому спорту на спартакиаде занимал.
Я чуть приподнял передок тележки, чтобы сломанное колесо не тормозило, и двигались мы сначала довольно бодро. Но всё же мне пришлось незадолго до конца нашего путешествия остановиться, чтобы переменить руку.
— Лёнь, я заметил, что Регина Кондратьевна сегодня ни разу к тебе не зашла. Всё же тётя.


— Знаешь, Володя, стыдно говорить… Но, ладно, тебе скажу. Тётя Регина недавно приходила к нам домой и стала волочь на Зинаиду Алексеевну. Сказала: «Не сомневаюсь, что эта проститутка, эта тварь написала тогда на меня и Эдгардовича анонимку». И я не выдержал. Назвать Зинаиду Алексеевну тварью и проституткой! Взорвался. Наговорил тёте много нехорошего. До сих пор стыдно. Только не подумай чего плохого… Как говорит наш зав. машинного двора, «пойми правильно», просто не люблю несправедливости. Такие гадкие слова относить к хорошему красивому человеку — это ведь мерзко! И не тётя Зина анонимки писала. Я тогда ещё на складе работал, и знаю, что ей не до анонимок было. В общем, я рад, что тётя Регина не заходит ко мне. Не знаю, как ей в глаза смотреть. Надеюсь, что и впредь не придёт. Я просто болею, когда они ссорятся: тётя Регина, тётя Зина, Антонина Ефимовна. Я ведь всех троих люблю. Они мне все только хорошее делают.


Наконец мы добрались до Лёнькиного дома, под крышей которого с уличной стороны была прибита табличка из белой жести «ул. Коммунистическая», на торце дома, обращённого во двор, белела такая же табличка, но с надписью «ул. Школьная». Как большинство домов в ОПХ он был двухквартирным, и ориентировался с востока на запад. Квартира Крамеров располагалась с западной стороны. В отличие от других улиц, Коммунистическая была менее перебуровленной, и вдоль ограды домов даже имелись островки зелёной травы, кое-где и с лопухами.
Двор у Крамеров был так же убит, как большинство дворов в посёлке, то есть нигде не было ни травинки. От калитки к крыльцу вела дорожка, как у Шнайдеров, но выложенная не плиткой, а побитыми кирпичами с закопчёнными боками, что свидетельствовало о том, что раньше они работали в печи, и освободились после её ремонта. На верхней ступеньке отдыхал дымчатый сибирский кот. Увидев незнакомца, то есть меня, он прижал уши и проворно порскнул под крыльцо.


На усадьбе имелось два огороженных штакетником палисадника, один из которых примыкал к длинной стороне дома и относился к улице Коммунистической, а другой тянулся на полдвора с торцовой стороны и принадлежал Школьной улице. И в одном, и другом росли только клёны и тополя.
На одном из тополей первого палисадника я заметил дупло, из которого немедленно выпорхнул воробей, едва не чиркнув меня по уху. За калиткой дворового палисадника стояла лохань с водой, вокруг которой вперевалку прогуливалось штук десять взрослых уток. Побеспокоивший меня воробей сел среди домашних птиц и принялся клевать их зерно. Занимавшаяся тем же самым утка машинально схватила его широким своим клювом и стала долбить несчастного о землю, с явным намерением поужинать им. Воробей был достаточно большим и в утиную глотку не проходил. Но утка была упорной и, подойдя к лохани, стала окунать и полоскать птичку словно тряпку. Она надеялась, что, смочив воробья, будет легче его проглотить.


Мы предпочли не вмешиваться в дела природы, предоставили воробья его судьбе и двинулись дальше. В конце двора чернел зев пригона, весь увешенный мельтешащей белёсой сеткой мошкары. Оттуда доносился резкий запах свиного навоза и противный визг его производителей.
Два десятка бойких разноцветных кур предавались своим занятиям на огромном пространстве от пригона до навозной кучи в углу двора. Золотогрудый петух, широко расставив ноги, стоял посреди своего гарема, внимательно наблюдая за порядком в нём, и криком «Кик-кик-керик» время от времени делал замечания его нарушительницам.


Против крылечка Лёнька слез с тележки и, встав на костыли, вскарабкался на него. Я уже собирался уходить, но открылась дверь, и вышла Анна Кондратьевна в цветастом фартуке и пригласила меня в дом:
— Заходите, посмотрите на наше житьё.
Я стал отнекиваться, но Лёнька тоже присоединился к приглашению матери, и я зашёл вслед за хозяевами на кухню, на которой тоже кипела жизнь, а именно, на стенах, окнах, на столе и потолке сидели и перелетали с места на место серые комнатные мухи; мухи покрупнее, с синеватыми брюшками с жужжанием носились из кухни в жилые комнаты и обратно, в окно билась заблудившаяся пчела, и ползал по переплёту уже обессиливший шмель.


Кухня была маленькой, и предметов в ней было немного: слева от входа стоял стол, на котором прижимались к подоконнику две трёхлитровые банки: в одной среди зонтиков укропа и смородиновых листьев, солились огурцы; во второй под хлебными корками бродил коричневый квас; у противоположной входу стены дребезжал посудой простой сервант, крашенный белой краской; у правой стены на четырёхконфорочной газовой плите шипел чайник; а справа, в ближнем от входа углу стояла русская печь, правда в сильно усечённом варианте. 
— Лёнька, когда поешь, надо масло сбить, — сказала Анна Кондратьевна, указывая на узкий деревянный бочонок, накрытый крышкой, в отверстие которой выходила гладкая длинная ручка.
— Собью, собью, — пообещал Лёнька. — Ich kenne meine Pflicht.


— Садитесь за стол, я рассольник сварила. Вообще-то это не такой рассольник, как варят в столовой. Это немецкий рассольник, его варила моя мама ещё на Волге. Она называла его огуречник. Сюда кладётся много укропа и крутых яиц, — объяснила она, наполняя наши тарелки. — Вы ешьте, ешьте, а я пойду пока поросят накормить.
Она вышла, мы с Лёнькой стали есть немецкий рассольник, в котором огурцы были нарезаны целыми кружками, и действительно было много укропа зонтиками, которые мы вынимали и откладывали на пустую тарелку.
— Слушай, Лёнь, мне кажется, твоя мать говорит с б;льшим акцентом, чем Регина Кондратьевна.
— Когда немцев выселили в Сибирь, мать была взрослым человеком, а тётя Регина девчонкой, а в детстве легче овладевать языком, чем переучиваться с одного на другой. А, впрочем, я не знаю почему. Иногда у мамки смешно получается. Весной кричит бригадиру Рудакову: «Сергей Анатольевич, когда будем огород вспахать?» А он: «Скоро, скоро будем вспахать, тётя Аня!»


Вернулась Анна Кондратьевна:
— Отец уже приехал. Что-то он сегодня рано явился.
Лёнька поскучнел.
Вошёл Александр Эдгардович, снял фуражку:
— Здоровеньки булы!
— Я пойду грядки полить. Лёнька, не забудь масло сбить, — сказала Анна Кондратьевна и вышла.
— Беда, — сказал Крамер, садясь за стол.
Я не понял, но спрашивать не стал.


— Вы сидите, сидите, — сказал Александр Эдгардович, увидев, что я поднимаюсь, — чаю попейте, со мной поболтайте. Расскажите, какое у вас впечатление от совхоза, какие отношения с директором.
— Сложные отношения. Он у нас лекции читал в институте. Впечатления были самые благоприятные. А столкнулся с ним ближе… Да умён, да новатор, но коробит его стиль руководства. Запросто может оскорбить, унизить…

— Э, милый человек, вы его ещё не знаете! Легко ему быть новатором, когда деньги дают. А на что он их тратит? Вот он восемь сенажных башен поставил. Загрузил только три. И больше трёх он никогда не заполнит. Потому что сенажа нет. Зачем ещё пять? Ведь он выкинул деньги. Он меня … своими проектами. Приснится ему что-то ночью, он вызывает и тетрадный листок мне суёт: твоя задача сделать вот такой пневматический транспортёр зерна на ток: высота такая, двигатель такой. Я говорю: «Не будет он работать, не хватит мощности двигателя». А он: «Твоё дело не рассуждать, а исполнять!» Всё сделали, по его чертежам. Сам приехал на испытания. Ну и что? Засосала его выдумка полову, а зерно как лежало, так и осталось лежать. Ты думаешь, он признал, что не прав? Нет, начал орать на меня: «Ты нарочно! Я давно тебя раскусил! Ты враг, ты хитрый враг, но я тебя выведу на чистую воду!» Я ему сказал: «Я в грязной никогда не плавал!» и написал заявление. Ушёл в Алабугинский совхоз.

— У меня с ним недавно такое же случилось. Он придумал установку активного вентилирования сена. Материала затратили — уйму. Результат — двадцать центнеров высушили. А мне лично досталась корзина отборных матюгов. Я ему тем же ответил и, как вы, написал заявление. Я заметил, что такие люди дают задний ход, если им твёрдо ответить.
— Это, милый человек, непростой вопрос. Твёрдо можно ответить, когда есть куда уйти. А если некуда или нельзя уйти?
Я молчал.
— Вот то-то и оно!
— Александр Эдгардович, — сказал я, — у Лёньки на тележке переднее колесо заклинило.
— Подшипничек рассыпался. Я на этот случай шарички собираю. Я меня есть, я сделаю.
— Давайте я помогу.
— Ну пойдём.
— А я масло буду сбивать, — сказал Лёнька, — подвинь мне, пап, маслобойку.


Мы вышли с Александром Эдгардовичем на улицу, он принёс ключ и припасённые для такого случая шарики, и мы начали ремонт.
— Александр Эдгардович, — спросил я, — простите за бестактный вопрос, а что с Лёнькой случилось?
— Стечение обстоятельств. Ты, наверно, знаешь, милый человек, что в пятьдесят седьмом году в Москве был фестиваль молодёжи и студентов. Кроме хороших идей представители передовой молодёжи привезли нам вирус полиомиелита. Посетили они и наш Город. А там с сыном жила моя тётя, несчастнейшее создание. Сынок её, мой двоюродный брат, женился на настоящей фурии. Каждый день у них были скандалы вплоть до драки. Но детей они клепали исправно. Наклепали шесть человек. Представь: родители дерутся, шесть паршивцев орут благим матом — с ума можно сойти! А в родне один я счастливый человек: квартиру дали, сын родился. Я исправно писал любимым родственникам письма и хвастался своим счастьем. Тётушка и возмечтала отдохнуть у меня душой, и в августе приехала в гости. Не одна, а с десятилетней внучкой. Она полюбила Лёньку, всё на ручках его носила, наверно, и подарила ему вирус. Они погостили у нас три недели, а на другой день после их отъезда, Лёнька заболел. Вот такая, милый человек, басня, как говорят у нас.


— И сколько Лёньке было?
— Полтора года. Он уже бегал! Мы в эту квартиру перешли на новый тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год. Отмечали с соседями новый год, а он пошёл. Для нас был двойной праздник. Летом он целыми днями по двору носился, словно чувствовал, что недолго ему бегать по этой земле. Подожди, Владимир Александрович, я схожу за солидолом, чтобы подшипник смазать.
Крамер вернулся с банкой солидола и продолжил:

— А обстоятельства были такие: Лёнька играл в сенках, туда влетел воробей, и его поймала кошка. Он так испугался, что закричал и кричал весь день. Никто его не мог успокоить. К вечеру он затих, обмяк, температура подскочила до сорока. Уже не кричал, а покряхтывал как старичок. Вызвали совхозную фельдшерицу. Она посмотрела и сказала, что у Лёньки скарлатина. Направила в районную больницу в инфекционное отделение. На второй день Анна стала замечать, что он перестал упираться ножками. Пожаловалась врачу. А он: «При такой температуре это бывает». Потом случайно зашёл главный врач Антон Петрович: посмотрел внимательно и приказал взять спинномозговую жидкость на анализ. И тогда поставили диагноз «полиомиелит». Так и отбегался наш Лёнька по этой земле. Ботиночки его я сжёг в печке, чтоб душу не рвали. Ну ничего. Десятилетку окончил, в институт поступил, хоть и заочно. Работает. Со своей стороны, всё что мог я сделал: в санатории возил, в институт с ним езжу.

Он помолчал и сказал, тяжело вздохнув:
— А сейчас вот на работу не могу его проводить…
— А в Алабугу нельзя переехать?
— Оказалось, что нельзя. Жена категорически против. В Алабуге мне и квартиру новую дают, благоустроенную. И Лёньке работу обещают, а она как смоляной бычок прилипла к этому дому, к хозяйству, чтоб оно провалилось! Так что, Владимир Александрович, я тебе советую не пускай здесь корни. Пустишь — не вырвешься!

Вражда

Следующий день был жарким, лужи почти высохли, колёса тракторов и автомобилей мяли и сглаживали ими же нарезанные гребни, заравнивали колеи. Зайдя в инструменталку, я физически ощутил на себе неприязнь Регины Кондратьевны и понял, что с ней надо объясниться.
— Регина Кондратьевна, — начал я, — чувствую, что вы на меня обиделись…
— Да! Вы доставили мне большую обиду! — выдавила она и замолкла, стараясь сдержать наливающиеся слёзы.
— Простите, я совсем этого не хотел.
— Не хотели, а сделали…
— Что же я сделал?
— Чтобы мне было совсем плохо.
— Чем же плохо?! У вас стало свободнее, вам меньше работы, меньше отчёта…
— Это вы так думаете! А на самом деле вы меня перед всей мастерской представили воровкой. Мужики спрашивают: «Зачем от неё инструменты забрали?» — «Да, — говорят, — заворовалась. Весь дефицит раздала».


— Я никому ничего такого не говорил.
— Зачем говорить, когда и так видно? Это вас Зинка настропалила. Она меня давно своими анонимками долбит!
— Какими анонимками?!
— Обыкновенными, которые без подписи посылают. Она и раньше их писала. И на Эдгардовича, и на меня. Прикидывается, что такая хорошая. Подождите, она и на вас напишет! Не думайте, я за своё место держаться не буду. Если хотите, я уйду. Но потом меня вспомните.
— Да не хочу я, чтобы вы ушли. И вы очень ошибаетесь, что на моё решение повлияла Зинаида Алексеевна. Я думаю, что так будет лучше для мастерской. Вас никто не трогает, работайте, как прежде. Но… Если вы чувствуете себя такой обиженной, я уже не смогу брать у вас молоко. Давайте я с вами рассчитаюсь.
— Молоко можете брать как раньше. Но навязываться не буду. Не хотите — не надо.
— Сколько с меня? Помню, я брал у вас десять дней, возьмите два рубля.
— Мне не нужны ваши деньги!
— Они уже ваши, — сказал я, положил ей на стол два рубля и вышел.
— Слушай, Саша! Пойдём поговорим, — сказал я, встретив Лукашова.


Мы закрылись в моём кабинете.
— О чём ты хотел поговорить? — спросил Лукашов.
— Ты мне уже несколько раз обещал рассказать, отчего Зина с Региной Кондратьевной не терпят друг друга.
— Знаешь, я сам в какой-то мере причина этой вражды.
— Как это?
— В общем, дело было так. Зине, перед тем, как у неё родился Васька, врачи посоветовали сменить профессию: работать на тракторе слишком тяжело и вредно для женщины. Завскладом до неё был Черняков Иван Михайлович. Я его не застал, но, когда приехал, чуть не каждый день слышал о его гибели. Мужик был компанейский — рассказчик, весельчак, в складской избушке на отшибе ему было скучно, тянуло сюда, в коллектив.  За год до моего приезда случилось несчастье: сварщик перед мастерской варил цистерну бензовоза. Перед сваркой её, по правилам, надо хорошенько выпарить, чтобы внутри не было паров бензина. А выпарили плохо. Цистерна взорвалась. Черняков, как обычно, стоял рядом, рассказывал смешные истории, сам хохотал, и мужики вокруг него смеялись до упаду. Тут его на самом смешном месте и убило, а сварщик потом умер от ожогов. Сам понимаешь, ЧП даже не районного, а областного масштаба. Целый год приезжали инструкторы из управления, читали лекции по правилам безопасности, проверяли, как что соблюдается. Встал вопрос: кто вместо Чернякова, Регина возбудилась: сильно ей захотелось стать завскладом. 


— Не понимаю. Мне кажется, в инструменталке и спокойней, и работы меньше.
— Ты не знаешь Регины Кондратьевны. Она, на первый взгляд, простая, добрая, хлебосольная… Всё верно, но она не так проста, как кажется — свою выгоду понимает и не упустит.
— Хочешь сказать, подворовывает.
— Зачем? Представь себе, к ней приезжает механик, допустим, из райпо. Ему что-то нужно, например, фреза или развёртка . У них нет. У нас есть. Она посылает к заведующему. Он разрешает. Но она умеет сделать так, что механик чувствует себя обязанным не ему, а ей и спрашивает: «Что я должен?» Она скромненько отвечает: «Конечно ничего! Вот если бы бутылки две шампанского на Новый год… Если можно». — «Без проблем, на днях привезу!» Впрочем, всё чин чинарём: он в своём райпо покупает, привозит ей, она платит деньги. Никакого криминала. За всё заплачено. Зато — ни у кого нет, а у неё есть. Или эмалевая краска… Попробуй достань. А ей привезут. И чего ей не хватает? Что мало дефицита в инструменталке! Не то что на складе! Там и свечи, и автомобильные лампочки, и аккумуляторы — они и на личные автомобили идут. В общем, чего только нет! Привлекательное место. Вот там уж, если привезут ей несколько бутылок шампанского за аккумулятор на личный «Москвич», можно за них и не заплатить.
— А Зина?
— Что Зина?
— Она так делает?


— Что ты! Зинка простодырая! Ей такое и в голову не придёт! В общем, слушай дальше. Идёт Регина к директору (предыдущий ещё был — Василий Иванович): возьмите меня. А директор и главный инженер уже решили взять Зину: механизатор, в технике разбирается, запчасти знает. Регина расстроилась, стала доказывать, что она намного лучше, что Зинке такие ценности доверять нельзя, что она… И сгоряча наговорила о ней много нехорошего — включая то, что болтал её ревнивый муж Колька. Причём, говорила так возбуждённо и громко, что во всей конторе было слышно. Зине, естественно, всё передали — ну народ у нас такой. Скажешь о ком-то худое слово, будь уверен, что завтра ему сообщат с существенными добавлениями.
— Постой, Саша, а то, что о ней болтают, это правда?


Лукашов подозрительно посмотрел на меня и спросил:
— Тебе это важно?
— Да нет, прости, просто вырвалось. Продолжай.
— В общем, пошла между ними вражда. Я с ребятами приехал на следующий год, увидел Зину и всё! Жизнь разделилась на две части: до неё и после. Счастливое было время, чёрт побери! Не знаю, чего бы не сделал ради неё. И вот начало сентября. Шла уборка, директор — уже нынешний — требовал, чтобы склад работал до семи вечера. Я много раз предлагал: «Бабуся, иди домой, а я подежурю». Она отвечала: «Я табе, унущик, не доверяю. Украдёшь ещё щаго». А однажды прихожу… День был жаркий, над током пыль столбом, машины с зерном заезжают, зерноочистительные комплексы работают: в общем, идёт гудёт осенний шум, весёлый шум… А Зина сидит в избушке, положив голову на стол — бледная, капли пота на лице, дрожит как от мороза. «Что с тобой, Зина?!» — «Я, Санька, кажется, сильно траванулась. Еле жива». — «Зачем же сидишь? Иди домой!» — «Как же? Ведь уборка! Каждую минуту могут прийти за чем-нибудь… Ой, Санечка, прости, опять тошнит!» Рванулась мимо меня за избушку, и полощет её там. Я вышел, чуть погодя, говорю: «Иди домой, отлежись, я за тебя не то что до семи, до полуночи буду сидеть!» — «Ладно, Санечка. Пойду. Совсем плохо мне. Возьми ключики». И пошла. У столба остановилась, опять её вырвало. Я за ней: «Давай провожу!» — «Отойди! Люди смотрят! И так про меня говорят! Кольке донесут». Она тогда ещё не развелась с ним. Ушла, а я на два фронта: и здесь в мастерской (я за Крамера в тот день оставался), и поминутно выскакивал посмотреть, не подъехал ли кто к складу. А подъезжали часто: то за ремнём на комбайн, то ещё за какой деталью. Как увижу, бегу во всю прыть, чтобы не пожаловались на простой из-за склада: в общем, чтоб не подвести её. А в обед приехал наш однокурсник Роман Рахимов. Он в соседний район распределился — сто километров от нас. Привёз коленчатые валы шлифовать. Редко в каком совхозе есть шлифовальный и расточной станки, и на сотни вёрст кругом нет шлифовщика лучше нашего Пухова. Немедленно прибежали Андрюха Горбунов — главный энергетик — и Ванька Яковлев — инженер по трудоёмким работам — я тебе о них рассказывал, мы вместе приехали, Зина звала нас троих «унущики». Такой праздник — однокурсник приехал! Друг ситный! Сколько вместе экзаменов сдано, сколько дел в стройотряде переделано, сколько песен под гитару спето, сколько водки выпито! Ванька говорит:


— Мужики! Надо же отметить нашу встречу!
— Ты что, Иван! Я на работе, к тому же уборка…
— Неприлично тебе, Сашка, даже говорить такое! Ты ж у нас был первый пьяница! Мы понемногу, по чуть-чуть.
— Ромке тоже нельзя, ему ещё домой ехать!
А Роман отвечает:
— Я, вообще-то, с шофёром.
— Ну вот и славно, значится, я еду за бутылкой, — говорит Иван, и отправляется на «газоне»  своей трудоёмкой бригады в магазин.
В это время Ромка мне говорит:
— Саш, я тут на всякий случай целый список запчастей составил. Нигде не могу найти, а край как надо, — и подаёт мне бумагу.
Я посмотрел и говорю:
— Кое-что могу тебе дать. 


И мы поехали к складу на его «уазике», Роман с шофёром в кабине, я в кузове.
Дал ему несколько дефицитных деталей. Вышли. Он рад, чуть ли не целоваться лезет: «Как ты меня выручил!» Да и я рад, что другу угодил. Время — обеденный перерыв. Андрей с Иваном подъехали. И я себе думаю: «Не буду закрывать склад! Я же здесь, из окна мне дверь видно, никто незамеченным не войдёт! Закрою, когда их провожу». Я был уверен, что одного часа обеденного перерыва нам хватит, чтобы отметить встречу. Позвал их в избушку, сам сел на Зинино место, чтобы дверь видеть. Иван открыл бутылку: «За дружбу, мужики! Чтобы чаще встречаться!» Я опять: «Не могу, уборка, я за себя, за завмастерской, за завскладом, если что — съест меня директор». (Тогда уже Удалов был). А они: «Ты не хочешь пить за нашу дружбу?» И я подумал: «Что такое бутылка на четверых?!» Выпил.
— Из горла что ли? — спросил я.


— Зачем? Из пластиковых стаканчиков. Иван возил на машине своих трудоёмщиков-архаровцев, без стаканов никак нельзя — машина считается некомплектной! В общем, немного поговорили, и Иван вытаскивает из сумки вторую бутылку. А дальше пошло, как в «Иронии судьбы» — я отказывался, потом сдался, потом ничего не помню. На другой день эти негодяи мне рассказали, что мы выпили три бутылки без закуски. Я капитально отрубился, они меня закинули в кузов Ромкиного «уазика», как Женю Лукашина в самолёт, и отвезли домой в Райцентр, потом сказали, что пожалели оставлять меня одного мёртво пьяного. А склад так и остался открытым! И вот после обеда приходит бухгалтер мастерской Мария Александровна: «Ах, ах! Склад нарастопашку, и никого нет!» Скандал. Дошло до директора. Сам приехал, посмотрел: всё верно, кладовщицы нет, двери открыты, ключи на столе валяются — заходи, кто хочет! А тут Регина Кондратьевна подвернулась: «Я видела, как Зинка перед обедом домой шла. В дымину пьяная, блевала прямо на дороге! Не понимаю, как ей доверяют такие материальные ценности?!» Склад, конечно, закрыли оставленными мной ключами. Вечером я очухался, не могу понять, как я очутился дома. Хватился ключей — нету! Вспомнил, что склад не закрыл. Схватился за голову: «Какая же я свинья! Зину подвёл!» Последним автобусом поехал в совхоз и сразу к складу. Смотрю: всё в порядке, избушка закрыта, на складе замок. «Слава богу, — думаю, — ребята догадались закрыть. Завтра приеду пораньше и заберу у них ключи». Пошёл пешком домой. А утром Иван говорит: «Какие ключи?» — «Которыми вы склад закрыли». — «Не закрывали мы склад. Ты нам ничего не говорил». Я всё понял, а тут и директор звонит: «Ковылину ко мне!» Я пошёл предупредить Зину. «А ты, Сашка, оказывается тряпка! — сказала она. — Водку ты любишь больше меня». — «Зина, давай, я пойду с тобой и всё объясню». — «Вот ещё! Без того болтают, что я твоя любовница. Колька бесится, каждый день … обзывает, прибить грозится!» Ну вот, пошла она к директору, а он ключи из стола вынимает: «Узнаёшь?» — «Заболела я, ничего не помню. Еле живой до дому дошла». — «Знаю, чем ты заболела. Знаю даже с кем болела. Хоть ты и заслужила, но выгонять я тебя не буду. А вот ревизию на складе мы проведём». От Удалова Зина пошла к Марии Александровне: «Скажите честно, вы же не случайно пришли вчера на склад? Вам ведь кто-то позвонил? Я даже знаю, кто». — «Никто мне не звонил. Стыдно тебе должно быть! У тебя двое детей, ты мужняя жена, а таскаешься, как последняя б… Да ещё с кем?! Он тебе в сыновья годится, бесстыжая!» Зина мне всё это рассказала, и пошёл я с Региной разбираться. Она глядит честными глазами: «Да вы что, Александр Леонтьевич! На фига мне Зинка сдалась! Никому я не звонила, никого не вызывала. А что она безалаберная и безответственная — никому не секрет , и не первый раз она забывает склад закрыть». Тут и Крамер на меня накинулся: «Не разводи мне тут склоку!» Я его понимаю — компатриотка, к тому же родственница. Между нами говоря, нацмены — они дружные: «Один за всех, все за одного!» Кончилось для Зины плохо: во-первых, сплетни по всему селу; во-вторых, Колька совсем взбесился, каждый день скандалы в семье; в-третьих, после уборки директор всё же назначил ревизию. До конца, конечно, не довели, но какой-то хреновины сильно не хватило, и с неё удержали триста рублей. А это ой как много, при её окладе восемьдесят. После этого Зинаида ненавидит Регинку как злейшего врага. 


— А ты как думаешь — Регина её сдала?
— Да пёс их разберёт! Может и правда бухгалтершу случайно черти принесли. Не знаю. Я тебе поэтому и говорю: не мешайся в бабские дрязги, до правды ты никогда не докопаешься; они, хоть на время, но помирятся, а ты навсегда дураком останешься.
— Послушай, что-то мне Регина говорила про какие-то анонимки. Ты не в курсе?
— Как же я могу быть не в курсе того, что касается Зины?! Тут дело было такое. Два года назад Целинный совхоз разделили — ты знаешь. Александр Эдгардыч ушёл в тот совхоз заведующим мастерской — тоже знаешь. И первое время он чуть не каждый день здесь пасся: и это ему надо, и то нечестно поделили. Я, что мог, ему давал, и Регинка то резцы, то фрезы, то набор ключей, то десяток пар рукавиц-верхонок даст и потихоньку на нас списывает. И вдруг приходит в контору анонимное письмо. Написано, как бы от лица рабочих: мол, инструментальщица Регина Кондратьевна Шнайдер отдаёт дефицитные инструменты и спецодежду своему родственнику Крамеру Александру Эдгардовичу в соседний совхоз и списывает на нас, просим принять меры. Удалов был уже не директор совхоза, а директор ОПХ, сотнями тысяч ворочал, досуг ему копеечными верхонками заниматься! Передал в бухгалтерию: «Разберитесь!» А Мария Александровна, между прочим, за Регину; кстати, и нормировщица тоже. Показали Кондратьевне: «Как ты думаешь, Регина, кто написал?» — «И думать нечего — Фестивалиха, больше некому!» — «Почерк не её!» — «Что она, дура что ли анонимки своим почерком писать?! Кому-то продиктовала». — «А кому?» Решили, что написал Зинкин старший сын Сашка — он сейчас в армии. И вот пошли они в школу: Мария Александровна, Антонина Ефимовна и Регина Кондратьевна. И нашлась же какая-то дура учительница! — Выдала им Сашкины тетради! Они сверили и пришли к заключению, что почерк Сашкин.


— А Зина что?
— Да послала их: не я — и всё!
— А ты как думаешь?
— Во-первых, когда они прибежали ко мне и стали кричать: «И на вас же, Александр Леонтьевич, эта анонимка», я сразу сказал: «Какое право вы имели проводить такие экспертизы?! Ишь, графологи нашлись! Плевать мне на вашу экспертизу! Вы, как говорил Штирлиц, разбираетесь в почерках, как заяц в геометрии! Я ещё районо натравлю на эту учительницу!»
— А во-вторых?
— Во-вторых, ты посмотри Зине в глаза! Она честная, она бесхитростная! Она не способна на подлости! Я уверен, что это не она!
— Да что ж ты горячишься! Я ведь с тобой согласен.
Вечером приехал совхозный снабженец Евгений Маркович Панов, заслуживший у односельчан кличку «Коммерсант». Он никогда не ходил шагом, он летал. На указательном пальце в такт шагам качалась жёлтая папка с документами:
— Медь заказывали?
— Какую медь, — не понял я.
— Для чеканки. Я привёз! Купил в магазине за свои. Три листа. С вас тридцать рублей.


Вот тебе раз! Но раз заказывал, придётся раскошелиться. У меня с собой было только двадцать рублей.
— Не суетись! Остальные в следующий раз отдашь. Зинка у себя? Я ей кой-какие запчасти привёз, в том числе тяжёлые. Давай грузчиков.
— Сейчас сам приду. Вот только медь Альфонсу Освальдовичу занесу.
Тарбинис как раз вставлял в рамку из уголка лист ДВП.
— Вот принёс вам медь для чеканки, — сказал я.
Он показал мне эскизы:
— Какие выбираете?
— На ваше усмотрение.
— Тогда вот эти с морем.

Через неделю красный уголок в новой мастерской был оформлен. На торцовой стене был закреплён стенд небесно-голубого цвета, в верхнем правом углу которого были приклеены изображения герба и флага Советского Союза. Под ними примерно треть стенда была отведена месту под будущие стенгазеты. В центре и слева белой краской был вырисован контур Целинного ОПХ:
— Здесь можно прикрепить картинки, а можно плакаты, если приедут лекции читать, или график ремонта — всё что хотите. А здесь внизу я сделал кармашки для поздравительных открыток или подарков.


На стене над стендом Альфонс Освальдович закрепил три чеканки.
На одной были изображены плывущие по волнам парусники. И волны, и несущиеся над кораблями облака создавали ощущение света, простора, ветра.
— И свежестью как будто бы пахнуло, — сказал я.
— Это Балтика! — ответил Тарбинис.
— Здорово!
На второй чеканке восставал из моря морской царь с курчавой бородой, в короне и трезубцем в руке. Вокруг изгибались рыбы и морские чудища, клубились волны.
На третьей девушка в развевающемся от ветра платье встречала подплывавшую рыбацкую лодку.
— Любите море? — спросил я.
— Обожаю.
— Вы ведь родом из Прибалтики?

— Да. Из Литвы. Мы жили на хуторе, но до моря было десять километров. Я к нему даже пешком ходил. Мне и сейчас снится, будто я вернулся к морю, знаю, что оно рядом, а пойти к нему не могу, всё что-то мешает.
— А сейчас нельзя вернуться?
— Сейчас не хочу.
— Почему?
— Там моего ничего нет — пепелище. И родных — никого. Мать моя и то здесь похоронена — в Сибири. Если вам интересно: у меня родной дядя и его сын, мой кузен, были лесными братьями или, как вы их называете, бандитами. Их убили, а нас с матерью выслали на Дальний Восток. А потом мы перебрались вот сюда. Невесёлая история, — сказал он и рассыпался мелким смешком. — Мать умерла, я тут сошёлся с одной женщиной. Но… Всё равно как бы один. Один, один, теперь до самой смерти один. Все дни одинаковые: на работу, с работы. Разница только, что в будни — в грязном, в праздники — в чистом, — и он опять засмеялся. — Теперь скорей бы уж.

Спортивный праздник

Середина августа время в селе с особым пронзительным чувством. Сенокос закончен, а уборка ещё не началась. Лето продолжается, а уже прощаешься с ним: и ночи темнее, и рассвет позже. Ещё стоит жара, а в воздухе нет-нет да проскочит резкое дуновение, и что-то острое кольнёт в сердце оттого, что заканчивается ещё одно прекрасное неповторимое лето, с большими, но вновь обманутыми надеждами. 
Двенадцатого августа был День физкультурника, и в ОПХ решили устроить большой спортивный праздник. Прежний директор совхоза «Целинный» Василий Семёнович Томский был страстным болельщиком и средств на спорт не жалел. После себя за околицей за совхозным садом, в той стороне, где заходит солнце, он оставил стадион. Сначала это было просто кое-как размеченное футбольное поле с воротами, и зрители стояли вокруг него пешком, как говорил персонаж фильма «Мимино».


В конце своего директорства, Василий Семёнович позаботился соорудить два ряда массивных деревянных скамей вдоль западной кромки поля, а пришедший ему на смену Удалов начал возводить вокруг стадиона высокий глухой забор, но, к счастью, построив метров двадцать за южными воротами, оставил свои попечения о спорте и очень хорошо сделал, потому что стадион в Целинном был хорош тем, что за ним открывался неоглядный степной простор, и его обдували ветры, пахнувшие дождём, солнцем, чабрецом, полынью и бог знает какими ещё травами.

Доски в заборе были так широки, прочны и хорошо обструганы, что местные жители тёмными ночами за семь лет потихоньку оторвали их от родных прожилин и, чтоб не пропадал понапрасну добротный материал, растащили на собственные нужды, оставив на прочных столбах только широкие ворота, служившие теперь рекламным щитом.

За неделю до праздника их покрасили светло-коричневой краской и обклеили плакатами, призывавшей всех жителей прийти на стадион. Местный художник Глеб Никодимыч на ватманах довольно искусно изобразил финиширующих бегунов, поднимающих гири атлетов, изогнувшегося перед броском дискобола и пронзающего небо своим снарядом копьеметателя. Целую створку этого эрзац-рекламного щита занимал огромный плакат. Яркие буквы на нём вещали: «Внимание! Кульминация праздника: футбольный матч между командой ОПХ «Целинное» и чемпионом области сборной командой Макушинского района.


Вот это да! Приезжает чемпион области по футболу! Если бы в Целинное приехала сборная Бразилии с самим Пеле, это вызвало б не б;льший ажиотаж, потому что б;льшего, чем переживали ОПХ-овцы, быть не могло. Малые ребятишки визжали в радостном предвкушении:
— Мамка, мамка, можно я завтра пойду на футбол?
— Можно, можно.
Мальчишки повзрослее, считавшие себя футбольными специалистами, никого не спрашивали, а обсуждали шансы своей команды:
— У них нападение лучше, но зато у нас на воротах Сидоров!
— Если Сидоров в ударе, ему даже Руммениге не забьёт.
— Сказал тоже — Руммениге! Пеле не забил бы! Помнишь, он с ярковцами три пенальти отбил?!
— Как не помнить! Они три пенделя не забили, а дядя Саша Половцев на последней минуте забил, и мы выиграли кубок района. Вот увидишь, дядя Саша и завтра забьёт.
— Дядя Саша старый. Он раньше здорово водился, а сейчас у него скорость не та.
— Даёшь дрозда! — скорость не та! У него рывок! Если на ход дать, он любого обгонит! Да и не старый он вовсе, это кажется, потому что он лысый.
— Лысый, значит старый. Молодые лысыми не бывают.
— Много ты понимаешь! Здесь раньше семья жила, у них сын в пятом классе облысел.


Девчонки обсуждали кто в нашей команде самый красивый: одни стояли за Васю Наумова — высокого белокурого комбайнёра, другим больше нравился водитель КамАЗа Ромка Саенко, а третьи никак не могли понять, как можно об этом спорить, когда есть самый ловкий, самый быстрый, самый умный Валерка Тарасенко. Он в совхозной команде уже в восьмом классе играл, сейчас лётчик, гостит у родителей и непременно по старой памяти согласится сыграть за ОПХ.
И даже совхозные женщины не остались равнодушными к матчу. Утром в субботу Лёнька Крамер сказал мне:
— Представляешь, Володя, моей соседке тёте Кате Бочковой за шестьдесят, а она вчера спрашивает бабушку Белоусову: «Ты, баба Паша, на хвутбол пойдёшь?» А та: «Да куда мне?! Старая я по футболам ходить. Лучше уж огурцы посолю». — «А я, баба Паша, пойду». — «Ну сходи, сходи. До коров успеешь». — «А не то пойдём вместе. Успеешь огурцы посолить». — «Я б пошла, да от людей стыдно, скажут: «Ей дуре помирать пора, а она по футболам шастает». — «Да плюнь ты! Однова живём. Пойдём хоть посмотрим, что это такое хвутбол этот, чего мужики за ним умирают». — «Ой не знаю, не знаю… И хочется и колется… Может и пойду. Завтра посмотрю».
— Забавно! А ты пойдёшь?


— Ну если баба Паша пойдёт, то я подавно. Я ведь давний болельщик. Первый футбольный репортаж слушал с отцом в восемь лет по проводному радио. Это была знаменитая переигровка за первое место в чемпионате 1964 года «Торпедо» Москва — «Динамо» Тбилиси. Как сказочно звучали для меня имена: Шота Яманидзе, Слава Метревели…
— И за кого ты болеешь?
— Сейчас за киевское «Динамо».
— Я Вовку Денисенко отпустил готовиться, а директор на перекличке объявил, что сегодня работаем до обеда.
— Очень правильное решение, как говорил товарищ Саахов. Людям надо отдохнуть и набраться положительных эмоций перед уборкой. Потом ведь выходных не будет до ноября.


Я пришёл на стадион, когда закончились соревнования бегунов, прыгунов метателей, гиревиков, и остался один футбольный матч.
Чемпионы приехали, их автобус, с толпой любопытных мальчишек перед ним, стоял в тени совхозного сада. Наши футболисты в футболках тёмно-бордового цвета сидели на скамье среди зрителей, подбадриваемые и напутствуемые друзьями, родными и знакомыми. Первая новость — не будет играть Валерка Тарасенко. Вчера ему пришла телеграмма, что при посадке разбился его друг, и он улетел на похороны. Вместо него выйдет наш Володя Денисенко. Он стоял чуть в стороне от команды, обнимаемый молоденькой красивой брюнеточкой, в которой я узнал приёмщицу молока, виденную мной в первый день у Шнайдеров и сказавшей, что её жених тоже футболист. Оказывается, это наш токарь.
Я отыскал Лёньку. Он сидел на тележке перед скамьями. Подошла Зина с двумя бумажными стаканчиками мороженого. Один протянула Лёньке:
— Лёнь, я тебе мороженого принесла.
— Спасибо, тёть Зин, — Лёнька посмотрел на неё обожающими глазами.


Зина, действительно, была необыкновенно хороша. На ней был бледно-розовый костюм… Я бы сказал, он был цвета нежной утренней зари, мягко облегал изумительные формы её тела и чудесно гармонировал с золотыми волосами. Юбка не закрывала коленей и её ноги были так стройны, что… Но умолкаю, ибо бессилен с чем-то их сравнить. Если и сейчас, как утверждал в своё время Пушкин, вряд возможно найти во всей России три пары стройных женских ног, то одна из этих пар — несомненно, Зинины ножки. А на ножках были остроносые белые туфельки.
Зина села на скамью рядом с Ленькиной тележкой.
— Прости, нащальник, тебе не догадалась мороженку купить. Хощешь, поделюсь с тобой?
— Я не люблю мороженое.
— Не хощешь — как хощешь!
— Пойду куплю лимонаду, что-то пить хочется. Вам купить?
— Ну купи бутылочку.


Я пошёл к стоявшей у ворот автолавке. Когда я вернулся, Лёнька и Ковылина доедали мороженое:
— Возьми, Лёнь, лимонад.
Лёнька взял бутылку и передал Зине.
Недалеко от нас сидели Август Янович и незнакомый мне мужик: толстый, краснолицый, в расстёгнутой рубахе и сизым пузом навыкате.
— Здравствуйте, Август Янович, — сказал я, протягивая руку старому знакомцу.


Он встал и пожал её.
— Мельников, — представился я его соседу.
— Павло Пантелеевич Вергун — здешний пожарник.
И мы тоже поручкались.
— Когда на тёщины руки, Август Янович?
— С понедельника.
— Успеете?
— С вашей помощью.
Подошёл наш токарь Василий Григорьевич с бутылкой «Столичной»:
— Будешь, Пантелеич?
— Ну налей капэлыночку.
— А ты, Яныч?
— Давай за компанию. Вообще-то у меня сердце, но это если за мой счёт, а на чужак организм принимает.


Белов засмеялся, огляделся, что-то ища, и обратился к Зине и Лёньке:
— Съели мороженное?
— Съели, — ответил Лёнька.
— Давайте стаканчики.
— А нам из чего ситро пить?! — спросила Зина.
— Пей быстрее, да давай сюда.
— Пусть берут, тётя Зина. Лимонад можно из горлышка. Пейте первой.
— Не боисся моих микробов.
— У меня и свои имеются.
— Подерутся ещё мои с твоими.
— Нехай дерутся, я к микробам привычный. Возьмите стаканчики, Василий Григорьевич.


Василий Григорьевич разлил «Столичную» в два стаканчика.
— Ну а мне придётся из горл;. За победу, мужики! — и приложился к бутылке.
Собутыльники его выпили из бумажной тары.
— Закусите вот! — Белов протянул им по ириске.
— Чем такая закуска, так лучше никакой, — отмахнулся Август Янович.
— Я только после литры закусываю, — отказался Пантелеевич.
— Зина, — сказал я, — что-то Лукашова не видать, он не придёт? Не знаешь?
— Ну его к чёрту… Пристал, дурак: «Пойдём вместе! Пойдём вместе!» Я его послала… Он разобиделся: тогда совсем не пойду. Ну и не ходи! А что ты, Владимир Александрович, меня спрашиваешь, разве я сторож Саньке?!


От автобуса с той стороны поля побежали к центу чемпионы в синих футболках. Навстречу им наши ОПХ-овцы.
— Начинается! У нас Половцев капитан?
— Он, — сказал Берлис. — А судит Александр Савельич.
— Не будет он нашим подсуживать? — спросил я.
— Ты что, Владимир Александрович! Савельич честный человек. Болеет он за наших, но судить будет правильно. Боковые судьи ихние. Договор такой, — объяснил мне Белов.
— А ты откуда знаешь, Василий Григорьевич? — усомнился специалист по «тёщиным рукам».
— Вовка же играет. Денисенко. Он с утра на тренировку отпросился.
— А вон сосед мой, Вася Кудым! Добрый хлопец! А как пыром лупит, бисова душа!
— А вратарь кто? — спросила Ковылина, отпив из бутылки. — Красавец какой!
— Да это ведь Сидоров и есть! — сказал Лёнька, принимая от неё бутылку.
— Ну бог с ним, пусть будет Сидоров. Что-то я его не знаю, он где работает?
— Тёть Зина, он из райцентра. Кажется, мастером в «Энергосетях», — сказал Лёнька и приложился к горлышку, которого только что касались Зинины губы.


Наш капитан Александр Половцев в центре поля выступил вперёд и громко крикнул:
— Команде Макушинского района наш горячий физкульт:
— Привет! — рявкнула его команда.
— Команде ОПХ «Целинное» физкульт…привет, привет, привет! — ответили макушинцы.
Обменялись вымпелами. Игра началась.
— Здорово, мужики! — к нам подошёл Анатолий Александрович Данилюк, поздоровался со всеми за руку. — Как настроение?
— Праздничное, — сказал я. — А у вас как дела?
— По-разному. Как там, Лёнь, наши киевляне? Много Блохин забил?
— Мало. А киевляне плетутся, кажется, на шестом месте. На первом тбилисцы.
— Вы что, тоже за киевлян? — спросил я парторга.
— Мы с Лёнькой давно за них болеем.
— Я заразился в Евпатории. У меня в санатории «Родина» был друг Вовка Разуменко из Киева. Целыми днями по ушам ездил: Хмельницкий, Пузач, Банников, Базилевич. Чтобы ему приятно было, стал за них болеть, а потом привык.
Я с Анатолием Александровичем сел на второй ряд скамей за Зиной и Лёнькой.
— Смотри, как макушинцы прут! И правда чемпионы! Широко играют, — сказал Данилюк и сжал от напряжения кулаки. — Сейчас забьют!


Чемпионы добрались до вратарской, и девятый номер ударил в упор, но Сидоров выскочил навстречу и успел вскинуть руки. Мяч взвился над вратарём и медленно, как на парашюте, стал опускаться в ворота, но подоспел могучий Вася Кудым, и лупанул по нему так, что он, взлетев в синее небо, едва не сбил пролетавшего над стадионом коричневого коршуна!
Рёв восторга ошеломил залётную птицу. Торопливо замахав крыльями, коршун поспешил убраться из опасного воздушного пространства. Запрыгали и заорали мальчишки, повскакали с мест мужики:
— Молодец, Сидоров! Сииидороов!
— Кудыыым! Кудыыым! Васяяя! — ревел Павло Пантелеевич. — Ай добре, бисов сын!


Минут двадцать наши бились с чемпионами как львы: кидались в ноги нападающим, продирались сквозь строй защитников.
И вот Вася Кудым в который раз пушечным ударом запустил мяч в небеса, и он, словно дубина из фильма «Морозко» стал падать на штрафную площадку макушинцев. И наши, и соперники топтались вокруг места, где он должен был приземлиться. Толкались, толкались, но боялись подставить под летящий снаряд свои головы. Расступились. Мяч стукнулся о землю, аж пыль поднялась, и опять взмыл вверх, и тут Александр Половцев лысиной боднул его вперёд к воротам.
К нему кинулись защитники, Вовка Денисенко и их вратарь. Вратарь успел первым, откинул мяч кончиками пальцев подальше от ворот. Денисенко метнулся к нему и очутился к мячу передом, к воротам задом.
— Через сэбэ бей, через сэбэ, бисова душа! — заорал Павло Пантелеевич.


Володька услышал. Заваливаясь назад, ударил «через сэбэ». Удар получился корявым, чай не Блохин наш Вовка, не Шенгелия, но и вратарь чемпионов не Пильгуй и не Яшин — споткнулся, сел на пятую точку, и мяч закатился в ворота.
Густым (хоть режь) облаком поднялся к небесам неистовый рёв. Думаю, его слышали даже в Райцентре.
— Гооол! Гооол! Есть! Тама! Молодец, Вовка! Молодцы! Молодцы!

Народ ликовал и бесновался. Юная сборщица молока выскочила на поле целовать отличившегося возлюбленного, Василий Григорьевич и Петро Пантелеевич, обнимаясь и вопя, прыгали от счастья, Август Янович сиял всем своим широким лицом, но оставался на месте, как положено хладнокровному прибалтийцу, Зина, сбросив белые туфельки, морща тонкий носик, прыгала босиком по траве, Лёнька со своей тележки смотрел на неё счастливыми глазами. И вдруг Зина подскочила к нему, обвила руками шею и поцеловала прямо в губы.
— Как мало надо людям для счастья! — улыбаясь, сказал Данилюк.


А я подумал: знает ли Анатолий Александрович, что Лёнька по-настоящему любит Зину? Замечает ли как он ошеломлён её поцелуем? Зачем она это сделала? Из рассказа Лукашова я понял, что между ними уже было объяснение, после которого Лёнька ушёл со склада, убедившись, что ничего у него с Зиной быть не может. Он смирился, взял себя в руки, отгородился стеной, а она опять эту стену разрушила, пробудила надежду.
А может она права? Может у Лёньки никогда ничего хорошего в жизни не будет, и этот поцелуй останется самым счастливым событием в его жизни. Он будет вспоминать его до конца своих дней, он будет согревать его душу. Почему же не подарить ему этот кусочек счастья? Права, права Зина! Она не только красивая, у неё душа! А разве бывает красота без души? 


Какой смешной вид у Лёньки, он совершенно пьян. На фиг ему матч! Он обо всём забыл, смотрит только на свою богиню. Хотя, Лёнька, ты мой Лёнька! За этот кусочек счастья тебе придётся заплатить. Без этого нельзя! Дай тебе бог не пожалеть!
А что же это такое, любовь, счастье? Вот не взял бы Эдгардыч Лёньку в мастерскую под своё крылышко, не попал бы он к Зине, не сидел бы с ней долгие часы наедине, не слушал её серебряного голоса, и не было бы у него никакой любви к ней, он бы даже не знал её. Пошёл бы в бухгалтерию, влюбился в какую-нибудь бухгалтершу.

В жизни всё одно и то же, только в других формах. И сама жизнь — это бесконечно разнообразные формы. Всё что ни растёт, ни шевелится — это разные формы жизни. Лезет из-под земли трава к солнечному свету — это жизнь, принявшая форму травы; Зина и Лёнька — жизнь, принявшая формы Зины и Лёньки. А у жизни свои законы, и никто никуда от них не денется: рождение, рост, расцвет, любовь, её плоды, увядание, смерть. Пришло время — Лёнька влюбился. А в кого? Нет никого рядом, одна Зина! Он влюбился в тридцативосьмилетнюю Зину. Была бы его ровесница какая-нибудь двадцатидвухлетняя Лена, влюбился бы в Лену. Правда результаты разные. С Зиной у Лёньки ничего быть не может, а с Леной, глядишь, стал бы мужем и отцом, может рогоносцем. А может ничего, может был бы счастлив и умер средь детей, плаксивых баб и лекарей , а не в доме престарелых.

Что ж! Зина дала ему всё что могла: он временно счастлив, пусть радуется. Хотя… У Лёньки губа не дура — почти сорокалетняя Зина сто очков вперёд даст любой Лене, Наташе, Оле. Замечательно красивая женщина! Ой, почему Оля? У меня жена Оля! Чёрт знает, что!
Такие дурацкие мысли лезли мне в голову, в то время, ка Александр Савельевич заливистыми свистками требовал наших к центру поля, чтобы продолжить матч.
Наконец ему это удалось. И тут, «как соколы на журавлиную стаю»  ринулись чемпионы на наших ребят, у которых сил осталось только отбиваться. Сидоров творил чудеса: бросался в ноги, вытаскивал немыслимые мячи из-под перекладины, тигром расстилался в горизонтальном полёте, отбивал мячи ногами. Когда он оказывался бессилен, защитники выносили мяч из пустых ворот, дважды макушинцы лупили в упор и попадали в штангу.


— Уф! — выдохнул Анатолий Александрович, когда судья, по совместительству ОПХовский диспетчер дал свисток на перерыв. — Задали она нам пфейферу. Не помнишь, откуда это?
— Гоголь. «Вий». Хома Брут сказал, что ведьма задаст ему сегодня пфейферу.
— Точно. Пойдём погуляем. Если не возражаешь, конечно.
Мы отошли за трибуны.
— Действительно праздник сегодня, — сказал Данилюк.
— Сколько народу!!!
— Да, человек семьсот — восемьсот. Скамей на всех не хватает. Знаешь, что хочу тебе рассказать? Позавчера было заседание райкома, инструктор из обкома присутствовал. Ну вот… В общем, думаю: говорить, не говорить про Егорова. Махнул рукой: была не была! Что я теряю! Ну выгонят, — пойду обратно в агрономы, образование у меня есть. Ну и сказал всё, что думал.

— И что?
— Сидели, набычившись. Посидели, посидели, посопели. А потом инструктор говорит: «Очень жаль, что в последнее время слишком много развелось у нас таких критиканов. Газеты задолбали: не успеваем на их статьи отвечать! Я давно знаю товарища Егорова, он хороший работник, а кто такой Данилюк, никто не знает. Надо нам, конечно реагировать, так предлагаю Егорову строгача, а этому правдострадателю просто выговор на первый раз. Все руки подняли, облегчённо вздохнули. Мол всем хорошо, и Егоров остался, и мне не губительно, и им спокойно. А мне плохо, Володя! Плохо оттого, что я веру теряю.


— В коммунизм?
— Ни в коем случае! Веру, что эти способны к нему привести. Они, Володя, не коммунисты. Они обыкновенные шкурники, точнее сказать — приспособленцы. Кроме тёплого местечка им ничего не надо. Они заточены на имитации бурной деятельности, а результаты их не интересуют! И вот, что я вспомнил. Представь себе, что в конце прошлого года собрали нас, совхозных парторгов на конференцию, или симпозиум, чёрт его знает, неважно как называлось мероприятие. И выступал перед нами мужичок. Рассказывал, что их институт проводил исследование. А предмет исследования — отношение населения к социализму. Методику он нам, естественно, рассказывать не стал, а вот результаты сообщил. И оказалось, что на первом месте по нелояльному отношению, творческая интеллигенция — артисты, писатели…


— Анатолий Александрович! Как?! Евтушенко, Рождественский, Вознесенский, Гранин, Астафьев, Окуджава не лояльны социализму?! Да чтобы хоть один из них — ни за что не поверю!
— Ну, имён старичок нам не называл. Мне самому не хочется верить, но, как говорится, за что купил, за то продаю. Слушай дальше, самое интересное, на втором и третьем месте, представь себе, комсомольские, партийные и советские работники! Это как?
— Как, как? Неожиданно! Даже очень!
— И мне было удивительно! Те, кто должен строить социализм, искать пути к коммунизму, вести нас к нему, скорее против него, чем за!
— А кто дальше по преданности?
— Да я уже не помню. На четвёртом месте, кажется хозяйственные работники, директора, управляющие и прочие, помню только, что самые преданные — это пенсионеры.

— Анатолий Александрович, во-первых, насколько это соответствует действительности? В какой-то мере это правда — не видеть невозможно, но, не думаю, что это приобрело угрожающие масштабы, во-вторых, даже, если правда, думаю, что всё это не так страшно. Система очень инертна. Что будет, если, директор не прикажет убирать хлеб? Да ничего не будет, когда созреет, комбайнёры сами выйдут и уберут. И также весной, вспашут и посеют, без всякого руководства, соберутся мужики, агроном скажет: «Ну что, мужики, пора влагу закрывать, пора пахать, пора сеять. Точно так и государство может многие годы двигаться в нужном направлении без их команд. Даже лучше будет, если они перестанут руководить.

— Не скажи, я, например, не знаю, как давно мы идём по инерции. Может мы уже куда свернули. Я, Володя, давно об этом думаю. Помнишь, я тебе говорил, что советская власть — существительное, а всё остальное прилагательное. Так вот, подошёл я после лекции к мужику и поделился, так сказать, своими сомнениями. Так и так, говорю, мы думаем, что общенародная собственность гарантирует нас от возрождения класса, который, не скажу, сейчас, но в будущем может стать эксплуататорским. По отношению к собственности мы все равны. Мы так считаем. Но мы равны в отношении обладания собственностью, я имею ввиду, конечно, собственность на средства производства, но равны ли мы по отношению к распоряжению ими? Нет, дорогой вы наш лектор, не равны! Представьте себе, что мне надо выкопать погреб. Я иду к директору. А вчера, допустим, я его на три русские буквы послал. Он мне показывает шиш: нет у меня для тебя экскаватора и никогда не будет. А прихлебатель его придёт, то же самое попросит: пожалуйста, позвонит начальнику мехотряда и прикажет: после работы, пошлите имя-реку экскаватор с экскаваторщиком, нехай ему погреб выкопает. Это я к примеру. А таких возможностей в городах вагон и маленькая тележка. Директор может послать рабочих дачу себе строить. «Так вот, — говорю, — дорогой ты мой человек, думаю, никакого коммунизма у нас не получится, если не будет у нас обобществления власти».


— И что он ответил?
— Вдумчивый мужичок оказался. Сказал: «Я сам об этом думаю. Теоретически вы верно рассуждаете, но как начать практически?» — «Да как? Решение съезда — и вперёд». — «Не всё так просто, не всё так просто. Страна у нас огромная, и устроена она по-разному: что хорошо в Сибири, не годится в Средней Азии и на Кавказе, а что им хорошо, плохо для славянских республик. Начнёшь обобществлять власть, и нечаянно уронишь государство». Прав ли старичок? Ты как думаешь?

— Ничего не рухнет! — сказал я. — Вот у нас директор самодур. Почему? Потому что он единоличный властелин всего и вся, а избирало бы его правление, как в колхозе, он бы подумал, прежде чем орать и людей оскорблять. Не понимаю, отчего государство должно рухнуть, если мы себе будем выбирать начальников.
— Нет, Володя! Не всё так просто. Тут надо крепко подумать. Я это самое, что сейчас тебе сказал, с тестем своим обсуждал — он неглупый старик — так знаешь, что он мне ответил? Сказал: «Русскому человеку воли давать нельзя, потому что он по природе своей анархист и любит баловать». Ну ладно, будем дальше думать. Второй тайм-то уже начался, пойдём досмотрим.


Второй тайм шёл уже минут пятнадцать. Мы пришли как раз к переломному моменту. Макушинцы подавали угловой и вдруг радостно вскинули руки.
— Что они? Пенальти требуют? Нет никакого пенальти! — крикнул Белов.
Но Александр Савельевич уже уверенно направлялся к одиннадцатиметровой отметке.
— Савельич, ты с ума сошёл?! — крикнул пришедший пока нас не было Золотов.
— Против своих судишь, бисов сын! — кричал Вергун.
Савельич, не без труда отыскав в траве отметку, хладнокровно поставил на неё мяч.
— Сидоров спасай, Сидоров спасай, — твердил кто-то за нашими спинами.


Но Сидоров не спас. Девятый номер из Макушина пробил сильно и впритирку к штанге — один-один.
Откуда ни возьмись рядом с Зиной оказался Лукашов.
— Ну что тебе надо? — сказала она с грубой досадой.
— Ничего, на футбол пришёл.
— Ну так я уйду.
Зина встала и пошла вдоль трибун к выходу. Лукашов посидел немного и пошёл вслед за ней.

Через несколько минут уставший Сидоров пропустил издалека. Наши посыпались. Чемпионы забили ещё два гола и матч закончился. Но народ был доволен. Кто-то пошёл провожать макушинцев, кто-то пристраивался на скамейках продолжать праздник. Самой большой группой, конечно, были наши футболисты. Выпивка и закуска для них были приготовлены заранее. К нашей компании подошли Золотов, Михайлов и Шнайдер с увесистой сумкой:
— Выпьем что ли мужики за почётное поражение?
— Выпить мы всегда готовы.
— Тебе, Капэлыночка, первому, ты громче всех орал.


Анатолий Александрович после нашего разговора стал задумчив и сразу засобирался домой.
— Передайте привет Нине Романовне! — сказал я.
— Спасибо! Обязательно передам.
— Пойдём, Лёнь и мы. Мужики, сдайте наши бутылки.
— Ты их под лавку положи да иди, — сказал Михайлов. — Дед-бутылочник придёт и заберёт.
— Дед-бутылочник это кто?
— Ты ещё не слышал про деда-бутылочника? Живёт тут один алкаш. Раньше звали Генкой Даниловым, а сейчас он сам забыл, как его зовут. Одни старожилы, как я, помнят. По всему району ездит, бутылки собирает, наберёт на пол-литра, напьётся и спит. Одной водкой и пробавляется.
— Да как же? А ест что?
— Да ничего.
— Так не бывает, чем-то ведь питается?
— В окошко поданным куском, — сказал Лёнька.
— Может и подают, — согласился Виктор Константинович. — Раз жив, наверно что-то жрёт.
— А ведь нормальный мужик был, — сказал Золотов. — Бабы его угробили.
— Не бабы, а баба! — заметил Виктор Константинович. — Была тут одна, ветврачом работала, Эллой звали.


— Элла Алексеевна, — уточнил Иван Егорович.
— Красивая была, стерва! Глазища — ух! Огонь! Ну и всё остальное на месте!
— А ты откуда знаешь?
— Она и меня, как планету, в орбиту втянула. Только я вовремя включил вторую космическую. А Генка не сумел.
— Она не только Генку. Многим нашим мужикам жизнь испортила.
— Но больше всего пострадал Генка. Он был зоотехником. Хоть заочное, но всё же высшее образование, семья была: жена, три дочки. Всё спустил, всё ей под ноги бросил.
— Да, Виктор Константиныч! Вертела она им как хотела. «Хочу, — говорит, — чтоб ты бросил семью и жил со мной одною!» И бросил, и ушёл к ней.
— Трёх детей бросил? — удивился я.

— А ты не знаешь, что такое бывает?! Три девки оставил. Старшей шестнадцать, младшей года три или четыре было. Жена после этого быстро на тот свет ушла.
— Через два года, — опять уточнил Золотов. — То ли от горя померла, а говорили, что выпила чего-то. И остались девчатки одни.
— Папка их поначалу хорохорился: не отдам никому! Но Элла эта всё больше его к рукам прибирала. Рабом её стал, ради неё на всё был готов. Она ему говорит: «Хочу, чтобы ты меня, как царицу одевал!» И стал он потихоньку с документами химичить. Оформляет документ на падёж тёлки или бычка, а сам забивает и в зготконтору мясом сдаёт. А деньги ей. Ну и посадили его.
— А девчонки хорошие росли, самостоятельные, — сказал Иван Егорович. — Верка, старшая, молодец, вытянула их.


— Ни черта бы не вытянула, если бы не соседи. Моя бабка сколько туда всего перетаскала: и одёжки, и картошки, и мяса! А Зинка Ковылина бегала по конторам, дрова и уголь им выписывала, соседи им белили, печку чистили. У нас народ-то хороший, отзывчивый.
— Ну а с Генкой-то что? — спросил я.
— Да подожди ты, Владимир Александрович! Мы с этим дедом-бутылочником и выпить забыли! Давайте, мужики! За свободу от злых баб!
Выпили.
— Ну вот, дали Генке три года. Он вернулся. И опять в рабство. Всё понимает, а вырваться не может. Стал пить.
— Стал спиваться, — опять уточнил Иван Егорович. — И спился. Она его выгнала. Ну а потом уехала.


— Генка в старый дом вернулся, но лучше бы не возвращался: все пособия, что на младших получал, пропивал. Опустился так, что с работы выгнали, вот ходит теперь: грязный, обросший, бутылки собирает. Кличку заработал — дед-бутылочник. Верка девок в город увезла от него. Живут, вроде ничего. Она им как мать, работает, среднюю выучила, младшая уже школу заканчивает. И что характерно, папку не забывают. Каждый год приезжают, белят, моют, чистят, денег не дают, но старую одежонку и обувку привозят ему. Золото девки! Прямо завидно. Вот такие дела!
— Ну пошли, Лёнька, — сказал я.

Сначала шли молча, и вдруг Лёнька спросил:
— Володя, тебе нравится Зинаида Алексеевна?
— Красивая женщина. А что?
— Знаешь, на кого она похожа? На артистку Татьяну Доронину в фильме «Три тополя на Плющихе», только ещё красивее.
— А матч-то тебе понравился?
— Да ничего. Проиграть чемпионам три-один не зазорно.
— Лёнь, ты что?!
— Что?
— Четыре-один!
— Правда, что ли? А когда они четвёртый забили?
— Да в самом конце.

— Ах, да, вспомнил, действительно четыре-один, но тоже неплохо… Володя, смотри туда! — и Лёнька кивнул на дорожку вдоль сада.
По ней, согнувшись в три погибели шёл обросший щетиной человек в длинном чёрном плаще. В левой руке он нёс большой и должно быть тяжёлый баул. Острым взглядом высматривал он что-то в кустах.
— Я понял, Лёня, это он.
— Да, дед-бутылочник.

Перед жатвой

В ОПХ «Целинное» готовилось к уборке: в новой мастерской ремонтировали комбайны, в автопарке наращивали борта автомобилей и уплотняли кузова, чтоб из них «не выскочило ни одно зёрнышко»; работники центрального тока приводили в порядок своё хозяйство — вывозили остатки старого зерна, чистили и обеззараживали склады, проверяли и налаживали сушилки и зерноочистительные линии, а на краю тока, против Зининого склада, городская бригада монтировала первый из трёх недавно привезённых пневмогаражей-пневмоскладов.


Поднятый директором с комфортного пенсионного дивана, Август Янович Берлис, как и обещал во время матча, вышел на ток ремонтировать зернопогрузчик, называемый в народе «тёщины руки». Он заглянул и к нам подивиться на ставший ему родным и страшно несчастливый К-700 номер тридцать-четырнадцать. В душе, наверное, плакал, как говорила Регина Кондратьевна, «вот такими слезами»:
— Я его четыре месяца с нуля восстанавливал, как ребёнка нянчил, а этот идиот угробил за неделю. Разбаловала Лизиковых советская власть. Был бы трактор его собственным, он не сел бы на него пьяным.


Я-таки выполнил своё обещание и выпросил Зине на склад помощницу. Из отдела кадров прислали такую, как мы просили: чтобы была и рабочей, то есть не имела специального образования, и в то же время умела вести картотеку, то есть окончила десятилетку. Звали её Клавой, фамилия была Лепёшкина, муж её работал у нас в автопарке шофёром. Ей было двадцать пять лет, и у неё был трёхлетний мальчик Илюшка. Её курносое лицо, несмотря на молодость, казалось мне несколько сонным; был у неё и лишний вес, из-за которого двигалась она столь неспешно, что, отправляясь вслед за Зиной по какому-либо делу в мастерскую, приходила как раз в то время, когда та уже возвращалась, так что она тут же, никуда не заходя, разворачивалась и ложилась на обратный курс.


Я так же познакомился с вышедшими из отпуска аккумуляторщицей Надеждой Сергеевной Батиной и регулировщиком топливной аппаратуры Петькой Шнайдером, о котором, впрочем, уже знал, что он пьяница и не имеет никакой степенности. Впрочем, он произвёл на меня неплохое впечатление: немногословный, выше среднего роста, плечистый, голубоглазый, светлые волосы и усы. Таких, должны любить женщины.
Надежда Сергеевна была, что называется, бой-баба: приземистая, ширококостная, звонкоголосая. О ней я знал только, что её муж давно болен чем-то серьёзным и, наверное, скоро умрёт.

Лёнька всё ещё работал за Антонину Ефимовну, перед самым концом своего отпуска заболевшей воспалением лёгких. Он не мог расценить какую-то слесарно-сварочную работу и спросил меня, сколько времени затратил на неё Петухов.
— Часа два, — сказал я.
— Он сказал, что четыре.
— Врёт, впрочем, уточню у контролёра. Подожди с расценкой.
В нормировку вошёл Константин Фёдорович Майер:
— У кого спрашивать будешь? У Лукашова что ли? Он к употреблению не годен, опять у Зинки в ящике с ветошью спит.
— Да ты что! — я вскрикнул, как от удара током. — Ведь месяц держался! Ай, Сашка, Сашка. А я так надеялся!
— Горбатого могила исправит, — холодно сказал Майер.


Вошла Зина:
— Здорово, начальнищки! Оставаться сегодня после работы?
— На всякий случай останься хотя бы на два часа, вдруг на току что-то понадобиться, — сказал Константин Фёдорович.
— Тёть Зин, можно я за вас подежурю, — предложил Лёнька.
— Нет, Лёнька, я табе не доверяю! Кроме того, у тебя тугамента на выдачу ценностей нет. Да я так просто спросила, раз надо, останусь.
— Вы с Клавкой-то как-нибудь договоритесь: пусть она с обеда выходит, и остаётся до семи, или наоборот: она с утра, ты с обеда до семи.
— Мне с утра надо быть обязательно, потому что самый наплыв, а она в пять забирает ребёнка из садика.
— Вот те раз! Зачем же мы её тогда взяли?!
— Ладно, — сказала Зина, — сойдёт и такая.
— Что с Лукашовым случилось? — спросил я. — Ведь до обеда был трезв.


— У Золотова внук родился. Обмывали в обеденный перерыв, и Саньку совратили.
— Совратили! — передразнил Майер, и на лице его опять появилась презрительно-насмешливая улыбка. — Почему Лёньку, тебя, меня, Владимира Александровича не совратили?
— Константин Фёдорович, я бы иногда и хотел напиться до поросячьего визга, но у меня есть отец и мать, они не дадут выскочить из колеи, — сказал Лёнька.
— А у меня с семи лет нет ни отца, ни матери, меня воспитывала одна бабушка, но я тоже не выскакиваю из колеи. Ты, Лёнька, помнишь мою бабушку?
— Смутно… Маленькая такая, сгорбленная… Но она тогда уже была очень старая, вы заочно учились в техникуме. Мне было лет семь, но я помню, как вы к нам приходили, и делали с отцом чертежи.
— Фёдорович, так и я её помню, тётю Катю. И отца твоего помню дядю Федю. Они жили с Марией Ивановной на Кулацкой улице, — сказала Зина.


— Мария Ивановна моя мачеха. Она меня терпеть не могла. Отец вернулся с ней из трудармии. У них пошли свои дети, а я так с бабушкой и остался.
— А ваша мать? — спросил я.
— Моя мать погибла в трудармии. Она вышла замуж за отца ещё до войны. На Волге есть город Энгельс — я там родился в тридцать пятом году. Когда началась война, отец проходил срочную службу, его почему-то поздно взяли в армию — ему было уже двадцать шесть лет. Незадолго до смерти он мне рассказал, что служил в городе Пугачёве в Приволжском военном округе. Когда началась война, их полк отправился на фронт оборонять Могилёв. А бабушку и матушку со мной, шестилеткой, посадили в эшелон и повезли в Сибирь. Мать осенью сорок второго года забрали в трудармию лес валить, а отца, как неблагонадёжный элемент, изъяли из действующей армии и туда же — на трудовой фронт, в шахты Кузбасса. Мать попала на Урал, в Свердловскую область. Её демобилизовали в ноябре сорок шестого года, она с сестрой, моей тётей, ехала домой и каким-то образом оказалась между встречными поездами. То ли её вихрем затянуло под колёса, то ли у неё закружилась голова, и она упала под поезд, — этого тётя не могла сказать. Но отец в то время уже жил с этой своей Марией Ивановной. Когда я ездил по железной дороге — в командировки или на курорт — мне всё хотелось проверить, но так ни разу не удалось оказаться между двумя мчащимися навстречу поездами. Не верю, что поднимается вихрь, способный затянуть человека. Думаю, что мать узнала про Марию Ивановну, и сама кинулась под колёса.   


— Послушай, Фёдорович, у моей школьной подруги точно так погибла старшая сестра. Так что может затянуть — не сомневайся. Не приведи бог оказаться между двумя поездами!
— Не знаю, Зина, не Знаю… В общем, бабушка одна меня подняла: картошку сажала, капусту, помидоры. Где продаст что-нибудь, где милостыню попросит. Да я и сам в семь лет огород полол, копал картошку, побираться ходил. А осенью, после уборки колоски собирал. Помню, однажды меня увидал бригадир. Он верхом, а я один в поле, не спрятаться, не убежать, в руках фуражка с колосками. Увидел, поскакал прямо на меня. Я бросился бежать, да куда там! Догнал и давай меня кнутом хлестать! Я бросил и фуражку, и колоски, прибежал домой весь в крови, бабушка чуть не умерла со страху. Так я к чему это рассказал: всё зависит от человека. Если есть ум и воля, никто тебе в глотку не зальёт. А если ты глуп, распущен, безволен, ни мать, ни отец не помешают тебе водку жрать. Ну ладно, пойду. Склад-то закрыла? А то наступит Сашке кто-нибудь на вымя .


Константин Фёдорович вышел. Молчание прервала Зина:
— Что его выучили, профессию дали — этого он не помнит, а помнит только, что тридцать три года назад бригадир отхлестал его кнутом!
Зина вышла. Лёнька крутил в руках авторучку и наконец сломал её. Зина прошла мимо окна. Лёнька резко повернулся и долго смотрел ей вслед.
— Ладно, Леонид! Поставь этому чёрту три часа, да давай подпишу.
— Какому чёрту? — вздрогнул Лёнька.
— Косте Петухову.
— А.

В семь часов вечера Лукашов очухался и приплёлся в мастерскую. Спускавшееся солнце косо заглядывало в окно моего кабинета.
— Ты что, Сашка?!
— Ох плохо мне, Володя!
— Да ты объясни, что случилось?!
— Пропала жизнь!
— Что, что? Почему пропала?
— Жду, жду… А чего жду? Э-э-эх!
— Ты можешь внятно рассказать, что случилось?
— Сергей ведь домой уехал.
— Какой Сергей?!


— Ну этот… Черноусый — Зинкин сожитель. Я так обрадовался. Надежда появилась. А в субботу она мне сказала, что он уехал на две недели, самое большое, на месяц, а потом вернётся. «Я, — говорит, — буду его ждать» и прогнала меня. Слушай, Володя, он сволочь, этот Сергей. Зачем, зачем она его любит?! — и пьяные слёзы полились по Сашкиным щекам. — Он к ней относится, как к вещи, а для меня она богиня, самое прекрасное, что есть в этом мире!
— Саша, — сказал я, — автобусы уже ушли, пойдём ко мне, вместе переночуем.
— Нет, я к ней пойду. Авось не прогонит.
— А прогонит?
— Под крылечком у неё пересплю, как собака.


Сын родился

На следующий день, выйдя после переклички с Лукашовым из нормировки, я спросил его:
— Ну как? Пустила?
— Пустила. Даже чай с ней пил. Но ночевал в сенях на диване. Эх, Володя, зачем ты эту Клавку взял на склад?
— Даёшь! Ты же сам говорил, что Зина нос от сажи умывать не успевает.
— Во-первых, Клавка дура и лодыриха, ничего она ей не помогает и помогать не будет, во-вторых… Вот приду, бывало, к Зине. Она сидит на своём стуле, пишет отчёт, а я напротив устроюсь. Сижу и смотрю на неё. А про себя думаю: «Любви моей ты боишься зря, не так я страшно люблю. Мне, Зина, довольно видеть тебя, встречать улыбку твою» . Она пишет, пишет, поднимет взгляд, улыбнётся и дальше пишет. А мне так хорошо, будто я не на работе, а на курорте. А однажды… Ты когда-нибудь видел, как женщина замазывает окно замазкой?


— Да как-то… Не помню… Наверное, видел. А что?
— Зина мне говорит: «Унущик, у меня в заборных карточках многих росписей не хватает. Ты ведь знаешь, у нас так водится — схватят запчасть и побегут. Я вслед кричу: «А расписаться?!» — «Некогда, некогда! Потом!» А «потом» так и не наступает. Так ты уж распишись, дружок». А была уже осень, конец сентября, холодно. Я сижу в избушке, перебираю карточки. Где росписи нет, ставлю свою закорючку, а она снаружи оконце замазывает. Оно из двух половинок. Раскатает колбаску, наложит на стык, пальцем примнёт и разглаживает. А пальцы необыкновенные — длинные, гибкие. Сижу, смотрю и будто не по замазке, а по душе моей её пальцы. Такое умиление, такая благодать. А сейчас… Сейчас мне уже не зайти. На моём месте сидит эта квашня Клава Лепёшкина и болтает всякий вздор.
— Ну а Лёнька? Он ведь целый год у неё картотекарем работал. Он тебе не мешал?


— Мешал, конечно. Зинка его, конечно, любит, но… как мать, что ли. Шестнадцать лет разница — это не хухры-мухры! Представляешь, какой бы был скандал! Она поначалу ему душу раскрывала, рассказывала, как на целину приехала, как трактористкой работала, как Кольку полюбила, как потом несчастной стала. И мне пришлось пару раз послушать, хотя я уже это раньше слышал. А знаешь, какая от неё аура исходит! И я вместе с Лёнькой в неё погружался. Потом уборка началась. Зинка дежурила до семи часов, а иногда до восьми или девяти. Лёнька с ней оставался, я приходил. Так сладко беседовали. Бывало она на ток сходит, пирожков нам принесёт — во время уборки там ларёк работал. Лёнька её обожал. А потом это обожание стало из берегов выходить. Зинка заметила, попробовала держать его на дистанции. А мальчишеской дури в Лёньке и сейчас довольно, а тогда и подавно. Она испугалась, а когда почувствовала, что он, как бы тебе сказать… перестаёт себя контролировать, дала ему почувствовать, что будет хорошо, если он поищет другую работу. 
 
— Это как?
— Много способов есть. Он предлагает ей подежурить за неё, а она отвечает, я тебе не доверяю, ты кого попало запускаешь в склад; он отчёт сделал, она говорит: ты всё напутал. Сначала он обижался, а потом понял и ушёл. Хорошо, в бухгалтерию его взяли. Но, учти, эту подноготную я один знаю.
— Не сомневайся, никому не скажу.
— И Лёньке не показывай, что знаешь.

В нормировку я вернулся только в двенадцатом часу. Посмотрел вчерашние наряды: у Вакулы двенадцать рублей! Негодяй — воспользовался тем, что Лукашов был в отключке. И главное, не подкопаешься, все расписались, и Лёнька показал в справочнике, что расценки правильные. Хитрец, ну хитрец! Как же его вывести на чистую воду?! Посмотрим, что тут у него самое подозрительное? Ага! На телятник отковал сто комплектов крючков на калитки. И бригадир подписал. В двенадцать часов мимо мастерской проходит учётчица с телятника, надо подкараулить и выяснить. Я сказал Лёньке, чтобы он поглядывал и предупредил меня, если я не замечу.


Вошёл механик ДСУ Долгов. Вынул из портмоне голубую бумажку:
— Что бы мы без вас делали! Пять коленчатых валов Пухову шлифовать привёз. Оформи, Лёнь, заказ. Вот доверенность.
— Илья Михайлович, мне звонили из бухгалтерии. Приказ — без визы главного бухгалтера от сторонних организаций заказы не принимать.
— Вот те новости! А почему?
— Говорят, что у наших покупателей большие задолженности.
— Но у нас-то нет задолженности.
— Всё равно, без визы главного бухгалтера нельзя.
— Ну и дураки у вас в бухгалтерии сидят! Владимир Александрович, сам посуди: вы же с нас накладных берёте двести процентов! И отбрыкиваетесь от таких доходов! Ладно, поеду в контору — бензин-то не мой, а государственный!


 Прошло не так много времени, и в нормировку вошёл удручённый Илья Михайлович, следом ввалился разъярённый Пухов:
— В щём дело?! Лёнька! Никогда такого не было. Пощему не принимаешь заказ?
— Разрешение нужно от главного бухгалтера. Илья Михайлович, вы были в конторе, что сказали?
— Главный сказал, что мы должны.
— А мне щего делать? У меня работы нет!
— Погоди, возмущаться, Алексей Данилович, — сказал я, — сейчас всё уладим.
Я позвонил главному бухгалтеру, верней, главной бухгалтерше:
— Лилия Ивановна, что вы там придумали с какими-то визами?
— Вы имеете в виду ДСУ? У них перед нашим хозяйством задолженности на две тысячи рублей, заплатят — можете принимать от них заказы.
— Я другого мнения. Наше дело работать, ваше дело, взыскивать задолженность. У меня шлифовщик сидит без работы! Он не виноват, что вы плохо работаете. 
— Мы работаем как надо. Я отвечаю за финансы, и во всём, что их касается, вы должны выполнять мои распоряжения!


— А я отвечаю за то, чтобы мои рабочие работали, и они будут работать, несмотря на ваши распоряжения.
— Только попробуйте!
— И вы только попробуйте не оплатить моему шлифовщику работу! — сказал я и бросил трубку. — Иди, Алексей Данилович, работай! Лёнька, оформляй заказ!
— Собащьи дущи! — сказал Пухов. — Знащимость свою хотят показать!
Он вышел, топоча кирзовыми сапогами — приземистый, неуклюжий, широколицый, широкобровый — ни дать, ни взять — современный Собакевич. Лёнька оформил заказ: Алексей Данилович получит тринадцать рублей, наше ОПХ почти сорок.
— Илья Михайлович, вы там нажмите на свою бухгалтерию, чтобы они с нами рассчитались.
— Обязательно.
— Володя, Володя! — крикнул Лёнька. — Алла Сергеевна идёт.


Я выскочил из веранды и пошёл навстечу учётчице с фермы:
— Алла Сергеевна, у вас телячьи клетки запираются?
— Конечно запираются, а как иначе?
— А чем запираются?
— Как чем? Запорами.
— Заводскими?
— Конечно. Они в комплекте идут с оборудованием.
— А дверные крючки вам не привозили?
— Да зачем они? А почему вы спрашиваете?
— Да так.


Я вернулся в нормировку и с остервенением вычеркнул крючки в наряде Лихаченко, прорвав авторучкой дыру.
После обеда я сел на наш Т-40 и поехал на телятник. Бригадир Свекольников был удивлён:
— Владимир Александрович! Что это вы к нам?
— Я хочу посмотреть на клетки, в которых содержатся ваши телята.
— Смотрите. Вот они. А в чём дело?
— Григорий Максимович, а где же дверные крючки, которые вам отковал Лихаченко?
Глаза Свекольникова испугано забегали:
— Как где… Это… У меня на складе.
— Покажите.
— Так это… — он начал шарить по карманам. — Ключ потерял!
— Ну полно, Григорий Максимович! Не стыдно вам?
— Владимир Александрович, ну стоит ли из-за каких-то крючков…
— Стоит, Григорий Максимович. Согласитесь, что вы сегодня украли у государства шесть рублей. И признайтесь, что не в первый раз.


— Что за пустяки… Право… Ну грех попутал. Дочка поступила в институт. Умница, красавица. «Папка, — говорит, — у меня обуви на зиму нет. Как в институте в пимах? Мне стыдно!» А Вовка, в смысле Вакула, через жену достал хорошие сапоги, модные, югославские. Ну я в благодарность… Того… Приписал маленько. Уж не говорите директору. Я знаю, он мне ничего не сделает — куда он без меня! Но орать будет, оскорблять, может даже премии по итогам года лишит.
— Эх, Григорий Максимович, Григорий Максимович… Что же вы за сапоги… Неужели у вас шести рублей не нашлось?!
— Не скажешь директору?
— Не скажу… Но только на этот раз.
Я вернулся в мастерскую и разъярённым львом ворвался в кузницу:
— Слушай, приятель!
— Тамбовский волк тебе приятель! — перебил Вакула.


— Ты за себя не боишься, так испугайся за жену! Не поленюсь, съезжу в Райпо, расскажу, как ты с ней дефицитом торгуешь с наценкой.
— Ей ничего не будет! Они там все такие. Да и везде люди одинаковые. Ко мне и начальники приходят: «Вовка, достань дублёнку, достань сапоги». Я и Майеру доставал, и Антонине… Давай тебе достану что-нибудь.
— Не все такие… Лукашов не такой, я не такой.
— Ты не такой, а Лукашов такой же…
— Врёшь, настолько-то я в людях разбираюсь: брешешь, как пёс!
Вошёл Лукашов:
— Что шумите?
— Он сказал, что доставал тебе через жену дефицитные вещи.

— Не слушай его, Леонтьич! Он дурак, шуток не понимает!
— За такие шутки в следующий раз получишь по морде! — сказал Сашка.
— Ой-ё-ёй! Испугал! Сам морду береги!
Разгорячённые вышли мы из угарной кузницы на свежий воздух. Навстречу ехал Лёнька на своём трёхколёсном транспорте.
— Лёнь, что случилось?
— Володя, с почты звонили! Тебе телеграмма! Поздравляю, у тебя сын родился.

Опасный договор

Наступил сентябрь. Началась уборка. Центральный ток работал круглосуточно в три смены. Днём над ним поднимались тучи жёлто-серой пыли, поднятые подъезжавшими грузовиками; по ночам стояло зарево: подъезды, склады, площадки ярко освещались прожекторами — с полей шло зерно. Его надо было очистить, отсортировать, а это непросто, потому что «Целинное» было, как говорили местные, не абы каким, а семеноводческим хозяйством, и каждый сорт обрабатывался и хранился отдельно.

В институте предмет «Семеноводство» преподавал нам старичок — грузный, «весь седой, как лунь», со слуховым аппаратом в ушах, с трудом передвигавшийся на негнущихся ногах, положивший жизнь на создание, как он говорил, лучшей в мире системы семеноводства. Когда он читал нам с кафедры лекции, я видел перед собой счастливого человека, не даром прожившего жизнь. И вот я сам работаю в созданной им системе: наше ОПХ производит семена высших репродукций, чтобы хозяйства в обслуживаемой нами зоне сеяли не чем придётся, а сортовыми семенами высоких репродукций.

Всем рабочим мастерской не было нужды работать в несколько смен, но я с Лукашовым оставался до девяти часов вечера, а с нами дежурили сварщик и токарь. Зина сидела на складе до семи, а после семи в экстренных случаях за ней заезжали домой. Александр Леонтьевич ожил — Сергей со своей бригадой ещё не вернулся, и он втайне надеялся, что не вернётся никогда. Под любым предлогом Сашка отправлялся на склад и сидел там, пожирая Зину глазами.
Антонина Ефимовна выздоровела и вышла на работу. Лёнька вернулся в бухгалтерию.
Я был в Городе три дня. Своего малыша мы с женой назвали Мишей. Первые впечатления были сильными и яркими. Потом эмоции стёрлись, ушли куда-то, вытесненные ежедневной суетой.


— Владимир Александрович, — виновато улыбаясь сказал мне сразу после возвращения Саблин, — с отоплением ведь надо решать. Время-то бежит, а дело стоит.
— Юрий Михайлович! Меня это тоже мучит. Лукашов мне советует Андрея Сергеевича Емельянова. Говорит, лучшего сварщика не найти. Как это сделать?
— Как с ним договориться?
— Леонтьич говорит, что он мужик непростой, высоко себя ценит. А у директора своя простота. Он, как говорил гоголевский персонаж Поприщин, всегда некстати законопослушен. Могут возникнуть проблемы с оплатой.
— Я постараюсь с ним встретиться — с Емельяновым.


И вот прошло десять дней, а Саблин всё старается: то забыл, то два комбайна встали, то с ремонтного завода привезли двигатель на ветровский К-700, и мы его целый день принимали и проверяли.
Но за дело взялся Константин Фёдорович Майер:
— Так Андрюха у моих соседей отопление варит. Сегодня же поговорю с ним.
А на другой день сказал мне:
— Видел Емельянова. Сегодня приедет посмотрит.
И вот после работы мы сидели с Майером и Лукашовым в нормировке и ждали из Райцентра незнакомого мне выдающегося сварщика Андрея Сергеевича Емельянова.
— Зачем мы только взяли эту Лепёшкину?! — возмущался Сашка. — Зина как до неё по десять часов работала, так и с ней те же десять.


Заверещала рация и спросила голосом главного диспетчера Александра Савельевича:
— Мастерская! У вас склад открыт?
— Открыт, открыт! — поспешно ответил Лукашов.
— Сейчас со второй бригады приедут за выгрузным шнеком.
— Пусть приезжают, — ответил Сашка и вылетел из нормировки.
— Обрадовался, что повод нашёлся убраться к своей ненаглядной! — ехидно усмехнулся Майер.
— Какие новости с фронтов битвы за урожай? — поспешно сказал я, желая переменить тему разговора и досадуя на Константина Фёдоровича за двусмысленность его реплики, касающейся Зины.
— Рожь даёт по двадцать восемь центнеров. Директор доволен. Да! Ты, наверное, ещё не знаешь! Директор поставил на ветровский трактор Кольку Ковылина!


Я не нашёлся, как отнестись к этой новости и только пожал плечами.
— Ну что за …?! — возмущался Константин Фёдорович Майер. — Всё же К-700, а не Т-40! Мало ему Отца! Кого попало ставит!
— Разве Николай «кто попало»? Я считал его опытным трактористом.
— Со слов Зинки считаешь? Опытный-то он опытный, но иногда такое отчебучит!
— Становится негодным к употреблению?

— Вот именно! В прошлом году они с болваном Чернушкиным пахали пары за Райцентром. Перед обедом приехал их бригадир Моисеенко. Видит, посреди поля стоят два трактора Т-4 с плугами, и никого нет. Что за чёрт?! Трактористы потерялись! Сначала не придал значения. Приехал после обеда — нет их! Забеспокоился: «Пьют, сволочи!» И вечером трактора стоят, как стояли. «Ну, — думает, — задам я им!» Прямо с поля отправился домой к Чернушкину, спрашивает его жену: «Где Витька?» — «Не знаю, на работе, наверное». — «Нет его на работе». Поехал к Кольке — дом заперт на замок. Толкнулся к Зинке: подумал, может у неё. А она: «На хрен он мне сдался!» Утром сама Чернушкина прибежала: «Нет моего хозяина! Никогда такого не было: как бы ни был пьян, а домой приползал!» Бригадир к директору: «Беда! Два тракториста пропали!» Позвонили в милицию. Там ответили: «Не паникуйте! Найдутся!» День прошёл, нет ребят! Чернушкина рыдает, дети плачут: «Убили папку!» Директор звонит в райком, оттуда мильтонам разгон дали, и те начали искать. Результатов нет, никто их не видел, как Ефимовна говорит, «будто мга их съела». Третий день прошёл. На четвёртый сами явились. Встретили их радостно, с матюгами: «Где вы были, сволочи?!» Оказалось, утром они получили аванс, часа два попахали, а пары были рядом с аэродромом. Прилетел рейсовый самолёт — в прошлом году трасса ещё не была открыта, автобусы не ходили, а из Города в Райцентр и обратно летали самолёты: кукурузник и ИЛ-14. Чернушкин заглушил трактор и подходит к Ковылину: «Колька, полетели в Город! Страсть как пива хочется!» И полетели, придурки! Пили пиво, пока аванс не кончился!


— Слышал я эту историю. Мне Золотов рассказал. Чернушкин ведь наши ворота протаранил. Я его чуть не прибил.
— Андрей Сергеевич подъехал! — рявкнул Майер, и мы бросились навстречу долгожданному мастеру.
Против окна нормировки стоял светло-коричневый «запорожец», прозванный в народе «ушастым». Из-за руля бодро выскочил невысокий сухонький мужичок лет сорока пяти, одетый в чёрно-полосатую рубашку и серые брюки. Причёска Емельянова сильно напоминала причёску Емельяна Ивановича Пугачёва, только была погуще. Движения его были стремительны и резки.


— Здравствуйте! — сказал он, пожимая мне руку, — Ну, показывайте, что делать.
Мы пошли в новую мастерскую и как экскурсоводы повели его по цехам.
— Где ввод, — спросил он.
Мы показали.
— Понятно! Какая труба?
— Тридцать два и семьдесят шесть на регистры.
— Понятно. Материал в наличие?
— В общем есть, но что-то придётся довезти.
— Это плохо. Времени у меня нет, работать смогу только в нерабочее время.
— Андрей Сергеевич, а сколько это будет стоить? — спросил я.
— Так-так-так… Шестьсот рублей.
— За какой срок сделаете?
— За месяц. Если буду в ударе, за три недели.
— Помощник нужен?
— Помощник мой. Есть у меня паренёк… В общем, это мои проблемы.


Я вздохнул.
— Много запрашиваю? Но на меньшее я не согласен. За месяц я эти деньги на квартирах заработаю.
— Я не по этому поводу вздыхаю. Не всё от меня зависит…
— Понял вас. О вашем директоре наслышан. Поэтому мне нужны гарантии.
— Какие же гарантии я могу дать?
— Чтоб не получилось так, что он согласится на мои условия, а потом скажет, что шестьсот рублей в месяц — слишком жирно.
— Андрей Сергеевич, я вам ничего обещать не могу. Надо что-то придумать. Вы где живёте?
— Вот он знает, — кивнул Емельянов на Константина Фёдоровича. — А днём в Райкомхозе меня найдёте.
— Что-нибудь придумаем и вам сообщим, — сказал я.
— Думайте быстрее. Мне без вас есть чем заняться.


Андрей Сергеевич сел за руль, «запорожец» затарахтел, выпустил дымовую очередь и, развернувшись, умчался прочь на запад, куда в пыльные облака осторожно спускалось красное солнце.
На следующий день я спросил Лукашова:
— Помнишь, ты намекал мне, что по закону не получится, надо что-то придумать. Ты что имел ввиду?
— Он сколько запросил?
— Шестьсот рублей.
— Директор такой наряд не пропустит.
— Я это знаю. А Емельянов на меньшее категорически не согласен.
— Я предлагаю так. Допустим, директор подпишет наряд на триста рублей. А мы каждому нашему рабочему припишем по десять. У нас сдельщиков пятнадцать человек, да мы, инженеры, рублей по двадцать скинемся. Вот и наберём шестьсот рублей.
— А согласятся инженеры?
— Я дам, ты дашь, Саблин тоже даст, за Майера не ручаюсь. А мы в октябре-ноябре свои двадцать вернём тем же путём.


— В твоём плане одно плохо: слишком много людей будут вовлечены. Кто-то проболтается. Лихаченко точно об этом не должен знать.
— А как ты скроешь, обязательно узнает, так лучше пусть заплатит.
— Не согласен, к чёрту его!
— Ну как знаешь.
Я пошёл к Удалову и рассказал о своём разговоре с Емельяновым.
— Меньше, чем за шестьсот рублей он не соглашается.
— Иди к мастеру ЖКО , у неё есть расценки на монтаж отопительных систем, она обсчитает тебе работу, заплатим строго по расценкам. Ты меня понял?
— Понял, — сказал я.
— Вижу, что не понял. Заруби у себя на носу: договоры в ОПХ заключаю только я, и никто больше. Всё, что касается денег, тебя не касается. Предупреждаю: никакой самодеятельности не потерплю! Нарушишь — буду карать.


Я вернулся в мастерскую, сделал чертёж системы отопления, и отнёс мастеру ЖКО Тане Медниковой — высокой красивой брюнетке. На следующий день она пришла сама, всё посмотрела, записала и, как мы и предполагали, выдала нам результат: триста двадцать рублей, и я запустил план Лукашова.
Я не мешкая поехал в Райкомхоз, разыскал Емельянова и сообщил ему, что шестьсот рублей мы ему гарантированно заплатим.
— Сегодня после работы и начну, — ответил он.


Андрей Сергеевич приступает к работе

Антонина Ефимовна центр притяжения женщин мастерской. Утром с её приходом в нормировке собираются инструментадьщица Регина Кондратьевна, техничка Раиса Тихоновна, аккумуляторщица Надежда Сергеевна. Я забежал подписать вчерашние наряды. Что-то рассказывавшая Регина Кондратьевна тут же замолчала и вышла. Неприятно конечно, её ненависть ко мне стала константой. Оставшиеся не стесняются меня и продолжают беседовать — я для них уже свой, скрывать от меня нечего. Впрочем, я не слушаю. Слова скользят, не задевая сознания, как шарики сыплется рассказ Раисы Владимировны:

— Он мне говорит: «Здравствуй, Рая!» — «Здравствуй, Валерьян Анисимович! Как здоровье?» — «Плоховато, ноги не ходят». А я говорю: «Жалко, что они у тебя вовсе не отсохли! Помнишь, как ты над нами в колхозе лютовал?! Вот бог тебя и наказал!» А он: «Время было такое. По-другому было нельзя. Одной разрешишь стакан молока взять, другая ведро утащит. Сегодня позволишь колосков в фуражку набрать, так завтра снопами попрут! Думаешь, мне не жалко вас было?!» — «Нет, не нас ты жалел, Валерьян Анисимович, себя! За место своё держался, чтобы на фронт не взяли!»
Вошёл Золотов:
— Надька! Ты аккумулятор на погрузчик зарядила?
— А тебе что?!
— Даёшь дрозда! Надо же пускать погрузчик. Майер меня послал проводку проверить, а у тебя аккумулятор не готов! Сидишь тут, брешешь!
— Иди на…! Если я буду рядом сидеть, он быстрей зарядится?!

Надежда Сергеевна широколицая, ширококостная, плотная, мощная. С кем бы сравнить? — Пожалуй с небольшой медведицей. И рука у неё тяжёлая. Я слышал, что не один мужик познакомился с её кулаком: «Она и меня однажды приложила, смеясь, рассказывал мне Золотов, — метров на десять улетел, хотя мужик я вроде не хилый, но, сам понимаешь, отвечать бабе нельзя».
— Пойдём проверим! Может зарядился.
— Чего проверять?! Я тебе русским языком говорю: не зарядился! — ответила Надежда Сергеевна, но всё же вышла с Иваном Егоровичем. 


Вслед за ними ушла и техничка.
— Регинка нехорошо себя ведёт, — сказала Антонина Ефимовна, когда мы остались вдвоём, — но вы её тоже поймите: она сильно на вас обижена.
— Не пойму, чем я её так обидел?
— Сегодня, перед тем, как вы вошли, рассказывала, что вчера ходила на склад. «Сидят, — говорит, — Зинка с Клавкой, свёрла мои считают и сортируют. Зинка будто не видит меня и говорит: «Ни одно сверло по диаметру не разложено». — «Всё во мне перевернулось, и я ответила: «Ты бы лучше свои подшипники и сальники по номерам разложила! Окрутила заведующего и рада, что он под твою дудку пляшет!» Вы, Владимир Александрович, может даже слышали перед тем, как войти.
— Не слышал, я под дверями не стою и не слушаю. Нет такой привычки.
— Вы бы и Зинку не слушали. Это очень нехорошая женщина. Мы её давно знаем. Она даже анонимки на Эдгардыча и Регинку писала. Сын её писал. Под её диктовку, конечно.
— Тому есть свидетели?


— Я сама эти письма видела. Моим глазам свидетели не нужны. Я ходила в школу!  Не я одна. Ещё Регина Кондратьевна была и наш бухгалтер Мария Александровна. Учительница Серёжки Ковылина дала нам его тетради, и мы сличили его почерк с тем, что в анонимке. Это его почерк. Зинка ему диктовала. Или сама написала, а он переписал.
— Ну уж, нашлись специалисты-графологи! Делать вам нечего!
— Владимир Александрович, вы не правы…
— Антонина Ефимовна, давайте прекратим этот неприятный разговор и больше не будем к нему возвращаться.


Похоже, Антонина Ефимовна опять на меня обиделась.
Вечером приехал на своём «ушастом» Андрей Сергеевич с помощником — молоденьким парнишкой Васей, и приступил к работе. Если всё пойдёт, как он обещал, ремонтировать трактора и комбайны будем в новой мастерской и в тепле.
Настроение резко улучшилось, пошёл посмотреть, как дела у Августа Яновича. После обеда я увёз на ток заряженный аккумулятор, Золотов проверил проводку, что-то пришлось исправлять, Иван Егорович возился часа два, но разобрался, и «тёщины руки» заработали: жадно загребают зерно на транспортёр, и летит оно в кузова автомобилей — любо дорого смотреть.
— Как настроение, Август Янович?
— Отлично! Большое дело сделал! Есть порох в пороховницах!
— Теперь домой к телевизору?


— Зачем?! Я отремонтировал погрузчик и отдам в чужие руки?! Нет уж, сам на нём отработаю сезон! Вечером расслаблюсь, налью себе стакан по рубчик. Заслужил! А потом — ни капли до конца уборки. Не хочешь горячих пирожков? Только что из столовой привезли. Пойду, куплю парочку.
— Только т;ковским продают?
— Зачем? Всем, кто работает.
— Молодцы у вас столовские!
— У кого это — у вас? У меня что ли? А у тебя?
— Согласен, теперь и у меня.
— Ну пойдём вместе — они с машины торгуют у весовой.


Я купил десять пирожков. Они действительно были ещё горячими, и запах был самый аппетитный. Конечно же я зашёл в Зинину избушку, где, как я и ожидал, совершенно случайно оказался Лукашов.
— Налетайте, друзья! Горячие ещё! С мясом. А Клавка ушла? Я и на неё купил.
— Она после обеда и не приходила. Из садика за ней прибежали, Илюшка заболел. По секрету вам скажу, начальнищки, она уже раздумала со мной работать: говорит, что тяжело. А вчера Регинка увидела, как мы с ней инструмент сортируем, разоралась: как меня только не обзывала! И проститутка я, и вас всех развратила: всем вам даю, чтоб вы под мою дудку прыгали. Клава за меня вступилась, ей тоже досталось. Откуда столько злобы в человеке!


— Не обращай внимания, Зинуля! — сказал Лукашов.
— А зачем мне это нужно?! Я на работе, её не трогаю! Чего она вражду-то сеет? На хрена мне это надо — оскорбления её слушать! Ну правда, начальнищки! У нас в мастерской всё зло от неё! Частную лавочку из инструменталки сделала. Везде у неё блат: бригадиры ей первой сено привозят. Зерно и здесь получает, и из Алабуги через Эдгардыча. В магазине привозка — ей первой сообщают. Как она такую власть взяла?! Ты не видел, Володя, как у неё двор вымощен? Откуда эта плитка? Не задумывался? — С сенажных башен! Не мне, не Белову, а ей привезли! Вы, может, думаете, что ничего страшного, а я её за это ненавижу.
— Ну а вы что предлагаете, Зинаида Алексеевна?
— Да ничего я не предлагаю… Не нужна она здесь. Вообще инструменталка не нужна!


— Зин, я не согласен, — сказал Лукашов, — всё же она много делает: инструмент — это само собой, а ещё ведёт учёт спецодежды: принимает, выдаёт, следит кому положено, кому не положено; верхонки шьёт, капоты, палатки, сидения — это немало. В других совхозах покупают, а у нас она делает — это экономия, что ни говори.
— Клавку посади вместо неё, то же самое будет делать.
— А я так скажу: не я её сюда ставил, не мне её убирать. Пусть работает, — сказал я.
— Да мне что! Пусть работает. А ты, Леонтьич, шёл бы на последний автобус, а то опять ко мне ночевать припрёшься. Будут мне глаза колоть.
— Да ладно, Зин, ладно. Пойду. Что уж ты так расстроилась…
— Да и ты, Зина, иди, — сказал я, — уже восьмой час.
— А ты?


— Пойду, посмотрю, как у Емельянова дела. За ним надо мастерскую закрыть, а вечером на дом схожу. Никак не доберусь. Говорят, сегодня побелили. Надо посмотреть.
Мы вышли. Зина поставила дверную накладку и навесила замок. Садилось огромное красное солнце. С другого конца тёмно-синего неба, словно молодой задорный бычок, вдогонку за ним пустился месяц с тонкими рожками; «ших-шах, ших-шах», — шумели на току механизмы; ладным хором гудели двигатели и электромоторы.
— Ну как, Андрей Сергеевич? — спросил я, входя в монтажный цех новой мастерской.
— Регистры варю.
— Я вам пирожков принёс — с мясом. Правда уже остыли немного.
— Я во время работы не ем. Васька, хочешь пирожков? Возьми, поешь.
— У меня руки грязные, — ответил его помощник.
— Так вот же бачок с водой, помой, — сказал я.


Вася вымыл руки и взял кулёк с тремя оставшимися пирожками.
Емельянов резал автогеном трубы. Я сел рядом с ним на корточки.
— Я смотрю «запорожец»-то у вас старый?
— Да лет десять подо мной бегает.
— Когда вы сказали, что приедете, мне подумалось, что на «жигулях» или даже на «Волге».
— На фиг они нужны! По мне, лучше «запорожца» нет машины. Это, естественно, если руки приложить. У нас климат непредсказуемый: выедешь — солнце печёт, ни облачка, а через час лужи, грязь. «Волги» и «жигули» посреди дороги стоят, ждут кто бы дёрнул, а я мимо них внатяг на второй скорости без проблем. У него двигатель сзади, сцепление отличное.
— А зимой?


— Смотри за печкой и зимой проблем не будет. Я свой на несколько рядов перебрал. У кого хочешь спроси где бы «запорожец» отремонтировать, и всякий тебя ко мне пошлёт. У меня пустого времени не бывает: отопление, гаражи варю, машины ремонтирую, — все дни на месяц вперёд расписаны. Хотя я вас понял, думаете: «Работает много, за работу берёт не хило, а ездит на «запорожце». Верно?
— Если честно, проскакивала такая мысля.
— У меня дочь психически больная, лечить надо, её лекарства сильно дорогие — не аспирин, деньги нужны! Жена не работает из-за неё. Как быть? Надо зарабатывать. Я ведь не такой жадный, как кажусь. Смотрю, кто передо мной. С вашего ОПХ сдеру по полной программе, а ветераны или инвалиды на «запорожцах» приезжают — ни в жисть ни копейки! Кстати, ты как с директором?
— Не очень. Даже уволиться хотел, заявление писал.
— Назад взял?
— Наоборот, он дал задний ход. Я ему отпор дал. Он меня матом, и я его матом.
— Ну правильно, надо давать отпор. Он ведь, Павел Андреевич, родственник мне. Его дед и моя бабка — брат с сестрой. Мы, выходит, троюродные. Но я его не люблю.
— Почему?


— Ренегат он. Братья его — нормальные ребята. А он — новый барин. Работяг не уважает. Представляешь, что говорит: «быдло, правильно вас секли». А ведь происхождения самого крестьянского. Дед-то его в Райцентре — под камнем лежит! Принеси-ка ещё трубу, пока Васька ест. На семьдесят шесть.
Я принёс:
— Как под камнем?
— Ты был в Райцентре? В сквере, недалеко от Дома культуры, памятник стоит. А на нём надпись: «Здесь, в июне 1919 года колчаковскими карателями зверски убиты: …» И фамилия его деда значится. В наших местах ведь действовала Западно-Сибирская Крестьянская Красная Армия — ЗСККА. Командовал ею Ефим Мефодьевич Мамонтов. Славная история. Мы её забывать стали. А это нехорошо, аукнется нам. В девятнадцатом году с Алтая пришёл в наш уезд колчаковский атаман Бессмертный. На окраине Райцентра был большой бой. Семьдесят пять человек наших погибло, я имею ввиду, красных партизан. Белые одолели, ворвались. Кто-то донёс, указал на коммунистов. Похватали. Избили до полусмерти, столкнули в яму и закопали ещё живых. Среди них и Пашкиного деда. Не знаю, ходит он к памятнику, чи нет. Я-то каждый год хожу шестого июня. Его ни разу не видел. А ведь член бюро райкома! Как же не ренегат! Ты отойди, я сейчас сваркой начну работать, нахватаешься зайчиков. 


— Да я, пожалуй, пойду. Вы ещё будете работать?
— Половина девятого. Часа на полтора останусь ещё.
— Я вам оставлю ключи, закроете мастерскую, а ключи за углом под кирпич положите.
— Хорошо, сделаем. Можете спать спокойно, ничего не возьмём.


В омут

Придя в общежитие, я поужинал чем бог послал и отправился на берег лимана посмотреть, как отделывают мою будущую квартиру. После памятного ныряния в водоём несчастного К-700 с номером тридцать-четырнадцать, это был всего лишь мой второй визит.
Стояла ранняя сентябрьская ночь, один месяц висел в чёрном небе, другой плескался в лимане, а третий отражался в тёмном окне моей квартиры. Я вошёл через калитку во двор и вздрогнул от неожиданности. Со ступенек высокого крыльца кто-то поднялся мне навстречу.
— Кто здесь? — спросил я.
— Володя, это я.
— Зина?! Зинаида Алексеевна?
— Я вот подумала… Пойти что ли погулять. Походила, походила перед домом… Дай, думаю, пойду посмотрю, как специалисты живут… Ну в общем…
— В общем, и я пришёл посмотреть, как я живу, вернее, буду жить. Пойдём вместе посмотрим. 


Я отпер входную дверь недавно выданными мне ключами, нашарил выключатель и включил свет. Веранда была просторная, оклеенная бледно-голубыми обоями с рассыпанными по фону синими васильками. Прошли на кухню, потом в зал. Стены уже были побелены. В углу стояла дощатая скамья, на которой, видимо, отдыхали работавшие.
— Покрасят пол и можно въезжать, — сказал я.
Зина села на скамью, бессильно откинувшись на спинку.
— Что с тобой, Зина? — сказал я. — Устала?
— Володя… Мне что-то сильно нехорошо…
— А что, Зина?
— Да…
— Ты плачешь? Зина, милая, я даже не думал, что ты это умеешь. Ты всегда была такая сильная, весёлая...


— Это внешне, напоказ… А… Мне скоро сорок, а счастья всё нет… И, наверное, уже не будет. Скоро во мне кончится женщина, и я буду другой… Совсем-совсем другой! Володя… Мне страшно…
— Зина, милая. Как же так? Ты в совхозе самая красивая…Тебя все любят, я не знаю человека, который бы не любовался тобой…
— А кто меня любит?! Сашка Лукашов? Всё спрашивает: «Зина! Что мне для тебя сделать?! Я жизнь за тебя отдам!» А сам вялый, как трёхдневный пучок укропа. Скажешь ему: «Отвали!» — отвалит, будет ходить, вздыхать издалека, мучиться, напиваться с горя. Положишь его пьяного в коробку с ветошью, он и воспрянет, обрадуется, что пожалела его. Ну что за мужик?! Как на него положиться, чувствовать себя за ним как за каменной стеной?! Или, прости господи, Лёнька?! Он хороший, но… Я ведь почти на семнадцать лет старше! Какой будет скандал! Какой позор! До конца дней не отмоешься! Он ведь, Леонид, дурак дураком. Просто так не отвяжется, потребует жениться — будет чувствовать себя героем, скажет, что ответственен передо мной, что честь ему велит взять меня в жёны. Он книжный мальчик, начитался всякой, прости господи, …, а жизни не знает. Пройдёт года три, а тем более десять. Мне будет под пятьдесят, ему чуть больше тридцати… Такое запоёт: «Совратила ты меня, старуха!» Нет-нет! Боже упаси! Ой, Володя, не знаю, что сегодня со мной творится, я ведь не должна была говорить тебе про Лёньку-то.


— Зина. Во-первых, для меня это не новость. А во-вторых, я умею держать язык за зубами.
— Володя, пожалуйста, не говори никому. Сашка тебе что ли разболтал?
— Нет, не важно кто, но он не первый. Да ведь, кто ж не заметит, как он на тебя смотрит, просто дар речи теряет.
— Ну а кто ещё меня любит? Горец Сергей? «Еслы я узнаю, что ты мэнэ ызмэныла, я тэбэ зарэжу!» И зарежет ведь, проклятый, я его уже боюсь.
— Зина, а как же они к тебе…


— Как ко мне попали? Долгая история. После того бурана Колька показался мне героем. А может он им на самом деле был. Всюду первенствовал. Если пахал, то больше всех, хлеб молотил — опять первый. Школьный двор у нас был. Огромный: футбольное поле, волейбольная площадка. Придём с девчатами смотреть, как ребята в волейбол играют. И все на Кольку засматриваются: высокий, волосы волнистые светло-русые. Только не знали девчата, что мы с ним давно встречаемся. И однажды, в мае было дело, всё цвело, подходит он к нам и говорит: «Ты, Зина, самая красивая девушка на всём белом свете, я тоже парень хоть куда, выходи за меня замуж!» А я отвечаю: «Давно от тебя этого ждала! Я согласна!» И заодно в отсевную  свадьбу сыграли. Первые пять лет мы жили счастливо. Вокруг совхоза — это ведь были сплошные цветущие луга. И летом мы с ним вдвоём туда уходили. Жарко, всё цветёт, благоухает, травы волнами ходят. И мы будто в океане, совсем одни. Расстелем покрывало и блаженствуем. Цветы мне охапками нарывал. Назад идём — я вся в цветах. Красивые были цветы. И все мне завидовали: какая счастливая! А родился Сашка, и всё полетело к чёрту. Не знаю, отчего он сбрендил, кто ему что в уши напел.  Потом Ваську родила. Думала, вторым-то сыном привяжу его к себе. А он пуще прежнего меня возненавидел: «Не мои дети — и всё тут». Невмоготу мне стало. Каждый день скандалы. «Сука», — ещё самое безобидное слово, что я от него слышала. Бить пробовал… Но я его отучила при первой же попытке. Утюгом в него запустила. Чуть не убила. Наконец не выдержала и сказала: «Убирайся-ка подобру-поздорову!» А он ни в какую! «Нет, — говорит, — ты от меня так просто не отделаешься! Я тебя буду гнобить до последних твоих дней, пока не сдохнешь!» — «Уж это ты обрыбишься», —  говорю. А тут ребята эти приехали с Кавказа. Пришли однажды на склад за чем-то: «Нэ знаэте, кто можэт на квартыра пустыт?» Не знаю, какой чёрт меня дёрнул, говорю: «Ко мне приходите. Я с мужем разошлась, а он всё приходит и приходит, никак не могу от него отвязаться». Они пришли, я Колькины вещи выставила, и он пришёл с работы. А Сергей — бригадир их — навстречу ему: «Ты зачэм к жэншинэ прыстаёшь? Он тэбэ сказал, чтоб уходыл? Так ыды, пока тэбэ голову нэ оторвалы!» Оказался Колька молодец против овец, а против молодца… Легко уступил — ушёл к матери. А у нас с Сергеем пошло-поехало. Вот и приехала, докатилась сама не знаю куда. Ну ладно, что это я? Прости, Володя. Зачем я тебе это всё рассказала?! Прости, прости, пойду я.


Она встала и пошла к двери. Я позвал:
— Зина.
Она резко обернулась и во взгляде её был такой мучительный вопрос, такое ожидание.
— Что, Володя?
— Зина… можно я тебя… поцелую?
Я шагнул к ней. Какие глубокие синие глаза! Мягкие локоны заскользили по щекам:
— Зина, Зина… Милая Зиночка…


Обеими руками обхватил я её тугую золотую причёску и прижался губами к её губам. И что-то необыкновенное, сказочное нахлынула на меня, и понесло в незнакомый мне мир небывалого блаженства.
Когда я очнулся в нашем грешном мире, она лежала на скамье. Причёска её сбилась, губы были полуоткрыты, а в обращённом на меня взгляде было столько любви, что у меня мелькнула мысль, что ради этого взгляда стоило родиться и дожидаться его двадцать три года.
— Боже мой! Как хорошо! — сказала она, тяжело дыша. — Володя, а тебе хорошо?
— Мне никогда не было так хорошо, как сейчас.
— Даже с твоей молодой женой?
— Даже с ней.
— Значит я ещё женщина? Значит способна…
— Ты лучшая женщина на свете.
— Как хорошо…
— Ты плачешь?
— Это от счастья. Я тебе правда нравлюсь?
— Ты самая-самая красивая.
— А когда я тебе понравилась?


— Сразу. Помнишь, в первое утро нормировка была залита солнцем. И зашла ты, будто сгустился солнечный свет и стал тобой. С этого мига ты для меня навсегда связана с Солнцем. Ты солнечная женщина. 
— А ты человек дождя. Я тебя полюбила в дождь. Помнишь, когда ты попал под ливень?
— Но прежде ты меня поцеловала.
— Ты меня тогда спас. Директор загрыз бы меня за эти проклятые камеры!
— Завтра куплю Лизичатам по мороженному, за то, что украли их у тебя.
— Давай завтра опять сюда придём.
— Зиночка, завтра не получится, здесь будут красить пол.
— Завтра воскресенье, стройка не работает.
— С этой уборкой совсем забыл. Давай придём. Как сейчас, когда совсем стемнеет.
— Володя, милый… Мы ведь забыли выключить свет.
— Зина, родная моя... Кто же в такое время шляется вокруг лимана? Не бойся.
— Я не боюсь… Я… Ты умеешь слышать между слов?
— Умею. Я тоже счастлив.

— Давай сейчас выключим свет.
— Давай.
— Ты не пожалеешь о сегодняшней ночи?
— Нет, конечно.
— Ведь жизнь, это то, что есть сейчас. Правда?
— Правда.
— Иди ко мне. Подожди, я распущу волосы. Ведь так будет лучше?
— Я люблю твою причёску. Я всю тебя люблю.


— Я всё равно её сниму, вон ты как меня растрепал, — и она счастливо засмеялась. — Володя, я одного боюсь.
— Чего?
— Ты меня не знаешь. Я очень нехорошая женщина. Я всем приношу только несчастья: Кольке, Сашке Лукашову, Лёньке. Я ещё никого не сделала счастливым. Не боишься?
— Не боюсь. Ты мне уже подарила счастье. И Лёньке… Тогда на стадионе, когда поцеловала его.
— Ну тогда иди ко мне.

В общежитие я пришёл часа в четыре, чувствуя, что в моей жизни появилось что-то большое, драгоценное.
 Я немедленно разделся и лёг. В далёком-далёком закоулке мозга, извиваясь, проползла мысль, что за то, что случилось сегодня, я когда-нибудь заплачу дорогую цену, но тут же её перебила другая мысль: «Есть только миг между прошлым и будущим, а остальное вздор». Ведь и Зина так думает. С этой мыслью я и провалился в глубокий счастливый сон.

Авария на току и другие события

Утром я чуть не проспал, наспех помылся-побрился, позавтракал и побежал со всех ног на работу, заранее радуясь, что увижу Зину. Уже на ходу вспомнил, что оставил ключи Андрею Сергеевичу. Пока отыскивал ключи, которые Емельянов положил всё же не под тот кирпич, который я имел в виду, пока открывал обе мастерские, пока прибежал в нормировку, перекличка уже началась.
— Отвечай, скорей — тебя директор! — подвинул мне рацию всполошённый Майер.
— Да, Павел Андреевич! — сказал я спокойно, будто давно был на месте.
— Бери двух слесарей и сварщика, да на ток!
— Не понял, зачем на ток?
— Ты на перекличке спишь что ли?! Не слышишь ни хрена: на КЗС  авария! Поступаешь в распоряжение завтоком. Чтобы к вечеру КЗС работал! Понял?!
— Понял, что ж не понять? А здесь кто останется? Я у вас хотел второго сварщика попросить, а вы последнего забираете! А мне отопление надо сварить до зимы.
— Слушай! Мне плевать на твою мастерскую! У меня зерно идёт! Ты понял?! Давай, шуруй на ток без разговоров, мать твою!


— Ну что, Владимир Александрович?! Кажется, ты недавно о достоинстве говорил. Что надо отпор давать! Что ж позволяешь себя по матушке? — ехидно сказал Майер.
— Кого же взять? — сказал я, будто не слыша его. — Сварщик у меня один, кроме Кости взять некого. Второй Адам Адамович — он не откажет, а третьего?
— Вакулу возьми, — он здоровый, годится дубы из земли с корнями дёргать.
— Вакула мне ни под каким соусом не нужен. Чем его, так лучше никого.
— Может Петьку Шнайдера, — предложил Лукашов.
— Петьку? У него мотор на Т-4 не сделан. Ну да ладно, мотор подождёт — не завтра зябь пахать. Спасибо, Саш, за подсказку.


Признаюсь, у меня были совсем другие планы на сегодняшний день. Нет, к Зине-то я в любом случае забегу и прямо сейчас, пока Клавка не пришла.
— Александр Леонтьич, — сказал я, — пойду-ка посмотрю, что вчера Емельянов успел сделать. А ты уж ответь вместо меня, если что: мол, рабочих на ток собирает.
Не дожидаясь ответа, я пошёл в новую мастерскую, вошёл в центральные ворота, тут же вышел через боковую дверь и, бесконечно обрадовавшись, увидел открытую дверь Зининой резиденции.
— Здравствуй, Зина! — сказал я, войдя в избушку. — Ты как?
— Володя! Я никогда не была так счастлива.
Она вышла из-за своего стола и обняла меня.
— Зина, могут войти. Механизаторы собираются.
— Ладно, ладно. Буду ждать. Когда прийти? В десять?
— Давай лучше в одиннадцать. Тогда уж точно «ночью нас никто не встретит».
— Володя, спасибо тебе!
— За что?
— За счастье. Я шла к тебе, ненавидя и презирая себя. А ушла самой счастливой женщиной на свете.
— Так и ты подарила мне такую же радость. Милая Зина!
— Володя, Сашка Лукашов идёт. Как же он мне надоел!


— Не выдержал. Если что, я к тебе за вкладышами. Петька Шнайдер двигатель ремонтирует на Т-4.
— Я поняла.
Мы высыпались навстречу Лукашову.
— Так какие табе вкладыши, начальнищек? — спросила Ковылина, так, словно я в самом деле за ними пришёл.
— Ноль пять. Есть?
— Пойдём посмотрим. Здорово табе, Леонтьищ!
— Здравствуй, Зинуля. Ты сегодня сияешь, как алтын-золото или кумыш-серебро!
— Хорошо выспалась, дружощек!
— А я что-то вообще заснуть не мог. Кое-как задремал под утро, и снилась всякая хрень. А что ты, Володя, за вкладышами пришёл? Петьке ведь всё равно сегодня некогда двигателем заниматься.


— Ясное дело, что некогда, но Пухову-то надо знать под какой размер шейки шлифовать.
— А, ну разве так. Ты иди-иди, я подберу вкладыши.
Я и пошёл. А в девять, оставив за себя Лукашова, отправился со своей командой на ток, ремонтировать КЗС.
С восторженным моим настроением что-то случилось. Это от встречи с Сашкой. Скверно, однако! Ведь я виноват перед Лукашовым. Он доверился мне как самому близкому другу, можно сказать, как брату, а я…? Обманываю его самым подлым образом.
Но разве я виноват в том, что Зина отвергла его? Я ничего для этого не сделал, ни разу не сказал при ней худого слова о нём. И всё-таки по отношению к нему я предатель. И теперь придётся постоянно его обманывать, как сегодня с вкладышами. И сколько это будет продолжаться? А рано или поздно он всё равно узнает.


Да что ж я о Лукашове? Я предал Олю! У меня только что родился сын, а я уже с другой женщиной! Сказал Зине, что с ней было лучше, чем с Олей! Да, я сказал, что мне никогда не было так хорошо, Зина спросила: «Даже с твоей молодой женой?» И я ответил: «Даже с ней». Зачем?
Но ведь я сказал правду. Если разобраться, что же я сделал плохого? Может я спас человека. Не просто человека, а красивую женщину, одну из тех, кто животворит сей мир своим присутствием в нём. Она была в отчаянии, я видел, что она на грани… может быть самоубийства. Я вернул её к жизни, подарил ей радость, счастье. Она сама это сказала. Что в этом плохого? Разве я обокрал Олю? Разве её убудет от моей измены, о которой она и не узнает?


Нет, что-то не то. Я вчера нёс такую пошлятину: «милая Зиночка… ты лучшая женщина на свете». Фу! Стыдно! Прямо как у Есенина: «И какую-то женщину сорока с лишним лет назвал скверной девочкой и своею милою». Странное совпадение: в первую минуту нашего знакомства Зина вспомнила что у Есенина была жена старше него на двадцать лет.
Что же это такое? Всё в башке моей перепуталось. Ведь я люблю Зину? Или это только страсть?
Да ведь правда люблю. А если и страсть, что же плохого? Ей от меня ничего не надо. Мне от неё ничего не надо. Ей хорошо со мной, мне хорошо с ней… А жизнь — это только то, что есть сейчас. За то, что есть сейчас, может быть, придётся расплачиваться потом. Но что будет потом, мы не знаем. Зачем же отказываться от настоящего счастья из-за боязни будущих неприятностей, которых может и не быть? Откуда Оля узнает, что я был неверен ей? Конечно я обманул её, но…


Но долго копаться в своих чувствах было некогда. Мы измазались, исчихались, лазая в пыли. К счастью, поломку мы смогли устранить гораздо быстрее, чем я полагал. Отправляясь на ток, я думал, что хорошо бы окончить работу к вечеру, а справились уже к обеду.
— Ну что, мужики! — сказал я. — Сегодня воскресенье — пусть будет короткий день. Можете идти домой.
— А ты? — спросил Адам Адамович.
— У меня рабочий день ненормированный. Я на обед и назад. К тому же Андрей Сергеевич сегодня раньше приедет.
— Ты в столовую? — спросил Петька Шнайдер. — Я с тобой.
— Пойдём к нам, — сказал отец.
— Не, мне сегодня хочется столовского борща.
— Мать вчера плов варила.
— Вчерашний плов — не плов. Сами ешьте.
— Не хочешь — как хочешь!


— А ты ничего, Владимир Александрович, — сказал Петька, когда мы остались с ним одни на дороге к столовой. — Не погнушался с нами пыль глотать — работяги таких уважают.
— Работяги разные бывают, — ответил я.
— Какие?
— Толковые и мастеровитые и, напротив, тупые и жопорукие. Бывают ещё такие, о которых говорят «золотые руки». Кстати, у нас в мастерской есть такие. Вот ты толковый, здорово у тебя получилось эту штуку собрать в конце.
— Так после армии на заводе в Тольятти полтора года работал. 
— На ВАЗе?
— Ну да.
— И как?
— Побольше чем здесь зарабатывал. Раза в три.
— А что же сюда вернулся?
— Здесь сто восемьдесят, зато сплю спокойно.
— А там отчего не спалось, какое тебе беспокойство?
— Там ножом пырнули.


Мы вошли в столовую, взяли по тарелке борща и макароны по-флотски.
— За что пырнули-то? — спросил я, когда мы сели за стол у окна.
— Стал замечать, что напарник мой запчасти выносит.
— И что?
— Сказал ему: «Прекрати! Не люблю такого …ства!» А он: «Да ты не понимаешь… У нас все воруют…» и всё такое прочее. «Я не ворую, значит не все», — отвечаю ему. А он пальцы распустил — ну урка конченная: «Ты, — говорит, — в наши дела не лезь, пожалеешь!» Немного погодя опять его застукал. Говорю ему: «Я тебя предупреждал! Теперь меньше слов, больше дела!» Пошёл к бригадиру. Он у нас, сука, по совместительству был комсоргом, заливал нам про сознательность. И в тот же вечер встретили меня трое у общежития: «Доносчик, стукач! Сейчас мы тебя бить будем!» А я десантник — на «в пятак» одному, на другому, умыл их красной юшкой. Через месяц на танцах, в толпе будто кто меня в живот нечаянно толкнул. Я не понял, рукой взялся — кровь. Отвезли в больницу. Кишки зашили. В общем, нехорошие дела там творятся. На ВАЗе.


— В ОПХ не воруют?
— Воруют, конечно. Тётку Аню мою знаешь?
— Да я у неё уже дома был.
— Она живёт на перекрёстке наших воровских дорог. Одна за огород на ток ведёт, другая на ферму, третья в котельную. Говорит: «Выйдем зимой утром с Эдгардычем управляться, только и слышно, как полозья скрипят по снегу, кто курочкам пшеницы, кто овсеца кроликам, кто сена, кто угля». Она это называет «Утро нашей Родины» — тётка Аня-то. Но у нас безобидно, не криминально. Резать не будут.
— И ты из-за этого уехал?
— А чего ждать? Когда д; смерти зарежут?
— Ну ладно, Петька, пойду на работу.
— Владимир Александрович, ты того, мамку-то не обижай.
— Эх, Петька! Да чем же я её обидел? Только лучше сделал, работы ей меньше.
— Да это я так. Вообще. Приходи ко мне вечером в баню.
— А что, приду, пожалуй. Спасибо за приглашение.


После бани у Петьки, я ещё зашёл домой, посмотрел по телевизору какой-то фильм, и в одиннадцать часов, когда совершенно стемнело, отправился в свою квартиру. Зина уже ждала меня, и нам опять было хорошо.
— Когда теперь? — спросила Зина.
— Завтра будут красить. Когда краска высохнет.
— Как я тебя люблю!
— И я.
— Пока!
— Пока, Зина!
— Пойду. Сколько времени?
— Половина четвёртого.
Зина засмеялась.
— Что смеёшься?
— Мне будто снова двадцать лет. Ну прощай!
— Прощай, Зинуля.
— Не называй меня так.
— Почему?
— Так называет меня Леонтьич. А он мне с недавнего времени почему-то неприятен. Нет, неправда, просто я устала от него.
— Ну бог с ним.
— И правда.
— Постой, дай я тебя ещё раз поцелую в твои прекрасные волосы. Ну всё, побегу.
— И я.


Вывернув на улицу, на которой находилось общежитие, я увидел Лукашова. Видно он дремал, повиснув на ограде и встрепенулся, увидев меня.
— Сашка?! Ты как здесь?
— Никак… Гуляю.
— В такое время?
— Ты же гуляешь. Почему мне нельзя?
— Так я свой дом ходил смотреть.
— Зинка тоже приходила твой дом смотреть?
— Саш…
— Да нет, ничего. Не трудись выдумывать. Эх ты!
— Да ты…
— Да я… Всё понял… Будь уверен: никому не скажу.

Уборка картофеля

Прошла ещё одна неделя. Убрано две тысячи гектаров зерновых из десяти, урожайность двадцать четыре центнера, для Сибири очень хорошо.
Пришла пора копать картошку. В Целинном её сажали много — и на приусадебных огородах, и в поле — чтобы хватило на еду своей семье, городским родственникам, а больше всего на корм коровам, телятам, свиньям. Домашние погреба забивали на зиму по самые крышки, картошку для летнего использования засыпали в зимние «холодные» погреба, которые были практически у всех, и в которых картошка хранилась до нового урожая, оставаясь свежей, будто её выкопали только вчера.


По величине картофельного поля оценивали человека: «Это работящий мужик: он и дома и в поле картошку сажает, у него и двор полон скота; а этот лодырь, картошки — три сотки в огороде, а на дворе даже кур нет, сам себя еле кормит».
Рабочие мастерской в этом отношении были трудолюбивым и дружным народом: картошки сажали много, и в поле их участки находились в одном месте. Исключением были только Зина и Лукашов. Зина говорила, что ей и своего огорода — за глаза, а Сашка жил в Райцентре, где хозяйством занимались его родители.


Едва я с Майером и Лукашовым вышел после переклички из нормировки, как к нам подошёл Иван Егорович Золотов:
— Как сегодня работаем?
Я  удивился вопросу:
— Как обычно. Как же ещё?
— У меня жена поехала копать картошку. Отпусти меня ей на помощь.
— Иван Егорович! Тебя отпустить — надо всех отпускать. Подожди уж до конца рабочего дня.
— А вдруг погода испортится — будем потом в грязи возиться как поросята!
— Иван Егорович — уборка! Комбайн встанет — где вас искать?!
— Как где? — В поле! Все бригадиры знают, где у меня участок…
— Нет, — отрезал я, — порядок есть порядок!


Золотов снял фуражку, с досадой почесал затылок и отошёл. Мне стало неловко.
Вдруг серебряный Зинин голос:
— Здорово вам, начальнищки!
— Здорово, коль не шутишь! — ответил Майер.
— Кто будет копать картошку?
— Кроме Владимира Александровича все, потому что он не сажал. А ты что всполошилась?
— У Клавки опять ребёнок заболел. Я рассчитывала оставить её вместо себя и с обеда, когда Васька из школы придёт, остаться дома и покопать с ним.
— Зина, какие проблемы?! Давай ключи, да иди, копай на здоровье, — поспешно сказал Лукашов.


Я почему-то вспылил. Не знаю, какая муха меня укусила:
— Саш! Ты что меня дураком-то выставляешь? Я только что Золотову отказал, он ещё слышит…
— Ну ладно, нет так нет. Выходит, не заслужила за всю уборку один раз уйти с работы пораньше.
Зина явно обиделась, но ничего больше не сказала и побрела в свою избушку.
— Зина, — крикнул я ей вслед, но она не оглянулась.
Лукашов тоже на меня обиделся. Что-то пробурчал невнятное и недовольное и удалился. 
— Чем я её обидел? — пожал я плечами.


— Послушай, — сказал Майер, — картошка — это у вас в городе продукт питания. В селе картошка — больше, чем картошка. Не было б её, половины б людей здесь не бегало. Меня бы тоже не было. Мы в войну выжили только благодаря картошке! Картошка — это… Святое! Это культ! Ритуал! Весной у нас было так заведено ещё со времён Эдгардыча: закладываем наш тракторишко, оставляем токаря и сварщика, за руль садится Адам Адамович, остальные залезают в тележку, объезжаем всех наших рабочих, забираем приготовленные мешки с картошкой, которые на посадку. Эдгардыч едет с сумкой вместе со всеми в прицепе, верхом на мешках. А если у него сумка, значит в ней три бутылки водки. А рядом с ними булка хлеба и кусок копчёного сала — Эдгардыч большой мастак его готовить. Директор знал, что в такой-то день люди сажают картошку и давал несколько картофелесажалок. На каждый агрегат бригадир выделял два-три тракториста. Земля была заранее вспахана, проборонена. Мы приезжали, нас ждала сажалка. И дальше — по очереди: например, первый Иван Егорыч. Он засыпает свои семена, становится на сажалку, сажает, потом, допустим, очередь Василия Григорьевича и так, пока все не посадят. Потом устраиваемся на травке, достаём из сумки, как у нас говорят в известных кругах, книжки Горького в стеклянных обложках и обмываем посадку. Лукашов этому ритуалу был верен, как поп библии. Понял?


— Понял. Не понял почему он мне не сказал про этот ритуал, и зачем на агрегат два-три тракториста.
— Так тракторист с нами обмывал. А потом надо же ещё и работникам тока, и стройцеху, и конторе посадить. А после двух читок книжек Горького первый тракторист уже негоден к употреблению — так начитается, что лыка не вяжет.
— А когда картошку копают, как поступить? Тут ведь за два часа не управишься.
— Отпусти всех, без кого можешь обойтись, а остальные пусть работают до трёх часов — сегодня ведь суббота — короткий день.


Я пошёл в кузницу — Вакулы на месте не было, пошёл в моторный цех — Петьки тоже не было. Подошла Регина Кондратьевна:
— Владимир Александрович, возьмите ключи, я поеду картошку копать.
И я взял у неё ключи.
— Что-то я Петьку не вижу, не знаете, что с ним? Или тоже на картошку уехал?
— Нет, он опять запил. Ведь взрослый, семейный мужик, а никакой степенности!
Ровно в девять часов я ещё раз заглянул в кузню — Вакулы нет как нет. На работе в тот день он так и не появился.
— Начальник, дай верхонки, — попросил Петухов, — я свои сжёг к чертям.


И показал мне действительно пару рукавиц в виде ветоши.
— Ну пойдём. Только так договоримся: ты работаешь полный рабочий день, сварщика не отпущу.
— Я тебя понял!
Выдав Косте верхонки и запирая на ключ инструменталку, я услышал у себя за спиной голос Зины:
— Регинку отпустил! Она когда-нибудь хоть минуту лишнюю оставалась на работе?! А я дотемна каждый день сижу и не удостоилась!
— Прости, Зина! Если бы я перед тобой Золотову не отказал, отпустил бы тебя без разговоров. Иди домой. Отдай ключи Леонтьичу и иди! Я с ним после работы к тебе приду, выкопаем.
— Не надо, если Сашка придёт, ты не приходи. А то болтать будут. Тебе же этого не надо. Ты прости. Что-то мне с утра захотелось обижаться. 


Не поймёшь этих женщин! Вчера, когда мы впервые встретились после окраски полов в моей совсем готовой квартире, всё было замечательно. Что с ней случилось за это время? Чего это вдруг ей захотелось на меня обижаться? Впрочем, я давно заметил, что Зина чрезвычайно болезненно переносит, если в чём-то предпочесть ей другого. Даже Майер мне говорил: «Не дай бог не упомянуть на собрании, что мастерская выполнила план ремонта во многом благодаря самоотверженной работе Ковылиной Зинаиды Алексеевны, которая, не считаясь со временем, … и так далее. Особенно, если при этом было сказано доброе слово о Регине Кондратьевне».


Лукашов уже выходит от неё. Наверное, успокаивал. Конечно, я напрасно вспылил. 
А день сегодня славный! В такие дни природа прощается с летом. Горячее солнце уже по-другому освещает предметы — ярче, чем летнее. И небо глубже, син;е июньско-июльско-августовского, выцветшего от зноя, подёрнутого на горизонте маревом. Деревья на аллее целинников ещё зелёные, но уже пробились первые жёлтые пятна, и листья едва шевелятся от слабого дуновения.
Вот и три часа. Надо реабилитироваться, а то коллектив меня отринет. Пойду-ка запрягу нашу лошадку — неутомимый Т-40. Он в мастерской свой брат — член коллектива. Захвачу с собой Тарбиниса, Адама Адамовича, Золотова, Белова, Пухова да поедем в поле.
Я предложил поехать и Лукашову:
— Поезжай с ребятами, а я помогу Зине.


Но он, задравши курносый нос свой, сказал:
— Она же тебе сказала, что не хочет, чтобы ты приходил. Справимся без тебя.
Ну и чёрт с тобой! Я закрыл мастерскую — пусть будет, что будет. Даже Костю Петухова отпустил. Не съест же меня директор, если даже я ему понадоблюсь. Рабочий день в конце концов закончился! А Андрей Сергеевич тоже картошку копает и вряд ли сегодня приедет.
Работники мои собрались и в меру возраста и тучности с разной степенью ловкости взбирались на прицеп. Адам Адамович был уже за рулём, и я собирался прыгнуть вслед за всеми, как вдруг, сигналя, подъехал Майер на своей летучке. Он привёз с поля комбайновский радиатор, потёкший, как утверждал комбайнёр, неизвестно отчего. Пришлось Тарб;нису-Т;рбинысу слезать с тележки в тяжёлых своих сапогах, запутавшись в которых он едва не шлёпнулся на землю, истолчённую в пыль сотнями колёс и гусениц.
— Езжайте, — сказал я Адаму Адамовичу, — мы с Константином Фёдоровичем подъедем.


Тракторишко наш взревел, выпустил из трубы облако чёрного дыма и уехал в поле, а Майер повёз радиатор в новую мастерскую. За «летучкой», сгорбившись, спешил наш медник. Он довольно быстро нашёл и заменил потёкшую трубку, можно было ехать, но вдруг, откуда ни возьмись, рядом с нами затормозил четыреста шестьдесят девятый «уазик», из которого бодро выпрыгнул моложавый подтянутый человек в фуражке с красным околышем и кителе с капитанскими погонами:
— Начальник райпожохраны капитан Геннадий Семёнович Гончаров, — отрекомендовался он. — У вас в мастерской возгорание! Срочно вызывайте пожарную машину!
— Какое возгорание?! — одновременно удивился и испугался я.
Майер засмеялся:
— Проверка! Давай звони Александру Савельевичу!
— Смотри же, чтобы всё было натурально! Побольше страху в голосе! — сказал Гончаров.


Я возмутился:
— Нашли время проверки устраивать!
— В такое время как раз и устраивать. В Романовском совхозе вчера сушилка сгорела, а в трёх совхозах (из пяти проверенных) заведующих мастерской не оказалось на месте. Вверенные объекты брошены на волю случая! Можно сказать, на произвол стихии!
— Мезон, мезон! — заорал я, придя в нормировку и включив рацию. — Александр Савельич! У нас пожар! Срочно пожарку! 
— Сейчас будет! — ответил диспетчер. — Большой пожар что ли?
— Всё пылает! — завопил я, посмотрев на Гончарова.


Он кивнул и показал мне большой палец.
Через две минуты к мастерской в облаке пыли подкатил ГАЗ-63 с пожарной автоцистерной. Воды в ней было под завязку, шланги целы — хоть сейчас пожар туши.
— Уф, напугалы, бисовы души! — сказал пожарник Павло Пантелеевич, после того, как Гончаров, похвалив нас, уехал. — А я чуть на картошку нэ уихал.
— Мы и сами чуть нэ уихалы, — усмехнулся Майер, вытирая со лба пот.
— Александр Савельевич, отбой! — сказал я диспетчеру, вернувшись в нормировку. — Нет никакого пожара!
— Мельников! Трах-тибидох! Нашёл время дурацкие шутки шутить!
— Какие шутки! Проверка! Вот капитан тебе скажет! — соврал я. — Кстати, хвалит нас за готовность.


Ну всё, теперь можно в поле. Тарбинис, как старший, сел в кабину к Майеру, я в обнимку с радиатором поехал в будке.
Картофельное поле рабочих мастерской было километрах в шести от села. А вот и наш тракторёнок стоит.
— Если хочешь кому помочь, помоги Анне Кондратьевне, — сказал Майер. — Она одна копает.
— А Эдгардыч?
— Во-первых, он на работе, а во-вторых, у них какой-то разлад. На старость лет возненавидели друг друга. Бывает.
— А причина?
— Он не хочет здесь оставаться из-за директора, она не хочет в Алабугу — к дому и хозяйству своему прикипела.
— Да. Странные бывают в жизни ситуации.


Оставив нас с Тарбинисом, Майер уехал, а я пошёл искать Анну Кондратьевну. Впрочем, найти её было нетрудно. Дела у неё шли невесело, она выкопала вряд ли четверть посаженного. Да и выкопанная картошка лежала на земле, её ещё предстояло собрать и затарить в мешки. Рядом с её полем был участок Михайлова. Там были другие успехи: сегодня не выкопают, но завтра к обеду точно управятся. Но у них полно народу: только что приехавший Виктор Константинович, его жена, взрослый сын и дочь с мужем. Этаким-то коллективом!
— Да зачем же, Владимир Александрович?! У вас своих забот имеются, — смутилась Анна Кондратьевна.


Но я-то видел, что она рада нежданной помощи. С Эдгардовичем она в ссоре, но, отправляясь утром в поле, вторую лопату, на всякий случай, захватила, так что мне было чем копать.
— Где вы так научились картошку выкопать? — спросила она через некоторое время. — Я думала вы городской.
— Мы только десять лет живём в городе, я подростком намастрячился — руки помнят. Но один я никогда не копал. Я копаю, а мать и сестра выбирают из земли в вёдра.
— Я разбрасываю на землю, чтобы просохла на солнце, потом собираю и сразу сортирую: в одну сторону крупные в другую мелочь.
Промчался КамАЗ с зерном, нас накрыло густое облако жёлтой пыли. Оседало долго, и из него явился перед нами Михайлов:
— Как дела, Кондратьевна, много накопала?
— Не знаю, ещё не собирала. Я ведь сразу и сушу и сортирую. Вот крупная картошка, вот мелочь.
— Где у тебя крупная? Вот это крупная?
— Ну да, крупная.
— Я такую и за мелочь не считаю. Сейчас принесу, покажу тебе крупную картошку.


Он ушёл и через минуту вернулся с двумя картошинами. Да, скорее, это были не клубни, а поленья, которые он с трудом удерживал на согнутой руке.
— Вот это крупная картошка! Как думаешь, Александрыч, сколько весит?
— Килограмма полтора, не меньше, — ответил я.
— Больше — каждая около двух.
— Я в «Науке и жизни»  читал, что самую крупную картофелину вырастил один канадский фермер. Она весила сорок девять килограммов. На рисунке мужик держал её на загривке, словно мешок.
— Враньё! Нарисовать можно всё что хочешь!


В шестом часу на КамАЗе, возившем зерно, приехал Эдгардыч. Теперь мы с ним вдвоём копали, Анна Кондратьевна подбирала подсохшую картошку и в вёдрах носила на край поля, а там наспала в мешки. На мужа старалась даже не смотреть.
— Дурацкая работа, — ворчал, глядя на неё, Крамер, — но приходится молчать.
Солнце садилось, стало прохладно. Пришёл Михайлов:
— Закругляйтесь, ребята! Ванька Шнайдер уже грузит, сейчас к нам подъедет! Вы сколько накопали?
— Четырнадцать мешков, — сказала Анна Кондратьевна.
— А мы шестьдесят. Завтра ещё штук двадцать будет. А вы третью часть, пожалуй, выкопали.
— Это потому что Владимир Александрович пришёл помочь.
— Виктор Константинович, а куда вам столько картошки? — спросил я.
— Чудак-человек! Есть!
— Разве вы столько съедите?


— А у меня сколько едоков: два сына, две дочери с семьями, две коровы, два быка, две свиньи — всего по два, и все любят картоху. Даже кот с собакой жрут. Девки Даниловы к папке-бутылочнику на выходные приехали — им тоже надо пару мешков дать. А кто им ещё поможет? Верке ещё младшую учить и средней помогать, всем кушать хочется. А зарабатывает Верка не больно-то.  Девка героическая — как не помочь! Надо только с ребятами-шоферами договориться, чтобы отвезли им в город. Ну давайте, Ванька уже ко мне заворачивает, побегу, потом за вами заедем, чтобы ваши мешки сверху лежали.


Наш тракторишко с прицепом, переваливаясь как утка на неровностях, уже тащился по соседнему полю, останавливаясь у сгрудившихся тут и там светло-серых мешков.
— Пойду помогу им грузить, — сказал я.
Александр Эдгардович пошёл со мной. Даже мне было не просто поднимать с земли почти пятидесятикилограммовый мешок и подавать на тележку, где его принимал и укладывал Виктор Константинович, а Крамер качался, подняв его, как штангист под рекордным весом. И как-то впервые, остро царапнув сердце, пришла мне в голову мысль, что будет с Лёнькой, когда его не станет.


Наконец михайловские мешки были погружены, трактор развернулся и поехал по ещё не копанному крамеровскому участку: напрасно Анна Кондратьевна таскала картошку на край поля — трактор заехал с противоположной стороны. Погрузили и наши мешки.
Анна Кондратьевна кое-как втиснулась к Адаму Адамовичу в кабину, я с Михайловым, его сыном и зятем полезли на прицеп, на мешки.
— Местов больше нет, — сказал Виктор Константинович Эдгардовичу и своим домочадцам, — ждите, сейчас комбайнёры на автобусе домой поедут. Или попутку ловите.
Адам Адамович медленно поехал по дороге вдоль лесополосы, стараясь не кренить и не качать прицеп, на котором мы сидели довольно опасно. В обгон, запорошив нас пылью, пронёсся гружёный зерном КамАЗ.
— Фу, — сказал я, проморгавшись, — совсем запылили, на зубах хрустит. Приедем, сразу в баню пойду. Баня сегодня работает?
— Сегодня суббота, мужской день. Работает до девяти.
— Вот и хорошо, успею.
— Успеешь, — согласился Михайлов.
— А ты расскажи, папка, как ты в баню однажды ходил.
— Вот нашёл, как меня сконфузить! Подумает ещё человек, что я алкаш.
— Ничего я не подумаю, — сказал я.


— Ну ладно уж, расскажу. Была, значит, зима. Темнело рано, светало поздно. Вот я в субботу после работы собрался в баню. Солнце ещё светило. Было часа четыре. А по дороге мне встретился Ванька Золотов. «Зайди, — говорит, Константиныч, первача моего попробуем, я только что выгнал». Отчего не попробовать: «Пойдём, — говорю, — время есть, успею помыться-попариться!» Пришли, выпили по полстакана: добрый первач, пробирает. Выпили ещё. И я отрубился. Вроде, помню, что башка болела, куда-то ещё ходили, похмелялись, но это я потом припомнил. А тут просыпаюсь — Ванька стоит надо мной: «Живой?» — спрашивает. — «Живой. Где я?» А он, гад ухмыляется: «У друзей». — «А как я здесь оказался?» — «В баню ты шёл». — «А времени сколько?» Он мне на часы показывает: «Полвосьмого». — «Так я ещё успею! — говорю. — Баня ведь до девяти» — «Успеешь, — говорит, — не забудь свой узелок, чтоб в чистое переодеться». А сам, сволочь, ухмыляется, только я это потом понял. Я взял узелок и пошёл в баню. На улице темень, как и положено в половине восьмого, месяц светит, снег скрипит. Вот и баня. Дверь толкнул, не открывается. Я давай стучать. Не отвечают. Я ногами в дверь. Кричу: «Эй, заснули что ли?! Открывайте, я мыться пришёл!» Смотрю, Зинка Ковылиха бежит. «Ты чего буянишь, Виктор Константинович?» — «Я мыться пришёл, а они не открывают!» — жалуюсь ей. А она, стерва, про себя, наверное, хохочет, а мне говорит: «Не слышат, наверно, громче стучи!» и дальше побежала. Я опять стучу, надрываюсь: «Открывайте, сволочи! Человек попариться пришёл, имею право после трудовой недели!» Смотрю дед Шатков идёт с улицы через дорогу: «Чего орёшь, нам пенсионерам спать мешаешь?!» — «В баню пришёл, а не пускают!» — «Так ты, дурак, зачем в такую рань в баню ходишь?» — «В какую рань?» — «В такую — восемь утра!» — «Как…? Разве сейчас утро? Неужели? Утро? Уже воскресенье?» — «Ну дурак, ну дурак! Понедельник уже! Добрые люди на работу спешат, а ты, алкаш, в баню припёрся! Пошёл отсюда на…!» — и назад к дому. Слышу жена его, Шатчиха, говорит: «Допились, пропивашки проклятые, чтоб они захлебнулись этой водкой!» Потом они по всей деревне растрезвонили, что Михайлов в субботу пошёл в баню, добрался до неё в понедельник, и так рвался мыться, что дверь сломал». Всю неделю подначивали кому не лень: «Ну как помылся, Константиныч? Как пар? Не слишком жарко было?» Скажи, разве не сволочи?!


К дому Крамеров мы подъехали в совершенной темноте с включёнными фарами. Хозяин был уже дома, он приехал на обогнавшем нас КамАЗе.
Лёнька сидел на тележке, ожидая родителей, и удивился, увидев меня. За пять минут мы с мужиками перетаскали наши четырнадцать мешков к крыльцу. Трактор с прицепом отправился дальше. У соседей тоже разгружали и носили мешки. Хозяин был комбайнёром, картошку привезли на машине, весь день возившей зерно. Тяжко бухали кирзачи, с железным лязгом захлопывалась за спинами мужиков калитка на пружине.
— Лёнь, а ещё говорят, что русские лодыри. Целый день мужики пахали в поле, а считай ночью, таскают тяжёлые мешки. А дяде Ване Шнайдеру ещё раз в поле ехать за Беловыми, Золотовыми, Тарбинисами…
— А зарабатывают… Мне, Володя обидно, что они зарабатывают меньше городских.
— А кто сказал:


Как мало надо этим брадачам,
Чья жизнь в сплошном
Картофеле и хлебе?

— Есенин: «Русь уходящая». Володя, пойдём, поужинаем, я борщ сварил.
— Я в баню хотел успеть. У меня и нос, и волосы, и уши пылью забиты.
— Успеешь ещё! Пойдём, попробуй чив ли я, как повар. Борщ с уткой.
— С той, что воробья склевала?
— Чёрт её знает. Они все белые, все одинаковые. Может и та.
Я почувствовал, что проголодался, но для приличия поупирался ещё немного:
— Пойду лучше, а то получится у меня, как у Михайлова, что только к утру понедельника доберусь до неё.
— Ты же не будешь напиваться, как поросёнок, хотя за картошку, за то чтобы хранилась, полагается выпить. Пап, пойдём есть! — крикнул он.
— А что ты только отца зовёшь? — спросил я, приглушив голос.
— Мать за один стол с ним не сядет.
— Ты что?!
— Да, никогда бы не подумал, что доживу до такого!
— А что это, из-за чего?
— Это семейная революция. Мать свергает власть отца.
— Первый раз слышу о такой революции.


— Поженились они поздно, отцу было тридцать четыре, матери тридцать. Кстати, у них через месяц серебряная свадьба. Ну вот. Сначала они хорошо жили. Отец у нас был царь и бог: что скажет, то закон. Мать за ним повсюду бы пошла. В семье тепло, уют, дедушка с бабушкой ещё живы были. Проснусь, бывало, рано-рано, они уже завтракают и так мирно беседуют, просто воркуют. Зимой каждую неделю в кино ходили. Да! Не видать уж больше такого мне житья! И началось с того, что отец стал ей жаловаться на директора, как он его обижает. По крайней мере, я так думаю. Показал он, что не такой он твердокаменный, как мы думали. Впрочем, может я не прав. И вот встречает её в конторе бухгалтер мастерской Мария Александровна и спрашивает: «Когда вы в Алабугу переезжаете?» Мать ничего не поняла: «В какую Алабугу? Кто переезжает?» — «Ой, Анна Кондратьевна, я вас умоляю! Как будто вы ничего не знаете! Эдгардович уже мастерскую передаёт. Он уходит заведующим в Алабугинский совхоз. Неужели вы ничего не знаете?» Приходит отец домой. Мать его встречает с горящим взглядом, трясущимися щеками: «Ты что, уходишь в другой совхоз?!» А он по старой привычке: «Это не твоё дело! Я так решил! И всё на этом!» — «А я не поеду!» — «Куда ты денешься!» Не знаю, если бы он с ней поласковей, поуважительней. Ну нельзя так! Будто мы вообще никто и нечего с нами советоваться, достаточно поставить перед фактом. Но он её несогласие воспринял как покушение на свою власть. Нашла коса на камень, оказалось, что её упрямство твёрже его властности. Он не может терпеть оскорблений директора, она не хочет отрываться от привычной жизни, от дома, от хозяйства, хоть никудышного, но своего. Не знаю, чем закончится эта их «русская война» . Кто в ней победит? Ты, Володя, не привози сюда жену. С нашим директором ты никогда не уживёшься, а вдруг твоей жене здесь понравится, пустите корни, и директор будет из тебя верёвки вить. И ничего ты ему больше не ответишь, не дашь никакого отпора, потому что будешь привязан к семье, как мой отец. Ты, конечно, извини, что не в своё дело лезу.


— Лёнь, а если отец уйдёт, как бы сказать?...
— Я понял: уйдёт из жизни.
— Не дай бог, и мать? Как ты будешь?
— Я, Володя, об этом и думать не хочу. Я только знаю, что отец, пока жив, от меня никуда не уйдёт. Он уступит. А дальше — будь, что будет.
Пришёл Эдгардович. Достал из холодильника бутылку водки с пшеничным полем на этикетке. Мы выпили по сто граммов за урожай. Закусили малосольным огурцом, начали есть борщ.
— Ну как, чив? — спросил Лёнька.
— Чив-чив, — ответил я.
— У нас с тобой общий культурный код.
— Тогда ещё по стопке за код! — сказал Эдгардыч.
Бутылку мы допили, но в баню я всё-таки успел.
Назавтра в воскресенье все наши выкопали картошку, в том числе Анна Кондратьевна. Рано управившиеся Золотовы и Михайловы налетели всем гамузом и к обеду зачистили её участок и участок нашей аккумуляторщицы Надежды Сергеевны, копавшей с двумя подростками — сыном и дочкой.


Сокрушительный удар!

Прошло ещё две недели. Пришёл вышедший из запоя Петька Шнайдер, принёс больничный лист. Как будто так и надо! Оказывается, он две недели страдал от хронического холецистита. Я возмутился:
— Кто тебе дал этот больничный?!
— Терапевт, — ответил Петька.
— Хорошо. Я сейчас съезжу в ЦРБ к главному врачу и покажу ему эту бумажку. Пусть он расскажет, как его подчинённые выдают больничные тем, кто по две недели валяются дома мёртво пьяными.
— Владимир Александрович! Ну зачем? Хороший мужик. Его же выгонят. Тебе легче будет? — всполошился Петька.


— Сейчас нет, но в будущем, надеюсь, легче! Будешь знать, что не получишь больничного, крепко подумаешь прежде чем нажраться!
— Ты что глупый?! Разве люди пьют оттого, что им дают больничные?! Дадут, не дадут, я всё равно напьюсь, потому что душа тоскует и места не находит!
— Ой ты мой бедненький! У двоюродного брата твоего не тоскует?! У его души-то побольше причин тосковать, чем у твоей!
— Ты что, совсем тупой?! У него одна душа, у меня другая! У меня тело здоровое, да душа больная, у него тело больное, но душа здоровая. Разве так не бывает? Чем я виноват? Ладно! Давай сюда больничный, я его сам порву.


Петька схватил синюю бумажку, лежавшую на табеле учёта рабочего времени, и порвал на мелкие кусочки.
— Легче тебе стало? Только что ты мне в табеле поставишь?!
— Как что! Разумеется, прогулы.
— Двенадцать прогулов? Меня же уволят по тридцать третьей.
— А мне что?! Заслужил — получи! Антонина Ефимовна, Шнайдеру прогулы! Поставьте сейчас же при мне.
— Владимир Александрович…
— Что?
— Лукашов никогда не ставил так много прогулов. Всё же у Петьки семья, двое детей. Надо бы войти в положение…
— Не надо входить в положение. Немедленно ставьте прогулы!
— Да поставлю я, поставлю прогулы! Смотрите, уже ставлю.
— А в пятак хочешь? — спросил Петька.
— Дай, если сможешь.
— Петька, Петька! Не смей. Не хватает, чтобы вы здесь подрались, — испугалась нормировщица.


— Ладно, мы ещё поговорим! — сказал Петька и вышел.
— Уф, аж очки вспотели. Восторг какой-то в горле. Дыхнуть не могу, — сказала, трясясь от волнения Антонина Ефимовна. — Вы поговорите с Александром Леонтьевичем. Он прогулы ставил только в крайних случаях.
— Ещё бы! Он, наверное, и себе рабочие дни ставил, когда на складе в ящике с ветошью лежал.
— У нас так принято, Владимир Александрович!
— А больше так не будет.
— Если всё делать по закону, надо всех уволить. У нас в мастерской только кузнец не пьёт. Но он не то что прогуливает, но отлучается с работы. И скажу вам по секрету… Только вы никому не говорите. Это он Петьке больничный сделал… У него в больнице очень хороший друг работает, он всем больничные может сделать за десять рублей.
— Я встречусь и поговорю с этим другом.


— Не надо, Владимир Александрович! Ой, дура я, что вам сказала!! Язык мой — враг мой. Зачем мне его ещё в детстве не оторвали?! Я ведь вам доверилась, а вы…
В районную больницу я не поехал, не до этого было. Может быть потом как-нибудь съезжу, поговорю с этим терапевтом по-хорошему. Но Вакулу я ещё раз предупредил, чтобы завязывал со своими гешефтами, иначе я сдам его прокуратуре. Он ответил, что сам, кого хочет, сдаст, потому что у него и там есть серьёзные друзья.
Перед обеденным перерывом я вновь заскочил в нормировку.
— Владимир Александрович! — сказала мне Антонина Ефимовна. — Мне завтра наряды сдавать. Я отложила те, в которых… Ну сами знаете, лишнее написано, чтобы с Емельяновым рассчитаться. Я мужиков предупредила, чтобы вам вернули. Подпишите, где росписи нет. Как вы говорили — сто пятьдесят рублей.
— Хорошо, — ответил я, расписался где надо и подумал, что может и правы Ефимовна и Петька: вот и я без вранья не могу обойтись.
— И ещё, Владимир Александрович… Вам из рабочкома звонили. Просили прийти.


Я отмахнулся:
— Потом, сейчас некогда!
— Вера Дмитриевна сказала, что срочно.
Вера Дмитриевна была секретаршей в рабочкоме и в её задачи входил сбор профсоюзных взносов. Все подозревали, что эта должность сильно блатная, предназначенная тем, кому делать нечего — ведь куда проще и дешевле удерживать взносы в бухгалтерии при начислении зарплаты. Но какой блат может быть у Веры Дмитриевны, которой до пенсии остался год, и муж которой всего лишь слесарь по техническому обслуживанию машинотракторного парка?!
— Если срочно, пусть сама приходит, — бросил я нормировщице, убегая по своим делам.


День был настолько заполошным, что в нормировку я попал только перед концом рабочего дня. Антонина Ефимовна положила передо мной на подпись наряды за прошедший день и табель.
Какая-то она была странная. Мне показалось, что несколько раз, набрав полную грудь воздуха, она порывалась что-то сказать, но, не решившись, шумно выдыхала. Я решил ей помочь и спросил:
— У вас ко мне что-то есть? 
— Владимир Александрович, я вам говорила, что вас вызывают в рабочком …
— Пошли они к чёрту, мне некогда. Уборка! Какой может быть рабочком?!
— Им пришло какое-то заявление на вас.
— На меня?! Заявление?!
— Да. Очень нехорошее… Я на вашем месте не стала бы тянуть. А то… Вы ведь знаете, какой у нас народ. Сплетники! Всё разболтают.
— Что разболтают?! Что за чушь!
— Ну про это…
— Что про это?! Антонина Ефимовна, если вы уж начали, то говорите прямо.
— В общем про вас с Ковылихой…


Будто потолок на меня упал:
— А вы-то как узнали, что там в заявлении?
— Случайно…
— Хорошо, я пойду и покажу им, как «случайно» разгонять сплетни.
— Владимир Александрович… Так значит правда?
— Антонина Ефимовна! Это не ваше дело! Вы поняли?
— Владимир Александрович, я поняла, но я ведь вам добра желаю, — говорила нормировщица всё более и более взволновано. — Вы молодой, людей, не хуже, не знаете, Зинку эту не знаете… Потом жалеть будете… Это очень нехорошая женщина… Она никому ещё добра не принесла и вас до беды доведёт. Она вам уже все буки забила — это ведь видно.


Я почувствовал, что если не уйду немедленно, то покрою себя несмываемой славой и вышел, увесисто хлопнув дверью.
Жизнь моя резко разделилась на до и после этой минуты. Сразу встал вопрос: «Кто?» Знают только трое: я, Зина и Лукашов. Себя и Зину, я естественно, исключил… Значит Сашка? Очень может быть. Подлец! Я, конечно, тоже хорош, скверно поступил по отношению к нему, но зачем так исподтишка? Ты скажи прямо, в морду дай, подерись со мной, но анонимку… Опозорить любимую женщину! Негодяй — ведь знал, что завтра всему ОПХ станет известно то, что он нацарапал. Хорошо же: не хочешь мне в морду дать, так я тебе дам!


Я пошёл искать Лукашова и… не нашёл. Ни разу такого не было! Всегда где-нибудь крутился, а тут, «как мга его съела», как выражается наша нормировщица! Может напился и опять у Зины в ящике лежит?
— Зина, — сказал я, входя в её избушку, — Сашку не видела?
— Нет, не был. А что?
— Так. Ничего.


И подумал: «Сказать или не сказать?» Она сама сказала:
— Володя, а ведь про нас уже все знают.
— Кто же мог узнать и разболтать?
— И думать не надо — Регинка, кто же ещё?!
— А она как? Да и зачем?
— Затем, что она меня ненавидит.
— Ты пока молчи. Завтра посмотрю это письмо. Может по почерку узнаю.
— Не смеши. Она хитрая сволочь, вряд ли сама писала.
— А может Лукашов? Я знаю, что он шпионил за нами.
— Нет, он меня любит, он не стал бы. Регинка — и больше некому!
— А я думаю — он. С тех пор, как он нас выследил, видеть меня не может. Отворачивается, фыркает, избегает. И сейчас, видишь, спрятался. Боится, что морду ему набью.
— Не знаешь ты Сашку! Он не побоится, что его убьют за меня, а ты говоришь — морду!


— Нашла храбреца! Что же он тебя так легко этим, сама знаешь кому, отдал?!
— Думай, что говоришь! Я не вещь, чтобы меня отдавать! Я так захотела, потому и уступил! Мне уступил, не им! А ты, похоже, струсил уже! Забоялся, как бы до жёнушки твоей любимой не дошло! Эх ты!
Её серебряный голос задрожал:
— А я-то думала…


Она отвернулась, и пальцем вытерла выкатившуюся слезу. Мне стало жаль её.
— Ну ладно, Зина! Меня действительно мучит вопрос, кто это написал. И, чтобы до Оли дошло, тоже не хочу. У меня всё-таки сын. А тебе разве всё равно?
— Что всё равно?
— Ты разве не думаешь, кто анонимщик?
— Не думаю, потому что знаю! А ты можешь спать спокойно. Я сегодня не приду. А может уже никогда не приду.
— Зина, я не струсил, я…
— Ладно, успокойся.


Погода изменилась. Вечером над Целинным поднялась высокая чёрно-синяя туча, засверкали молнии. Гроза быстро кончилась, но вместо неё пришёл долгий и нудный осенний дождик.
Я лежал на своей кровати в общежитии и слушал, как с крыши мерно падают на что-то железное гулкие капли.
«Кто же написал это письмо? — думал я. — Неужели Регина Кондратьевна? Зачем? Конечно, я её обидел с этими дурацкими свёрлами, но… Вроде эта история затихла. Или уж она такая злопамятная? Впрочем, почему же я думаю, что только трое знают про нас с Зиной? Окно не было зашторено, горел свет. В моей новой квартире по вечерам никогда не горел свет, соседи могли заинтересоваться… И увидели, чего им не надо бы видеть. Кстати, председатель рабочкома на той же улице живёт. Значит, я сам виноват. Дурак я, дурак! Может завтрашний день даст разгадку. Может по почерку узнаю. Во всяком случае, почерк Регины Кондратьевны мне знаком, если уж действительно она автор. Впрочем, тогда она тоже дура. Но, допустим, что это она? Что тогда делать? Выгнать в шею?! Этого я не могу. Я могу ей только создать невыносимо приятные условия, чтобы сама ушла… Тогда я буду негодяй!»


Глубоко за полночь я всё же заснул под капельный стук.
Назавтра была осень. Дождь то усиливался, то переходил в морось, которая колыхалась как белёсая завесь под холодным северным ветром. Уборка встала. Плохи дела: сентябрь кончается, а зерновых убрано только восемь тысяч гектаров из десяти.
В нормировке сыро и холодно, надо что-то делать, Антонине Ефимовне после воспаления лёгких не полезен такой климат. Сказать Ивану Егоровичу, чтобы сделал ей козлика.
На перекличке директор был на удивление спокоен. А что ему делать — с погодой директорам не совладать.
Я вышел с Лукашовым. Он прятал глаза.
— Твоя работа? — спросил я.
— Ты о чём?
— Будто не знаешь! Об анонимке, конечно.
— С дуба рухнул?
— Только ты знал.
— Ничего я не знал.
— Конечно! Низкий ты человек! Шпион!
— Ты думаешь, я шпионил за вами?
— Я между прочим застал тебя на месте преступления.
— Дурак ты! Я тебя на пушку взял. Вспомни, как было.


— Досуг мне вспоминать…
— А всё же давай!
— Ну давай. Я шёл домой в общежитие. Ты меня караулил. Признайся, был у моей квартиры и подглядывал?
— Я после работы пошёл в ночную смену на ток. Смена закончилась в два часа ночи. Куда податься? Домой? — автобусы не ходят, пешком лень. Пошёл к Зине. Её нет дома. Пошёл к тебе, думал, пустишь валетом переспать. Тебя тоже нет. Да, закралось подозрение. Вышел, стою, не знаю, что делать. А тут ты идёшь. Понёс ахинею, что дом смотрел. Я наобум Лазаря и брякнул: «Зина тоже твой дом смотрела?» Ты и купился. Вот и всё.
— Но письмо в рабочком ты написал?
— Какое письмо?! Не писал я никакого письма! И что я перед тобой оправдываюсь. Ты передо мной должен оправдываться. Ты мне сейчас признался, что был близок с нею. Я с тобой, как с другом. А ты — как последняя сволочь…


— Тебя женщина бросила, а я сволочь!
— Так я её всю жизнь люблю и буду любить до смерти. А тебе она мимолётное увлечение, от нечего делать. Я-то тебе душу раскрывал, а ты плюнул! Знаешь, как это называется?
— Саш, не всё так просто. И не так я подл, как тебе кажется. Такая уж сложилась ситуация. Мне идти надо. После разберёмся.
— Нечего нам с тобой разбираться!


В дверях конторы я столкнулся с рабочкомом Василием Сергеевичем Чуяновым. Он был высок ростом, в меру тучен, улыбчив и излучал здоровье и полное довольство жизнью.
— А, неуловимый Джо! — воскликнул он. — Не дозовёшься тебя! Зайди-ка! Не бойся, я недолго буду тебя терзать.
Мы вошли в его кабинет. Отряхнув свой плащ, он достал из ящика стола двойной тетрадный лист, протянул мне, и вот, что я прочитал:
«Председателю рабочего комитета ОПХ «Целинное» Василию Сергеевичу Чуянову от рабочих мехмастерской ОПХ «Целинное»

Заявление
Уважаемый Василий Сергеевич!
Пишут вам рабочие мехмастерской. Два месяца назад нам назначили нового заведущего Мельникова Владимира Александровича. Мы думали, что он наведёт у нас порядок, улучшит положение с пьянством, как было при Крамере. Вместо этого он занимается мошенством, отдаёт на сторону ресцы, мечики и другое. При этом ведёт плохой образ жизни, занимается развратом с кладовщицей Ковылиной у себя на новой квартире. Просим разобрать поведение Мельникова и попросить директора поставить вместо него другого заведущего. В нашей просьбе просим не отказать.
Подпись: Рабочие мастерской».


— И что это значит? — спросил я.
— Пойми правильно, — начал Чуянов.
— И вы, Василий Сергеевич, поймите правильно. Вам пришла анонимка. Вы представления не имеете, что в ней правда, что ложь, но в ОПХ нет ни одного человека, незнакомого с её содержанием.
— Да это всё Вера Дмитриевна. Пойми правильно — старушка, делать нечего, скучает, а тут сенсация! Поделилась с одной, с другой подругой, конечно же взяв клятву «никому, никогда», те поделились со своими и пошло-поехало.
— А сократить её нельзя? Сами же говорите, что делать ей не хрен.


— Конечно она не нужна, но так получилось. Она мне досталась по наследству, вернее её должность. Приезжал сюда по распределению молодой человек — ветеринарный врач, а при нём молодая жена, смазливенькая такая, пышногрудая, большеглазая, звать Марина Леонидовна. Образования нет, куда пристроить? Ну вот директор и придумал — будешь, Марина секретарём профсоюзного комитета. Павел Андреевич, как ты знаешь, человек любвеобильный, навещал её, чтобы не скучала. Ты, конечно, понимаешь, что это строго между нами.
— Я, Василий Сергеевич, свято помню слова Александра Фадеева, что нет ничего отвратительней сплетника-мужчины.


— Вот и хорошо. В общем должность есть, а у нас старейшая бухгалтерша после инсульта — Вера Дмитриевна. Надо продержать её годик до пенсии, вот и устроили, чтобы не напрягалась.
— Мне до этого дела нет. Письмо-то отдайте!
— Слушай. Я отдал бы тебе это злосчастное письмо, но, пойми правильно, я должен как-то отреагировать на него. Я, конечно, человек современный, в личные дела не лезу, если спрашивать не будут, то я не дам ему хода, ну а если…
— Какое может быть если! Анонимщик будет спрашивать «как там моё заявление»? А уж о том, какой вы дали ему ход, и не заикайтесь — всё село знает!
— Да что ж, твоя правда, забирай и делай с ним что хочешь. Только никому не показывай! Пусть никто не знает, что я тебе его дал! Скажу, что ты украл, а ты подтверди.


Он подал мне руку с видом человека, совершившего ради меня неслыханный подвиг. Мне пришлось пожать её и даже изобразить на лице своём выражение благодарности, хотя желание было отхлестать Василия Сергеевича по румяной физиономии.
Я вышел из рабочкома под дождь и ветер с анонимкой в кармане, уже не сомневаясь в её авторстве. 
В моём кабинете было много народу, папиросный дым синими клубами поднимался к потолку. На скамейке против стола сидел наш слесарь Виктор Константинович Михайлов и рассказывал что-то смешное. Лукашов сидел против него за столом и, опустив голову, тоже смеялся в столешницу.
— Лежал я с ним как-то в больнице. Росту он был… ещё ниже меня, а весил центнера полтора. На арбуз был похож. И кличка у него была — Арбуз. Жена ему каждый день приносила пожрать в хозяйственной сумке, такой же пузатой, как он сам. Перед сном он доедал из неё последние десять котлет, придавливал литром сметаны, поглаживал брюхо от удовольствия, и всю ночь орал: «Ой плохо мне, ой умираю!» А однажды поехали мы на пикник. То ли День молодёжи был, то ли Троица — не помню уже. Водки купили, бабы пельменей наляпали. Приехали, сварили на костре. Ей богу, не вру — он сожрал сто пятьдесят пельменей, выпил литр водки, пузо солнцу подставил и захрапел. Сначала, как в двигателе, минуты две шло всасывание, и остановка! «Ну всё, сдох!» Мы вокруг уши навострили, как зайцы — не знаем, то ли рано кидаться спасать, то ли уже поздно. И тут выхлоп. Фуууу… живой!


— Про кого это вы? — спросил я.
— Да так. Ты его не знаешь. Знакомый мой. Умер вчера.
— А-а… Александр Леонтьевич, выйди на минутку.
Лукашов нехотя поднялся и вышел вслед за мной на улицу.
— Саш, извини, ты действительно ни при чём.
— Будто я не знаю.
— Прости, виноват. Жалею…
— И всё?
— А что ещё, на колени перед тобой встать? Моё дело принести извинения, твоё — принять-не принять. Не хочется терять твою дружбу.


— Ты её не сейчас потерял! А вообще, ты узнал кто?
— Похоже, что узнал.
— Мужик или женщина?
— Женщина.
— Хочешь совет? Не подавай виду, что знаешь, будто нет ничего.
— Сам разберусь. А ты, сходи на склад, возьми у Зины нихрому на спираль, попроси Ивана Егоровича сделать обогреватель в нормировку.
— Каждый год делаем. Куда Ефимовна их девает? А сам-то что на склад не идёшь?
— Не знаю… Не хочу.
— Ты не Зину ли подозреваешь?!
— Что ты! Ни в коем случае!
— Дураком бы был, если б подумал такое!
«Нет, не одним днём живём, — промелькнуло в голове. — Сделаешь за минуту, а расхлёбывать всю жизнь». Хотя, разве я жалею о том, что было у меня с Зиной?

Дождь

Я решил последовать совету Лукашова и следовал ему целые сутки. Но назавтра меня вызвали к директору. Я пошёл довольно бесстрашно, так как всё плохое, что могло случиться, как я думал, уже случилось.
— Что допрыгался? — встретил меня директор, и такой вопрос ничего хорошего мне не обещал, вернее, обещал продолжение неприятностей. — До твоего морального облика мне дела нет, а вот этого я не потерплю! — И он пустил мне по отполированной столешнице тетрадный листок, как две капли похожий на тот, что шарахнул меня по башке вчера.
Тем же почерком в нём сообщалось, что я занимаюсь «мошенством», приписываю в нарядах не сделанные работы и требую от рабочих, чтобы они сдавали приписанные деньги мне.


— Что скажешь? — спросил директор.
— Правду. Придётся говорить правду.
— Конечно придётся, куда ты денешься!
— Мне надо запустить отопление в новой мастерской. Сварщика у меня нет, я нашёл его на стороне. Прекрасный специалист, но по нашим расценкам, за триста рублей варить не согласен. Что мне было делать? Где взять недостающие триста рублей?
— А ты забыл, что я тебе сказал? Договоры заключаю только я! Денежные вопросы тебя не касаются! Забыл? Ну так вот тебе моё решение. Сколько ты мужикам приписал?
— Пока сто пятьдесят.
— Завтра будет приказ об удержании их с тебя. Это тебе для науки.
— А как же отопление?
— Делай, как положено.
— А как положено?
— По действующим расценкам.
— Так не получится. Тем более, что больше половины работы сделано.
— Емельянов делает? Вот и ему будет наука. Пусть не договаривается с кем попало.


Я не стал спорить с Удаловым, понимая, что это бесполезно. В этот миг я был готов отдать свои деньги, чтобы не кидать Андрея Сергеевича.
Может быть я не сорвался бы на Регине Кондратьевне, но она попалась мне как раз, когда я вернулся в мастерскую в самых расстроенных чувствах.
Она сидела у нормировщицы и с довольной мордой рассказывала, сколько закатала банок лечо и кабачковой икры. Увидев меня, она явно испугалась, мгновенно замолкла и сникла.
— Владимир Александрович, — сказала она робко, — я вас жду отчёт подписать.
— Пойдёмте, — бросил я холодно и пошёл впереди неё.
Разъезжаясь по грязи сапогами, она следовала за мной.


В инструменталке Регина положила передо мной свои корявые писульки, и мне сразу бросилось в глаза: «Расход за месяц: мечики — 15, ресцы — 22». Чёрная ненависть вскипела во мне и, пеной поднявшись к горлу, выплеснулась наружу:
— Ваша работа? — спросил я, бросив перед нею анонимку из рабочкома, которая со вчерашнего дня лежала у меня в кармане.
— Я так и знала, — промолвила она тихо, едва взглянув на листок, — я так и знала, что вы подумаете на меня.
— Я уже не думаю. Я знаю. Ведь это доказательство.
Руки у неё тряслись:
— Это не мой почерк, — она ухватилась за соломинку.
— Было бы удивительно, если бы был ваш. Почерк не ваш, но ошибки ваши.
— Я хотела доработать здесь до пенсии, но вы мне с Фестивалихой не дадите.


Её дрожащие пальцы с тёмными мозолями, потрескавшимися ногтями и вспухшими артритными суставами бессмысленно перебирали всё, что лежало на столе: бумаги, авторучки, сломанные карандаши, ластик, шпульки с нитками. Мне вспомнились, пальцы моей бабушки, когда она «обиралась» перед смертью.
Регина Кондратьевна опустилась на стул и вдруг, не издав ни звука, рухнула с него на цементный пол. Я никак не ожидал такого результата своих обвинений. Она лежала, подвернув ноги, с закрытыми глазами, бледная и абсолютно неподвижная. В первую минуту мне показалось, что она умерла. В величайшем волнении распахнул я дверь инструменталки, чтобы позвать на помощь. Мимо проходил Лукашов.
— Сашка! Зайди!
— Что случилось?!
— С инструментальщицей плохо!
— С кем? — он бросился за мной, вытирая о штаны мазутные руки.


Вдвоём мы подняли Регину Кондратьевну и усадили на стул.
Она открыла глаза и повела ими вокруг, не понимая, где находится.
— Что с вами?! Что случилось? — спрашивал Сашка.
— Я не знаю! — произнесла она жалобно.
— Отчего вы упали?
— Не помню…


Она вдруг взглянула на меня, и в лице её появилось что-то незнакомо-злобное:
— Вот он сказал, что это я написала на него докладную.
— Какую докладную?
— Ту, про которую все говорят.
— Скорую вызвать? — спросил я.
— Не надо. Отпустите меня. Я сегодня отлежусь, а завтра уволюсь.
— Майер тут на машине, он вас отвезёт, — сказал я.


Мы вывели Регину Кондратьевну из инструменталки. Майер уже собирался уезжать.
— Константин Фёдорович! — крикнул я.
— Что случилось?
— Регина Кондратьевна в обморок упала, отвезите её домой.
— Отчего упала? — рядом с нами появился Иван Егорович Золотов.
— Он сказал, что я написала про него с Зинкой, — заплакала несчастная инструментальщица, — а я не писалааа.
— Сажайте в кабину! — приказал Майер.
— Может Адама Адамовича предупредить?
— Я скажу, — поспешно сказал я.


Лукашов пошёл вслед за мной в новую мастерскую.
— Дурень ты, Володя! Я же тебе говорил!
— Согласен, что дурень. Не вытерпел! Но это она написала. В анонимке все её ошибки. В мастерской только она так пишет.
— А может специально какой-нибудь хитрец, чтобы на неё подозрение пало? Что ты так поспешно?! На горячую голову?!
Шнайдер выслушал меня спокойно и сказал, глядя куда-то вниз:
— Мы к тебе как к родному, а ты…, — он махнул рукой. — Ладно, пойду домой.
— Адам Адамович! Но зачем же она написала?
— Это не она.
— Она. Ошибки её.
— Не она, я тебе говорю!
— А кто же?
— Не знаю, я не следователь! Знаю только, что не она.
— А вы почему уверены, что не она!
— Что ж я, жены своей не знаю?


И он ушёл, сказав:
— Топливный насос со второй бригады привезли! Если спросят почему не сделан, я не виноват. Хочешь, сам делай.
— А Петька ещё не очухался?
— Не очухался.
На душе было противно, небо мрачно, шёл дождь, уборка встала колом. За мной пришла Антонина Ефимовна — разыскала у Тарбиниса:
— Вас директор к рации зовёт.
Час от часу не легче! Ему-то что опять надо?


— Мельников! Ты в курсе, что пневмосклады готовы? Бери тот, что рядом с твоим складом и перетаскивай туда самое крупное. Колёса в первую очередь. Пока дождь идёт. Давай, не теряй времени! Я уже поставил там вентиляторы и электродвигатели на ГДР-овское оборудование. Не лезь к ним, и не повреди ничего!
Я послал на склад катать колёса Вовку Денисенко и Вакулу. Он поворчал (как без этого?), но пошёл. Я тоже решил посмотреть на новое слово в складском хозяйстве. Ничего, мне понравилось. Мы закатили в тамбур первую партию колёс: комбайновских и Ка-семьсотовских, герметично закрыли тамбур и открыли собственно склад, расставили там колёса, загерметизировали склад и открыли тамбур.


— Ну как тебе, Зинаида Алексеевна?
— Гора с плеч, будем жить как белые люди. Хоть покрышки под крышу уберём, но для ходовых запчастей — это хрень, замучаешься входить-выходить.
— Никто твою ригу не отбирает. Директор нам даёт место только под колёса, видишь, он сюда завёз какое-то своё оборудование: электромоторы, вентиляторы.
— Владимир Александрович, ты не злишься на меня? Я тебе нехорошо отвечала.
— Я на тебя никогда не злюсь.
— Значит, ты меня ещё любишь?
— Как же тебя не любить, Зинаида Алексеевна!
— А жену свою?
— Её тоже.
— А кого больше?
— Зина, давай не будем об этом!


Я зашёл к Зине после обеда. Клавка ещё не пришла, мы были одни.
— Я слышала, ты выгнал Регинку. Правильно сделал! Давно надо было.
— Я её не выгонял, просто сказал, что это она написала анонимки директору и в рабочком.
— А я тебе что говорила? У нас в мастерской всё зло от неё. Ненавижу её!
Я хотел ответить, что это моё дело кого куда ставить и кого выгонять, но сдержался — я и так испортил отношения с кем только мог. А Зину я люблю и уж конечно не стану с ней ссориться из-за Регины Кондратьевны.
Петька приходил дать мне за матушку в пятак, но я показал ему письмо. Он сказал: «Клянусь, что это не мать написала, но на твоём месте я бы, наверно, тоже подумал на неё». В общем, в пятак мне давать он расхотел и драться нам не пришлось.

Пожар

Я уже неделю жил в своей квартире у лимана, и всю неделю шёл дождь — осенний, холодный. Наконец выглянуло солнце. Начался октябрь, а в валках лежали две тысячи гектаров зерновых. Плотные валки промокли и были сильно прибиты дождём к земле, молотить их невозможно. Когда высохнут? — Да чёрт его знает, всё зависит от погоды. А она непредсказуема. Действительно, каждый час дорог. И в райкоме решили мобилизовать работников из всех учреждений и организаций переворачивать валки.


Ну а первый помощник себе — это ты сам, поэтому в ОПХ на валки послали всех, без кого можно было какое-то время обойтись: работников стройучастка, ЖКО , бухгалтерии, соц-культработников,  а от нашей мастерской техничку, нормировщицу, Клавку Лепёшкину, Регину Кондратьевну и аккумуляторщицу Надежду Сергеевну — директор решил, что аккумуляторы и без неё могут успешно заряжаться, если что — Золотов за ними присмотрит.
Я вступился за Антонину Ефимовну: у неё была недавно пневмония, ей опасно работать в холоде и сырости. Директор, скрепя сердце, со мной согласился.


Регина Кондратьевна тоже поехала. До субботы она была на больничном, а в понедельник на перекличке меня при всех отчитал директор:
— Мельников! Ко мне приходила твоя инструментальщица: просилась на другую работу. Жалуется, что ты её выживаешь.
— Нисколько я её не выживаю! Пусть спокойно работает. Я ей только сказал, чтоб не писала на меня анонимки.
— Разве ты следователь? Слушай, она двадцать лет до тебя работала в инструменталке, не ты её назначал, не тебе снимать! Надеюсь, ты меня понял?
— Я её не трогал и не собираюсь трогать. Её работа не зависит от того, что я о ней думаю, и что она обо мне думает.
— Всё! Она продолжает работать на старом месте! Разве я тебя для того в мастерскую направил, чтобы ты склоки разводил?! Тебе должно быть стыдно! Смотри у меня!
— Не на что мне смотреть! — ответил я раздражённо.


В половине десятого подъехал совхозный автобус, и мобилизованные отправились в поле. Солнце то ослепительно сверкало в лужах, то снова пряталось за серыми клочковатыми тучами.
После обеда распогодилось. С юга подул тёплый ветер. Слава богу! Если так постоит день-полтора, можно продолжать уборку.
Незадолго до окончания рабочего дня на попутной машине приехал Данилюк:
— Володя! На складе есть ремень вентилятора? За нашими пришёл автобус, и — на тебе! — ремень вентилятора порвался.
— Должен быть, Анатолий Александрович. Пойдёмте к Зине.
— Вы там в поле с народом? — спросил я, шагая с ним к складу.
— Ну а где ж мне ещё быть?!
— Давно мы не виделись, как у вас дела?
— Да неважно.
— А что, Анатолий Александрович?


— Знаешь, Володя, я сейчас понял одну вещь. Настоящая любовь — это не влечение, не… как бы сказать? — не радость от женской красоты, а страх.
— Как страх?
— Страх потерять кого любишь. Нет страха, значит не любил.
— А что? С Ниной Романовной плохо?
— Да, Володя.
— А что, почему? Что случилось?


— Понимаешь, с того дня, когда она поднимала Петьку, я стал замечать что-то нехорошее: словно она внутрь себя глядит, и рука сама ложится под грудь. Я спрашиваю: «Нина, у тебя болит что-то?» А она: «Ничего у меня не болит, с чего ты взял?» А в последние недели она стала сильно худеть. С чего? Боюсь, что грызёт её изнутри.
— Анатолий Александрович, вам должно быть, кажется.
— Нет, Володя, не кажется… Она теперь и сама признаётся, только расстраивать меня не хочет: «Ничего серьёзного, похоже, в самом деле немного надорвалась».
— Может надо обследоваться?
— Да направляют её в областную больницу. Через неделю поедет. А как мне страшно, Володя! Она часть меня. Я её люблю так…


Он запнулся, помолчал, потом сказал:
— Как бы я хотел взять себе её болезнь! Ты только никому не говори! Я стал суеверным. Говорят, чем меньше людей знает, что человек болен, тем ему легче.
Мы пришли на склад. Ремень вентилятора был, Зина вынесла и подала его Данилюку.
— А как же вы назад, в поле? — спросил я.
— Сейчас за мной Майер заедет, — ответил он.


По дороге промчалась совхозная пожарка ГАЗ-63.
— Капэлыночка поехал, — сказала Зина. — Летит как на пожар.
Подъехала летучка Майера.
— Мужики, вы знаете? Сенажная башня горит.
Мы разом повернули головы: действительно — за токовскими зерноскладами над куполом первой башни поднимался клуб сизого дыма.
— Сенажные башни горят! — крикнул, вышедший из мельницы Зинин сосед Гошка Ламков.
— Видим!
Пришёл Лукашов:
— Пойдём посмотрим, — предложил Зине.
Майер вызвался подвезти нас — ему попутно.


Зина побежала закрывать склад. Парторг сел в кабину, мы трое в будку.
Майер высадил нас на перекрёстке. Так же, как три месяца назад, когда я вышел из автобуса на этом месте, у башен стояла директорская «Волга», а рядом с ней энергично размахивал руками Удалов, правда не в рубашке, а в белой штормовке; так же стояла вокруг него толпа специалистов, только вместо трактора с кормораздатчиком, пневматическим транспортёром и грузовиков с решётчатыми кузовами, набитыми сенажом, стояли две красные пожарные машины из Райцентра и наша домашняя пожарка Капэлыночки.


Павло Пантелеевич бесстрашно подъехал к подножью башни и уже поливал её, зажав под мышкой вырывавшийся шланг, стараясь закинуть воду как можно выше по серой плиточной кладке. Районные пожарники держались подальше, но их насосы были мощнее, и брандспойты метали воду дальше и выше — под сверкающий на солнце купол, из-под которого не спеша выползал в голубое небо жёлто-серый дым, смешиваясь с водяным паром.


— А запах-то приятный, — сказала Зина, наморщив тонкий носик, — кажется, что цветами пахнет.
— Не разгорелось ещё как следует, — с видом всезнайки сказал неведомо как очутившийся здесь Золотов. — Бесполезно это всё, — продолжал он, указывая на пожарные машины, — жар изнутри идёт. Разгоревшуюся массу, ничем не потушишь. Разве только башню разобрать.


— Негодяй! — кричал в это время Павел Андреевич на начальника кормопроизводственного комплекса Козлова. — Я тебя предупреждал! Ты каждую машину должен был проверять на влажность! Лодырь!
— Я проверял, Павел Андреевич! Лаборанты день и ночь дежурили!
— Знаю, как они дежурили! И ты, знаю, чем занимался!
— Ей богу, Павел Андреевич! Я не виноват! Это башня виновата! Она не герметична! Дефект строительства! А сколько дождей было! Натекло, промочило! Вот и загорелась!
Удалов увидел меня:
— Эй, Мельников! Поди сюда!


Я подошёл.
— Что глазеешь? Любопытно? Рад, что я неправ оказался?
Я обалдел:
— Да вы что!
— Ладно, ладно! Насквозь тебя вижу! Давай сюда рабочего в помощь Вергуну! Видишь, облился с головы до ног!! Простудится ещё.
Я пошёл к своим:
— Иван Егорович! Поступаете в распоряжение к Капэлыночке — приказ директора!
— Владимир Александрович! У меня радикулит!
— Ничего, ничего, раз прибежал, значит не так страшно.
— Так я прибежал не затем, а из любопытства!
— Любопытство не порок, но большое свинство! Иван Егорович, в следующий раз будешь знать, как любопытствовать!


Золотов, опустив голову, побрёл к Павлу Пантелеевичу, поспешно сматывавшему шланги, чтобы мчаться за новой водой, а я с Зиной и Лукашовым вернулись в мастерскую.
Там было холодно. Приехавший вечером Андрей Сергеевич сказал, что закончит работу недели через две.
— Это ж двадцатые числа октября.
— Быстрее не смогу. А кто тебе мешает отапливать старую мастерскую? Закончу, подключим и новую. Затапливай, не сомневайся!
— Андрей Сергеевич, мужики вчера зарплату получили. Вот сто пятьдесят рублей. Остальные в ноябре, — я протянул ему деньги.


Емельянов и не взглянул на них.
— Я слышал, родственник мой приказ написал удержать с тебя.
— Ну да, попался. Кто-то ему донёс.
— С тебя удержат в мою пользу? Понятно. Это, так сказать, для меня неприемлемо.
— Андрей Сергеевич! Это мои проблемы. Мы с вами договорились, вы работали, так что возьмите и не заморачивайтесь.
— Я не возьму — и говорить нечего!
— Андрей Сергеевич! Вы сделали работу. Я кое-что в этих делах понимаю: она ст;ит гораздо больше трёхсот рублей. Как я буду вам в глаза смотреть…


— А как я вам буду смотреть? Что ж, у вас есть совесть, а у меня нет?
— Это совсем другое…
— Не возьму и всё!
— Почему?
— Потому что я русский мужик и советский человек. Для русского мужика совесть выше денег, справедливость выше выгоды. На том стоим и стоять будем. Оставшуюся работу доделаю, не беспокойтесь. 
— А что же мне с этими деньгами делать?
— Возьмите себе.
— Мне они противны, я смотреть на них не могу.
— Верните в бухгалтерию. Они ведь ещё не начали удерживать?
— А так можно?
— По-моему можно.


Домой я пришёл, когда было совсем темно. На другом конце села кроваво светилось небо. Сенаж в башне разгорался. В квартире было холодно, но печку топить я не стал, вскипятил чай на газовой плите, и, напившись горячего, бросился на недавно купленный диван и мгновенно уснул.
На следующий день эпопея с переворачиванием валков продолжилась, наши мобилизованные вновь выехали в поле. День был такой же тёплый, как вчера и к вечеру попробовали молотить. Пошло! Уборка возобновилась! Но дым над башней поднимался уже чёрными клубами. Как и вчера между башнями — сенажными и водонапорной — сновали пожарные машины, но поливали уже не одну, а две башни. Из соседней тоже повалил дым.


Вечером я зашёл на ток купить горячих пирожков и услышал странный звук. Словно что-то лопнуло и посыпалось.
— Что это? — спросил я случившегося рядом заведующего током.
— Плитка с башен осыпается — каркас весь покорёжило от жара, не на чём ей держаться — вот-вот рухнет.
Я успел дойти до склада, чтобы поделиться пирожками с Зиной и Сашкой. Лукашова не было.
— Он уехал домой, — ответила Зина на мой вопрос. — Ты меня ещё любишь?
— Разве тебя можно не любить?!
Я обнял её, и она прижалась ко мне, как тогда, в первый раз.
— Я приду к тебе завтра, — таинственно прошептала она мне в ухо.
— Почему не сегодня? — прошептал я, подстраиваясь под неё.
— Зааавтра, — повторила она.


Мы стояли под стеной мельницы, было темно, и во всём мире я слышал одно Зинино дыханье.
И тут нас оторвал друг от друга страшный грохот. Выскочив на открытое место, мы увидели, что там, где стояла башня в небо поднимался столб огня и искр. Первая башня рухнула.
Но беда не ходит одна, и это было не последнее несчастье, поразившее ОПХ в тот вечер. Мы забыли о другом достижении науки, техники и технологии, внедрённом нашим директором — о пневмоскладах.


И вот технологическое новаторство и экономическая отвага Удалова столкнулась с детской отвагой познания мира беспокойных Лизичат. Она свойственна не только им, а всем детям на Земле. Надо ли говорить, чья отвага в этом столкновении разбилась вдребезги?
Конечно странные сооружения, возникшие на току, не могли не возбудить чистого любопытства Лизичат, и в ночь, когда горели и рушились башни, они отправились исследовать пневмосклады на предмет внутреннего содержания. Шестеро отважных исследователей в возрасте от восьми до пятнадцати лет предусмотрительно взяли с собой по острому ножику, и, не найдя иного способа проникнуть в склад, вспороли его прорезиненное брюхо, и, выпустив воздух, пустились в путешествие под брезентом. Особенно их позабавило, что в кромешной тьме младшие заблудились, и не найдя дыры в брезенте, заблажили. Тогда они стали играть в игру «найди выход», и в полчаса все три склада лежали на земле, а сто двадцать девять тысяч совхозных рублей отправились коту под хвост.

Но всем нам только предстояло увидеть результат их рейда, а ранним утром ещё отдыхавших от уборки жителей Целинного ОПХ разбудили звуки камнепада. Это обвалилась вторая сенажная башня.

Олин звонок

Погода была прекрасной. Ослепительное осеннее солнце всходило над землёй, от дыхания шёл пар. Вокруг мастерской гудели тракторы, комбайны, стоявшие у нас на ремонте и готовые вернуться в поле; грузовые автомобили, бортовые уазики  бригадиров, летучка Майера с зелёной будкой, жёлто-синие «атушки» , бело-синий автобус КАВЗ-685 и ГАЗ-52 с тентом для перевозки механизаторов на бригады.
Непросто пробраться между этой техникой, ревущей и обдающей выхлопами из бензиновых и дизельных двигателей. Оглушённые, пропахшие дымом сидели мы на перекличке.


Директор, давал разнос всем — его можно понять: за сутки хозяйство лишилось двух сенажных башен и трёх пневмогаражей. Дошла очередь и до меня.
— Мельников! Что с комбайнами! Третий день два комбайна не выходят в поле! А ты не находишь нужным доложить!
— Комбайны уже ушли на бригаду, — сказал я. — Поломка была несерьёзной, могли бы на месте устранить. Не знаю, зачем пригнали в мастерскую!
— И второе! Ты как проморгал пневмосклад?! Я тебе его для того передал, чтобы тебе его на третий день угробили?! 
— Во даёт! — возмутился я и потянулся к рации.
— Молчи, молчи, не возражай! Только сильнее его разозлишь! — замахал руками Юрий Михайлович.


Не услышав оправданий, директор успокоился и отстал от нас. Зато я не успокоился:
— Юрий Михайлович! Что это такое! Я что, ночевать должен был в этом складе?!
— Я понял, что чем больше оправдываешься, тем пуще он свирепеет. Лучше молчать.
— Да! Не таким я представлял его себе в институте! Радовался, что меня к нему распределили.
— Поставь себя на его место: две башни по шестьдесят тысяч, три склада по сорок три… За один день! — сказал Майер. — Я бы рехнулся.


Перекличка заканчивалась. Мы встали и пошли к выходу.
— Мельников! — остановил меня голос директора. — Будь на месте, я сейчас приеду, посмотрим, что можно сделать для восстановления складов.
— Не надо было покупать эту хрень! — сказал Майер.
Директор этого, конечно не услышал.
Всю первую половину дня в присутствии директора мы пробовали разные способы заклеить порезы. Ничего не получилось! Даже у Тарб;ниса-Т;рбиныса! Вроде заклеили, начинаем надувать — пропускает!


Я и старик взопрели, ворочая тяжёлый прорезиненный брезент.
— Ладно! — сдался директор. — Слушай задание: варишь дуги и натягиваешь на них брезент.
— Опять порежут!
— Не порежут! Я покажу этим Лизиковым кузькину мать! Хватить с ними цацкаться! Плевать мне, что она мать-героиня! Чем такие героини, так лучше никаких!
— Тогда давайте мне второго сварщика! — сказал я.
— Нет у меня сварщика. Обходись своим. И не тяни, приступай сегодня же!
— Милиционер идёт! — испуганно сказал Тарбинис, тараща рачьи глаза.


Действительно, от весовой к нам шёл участковый.
— Павел Андреевич, мы вашего бригадира Лебедева застукали. Он ночью украл с поля тонну зерна.
— Что?!
— Лебедев, говорю, пшеницу с поля украл! Целую тонну!
— Идиот! — закричал директор. — Я же хотел его к Герою Труда представить! Что за народ!
И Павел Андреевич разразился таким матом, какого ещё никто из нас не слышал.
После обеденного перерыва я, как обычно, зашёл в нормировку.
— Владимир Александрович, — сказала мне Антонина Ефимовна, — звонили с почты: вам пришло какое-то извещение.


«Что за извещение?» — подумал я и отметил, что меня стали пугать всякие сообщения и извещения. Неужели что-то стряслось дома? Миша заболел?! Или Оля?! Или родители?! Я был встревожен настолько, что немедленно отправился на нашу почту, где мне вручили бланк, в котором сообщалось, что меня приглашают на переговоры с Городом сегодня в семь часов вечера. Я должен был явится на переговорный пункт, который располагался в районном отделении связи. 


Я поехал в Райцентр вечером последним автобусом. Через полчаса раздался звонок. Звонила Оля. Голос у неё был бодрым, даже радостным. Слава богу, ничего страшного. Но по инерции я всё же спросил:
— Оля, что случилось?!
— Ничего не случилось, Володя! Я просто соскучилась. Я хочу к тебе приехать. Ты ведь давно говорил, что твоя квартира почти готова. Надеюсь, сейчас она совсем готова?
— Да, Оля, она готова. Но как же ты поедешь с Мишей? Сейчас так холодно. Четыре часа на автобусе, я боюсь, ты его простудишь, да и а в квартире у меня холодно. У нас ещё не затопили.
— У тебя даже центральное отопление?! Вот не думала! Так ты живёшь кум королю, сват министру. Ты говорил, что и печь есть.


— Печь тоже есть. Как в деревне без печи? Но её надо топить? А у меня ни дров, ни угля не запасено.
— Ты не волнуйся, мы приедем с мамой. Если, действительно будет холодно, займём дров у соседей. И поедем мы не на автобусе, а на «Волге» с дядей Серёжей. Он довезёт нас до самого твоего дома.
— Оля, это так неожиданно. У меня в доме один диван, где же мы будем спать?
— Володя, мне кажется, ты не рад, что я приеду?
— Что ты, Оля! Просто надо подготовиться, всё устроить так, чтобы тебе с маленьким не было неудобств. Я ведь глава семьи и отвечаю за вас.
— Какая же у нас семья, если мы живём врозь?
— Оля, приезжай конечно! Я завтра постараюсь купить кровать, а Мише детскую кроватку. Приезжайте! Когда вас ждать?


— Дядя Серёжа едет утром в понедельник в К…-ий санаторий. Ну слава богу! Володя, я, было, о плохом подумала.
— О чём плохом? — насторожился я.
— Мне показалось, что ты испугался нашего приезда.
— Ну что ты, Оля!
— Хорошо, мой милый! Если бы ты знал, как я соскучилась! Буду теперь часы считать до нашей встречи. До свидания, дорогой мой Володечка!


— До свидания, Оленька! Если приедете без меня, ключ я оставлю соседке. Наш с тобой дом самый первый у лимана. Вы его легко найдёте.
Час от часу не легче. Ведь мы договорились, что она приедет только через год! Да, но мы тогда не знали, что мне так быстро дадут квартиру. Ужасно некстати! Ой, некстати, некстати!! Здесь все знают о моей связи с Зиной, и вряд ли не найдется охотника сообщить о ней Оле. Одному человечку точно очень сильно хочется, а писать анонимки он вряд ли разучился. Но сказать Оле, чтобы не приезжала, тоже нельзя. Что же делать? 


Свиристель и Пушкин

Тепло. Уборка идёт полным ходом. Хоть бы ещё постояла погода. Соседний Алабугинский совхоз заканчивает. Говорят, дня за два, максимум за три управятся. Тогда пришлют нам на помощь свои комбайны. Но у них урожайность поменьше. Нашему ОПХ при разделе отошли лучшие земли, а им достались солонцы. Не все их почвы солонцы, но все солонцы бывшего совхоза «Целинный» принадлежат теперь им. Это мне рассказал Крамер, когда мы выпивали после уборки картошки.


Утром из окна своего кабинета я увидел идущую на работу Зину. В руках несла какую-то ветку. Что за ветка? Зачем? Надо сходить посмотреть. Она обещала прийти ко мне сегодня вечером. А в понедельник приезжает Оля. Сказать Зине или не надо? Странно принимать любовницу накануне приезда жены. А разве Зина мне любовница? Нет, для меня она больше… Не хочу обижать Зину этим словом. А Оля? Кого я люблю больше Олю или Зину? В башке у меня такая каша! По критерию Анатолия Александровича, кого я больше боюсь потерять? И на этот вопрос у меня нет ответа.


Из нормировки пришла Антонина Ефимовна:
— Владимир Александрович, с тока звонили.
— Скажите им, что нет у меня рабочих!
— Да нет! Сказали, чтобы мы отходы забрали.
— Какие отходы?
Антонина Ефимовна растерялась, столкнувшись с моей глупостью.
— Ну эти — пшеничные. Директор даёт три центнера на человека по три рубля. Я вот и список уже составила. Посмотрите.


Я взял тетрадь.
— Помилуйте! Мне двух человек неоткуда взять, а тут народу — полтетради! Пятьдесят человек! Откуда они взялись? И я записан! Зачем мне пшеничные отходы? Кто их будет клевать — у меня даже кота нет!
— Владимир Александрович, вы работаете в мастерской, вам, не хуже, положено три центнера отходов. Если они вам не нужны, отдайте кому-нибудь. Хоть мне.
— Разве так можно?
— Так все делают. А пятьдесят человек — это потому что у нас получают электрики и трудоёмщики. И Лёнька Крамер у нас записан. Так повелось
— Ну раз повелось, пусть продолжается. Можете взять и мои отходы. Мне что делать?
— Да вам ничего, только команду дать. Завтоком сказал, что привезут после обеда. Надо место приготовить. Мы всегда в монтажном цехе стелили палатки и высыпали на них. Потом я и Регинка раздавали. Весы надо вытащить и людям объявить, чтобы с обеда принесли мешки и деньги.
— Хорошо так и сделаем. Потом мешки на тракторе по домам развезём.
— Лёньке я позвоню, чтобы мать мешки принесла.
— Я в обеденный перерыв заскочу к нему и заберу.


Вошла Зина.
— Была на току. Отходы посмотрела. Вот принесла мужикам показать.
Она поставила на стол кулёк из-под пирожков. — Вроде хорошие, сухие и зерна много.
— Какую ты ветку сегодня на работу несла? — спросил я.
— Вчера птички прилетали в палисадник на рябину. Целая стая. Мальчишки из рогатки подстрелили одну. Васька домой принёс. Крыло у неё перебито и глаза нет. Красивая птичка. Я её на кленовую ветку посадила и на работу принесла. Сидит сейчас в избушке на столе, пшено клюёт. Такая прожорливая!


— Зачем она тебе на работе? — сверкая очками спросила Ефимовна.
— Дома нельзя оставить. Я, правда, выгнала Мурея, но Васька ведь безалаберный, забудется, дверь не закроет, Мурей зайдёт и сожрёт её.
— Что за птичка? — спросил я.
— Не знаю, как называется. Красивая: на голове хохолок, грудка розовато-серая, в крыльях алые пёрышки, и хвост с жёлтой оторочкой. Приходи, посмотри.
— Чего откладывать, пойдём посмотрим сейчас.
Лукашов, кажется, отходит от своей злости. По крайней мере разговаривает со мной почти как прежде.
— Леонтьич, возьми у Регины Кондратьевны палатки, да расстели в монтажном цехе, после обеда отходы привезут, — сказал я ему. — Весы притащите к куче.
— А ты куда?
— Птичку смотреть.


В избушке на столе, покрытом дерматиновой скатертью, среди папок с заборными карточками дремала точно описанная Зиной птичка чуть больше воробья. Я бы сказал, что грудка у неё была цвета туманной зимней зари, впрочем, тут возможно обилие мнений. Справа на голове у неё чернела засохшее пятно, бывшее недавно глазом. Тут и там на дерматине лежали кучки её испражнений с полупереваренным пшеном.
Клава Лепёшкина, умильно улыбаясь, подносила к ней палец, и когда касалась её, птица просыпалась, поднимала хохолок и недовольно ворчала.
— Владимир Александрович, — сказала Клавка, — вы знаете что это за птичка?
— Первый раз вижу.
— И я первый раз. Но красивая! Правда?
— Конечно!
— И как рука поднялась?! На такую красоту! На маленькое безобидное существо.


Часов в двенадцать с тока привезли несколько самосвалов зерноотходов. Мне заниматься ими было некогда. Вышел на связь директор:
— Ты приступил к тому, о чём мы вчера говорили?
— Каркас варить на склад? Петухов со вчерашнего обеда варит. А колёса-то куда? Они мешают.
— Назад в сарай! Надеюсь, ты его ещё не сломал?!


Пришлось брать Петьку Шнайдера и Вакулу и вместе с ними перекатывать колёса назад в старый склад. Самые большие покрышки опять остались под открытым небом.
Возвращаясь в мастерскую, у мельницы увидел молодого парня, показавшегося мне знакомым.
— Добрый день! — сказал я. — Кажется, я тебя уже видел. Ты меня узнаёшь?
— Да нет.
— Ты в сельхозинституте не учился на инженерном факультете?
— Я и сейчас там учусь на четвёртом курсе.
— А я в этом году защитился. Ты как здесь оказался?
— Помогать вам приехал. Вот мельницу ремонтирую. Заодно материал собираю на диплом: «Механизация в отрасли кормопроизводства». А как ты меня запомнил?
— Внешность у тебя примечательная.
— На Пушкина похож?
— Как две капли, только немного мордастей. Ну здорово! Я Владимир, а тебя как зовут?
— А зачем тебе? Так и зови — Пушкин.


— Хорошо. Если что заходи, Пушкин, я здесь в мастерской заведующим работаю.
— Так ты мне и нужен! Склад твой?
— Запчасти в нём мои. А склад центральный — общий на всё ОПХ.
— Есть у тебя такой подшипник? — он показал мне сломанные кольца обоймы с выбитым номером.
— Пойдём посмотрим.
Мы с Пушкиным через токовскую калитку вышли на территорию склада. У дверей стояла машина из «Сельхозтехники». Из открытого кузова шофёр подавал Зине с Клавкой ящик с запчастями.


— Отскочь! — сказал я женщинам. — Держи, друг мой Пушкин, ящик с того края, понесём вместе.
— Тяжёлый, однако! Трудовое законодательство нарушаешь! Нельзя женщинам тяжести таскать, да ещё таким красивым.
— Зина, посмотри, есть у нас такой подшипник? — сказал я, когда мы поставили ящик на указанное ею место.
— Сейчас вспомню… Где же, где же? — Зина пошла искать в глубь склада, вернулась с подшипником. — Нашла! Возьми вот!


Пушкин взял новый подшипник:
— Спасибо, выручили! А то бы застопорилась работа. Времени-то у меня немного, на той неделе надо назад в институт.
— Зинаида, — ты мне в накладных распишись, что груз приняла, — сказал, спрыгнув с кузова, шофёр «Сельхозтехники».
Они ушли в Зинину резиденцию.
— Красивая у тебя кладовщица! — сказал Пушкин. — Просто обалденно красивая!
— Да уж! Но ты не очень — у неё без тебя поклонников хватает.
— Небось и ты в их числе?
— Пойдём-ка лучше распишись в карточке, что подшипник получил.


Шофёр выходил из избушки, а мы с Пушкиным в неё.
— Во! — воскликнул мой знакомый. — Откуда у вас свиристель?!
— Оттуда! — ответила Зина. — Знаем, где ещё взять, но вам не скажем!
А я похвалил Пушкина:
— Так ты знаток птиц!  А мы гадали! Значит это свиристель?
— Ну да, свиристель, самец. Ребята, слушайте, продайте мне его! Я вам тридцать рублей дам.
— Тридцать рублей за маленькую птичку?! — удивилась Клавка.
— Не-а! — за тридцать не продадим! — сказала Зина.
— А за пятьдесят?! Я и пятьдесят дам!
— И за пятьдесят не продадим!
— А за сколько?! Ребята, скажите только за сколько. Любую цену дам!
— Он бесценный, он член семьи и не продаётся, — ответила Зина.


— Ну продайте! Очень-очень прошу.
— Бесполезно! Енто никак невозможно, продать такого чудесного свиристеля. Мы его вылечили, и он опять стал петь. А теперь у него и имя есть Свиря, Свирька.
— Я понял, что не продадите. Жаль! Я люблю птиц. У меня дома каких только нет: скворец, щегол, дрозд-рябинник, конопляночка, синичка… Всегда мечтал о свиристеле. Я здесь до четырнадцатого. Буду заходить. Может надумаете... А пока до свидания.
— До свидания! Мимо нас почаще! — ответила Зина.
Мы вышли вместе с Пушкиным.
— Ну что, друг мой Пушкин, пора на обед. Ты где столуешься?
— В столовой, где ж ещё?!
— Пойдём вместе, поднимем по стакану компота за встречу.
— Подожди, забегу на мельницу, положу подшипник.

Ещё раз про любовь

После обеда с Пушкиным я зашёл к Крамерам за мешками и деньгами. Лёнька был дома один и сказал мне, что не знает где у Анны Кондратьевны мешки, но она сейчас придёт. Я спросил, когда сессия и готов ли он. Лёнька ответил, что сессия через неделю, и он совершенно не готов.


— Меня как иголками колет, как подумаю, что придётся мотаться из корпуса в корпус, подниматься и спускаться по лестницам и, сидя на паре, пол-урока отдуваться и вытирать пот.
Мне показалось, что Лёнька был заметно холоднее ко мне, чем прежде.
— А у тебя как дела? — спросил он скорее из вежливости.
— Нормально. Сегодня знакомого встретил, в понедельник жена приезжает.
— А как же…? — вспыхнул он.
— Как же Зинаида Алексеевна?
— Прости, Володя, это не моё дело.
— Почему не твоё дело? Ты ведь тоже её любишь.
— Разве я кому-то говорил?
— Зачем же говорить? Это и так видно.


Лёнька покраснел.
— Она тебе сказала?
— Что ты, Лёнь, как ты мог такое подумать?!
— Я с этим покончил. Нет любить её я буду всю жизнь, но тайно, про себя. Последний раз я потерял над собой контроль тогда, помнишь на матче с макушинцами? Она меня поцеловала… Какие сладкие у неё губы! Да что я! Тебе ли не знать…
— Лёнь!


— Не буду, не буду. Я только хотел сказать, что за один этот поцелуй я буду вечно её благословлять… Так вот… В общем я одурел, сошёл с ума. И на другой день в воскресенье поехал к ней домой. Тошно и стыдно вспоминать. Вышел Васька и сказал, что её нет дома. Но я точно знаю, что она была, была дома! Да, она меня обманула! Но я заслужил. Это была оплеуха. Я не обиделся, да и мне ли на неё обижаться! Я протрезвел и решил — всё! Кто я и кто она! Мужчина обязан сделать женщину счастливой, а разве я могу сделать её счастливой?! Конечно нет! Ну и всё, точка на этом. Не можешь — не берись! У нас мужиков глупый взгляд на женщину. Припрёмся и сообщаем ей: «Я тебя люблю!» Как будто это такая честь для неё! И обижаемся, когда получаем отлуп. А женщина… Это такая высота! Женщина — это смысл жизни. Она всегда права. Даже если жена обманывает мужа, она имеет на это право. Ушла, значит он не сделал её счастливой. Грош ему цена. Я бы даже сказал, что он преступник. Получай, дурак, что заслужил!


— Лёнь, всё ты правильно говоришь! Но так должно быть! А в жизни так не бывает, а если бывает, то очень-очень редко. Есть такие женщины, что не только мужья, но и ангелы не знают куда от них деться!
— Володя, а ведь ты не любишь тётю Зину.
— Откуда же ты знаешь, Лёнька, если я сам этого не знаю.
— Если ты её любишь, то делаешь несчастной свою жену. Ты извини, я ведь был с тобой откровенным, так уж позволь быть до конца.
— Ладно, Лёнь, кончим этот разговор. Время покажет, подлец я или не очень. Да вот и матушка твоя идёт…
— К соседке за ранетками ходила, — сказала, будто оправдываясь, Анна Кондратьевна. — К бабушке Белоусихе. У неё две хорошие деревушки, но яблочки всё равно червивые.


Я пришёл в мастерскую, когда Зина затаривала свои мешки. Я отдал деньги Антонине Ефимовне и положил рядом с кучей отходов Лёнькины мешки.
— Я наберу ему! — поспешно сказала Зина, и бросив свои мешки, стала поспешно набирать Лёнькины.
После работы Адам Адамович отвёз их Крамерам.


После работы я сходил в баню. Придя домой, попросил у соседей несколько крупных поленьев и протопил печь. По квартире расползлось приятное мягкое тепло. Я наделал бутербродов с колбасой и ещё днём купил бутылку вермута. Я ждал Зину. Она пришла поздно вечером. Она принесла с собой холодную свежесть и запах полыни. Что-то в ней было новое, незнакомое.
— Ты ничего не заметил, — спросила она.
— Ты распустила волосы. Я не знал, что они у тебя такие длинные.
— Я ведь уже распускала их при тебе.
— Тогда было не так.
Она подошла ко мне, и я поцеловал её.
— От тебя пахнет полынью.
— Я только что выдёргивала её вокруг огорода. Тебе не нравится?
— Напротив. Я люблю запах полыни.
— Я продрогла, а у тебя тепло.
— Я знал, что ты придёшь продрогшей и затопил печь.


Она засмеялась.
— Какой ты смешной!
— Правда?
— Тебе обидно быть смешным?
— Ни капли. Ты такая славная. Быть смешным в твоих глазах это здорово.
— Неужели правда, что я такая красивая?
— Ты необыкновенно красивая.
— Самая, самая?
— Самая-самая красивая женщина Сибири и Дальнего Востока!
— Мы с Васькой на днях смотрели это кино: про самую красивую девушку Москвы и Московской области. Лёнька говорил мне, что я похожа на артистку Татьяну Доронину.
— Ты красивее.
— Правда?
— Конечно. Она играет, а ты естественна. Она в плёнке, а ты живая.
— Она тоже живая.
— Но далеко, а ты здесь, тебя можно коснуться. Можно я поцелую твои волосы? Я так их люблю.


— А я люблю, когда ты их целуешь.
— Зиночка…
— Что?
— Я ужасно расстроился из-за нашей размолвки. Я не хотел тебя обидеть.
— Не было никакой размолвки. Тебе показалось. Было бы из-за кого!
— Давай выпьем немного вермуту.
— Давай. Только чуть-чуть.
— Он, как и ты, пахнет полынью.
— Давай. Как я счастлива. А ты?


— Я?... Если бы это могло продолжаться вечно.
— А разве не может?
— Не знаю.
— Почему ты так говоришь?
— Не обращай внимания. Давай не будем думать о будущем.
— Ну давай.
— Давай любить друг друга здесь и сейчас.
— Давай. Ведь мы не повторим нашей ошибки? Мы выключим свет?
— Я уже повесил шторы, мы выключим свет, и ни одна любопытная морда нас не увидит.


Мы так и сделали.
Мы проснулись, когда сквозь шторы просачивались предрассветные сумерки.
— Уже утро! — всполошилась Зина. — Как же я уйду?! Светло. Меня увидят.
— Зина, что ты! Все и так знают!
— Разве ты не боишься, что ещё и жена узнает. Ведь раньше ты боялся.
— Я и сейчас боюсь. Не того, что она узнает. Я боюсь потерять сына! Я люблю тебя больше всех на свете. Но как же мне бросить Олю. Тогда надо бросить и Мишу.
— Меня потерять ты не боишься. Боишься потерять Мишу. А Мишу не оторвать от твоей жены. А Миша — это она. Значит, свою жену ты тоже любишь больше меня. Знаешь, я всегда это чувствовала.


— Ну что ты, Зина! Ты не так поняла.
— Я всё поняла правильно. Ей двадцать два, мне тридцать восемь, скоро тридцать девять. У меня взрослый сын в армии. Кто я по сравнению с ней? Старуха! Сколько мне осталось? Ну, лет пять, шесть. А потом я стану увядать как осенняя лилия. Скукожатся, облетят мои белые лепесточки, и на хрен я тебе буду нужна, — сказала она спокойно.
— Зина…
— Не надо только врать. Скажи честно, ведь я права?!
— Нет ты не права.
— Нет, нет, я чувствую. Ты был не такой, как прежде. Мы были счастливы, но ты был другой. Я чувствовала, что ты хотел мне что-то сказать. Я права?
— Да, ты права.
— Хочешь угадаю, что ты хотел, но не решился мне сказать? На днях приезжает твоя жена. Так?
— Так.


— Ну вот и конец. Ты знаешь, я сюда шла и у меня было предчувствие, что это наша последняя встреча. Но я гнала от себя это предчувствие. Мне это удалось, и я была счастлива.
— Зиночка, но я ведь тоже.
Она оделась.
— Ты только не переживай, ты ни в чём не виноват. Я давно готова к такой развязке. По-другому и быть не могло. Во всём виновата я. Я вторглась в твою семью, а может уже разрушила её. Это ужасно. Прости меня, если можешь.
— Зина, я ни о чём не жалею.
— Вот и хорошо. Вот за это спасибо. Прощай, Володя. Видно судьба моя такая — быть подлой женщиной.
— Зина, ты не подлая. Ты…


— Молчи, я сама знаю какая я. Ты знаешь… Я ненавижу Регинку, и в то же время завидую ей. Никто её не называет самой красивой женщиной Сибири и Дальнего Востока. Зато она живёт себе спокойно, и ничего ей не надо. Варит борщ, закатывает банки, ворует плитку, мостит двор. А мне всё хочется чего-то необыкновенного: чтобы был коммунизм, чтобы всё было справедливо, чтобы кругом были хорошие и счастливые люди, чтобы меня любили. Наверное, слишком много всего этого хотеть?
— Разве тебя не любят?!
— Но я не хочу так! Не хочу тайком, приходя ночью и прячась за шторами. Но ты в этом не виноват. Ты хороший, спасибо тебе за твою любовь. Ты меня спас. Если бы не ты, я бы тогда выпила чего-нибудь, или в петлю залезла. Поцелуй меня на прощание.
Я подошёл к ней и поцеловал. Губы её были нежными и сладкими.

Семейная лодка разбилась

В понедельник в обеденный перерыв я не пошёл в столовую, а отправился прямиком домой. Квартира моя была заперта, я пошёл к соседям, которым оставил ключ. В соседнюю квартиру немного раньше меня въехала главный бухгалтер ОПХ «Целинное» Лилия Ивановна Гюнтер. Её муж Виктор Давыдович работал главным экономистом в управлении сельского хозяйства и каждое утро уезжал на работу в Райцентр. Дома оставалась его матушка Эмилия Яковлевна, которая никуда из дому не отлучалась и у которой смело можно было оставлять ключи и всякие сведения соседям и ожидаемым гостям. Два сына Лилии Ивановны и Виктора Давыдовича дополняли портрет семьи: тринадцатилетний Олег и шестнадцатилетний Юра.


Когда я вошёл в калитку, Эмилия Яковлевна в белом платочке, в синей кофточке, переломленная жизнью в пояснице, кормила на дворе кур. На мой вопрос она ответила, что никто не приезжал, и я отправился в столовую.
За нашим столиком у окна сидел Анатолий Александрович, только что приступивший к гуляшу. Я явился с борщом, картофельным пюре и двумя котлетами. Данилюк был оживлён, и я решился спросить его о Нине Романовне.
— Слава богу, лучше, — ответил он. — Она вчера шутила, смеялась и закатывала кабачковую икру. Боюсь спугнуть, но кажется пронесло. Тьфу-тьфу, не сглазить! Наверное, правда надорвалась, таская этого бугая Петьку.


И парторг сухо, то есть бесслюнно, поплевал через левое плечо. Я за ним сделал то же самое.
— Посмотрим, что в Городе скажут, в диагностическом центре. Будем надеяться.
— Дай бог, чтоб всё было хорошо!
— Дай бог! Что у тебя сегодня на повестке?
— Куча дел: отопление надо доделать, склад на току, ну и текучка. А у вас?
— Ты про Лебедева слыхал?
— Слыхал.
— И какое у тебя мнение?
— Мне как-то не до того.
— А для меня это важно. После работы собираю партийное собрание. Хочу поставить вопрос о его исключении из партии. Директор, кстати, против. Опять хочет сделать вид, будто ничего не было.
— Почему? Какой ему резон?


— Во-первых, он мечтал представить Лебедева к Герою Социалистического Труда — у него по бригаде урожайность двадцать пять центнеров. Представь, что в нашем ОПХ за двадцать четыре года не было ни одного героя! А, во-вторых, позор: лучший бригадир, коммунист, крадёт пшеницу! Стыд и срам всему хозяйству! А для меня это прежде всего дискредитация партии. Представляешь, мамаша Лебедева говорит: «Ничего моему Хведе не будет! Хведя партейный, партейных не садют!» Ты понимаешь? В партию идёт отрицательный отбор! Лезут в неё, чтобы им ничего не было! С этим надо что-то делать. Согласен?
— Конечно согласен. Я слышал от своих рабочих такое предложение: коммунистам за преступления добавлять срок за дискредитацию партии.


— Правильно мужики понимают. Ну удачи тебе! Поеду на третий комплекс. Туда сейчас из района агитбригада с концертом приедет.
Я не стал говорить парторгу, что это я слышал не от мужиков, а от Зинаиды Алексеевны Ковылиной.
— Что, приехали? — спросил Зина, увидев меня в мастерской.
— Пока нет.
— Ну будь счастлив, нащальнищек.


Я не нашёлся, что ответить. Зина на работе была совершенно другой. А Лукашову показалась, что она, напротив, слишком нежно смотрела на меня.
— Ты опять был с ней? — зашипел он на меня, когда мы с ним до темна задержались на ударной стройке — устройстве каркаса бывшего пневмосклада, а Костя Петухов, не выдержав марафона, послал нас известно куда и сошёл с дистанции.
— Это она тебе сказала? — спросил я.
— Зачем говорить, когда это на ваших физиономиях было написано?! Ведь это нечестно водить её за нос! У тебя семья, паршивый ты пёс!
— Чего это я паршивый пёс!  Разве я тебе мешаю завоевать её?! Бывай здоров! Пошёл я. Ко мне, наверное, уже жена приехала.
Сашка пробурчал мне вслед какое-то нехорошее пожелание, во всяком случае, слова «чтоб тебе», я расслышал точно.


Оля действительно была в моём доме, точнее, в нашем. Встреча получилась бурная и радостная, прежде всего, с её стороны. Двухмесячный Миша сучил ножками, устремлял на меня младенческие глазки и улыбался. В спальне стояла детская кроватка, там же прислонилась к стене раскладушка. Топилась печь, на газе кипел чайник, в сковороде шипели котлеты. Тёща Вероника Антоновна, обняв и поцеловав меня, накрывала на стол и радовалась счастью дочери, светясь всеми своими морщинами.


Единственной тенью набежавшим на нашу счастливую встречу был вопрос, почему я ужасно задержался на работе. Жена и тёща полагали, что мысль о их приезде должна была пригнать меня домой ещё до окончания рабочего дня. Я успокоил их тем, что в совхозе идёт уборка, и рабочий день во время неё десятичасовой, а учитывая, что я итээровец, то он вообще ненормированный. У нас рухнул склад, в котором хранятся немыслимой стоимости материальные ценности, которые ни в коем случае не должны омываться дождями, и его надо восстановить до того, как они пойдут. Случай авральный, при котором как раз вводится режим ненормированного рабочего дня. Я объяснил это более развёрнуто, чёрными красками расписывая авторитарный стиль руководства директора, угрозы, которыми он меня постоянно осыпает, и совершенно успокоил родню.

 
Ещё один неприятный момент случился, когда Оля обнаружила початую бутылку вермута и спросила с кем я пил. Пришлось ответить, что я пил сам с собой, отмечая новоселье, но сейчас можно её допить всем нам вместе одновременно за новоселье, и за встречу.
День закончился хорошо, все были довольны. Перед сном Оля кормила малыша грудью, и мне это так понравилось, что я с трудом дождался, когда наш карапуз насытится.


Следующий день тоже прошёл спокойно. Тёща привезла с собой в багажнике дяди Серёжи кучу всевозможных саженцев: ранеток, малины, смородины, черёмухи, целый день высаживала и поливала их в палисаднике. Она была фанаткой сибирского садоводства.
Оля, потеплее укутав Мишу, гуляла с ним по берегу лимана, наблюдая, как пенсионеры вытаскивают из воды огромных карпов. 
Вышедший в этом году на пенсию муж нашей технички Раисы Тихоновны, фанат рыбной ловли, не выдержал и по доброте душевной подарил маме с младенцем двух замечательных карпов — в самом деле килограммовых, как хвастался мне директор при первой встрече. Поэтому, как настоящий семейный человек, я обедал дома и съел две тарелки ухи и несколько огромных кусков жареного карпа с картошкой и подливкой. Тёща готовила неплохо, правда не так вкусно, как если бы то же самое приготовили в нашей столовой Марина Захаровна со своими поварихами.


Среда тоже прошла спокойно. Мне казалось, что можно перевести дух — анонимщик себя никак не проявлял.
«Потому и не проявляет, что я его раскрыл! — думал я самодовольно. — Значит, всё-таки я не ошибся, анонимку сочинила Регина Кондратьевна! Ну да бог с ней!» — «Ой, не радуйся! — говорил мне внутренний голос. — Ещё трёх дней не минуло…»
Гости мои собирались остаться на две недели, пока из санатория не поедет домой дядя Серёжа.
— Дольше мы не можем, — утешала меня тёща, хотя я и не просил её оставаться дольше, — старик (мой тесть) дома один, а Оленька с твоим хозяйством с Мишей на руках без меня не справится.


«Осталось полторы недели, — думал я. — Скорей бы они прошли! А что это значит? Совсем не то, что я хочу от них избавиться. Совсем наоборот. Я люблю свою семью. Люблю, потому что стал бояться потерять её. А я её потеряю, если Оля узнает». 
В четверг двенадцатого октября на перекличке директор зачитал сводку: 
— Алабуга закончила, вчера прислали десять комбайнов. Нам осталось триста пятьдесят гектаров. Среди комбайнёров на первом месте идёт Лизиков — намолотил семь с половиной тысяч, Чернушкин на втором. Зяби вспахано восемь тысяч гектаров, на первом месте Ковылин.
— Кто нам вспашет и уберёт, когда дураки и пьяницы вымрут? — заметил Майер.
— Завтра к вечеру закончим, — сказал Саблин.
— Может в субботу отгулы даст, — выразил надежду Лукашов.
— Какие нам отгулы! — заметил я. — У нас отопление не сделано. И склад надо закончить.
— Нет, отгулы будут на следующей неделе, — сказал Юрий Михайлович. — Терпите, мужики.


Я шёл на обед, думая, как проведу отгулы. А что, если я поеду с семейством домой в четверг вечером автобусом, не дожидаясь дяди Серёжи, и погуляю с Олей по Городу? Хорошо бы в кино сходить, а то я одичал совсем. А как же Мишина кроватка? А Мишину кроватку Эмилия Яковлевна отдаст дяде Серёже, когда он заедет.
Вот в таких мечтах я переступил порог своей квартиры, не заметив, что в ней не пахнет никаким обедом.
На кухню, навстречу мне выскочила Оля с заплаканным лицом, потрясая перед моим носом распечатанным конвертом.
— Что это такое?! — кричала она. — Скажи! Скажи, что это значит?!


Я уже всё понял и, обречённо взяв конверт, достал из него сложенный вчетверо тетрадный лист. До тошноты знакомый почерк: «Уважаемые жена и тёща гражданина Мельникова Владимира Александровича! Позвольте вам сообщить, что этот гражданин большой негодяй и потаскун. Пока вы в городе воспитываете его сына, он таскается с гражданкой Ковылиной Зинаидой Алексеевной, которая такая же дрянь, как он сам. Эти прелюбодеятели нашли друг друга и никого не стесняются. Простите, еслив вам стало неприятно от этого известия. Но вы должны знать насчёт поведения этого вашего родственника, чтобы он вас больше не обманывал и имел какую положено совесть. В доказательство прикладываем к письму его собственноручный похабный рисунок с изображением своей подлой любовницы». 


Я пошарил в конверте.
— Ты ищешь свой рисунок? На возьми!
Оля швырнула мне в лицо альбомный лист, также сложенный вчетверо. Я поймал его и развернул. Это был карандашный рисунок голой Зины. Мне было не трудно догадаться, что это тот самый рисунок, которого не досчитался в своей папке Лукашов, и потерей которого он был так удручён.
— Оля, — сказал я, — это не мой рисунок, ты прекрасно знаешь, что я не умею рисовать.
— И это всё, что ты можешь нам сказать?! — закричала выбежавшая из комнаты Вероника Антоновна. — Ты не умеешь рисовать! А со всем остальным ты даже не споришь! Значит это правда?! 


— Мои поступки сильно зависели от обстоятельств.
— Какое мне дело до твоих обстоятельств, подлец! Боже мой, мама! Меня колотит от мысли, что я спала на том месте, где лежала эта грязная шлюха!
— Оля, она не шлюха и не грязная, ты её совсем не знаешь!
— И ты, негодяй, смеешь защищать её! Оля, поедем отсюда! Я ни минуты не хочу оставаться под одной крышей с этим подонком!
Они стали лихорадочно собираться: Оля плача, Вероника Антоновна, осыпая меня проклятьями и оскорблениями.
— Как же вы поедете? — решился я открыть рот.
— Мы поедем на автобусе! Мы уйдём пешком, негодяй! — истерично заверещала тёща.


Я повернулся и вышел.
— Кроватку верни с дядей Серёжей! — закричала мне вслед Вероника Антоновна.
Ну вот и всё: моя семейная лодка невозвратно разбилась. Что же теперь делать?
Я вернулся в мастерскую и засел в своём кабинете, тупо уставившись в окно. Есть мне не хотелось. «Худо, брат!» — сказал я сам себе.


Я, конечно, ожидал появления письма, но что оно будет для меня так катастрофично! Еслив, еслив… Где я встречал это слово? А! Вспомнил! Протоколы собраний местного комитета! Антонина Ефимовна? Не может быть! Нет-нет. Не буду пороть горячку. Итак, что я знаю? Знаю, что в предыдущих письмах были ошибки, характерные для Регины Кондратьевны. В сегодняшнем письме слово из лексикона нормировщицы. Значит кто-то сначала хотел стравить меня с Региной, потом с нормировщицей. А может все письма писала Антонина Ефимовна: первыми письмами хотела заставить меня бежать по ложному следу за инструментальщицей, а сегодня ошиблась и выдала себя? Может быть и то и другое, и ещё много-много третьего. Я запутался. А, запутавшись, надо затихнуть и терпеливо собирать факты. А может не надо? Всё равно ведь теперь ничего не поправишь. А откуда вынырнул этот рисунок? Ефимовна украла? Регина Кондратьевна? И что мне делать с этим рисунком: порвать или вернуть Сашке? А не Сашка ли? У него есть повод желать мне зла. Нет, Сашка не выставил бы Зину на такой позор. И он не смог бы сыграть того огорчения, даже страха после потери рисунка, которые я видел. Его реакция была искренна. Рисовал он для себя и не с натуры, рисунок — это его фантазия. Ничего мне не понятно. Не понятно. Не понятно. Не понятно.


Вошёл Лукашов. Увидев меня, вздрогнул.
— Что, не ожидал меня встретить?
— Признаться, не ожидал.
— Да и у меня сегодня кое-что неожиданное есть. Возьми-ка! — я подал ему рисунок.
— Что это? Ах! Откуда!
— Оттуда! От моей жены.
— А откуда он у твоей жены?
— От моих доброжелателей!
— От каких доброжелателей? — он уставился на меня, как баран. — А, от этих… А откуда он у твоих доброжелателей?
— А вот этого я не знаю! Может ты знаешь?
— Я?! Ты что, сбрендил?! Уж не хочешь ли ты сказать, что это я?!


— Да я ничего не хочу сказать. Если бы я подозревал тебя, я бы тебе его не отдал и ничего тебе не сказал, а следил за тобой молча.
— И что теперь? Ты уже не подозреваешь Регину?
— Скажем так: теперь не она одна у меня на подозрении.
— А я тебя сразу предупредил: не давай бабам себя втянуть.
— Знаю, знаю. Ты не первый раз хвалишься, что предупреждал меня. Знаю, что ты большой мудрец и дока в этих делах.
— А зачем доброжелатели послали мой рисунок твоей жене?
— Написали ей, что это я нарисовал.
— Ты? И она поверила?
— Она поверила, что я был близок с Зиной.
— И ты, дурак, конечно не стал отрицать и признался!
— Я не признался, но и не отпирался.
— Знаешь, ты всё же сказочный идиот!
— Может быть.


— Но если твоя жена всё знает… Значит… Она дала тебе полную отставку… Верно?
— Так точно.
— Очень хорошо. Я отомщён. Но не радуюсь. Ведь это значит, что ты снова…
— Снова не будет: «Никогда не возвращайся в прежние места» .
— Я тебе не верю. Но я всё-таки люблю тебя, подлеца! Всё-таки, мы с тобой товарищи по несчастью. Любить такую женщину, как Зина, это и большое счастье, и огромное несчастье! Я-то эту чашу уже семь лет пью. А ты только начинаешь. На первый случай семью потерял. Подумаешь! То ли ещё будет! 
— Ты тоже дурак. О том ли тебе думать!
— А о чём?
— О том, кто украл твой рисунок.
— Я ли не думаю! Но ничего не могу понять. 
— Может Вакула?
— Чёрт его знает…


Политический спор в день Покрова


В субботу Раиса Тихоновна, убирая из токарки стружку, объявила мне, что сегодня Покров и работать грех. Не понял, зачем она это сказала: кто же нас освободит сегодня от работы?
— Что ж теперь, стружку не убирать, хлеб не молотить, к зиме не готовиться?! Поблагодарите от нас Господа, за хорошую погоду, — сказал я, — а мы постараемся воспользоваться ею и сделать как можно больше.
Техничке мой ответ явно не понравился, а я пошёл на перекличку.
Директор был в отличном расположении духа:
— Объявляю вам, товарищи, что уборка закончена. Вчера вечером на третьем растениеводческом комплексе обмолочены последние гектары. Спасибо вам за терпение, за упорный труд. В среднем урожайность составляет двадцать два центнера. Надеюсь, что после доработки останется больше двадцати одного. Это отлично. Завтрашний день объявляю выходным. Отгулы уж дам в конце будущей недели. Все свободны. Следующая перекличка в понедельник. Мельников! А за тобой склад! Как хочешь, когда хочешь, но если мои электродвигатели попадут под дождь…


— Я понял! — ответил я. — Эх, не для меня, не для меня завтрашний выходной!
— А что он тебе сделает?! Материальный ущерб с тебя, как с молодого специалиста, он не может удержать, — сказал Майер.
— За приписки же удержал.
— Ну то за приписки! А за упущения — не имеет права.
— Нет, вы только послушайте: «я дам», «мои электродвигатели». Правильно Зина говорит: «новый помещик», — сказал я.
— Зинка ещё не то скажет.
— «Вы, — говорит, — от трудяг отделились, даже живёте на особой улице». А что, не правду разве говорит? Мне неудобно, что первоцелинники, чьи трудом создан совхоз, живут во временных щитовых домах, построенных на скорую руку, а специалисты, в том числе я, не ударив ещё палец о палец, получаем новые благоустроенные квартиры.
— Какие проблемы? Откажись.
— Да может и откажусь, за мной не заржавеет. Вы, Константин Фёдорович, лучше скажите: вы были на партийном собрании? Исключили Лебедева?
— Исключили. Я был против.
— Почему?


Прибежала Зина:
— Начальнички, привет! Неужели правда, что завтра выходной?!
— Правда, Зина Алексеевна, правда! Завтра можете отдыхать, — сказал Саблин.
— Ты спрашиваешь, почему я был против? — продолжая наш разговор, спросил Майер. — Не люблю я этих принципиальных! Зачем он это сделал? Испортил человеку жизнь! Лебедев его место, что ли, занимал? Нет, надо выпендриться, показать: «вот я какой принципиальный!»
— Вы имеете ввиду Данилюка? — спросил я.
— Его, кого ж ещё!
— А я думаю, что он прав. Хочешь воровать — будь беспартийным, хочешь быть коммунистом — не воруй. А директор как голосовал?
— Его вообще не было.


Пришёл Петька Шнайдер и пряча нос в пшеничные усы, сказал мне:
— Отпусти меня на сегодня. Родителям сейчас сено привезут.
— Я хотел тебя подсобником Петухову послать вместо себя, а ты... Ну ладно, сено это святое. Иди!
— Нет, Фёдорович, а что ты имеешь против Анатолия Александровича? — вызывающе спросила Зина и сдвинула к переносице разлётные брови. — Отличный мужик, за работяг заступается. Он не за принципиальность, а за справедливость. Разве плохо?
— Я вообще парторгов недолюбливаю. Зачем они вообще нужны?!
— У меня дядя был парторгом. Он день и ночь работал. Я уж не говорю, что он воевал и был ранен.


— Я твоего дядю не знаю, знаю, как над нами в Ч… тамошний парторг издевался. Отец работал токарем, придёт за получкой, а её и нет, он к председателю колхоза, а вместо него сидит этот парторг и говорит: «Я тебя буду держать за глотку, душить и только иногда чуть-чуть отпускать, чтоб не сразу сдох». — «За что?!» — «За то, что ты мне не нравишься!»
— Не может такого быть! Никто такого не мог сказать!
— Ну вот ещё! Ты мне будешь рассказывать, что могло, и чего не могло быть!
— При Сталине и не такое бывало! — сказал Петька.
— Ты жил при Сталине? Не жил. А я жила! Что ты можешь знать о Сталине?!
— Мне отец с матерью рассказывали.
— Что они тебе рассказывали?! Их выселили с Волги, они злы на Сталина. Они пострадали… А мы, русские, не страдали?! А нас не выселяли? Эвакуация разве не то же выселение?! Только эшелоны по дороге бомбили. Кто посчитал, сколько людей погибло в этих эшелонах.


— Зинка! Неужели ты не видишь разницу?! Эвакуация это вынужденное, а тут своих обвинили в предательстве ни с того ни с сего, выгнали из своих домов и…
— А ты уверен, что ни с того, ни с сего? Даже если ни с того ни с сего. Сталину было виднее куда кого направить! Ты пойми, что была война! Может в Сибири и на Урале не хватало рабочих рук! А сюда эвакуировали заводы. Их надо было монтировать и запускать на новом месте! В сёлах мужиков не осталось! С Волги что ли людей вахтовым методом на работу возить?
— Взяли бы в трудармию, а потом назад вернули.


— В Сибири в сёлах людей не хватало! Ваших сосланных в трудармию забрали, здешнюю молодёжь на фронт. Это была необходимость сюда рабочие руки направить!  Наши и ваши дети, старики и бабы на равных работали! И голодали одинаково! И одинаково на победу работали.
— Ну, конечно, одинаково!
— А что, разве местные не помогали, не делились?!
— Зинка! Я что ли выдумал про культ личности и репрессии? Это же давно всем известно, не я, а Хрущёв об этом первый рассказал.


— И что, что Хрущов рассказал? Ты знаешь, кто был Хрущов?
— Неужто тоже враг народа?
— А ты не смейся! Хрущёв до революции был очень богатым человеком. Он работал у капиталистов приказчиком. Я слышала, что он носил золотые часы, у него был собственный дом, а в партию затесался, чтобы вредить.
— Откуда ты такие подробности знаешь?


— Я много чего знаю. Когда он начал разоблачать Сталина, никто не поверил! Мне было уже шестнадцать лет, я всё прекрасно помню! Была зима — конец февраля или начало марта — пришёл к нам мой дядя Иван Васильевич, сел у печки и стал курить одну папиросу за другой, дым в печку пускать. «Слушай, Алексей, — говорит отцу, — нас сегодня в райкоме собирали. Знаешь, что сказали? Сказали, что Сталин был чуть не преступником!» — «Врёшь! — говорит отец. — Этого не может быть!» — «Хрущов на съезде сказал, что он совершал беззакония: ни за что расстрелял Тухачевского, да много ещё невиновных. Будто их били на допросах, и они себя оговаривали. Сталин плохо подготовил страну к войне и из-за него немцы дошли до Москвы и Сталинграда». — «Врёт он, Хрущов! Ну я своими глазами видел, какая силища пёрла!» — сказал отец. «Я-то знаю, что врёт. Да и все партработники заявили секретарю обкома: мы не верим!» — «И что теперь будет?» И дядя Ваня ответил: «Не знаю». 


— Вот так-таки, никто не поверил!
— Не поверили!
— А ты пойди, Пухову скажи, какой твой Сталин хороший.
— Мне наплевать, что Пухов думает. Я в то время жила! Жила — ты понимаешь? Видела собственными глазами!
— Что ты видела?
— Что все плакали, когда он умер. Если бы его ненавидели, то не плакали бы!
— Ну, думаю, Пуховы не плакали!
— А ты знаешь, почему они радовались? Ты сначала спроси здешних старожилов, кто был его отец.
— Я не знаю, кто был его отец, знаю, что его расстреляли в тридцать седьмом.
— А ты спроси у тёти Ани Агафоновой, она тебе расскажет! Она в Райцентре была учительницей, а пуховский папаша был кулак. Его раскулачили и сослали сюда из-под Тамбова. Но он и здесь не угомонился, и поджёг школу и склад с зерном.


— Алексей Данилович, между прочем, участник войны, — заметил Петька Шнайдер.
— Ну и что! Вот вы говорите: репрессии, репрессии, а сколько тогда было действительных врагов Советской власти! А может те, кто пытал и расстреливал, сами были врагами?! Ведь такую Гражданскую войну пережили! Сколько их скрывалось по стране бывших белогвардейцев! Каждому ведь в мозги не залезешь и не узнаешь кто он!


Пришла Антонина Ефимовна.
— Ну всё, мужики, хватит спорить, — сказал Юрий Михайлович. — Лучше не касаться этого вопроса. Не пожалеть бы потом. Как думаешь, Владимир Александрович.
— А я думаю, что всё уже сказано. Были у Сталина и выдающиеся заслуги, и ошибки, и преступления. Меня это устраивает. Пушкин сказал пусть мол, русские люди «Своих царей великих поминают за их труды, за славу за добро, а за грехи, за тёмные деянья Спасителя смиренно умоляют» .


Вошёл Михайлов:
— Коммерсанта не видели?
— Зачем тебе?
— Я слышал, он завтра в Город едет, хотел с ним девчатам Даниловым картошку передать, немного свёклы, капусты, морковки.
— Я ему скажу, — сказал главный инженер. — Мне самому надо с ним увидеться.
— Скажи, Юрий Михайлович, только не забудь.
Мы вышли на улицу. По-прежнему было тепло. На току шумно работали механизмы.
Мне было по пути с Зиной и Сашкой.
— Не стала говорить при Майере и Петьке. Дядя говорил, что на Украине в немецких сёлах фашистов встречали цветами.
— Ну не все встречали! — ответил я. — Ты как думаешь, Лёнька встречал бы?
— Лёнька бы не встречал, а Регинка — да!
— Зин, давай не будем больше о Регине!
— Чёрт его знает, Владимир Александрович, почему я её так ненавижу?!
— Не знаю, Зина.


Я пошёл на ток, где Костя Петухов варил фермы пневмосклада с ГДР-овским оборудованием.
— Костя, давай поработаем сегодня сверхурочно. На послезавтра обещают дождь и снег.
— Плевать мне на ваш склад. Я и так два месяца без выходных!
— Директор даст три отгула: четверг, пятница, суббота. А я тебе от себя дам вторник и среду. Неделю! Считай мини-отпуск.
— Предложение, конечно, заманчивое!
— Соглашайся!
— Вечером решу.


К вечеру мы закончили варить фермы проклятого пневмогаража.
— Костя! — сказал я, смахивая со лба пот.
— Чего?
— Сам знаешь.
— Ничего я не знаю.
— Работа наша коту под хвост, если брезент не натянем!
— И что? Завтра с утра прийти?
— Ты догадлив.
— Дашь ещё понедельник, — приду.
— Дам.
— Одни не натянем.
— Зайду за Петькой и Адамом Адамовичем. Вчетвером справимся.
— Пёс с тобой! Приду. За два понедельника.
— Вымогатель ты, однако. Пойдёт!



После уборки

После таких трудов я заснул быстро и крепко. И вдруг громкий, требовательный стук в дверь. Я вскочил и, надевая брюки, силился угадать, кого черти принесли.
— Кто там? — крикнул я, вываливаясь в сенки и шаря на стене выключатель.
— Открывай, сосед!
Вот тебе на! Виктор Давидович! Я сбросил крючок. В свете электрической лампы передо мной действительно стоял Гюнтер. Чем-то он был похож на Чичикова с иллюстрации А. Лаптева к «Мёртвым душам». Он был не то чтобы толст, но и не слишком тонок, лицо его было так же кругло, также были зачёсаны на бок жидкие волосы на полу-лысой голове, но кроме того, от него сильно пахло водкой, чего, конечно, не мог бы передать А. Лаптев.


— Вы что, Виктор Давидович?
— Слушай, сосед! Меня в машине ждут друзья. У тебя есть бутылка водки?
— Виктор Давидович… — я вскипел от ярости, но старался сдержаться.
— Не спеши отказывать. Пойми, речь о моём престиже. Люди очень серьёзные: Егоров, Поспелов — начальник «Сельхозтехники». Я им обещал: кровь из носу, а достану.
— Виктор Давидович, у меня к вам большая просьба…
— Исполню всё, что смогу!
— Виктор Давидович! Идите пожалуйста к чёртовой матери! И больше ко мне ночью не приходите! Сброшу с крыльца!


Я захлопнул перед ним дверь.
— Не учтивый ты человек, сосед! — печально и разочаровано сообщил мне через закрытую дверь Гюнтер.
Сон был нарушен. И до самого утра я думал о своём разрыве с Олей. «Что же делать, что же делать? Неужели нельзя поправить? А как же теперь быть с Зиной?» Я запутался окончательно. Вот тебе и принцип: «Живи сейчас и не думай о будущем»!
Утром я пошёл к Петьке со своей просьбой. Он, конечно согласился. Когда трезвый, Петька безотказный:
— Погоди только, побреюсь.
Трезвый Петька исключительно заботиться о своём внешнем виде.
— Петь, давай зайдём к отцу, попросим помочь.
— Зайдём, нет проблем.


На крыше сарая Шнайдеров высилась целая гора сена оливкового сена.
— Хорошее сено? — спросил я.
— Сам бы ел. Заходи.
— Я здесь на улице подожду.
— А! Знает кошка, чью мясу съела.
Вчетвером, валандаясь до обеда, мы натянули брезент. Работа была закончена. Гора с плеч!
— Пойдёмте обмоем! — предложил Костя.
— Я не пойду, — сказал Петька, — я в завязке.
Я тоже отказался:
— У меня ещё дела.
— Пойдём, Адам Адамович!


Адам Адамович согласился:
— Можно. Сено мне привезли. Делать мне нечего, телевизор надоел.
И они пошли к магазину, Петька домой, а я в новую мастерскую.
Андрей Сергеевич с Васей работали. Я остался им помогать. Мы работали весь день. И Андрей Сергеевич сказал мне на прощание:
— Ну завтра, Владимир Александрович, будем проверять! Неужели дожили?
— Признаюсь, я не верил. Спасибо, Андрей Сергеевич! Вася, спасибо!
— Потом будешь благодарить, когда запустим.


Вот и воскресенье закончилось, будто его не было. А я, чёрт возьми, сегодня без обеда? Даже не заметил! Пойду макарон себе отварю, кажется, ещё банка кильки в томате в холодильнике задержалась.
Ветер дул с юга, но на вечернее небо уже набегали тучи. Ночью пошёл дождь.
В понедельник утром я увидел серый лиман, серое небо и белую землю: выпал снег.
Народ расслабился. Лукашов не пришёл на перекличку, Кости не было на работе. Впрочем, я же его отпустил. От Адама Адамовича пахло перегаром, рачьи глаза Тарбиниса были как-то необычно веселы, а нос красный; даже пенсионер Сергей Никонович, подаривший на днях Оле двух замечательных карпов, после переклички вошёл в нормировку в фуфайке, в зимней шапке, одно ухо которой торчало вверх, другое свешивалось вниз, и душевно обратился к своей жене, нашей техничке, ожидавшей поручений Антонины Ефимовны:
— Райка, дай ты мне пьять рублей!
— Фигу табе! — решительно ответила она и действительно сунула ему под нос то, что обещала.


Изумлённый Сергей Никонович покачался перед ней минутку и обернулся ко мне:
— Владимир Александрович, может вы дадите мне пьять рублей?
— Не давайте: он уже с субботы хлебает её, водку проклятую. Посмотри на сабе, до чего ты допился: нос красный, ухи как у зайса, глаза сонные, как у сыплёнка. И не стыдно табе у незнакомого человека на водку просить?!
Сергей Никонович ушёл очень грустный, но тут же мы вновь услышали его голос:
— Зинка, дай ты мне пьять рублей, или хоть три.
— Нету, Сергей Никонович, нету! Мне бы кто дал!
Вбежала Зина:
— Санька не у вас?
— Нет, как видишь, — ответил я.
— Неужели снова запил?!
— Да, запойный денёк! Хоть Свирька-то трезвый?


— Трезвый! Песни поёт. В субботу этот, который на Пушкина похож, приходил перед отъездом, спрашивал: «Что решили насчёт свиристеля-мальчика? Не надумали продавать? За сто рублей?» — Нет, — говорю, — не надумали». — «А за сто тысяч?» — «И за сто тысяч не продадим!» — «А за сто миллионов?» — «И за сто миллионов!» — «Ну смотрите, чтобы кошки его не съели!» — «Не съедят, будьте спокойны!»
— На, Райка, отнеси эти наряды в бухгалтерию, Марии Александровне отдай, — сказала нормировщица.
— Владимир Александрович, я чего пришла-то? Я смотрю, склад готов. Колёса будем прибирать?
— Будем. Сейчас приду с Петькой и Вовкой Денисенко.


Комбайны возвращались с полей: одни своим ходом; другие, изнемогшие, искалеченные в битве за урожай, не могли двигаться сами, и их, словно раненых с поля боя вытаскивали на буксире тяжёлые гусеничные Т-4. Земля под ними дрожала, мелко дребезжали стёкла в окне нормировки, и звенел стакан, нахлобученный на горлышко графина.
— Лёнька с Эдгардовичем сегодня на сессию уехали, — сообщила нормировщица.
— Анатолий Александрович Нину Романовну в Город повёз, — сказала техничка и поднялась со стула. — Что-то она плохо выглядит. А может показалось.
— Ну пойдёмте, — сказал я.
— Мороз, — сказала Зина, когда мы вышли на улицу. — А в Городе гололёд.
— Ты подумала о Лёньке?


— Конечно. Он мне рассказывал, как оно ходить на костылях по льду. Он тогда у меня работал. В тот год зима наступила рано: снег лёг на Покров, до этого лил дождь, ночью ударил мороз. Сверху снег, под ним лёд. Раз десять, говорит, шлёпнулся. И Эдгардыч не мог удержать.
— Он и мне рассказывал. Но вчера Коммерсант отвёз в институт его тележку.
— Я знаю. И картошку девчонкам Даниловым. Ты прости… Я хотела спросить…
— Жена моя уехала, если ты это хотела спросить. Разве Лукашов тебе не сказал?
— Санька не сплетник.
— При чём тут сплетни. Что правда, то не сплетни.
— Это я виновата?
— Нисколько. Виноват только я.


Вечером Андрей Сергеевич, как и обещал, закончил варить отопление.  Мы подключили новую мастерскую, не стали подключать только душевые кабинки.
— Кто такое проектировал! — сказал я. — Кто в селе каждый день душ принимает!
Усталый Емельянов согласился.
Лукашов на работу не пришёл. Он, как мы боялись, запил и пил два дня. Приехав на третий день, он отправился было в свой ящик с ветошью.
— Ты что, сдурел?! На складе мороз, заболеешь воспалением лёгких! — закричала Зина и привела его в мой кабинет, где я, уложив его под стол к батарее, закрыл на замок.
К обеду он очухался и вернулся к нормальной жизни. Зато вечером напились Василий Григорьевич и Золотов. Ох, замучился я с этими выпивохами!


Тяжкие сомнения

Прошло две недели. Зима стартовала мощно: две последние ночи стояли тридцатиградусные морозы. Но у нас было тепло, даже в новой мастерской. Несмотря на это, переезжать в неё не торопились ни нормировщица, ни мы — инженерные работники.
В понедельник тридцатого октября (я запомнил эту дату на всю жизнь) Зину вызвали в контору. У нашей бухгалтерши Марии Александровны возникли вопросы по её отчёту.
Зина отдала ключи Лукашову, так как Клавка ушла на час раньше за заболевшим Илюшкой. В мастерской уже начался ремонт техники. Я, Лукашов и Адам Адамович на стенде испытывали двигатель. Там нас и отыскал изгнанный из КПСС Лебедев:
— Владимир Александрович! На МТЗ-80 требуется вот такой кронштейн, а Зинки опять нет на месте.
— Зинаида Алексеевна в конторе, сдаёт отчёт. Не знаешь, Леонтьич, есть такой кронштейн.
Лукашов взглянул и сказал:
— Чёрт его знает, вроде есть. Возьми у меня из кармана ключи, да сходи и дай, если найдёшь. Не забудь в карточку записать.


Кронштейн я нашёл и записал в заборную карточку. Лебедев расписался и ушёл. Но Зине, чтобы правильно списать, надо знать номер детали по каталогу. Я торопливо схватил каталог деталей трактора МТЗ-80 и стал листать. Вдруг из него выпал листок бумаги, исписанный с двух сторон крупным, круглым почерком Ковылиной. Я поспешно сунул его обратно, ни в коем случае не собираясь читать чужие письма. Но два слова в конце письма тревожно бросились мне в глаза: «бессовестные» и «неблагодарные». Жарко вспыхнуло во мне любопытство, и я прочитал следующее:


«Здравствуйте, девочки Даниловы!
Пишут вам соседи Зинаиды Алексеевны Ковылиной.
Мы узнали, что вы два дня были в совхозе. За это время вы не нашли даже несколько минут, чтобы зайти к Зинаиде Алексеевне и поблагодарить её за всё, что она для вас сделала! Вы были у Михайловых, Шатковых, Белоусовых, Шнайдеров и не зашли только к ней.
Ладно, тётя Дуся Михайлова, он вам помогала, но что хорошего сделали вам Шатковы? Что хорошего сделали вам Белоусовы и Шнайдеры? Ничего! И мы тому свидетели!
А что сделала для вас Зинаида Алексеевна? После смерти вашей мамы вы дневали и ночевали у неё. Она стала вам второй матерью. Вспомните, кто сажал вам огород, кто копал вам картошку? Она оставляла свои дела, чтобы вам зимой было что поесть.
Кто заботился, чтобы вы не замёрзли в своей халупе? Разве Регина Кондратьевна Шнайдер? Нет, это тётя Зина выписывала вам уголь, бегала, искала машину, чтобы привезли вам его с железной дороги, искала кто бы его перетаскал в сарай, кто поколол бы дрова. И всё за мой свой счёт.


Если она варила пельмени или пекла пироги, — звала вас. Когда у неё появлялось что-то вкусное, говорила Сашке и Ваське: «Оставьте девочкам Даниловым».
Мы не ожидали, что вы такие бессовестные и неблагодарные. Нам от вас ничего не надо, но мы возмущены вашим поведением и нам обидно за Зинаиду Алексеевну».
Я положил каталог на место и опустился на Зинин стул. Свирька прыгал по столу и клевал пшено. Остановившись на карточке с только что сделанной мной записью, он наложил на неё кучку и вопросительно засвиристел: что, мол, задумался?


— Свирька, Свирька, что же это творится! — сказал я, вытащил из-под него карточку и стряхнул на стол «желудочное его серебро» . Ему не понравилось, и он сердито заворчал.
Неужели Зина?! Моя любимая, прекраснейшая, благороднейшая женщина?! «Разве мысль эта в сердце поместится?»
От только что сделанного открытия на лбу у меня выступила испарина. Если Зина написала это письмо, то она написала такие же в рабочком, директору и моей жене! Зачем?!
Может, всё-таки, не она? Нет, сомнений нет. Первое письмо начиналось «пишут вам рабочие мастерской», это — «пишут вам соседи». Разницы нету. Это больше, чем одинаковые ошибки! Это одинаковый стиль, это… Но зачем?! Я ничего не понимаю в людях!


Вот и она возвращается: стремительная походка; тонкая, стройная; на ней синее пальто с чёрным воротником, лицо обрамляет белый пуховой платок — она сама связала его из кроличьего пуха. А из-под платка золотые кольца волос.
— Кто-то был? — спросила она.
Я вымученно улыбнулся:
— Лебедеву кронштейн дал.
И тут же вышел.
— Что с тобой, Владимир Александрович? — услышал я вдогонку, но не остановился и ничего не ответил.
— Что-то случилось? — увидев меня, спросил Лукашов.
— Ничего не случилось.
— Ты не мыла покушал? Хозяйственного?
— Надо было «Детского»?


— А ты знаешь, у меня сегодня хорошее настроение: Зина получила письмо от своего квартиранта Сергея. Они в этом году не приедут, скорей всего никогда не приедут.
— Очень хорошо, я рад за тебя.
— Я хочу сделать ей предложение. Ты мне не помешаешь?
— Нисколько!
— Обещаешь?
— Вот за это женщины тебя и не любят.


У меня сейчас, как у белого человека, семичасовой рабочий день. Огромный вечер совершенно свободен! Но сейчас свободное время мучительно. На столе книжка Есенина. Вчера я наслаждался стихами, а сегодня ничего не идёт на ум. Не могу отвлечься от вопроса: зачем Зина написала эти письма? Нет, я не уверен. Сердце говорит мне: «не она, не она!», а разум: «она, она! Не может быть сомнений!»
Допустим, Оле она написала, чтобы поссорить нас, и я остался с ней. Но она ведь сама предложила мне прекратить наши отношения! Хотя она могла сказать это не сердцем, а умом. Потом сердце взяло верх… Но тогда как это нехорошо, отвратительно… Если так, зачем она написала в рабочком и директору, пороча не только меня, но и себя? Неужели? Неужели всё только для того, чтобы моими руками выжить Регину, которую ненавидит на каком-то биологическом уровне?


Вдруг в окно робко постучали. Я вышел. У окна, рыдая, стояла моя соседка Эмилия Яковлевна.
— Владимир Александрович! Помогайте мне заносить в дом мой сын. Пожалуйста!
Она была в той же одежде, в которой была почти месяц назад, когда я оставлял у неё ключи для Оли.
— Где он?
— Здесь лежит у наша калитка. Его привозили на машина и выбросили у ограда. Я его тащить, но он такой толстый…


У калитки в снегу действительно лежал Виктор Давыдович. Он был в дорогом совершенно расстёгнутом полушубке, без шапки и рукавиц. Лицо и лысина были в грязи, от него отвратительно пахло самогоном и луком. Я взял его под мышки, приподнял и, пятясь, потащил к крыльцу.
— Эмилия Яковлевна! Возвращайтесь в дом, вы простудитесь! Я сам его приволоку.
Она побежала вперёд, но останавливалась через каждые пять шагов, поджидая меня с дорогой ей ношей.
— Куда его? — спросил я протиснувшись во входную дверь и отдуваясь.
— Сюда, на кухня.


Я уложил главного экономиста района посреди кухни. Он не шевелился, но красная морда и едва заметное дыхание говорили, что он жив.
Из комнат вышел старший сын Виктора Давыдовича Юра.
— У! Лысый фриц! — сказал он и пнул папашу ногой в бок.
— Юра! — взмолилась старушка. — Это твой папка.
— Уберите отсюда своего сына-алкаша! — повелительно сказала вышедшая на кухню Лилия Ивановна. — Смотрите, как вы насвинячили!
— Куда я его буду убрать?! — зарыдала алкашова матушка. — Он мой сын. Я должен его раздеть, помыть и почистить. Он не может так полежать. Он человек.
— Забирайте его в свою комнату и мойте сколько хотите, а мы здесь кушать будем. Да вымойте грязь!


Эмилия Яковлевна умоляюще посмотрела мне в глаза:
— Помогайте мне утащить мой сын в моя комната.
Я выполнил её просьбу. Она осталась с полутрупом в своей комнатушке, и плач её был горек. Я ушёл. Да, «под каждой, самой маленькой крышей, как бы ни была мала, своё счастье (или несчастье), свои мыши, своя судьба» .
На следующее утро Раиса Тихоновна, у которой сноха работала в магазине и была в курсе всех событий, сообщила, что Анатолий Александрович привёз вчера из Города Нину Романовну и у неё рак с этими…
— Метастазами, — догадалась Надежда Сергеевна.
— А у Ковылихи корова исдохла, — сказала Раиса Тихоновна.
— Да ты чтоооо?! — протянула нормировщица. — Ая-яй! Будет теперь концерт!


Попытка примирения и другие события

Утро было солнечным, снег сверкал ослепительно и может от этого краски были необычны: розовые стога с длинными синими тенями; навстречу солнцу идущие люди с жёлтыми лицами, поднимающийся над крышами оранжевый дым.
Над складской избушкой он едва курился — видно, печь только растапливали.
Действительно, перед открытой печной дверкой сидела Клавка, чиркала одну спичку за другой, но надёрганная береста быстро сгорала, а поленья никак не разгорались. Щёки и нос Лепёшкиной были измазаны сажей. 


— Где хозяйка? — спросил я.
— Пошли с Леонтьичем корову из стайки вытаскивать.
— От чего она сдохла?
— Да кто ж его знает. Тётя Зина говорит, что Регина Кондратьевна отравила.
— Ну это уж она через край хватила!
— Да кто знает! В стайке стояла, сдохла ни с того, ни с сего. Разве так бывает?
— На свете всё бывает!
— Она мнительная, — согласилась Клава.
— Вот именно. У вас что, картонных коробок на растопку нет?
— Пойду посмотрю.
— Я вижу ты первый раз печь растапливаешь! Мы зачем тебя взяли? Зине помогать! А она что без тебя делала, то и с тобой!
— Знаете, Владимир Александрович! Я ведь могу и уйти!
— Ну и уходи! Другую найдём!


Пожёстче надо с ними. Вернувшись в мастерскую, я услышал доносившиеся из инструменталки крики:
— Это ты! Больше некому!
— Дура ты, Фестивалиха! На хрен мне твоя корова! Она у тебя от голода сдохла!
— Тебя видели, как ты в мой двор заходила!
— Врёшь! Приведи сюда того, кто тебе это сказал! Я ему глаза выцарапаю!
— И приведу!
— И приведи! Нет, скажи сначала, кто меня видел?! Я близко к тебе не подходила, я и на твоей Кулацкой улице уже месяц не была!


Я уже вошёл в инструменталку. Вслед за мной, любопытно посверкивая толстыми линзами, просочилась нормировщица. Ссорящиеся были красны от возбуждения. Регина Кондатьевна держала в руках разводной ключ.
— Дорогие женщины, — сказал я. — Очень хорошо, что вы все здесь собрались! Я хочу у всех вас попросить прощения, в первую очередь, у вас, Регина Андреевна. Я был неправ, подозревая вас в том, что вы писали на меня анонимки. Я искренне перед вами извиняюсь. Никто из вас ни в чём не виноват! Теперь я знаю, кто их написал. Вам скажу только одно: никто, кто здесь присутствует, не имеет к ним отношения! С этого дня, я приказываю вам прекратить склоки!


— Владимир Александрович! Но ведь это она Рябинку отравила! С чего бы она сдохла!
— Ну вот видите! Фестивалиха не оставит меня в покое! Анонимки на вас — это она написала! Мы-то знаем! Спросите Ефимовну! Вас здесь не было, а она уже на меня и на Эдгардыча директору доносы подбрасывала! Мы в школу ходили почерки сличали: она писала, а Сашка переписывал. Я же вам уже рассказывала. Вы не верили, сейчас можете убедиться.
— Ты врёшь. Я сама принесу Сашкины тетради, а ты принеси анонимки. Пусть Владимир Александрович сравнит! И рядом не стоят почерки! Ты писала! Потому что ненавидишь меня!
— А ты мне завидуешь, и хочешь, чтобы меня выгнали. Ты лучше расскажи Владимиру Александровичу, как ты Кольку Ковылина из семьи увела! Он ведь не знает!
— Это не твоё дело!
— Нет, ты расскажи! Он, наверно думает, что ты честная, несчастная женщина, пусть узнает!
— По морде тебе сейчас дам!


— Женщины, женщины! Хватит! Я вижу, помирить вас невозможно! Зинаида Алексеевна! Я вас очень прошу, кончайте эти свои следственные действия и обвинения! Если у вас есть подозрения, что вашу корову отравили, напишите заявление в милицию. Пусть они проведут расследование! Вы поняли?!
— Поняла! Теперь мне всё ясно! Сегодня же заявление напишу! Не бойся, не в милицию, а на увольнение!
Зина ушла, хлопнув дверью. Я вышел следом.


Через некоторое время подошёл Лукашов:
— Что ты сказал Зине, она рыдает как по покойнику! Что ты ей сделал?
— Ничего! Хотел их помирить — женщин наших.
— Она заявление на увольнение написала, просит прийти, подписать дефектные ведомости на ремонт, а заодно заявление. Слушай, если она уволится, я тебя убью!
— Иди к чёрту со своей театральщиной! К тому же я сильней тебя! Пойду уговаривать.
— Дура Ковылиха! — сказал, вышедший из слесарки Михайлов. — Надо же такое придумать! Её корова вчера ко мне во двор залезла. А у меня летняя кухня с отходами была открыта. Она и обожралась — Рябинка её. 
Зина, подложив руки, лежала головой на столе и ревела. Против неё сидела растерянная Клавка. По столу прыгал свиристель.
— Клава, пойди погуляй, — сказал я. — Впрочем, можешь уже идти обедать.


Лепёшкина ушла. Я сел на её место. Зина подняла мокрое, красное, несчастное лицо:
— На подпиши! — сказала она и перебросила на мой край стола дефектные ведомости и своё заявление.
— Дефектные я не подпишу, трактора ещё не вышли из ремонта, а заявление, смотри! Я его порвал. Ты мне объясни, что случилось, чем я тебя обидел?!
— Ты предатель!
— Вот тебе раз! Какой я предатель? Я хотел вас помирить. Ты пойми: мне не нужны ваши ссоры! Ты её ненавидишь, она тебя ненавидит! А мне что делать? Я сказал, что вы передо мной все равны. В анонимках я никого не подозреваю… Что в этом обидного для тебя?
— Если ты думаешь, что их написала не Регинка, значит ты думаешь, что их написала я.


— Бред! Я ни на кого не думаю!
— Ты врёшь! Я чувствую, что врёшь! Неужели ты ещё не убедился, что я всё чувствую?
— Ну не всегда ты верно чувствуешь…


— Всегда! Хочешь, расскажу тебе, почему ты меня заподозрил? Не отвечаешь? Так слушай. Когда я была в конторе, ты выдал кронштейн на трактор, а, чтобы я не списала какой попало, стал искать его номер. В карточке был записан его номер. Значит ты искал его в каталоге. А у меня в каталоге письмо девчонкам Даниловым. Я его написала давным-давно, когда они сюда приезжали. Но я его не отправляла им! Клянусь не отправляла и не собиралась отправлять. Мне было жутко обидно. Ну я такая! Я обидчивая! Это плохо, я знаю! И я написала это письмо. Мне надо было вылить свою обиду. Но отправлять его я не собиралась! А ты… Ты увидел и тебя осенило: она анонимщица! Раз это письмо написала, то и другие — тоже её рук дело. И ты думаешь, я такая дура и не смогла предположить, что Оля уехала оттого, что кто-то ей подбросил письмо о нас с тобой?! И ты поверил, что это я! Я на саму себя написала! Ну как же ты не предатель?! Если ты даже на минуту заподозрил меня в такой гнусности!


Зина опять зарыдала:
— Не я это! Это Регинка! Может даже Антонина или ещё кто, но не я!
— Да я знаю, но не надо этой вражды. Пойми, отчего я на тебя наехал? Оттого, что нездоровая атмосфера. Вместо того, чтобы работать, обсуждают, кто анонимщик. Представляешь, сегодня Вовка Денисенко сказал мне: «Знаете Владимир Александрович, кто на вас пишет? — Эдгардыч или Лёнька. Он хочет, чтобы отец в ОПХ вернулся на старое место.
— Лёнька ни за что не напишет! — сказала Зина, всхлипывая и вытирая глаза.
— Я виноват! Я и только я, потому что дурак. Леонтьич сказал мне в первый же день, не ввязывайся в бабьи склоки, а я ввязался. Я виноват перед тобой и в этом, и в том…
— В «том» я тебя нисколько не виню. Я тебе уже говорила, что ничего от тебя не ждала.


— Зато я виню. Я тебя люблю, как прежде, но пойми, не могу я бросить Мишу.
— Я понимаю.
— Ну спасибо тебе. Оставайся, милая Зиночка! Куда мы без тебя. Кто будет работать по десять-двенадцать часов?! Кто, как ты, знает запчасти? Прекрасная, славная наша Зина!
— Ты ведь больше не будешь подозревать меня в таких подлых вещах?
— Конечно нет! Не знаю, что на меня нашло…
— Ага! Значит подозревал!
— Прости! Твоё чувство тебя не обмануло! Но сегодня я понял, что ты… Что у тебя… Такая душа! Ты не способна.
— Ладно, Володя, иди! Не люблю, когда про душу. А я та ещё дура.


Сашка поджидал меня у ворот новой мастерской:
— Ну что?
— Остаётся! А ты мух ртом не лови! Она замечательная женщина.
— Слава богу! Пойду к ней.
— Иди-иди! А ворота зачем расхлебенил?
— Директор ещё по пять центнеров отходов дал. Первую машину уже завезли.


Перед праздниками

Морозы отпустили, и пошёл снег — пушистый и густой. Детвора пошла на каникулы. Соседские пацаны Олег и Юра навострили коньки и пробовали лёд на лимане. Эмилия Яковлевна бегала за ними как беспокойная утка за утятами:
— Не надо ходить на лёд! Не надо ходить на лёд! Вы будете провалиться!
Они на неё, естественно, ноль внимания.
Уже не прыгает на складе по столу Свирька.
— Холодно носить его на работу, — сказала Зина и заказала Тарбинису клетку. — Пусть дома в ней сидит, чтоб Мурей не съел.


Альфонсас Освальдасович весьма искусно сделал каркас из реек, просверлил в них отверстия, вставил проволоку в вертикальном и горизонтальном направлениях, и получилась приличная лёгкая клеточка. Правда мастер не стал делать дверцу, а оставил не зарешёченным дно.
— Как стаканом его сверху накрываю, — сказала Зина. — Он у меня в зале на столе сидит. Мурей им уже интересовался, но видит око да зуб неймёт. 
В избушке чего-то стало не хватать. Дольше всех грустила по Свирьке Клава, она полюбила играть с ним, толкая пальцем в грудь, отчего тот сердился, вытягивался на ножках, поднимал вверх хохолок, сердито ворчал и клевал толстый Клавкин палец. Клавка смеялась, как маленькая, и все, смотревшие на это, тоже смеялись.


С сессии вернулись Лёнька с отцом. Четвёртого ноября я шёл на обед и увидел, как он пытается подняться с тропинки конторского сада на дорогу, изо всех сил давя на рычаги.
— Здравствуй, Лёня! Давай помогу. Снег сегодня вязкий, тяжёлый.
— Здравствуй, Володя. Я бы всё равно выбрался.
— Помню, у тебя была теория грязи, как с теорией снега, не разработал ещё?
— Достаточно того, что он глубокий. Пойдём к нам. Отец вчера с Адамом Адамовичем свинью закололи. Мать котлет настряпала, борща с мясом наварила.
— Не знаю, будет ли удобно.
— Конечно будет — не сомневайся. Не знаю только, почему она за мной не пришла.
— Как сдал?
— Да так. Средне. Две пятёрки, две четвёрки, две тройки.
— Пойдёт. Главное, чтобы хвостов не было.
— Знаешь, Володя, боюсь спугнуть… Кажется отец в ОПХ возвращается.
— Ну что ж!
— Наступил на горло своей песне…
— Какой песне?


— Его гордость и есть его песня. В Алабуге ему было лучше. Там директор мягче, уважительней к людям. И квартиру нам давали лучше, чем здесь — благоустроенную с центральным отоплением.
— Сложно всё! — сказал я и, усмехнувшись, добавил: — Ведь так обычно говорят, когда не знают, что сказать?
— Да. Ты слышал? — Говорят, что Нина Романовна умирает. Может неправда?
— Я слышал, но не видел Анатолия Александровича с тех пор, как она вернулась.
— Жаль его, если так. Да и её жаль… И пацанов их…


Посреди двора Беккеров лежала куча утоптанной соломы. На ней и вокруг неё были видны следы крови. Горячая кровь растопила наст и вмёрзла в него. Даже свежий снег не смог скрыть этих кровяных промоин. В сенях на столе лежали груды мяса: рёбра, передние и задние ноги, свиная голова с зажмуренными глазами и большим круглым пятаком. Сени тоже были затоптаны снегом, на котором словно ягоды горели капли крови. В прихожей, стояла ванна с кишками.


Когда мы вошли в дом Беккеров, Анна Кондратьевна всполошилась:
— А сколько времени? Ой, десять минут второго. Я совсем выбилась из колеи. Делала колбас и не заметила время. Владимир Александрович, спасибо, что привезли его. Садитесь с нами пообедать. 
Лёнька, скользя костылями с намёрзшим снегом, хватаясь за косяки, снял пальто и пошёл за стол. Я последовал за ним.
Анна Кондратьевна налила нам борща и сама села за стол. Борщ был вкусный. Конечно не такой, как в столовой, но…

Дальше явилось толчёная картошка, и хозяйка устроила на треножную подставку сковороду с ещё шипевшим под котлетами и колбасой жиром.
— Поешьте вот этот колбас, — предложила мне Анна Кондратьевна. — Это немецкий колбас. Такой мои родители делали ещё на Волге. Здесь много лёгких, немного печень, сердце, чуть-чуть жирное мясо. Мы его называли белый колбас. А были ещё красный и ливерный. Красный — это одно красное мясо — говядина, а ливерный — печень, мясо от головы и много чеснок и перец. После трудармии я работала в Куспром . У нас был председатель Избушкин Василий Васильевич — очень хороший  человек, он был у нас на свадьбе с Александр Эдгардович. Он приходил к нам, когда мы уже здесь жили. Я говорила: «Василь Васильич, будешь белый колбас?» Он отвечал: «С удовольствием!» Я наливала ему и стопочку, и две, если хотел. Он сидел и рассказывал мне, как был на войне, как было холодно, и как они голодали. Когда он уходил, я всегда желала ему много хорошего, а он отвечал: «Будем стремиться!» И я сейчас, когда мне говорят: «Будьте здоровы», отвечаю, как Василий Васильевич: «Будем стремиться!» Владимир Александрович, вкусно?


— Конечно вкусно.
— Ну а ты что скажешь? Соль, перец хватает?
— Нормально, всего хватает, — сказал Лёнька. — Мы в общежитии тоже вкусно ели. В комнате второй год живём в постоянном составе. Серёжка Буданов работает на птицефабрике и упаковками привозит куриные сердца, пупки, печень. Мы уходим на занятия, приходим, а отец уже сварил суп с потрошками. Очень вкусно. Серёжка, наевшись, поглаживал пузо и говорил: «Кучеряво живём!» Колька Когутко привозил сало. От нас с отцом была только кастрюлька квашенной капусты. Всё это висело за форточкой в авоське. Папка однажды полез за капустой и уронил её. Как мы перепугались! Представляете, кастрюля с капустой упала бы с пятого этажа кому-нибудь на голову! Слава богу, никто под нашу кастрюльку не подвернулся. 
— Чай будете? — предложила мне Анна Кондратьевна. — С пирогом.
— Нет, не могу больше! Спасибо, всё было очень вкусно.


Я действительно поднялся со стула, как Чичиков из-за стола Петра Петровича Петуха.
— Пойдём, Лёнька, провожу тебя до конторы.
На улице поднималась метель. По дороге к лиману К-700 тащил стог сена с белой снежной вершиной. Я посмотрел на номер: тридцать-четырнадцать.
— Завтра и нам привезут из Алабуги, — сказал Лёнька.
— Мать у тебя сегодня оттаяла.
— Да, не сглазить бы!


Стало так темно, что казалось, будто на дворе не полдень, а глубокий вечер. Впечатление усиливал горевший в нескольких окнах конторы свет.
Я подождал, пока Лёнька слезет с коляски и, страхуя, пошёл рядом. Левой рукой он держался за перила, специально сделанные для него директором, правой опирался на костыль. По ступенькам взбежал Анатолий Александрович:
— Здорово, мужики! Что, Лёня, как успехи?
— Успехи-то ничего. Хвостов нет.
— А что не то?
— Отгадайте загадку: чем отличается воробей от соловья?
— Чем же?
— Тем, что соловей окончил консерваторию очно, а воробей заочно.
— Понятно. Иди, Володя, я провожу.


Я пошёл в мастерскую, не решившись спросить парторга о Нине Романовне.
В субботу пятого ноября у нас в красном уголке на втором этаже новой мастерской состоялось первое собрание.
Под изготовленный Тарбинисом стенд мы притащили стол, поставили три стула, на которые уселся президиум: директор, парторг и председатель рабочего комитета.


Наши рабочие расселись на расставленные клубные сидения. Виктора Константиновича Михайлова всюду сопровождал небольшой пёс — рыжий, кривоногий, верный, хитрый и нахальный. Кличка его, как нетрудно догадаться, была Рыжик. Виктор Константинович пинками прогнал его из коридора, куда выходила дверь красного уголка, но, когда все уже сидели, и вошло начальство, он прошмыгнул у него под ногами и уселся прямо перед столом президиума и внимательно стал слушать выступающих.


Директор поздравил нас с наступающим праздником, сообщил нам, что хозяйство поработало очень хорошо, урожайность двадцать один центнер, и прибыли получено очень много, так что тринадцатая зарплата будет неплохой, предположительно двадцать копеек на заработанный рубль. Мастерская тоже внесла свой вклад. Простоев по её вине практически не было, успешно подготовились к ремонту, запустили, наконец в эксплуатацию новую мастерскую. В общем, оказывается, мы большие молодцы. Рыжик почесал задней лапой за ухом и приготовился слушать дальше.


А дальше выступил председатель рабочком Василий Сергеевич Чуянов, тоже всех похвалил, поздравил и попросил разрешения вручить скромные подарки отличившимся рабочим.
Первым он вызвал Василия Григорьевича Белова, сообщив нам предварительно, что он необыкновенный токарь и нет детали, которой он не смог бы выточить или реставрировать. Потом по очереди были вызваны Тарбинис, Адам Адамович Шнайдер, Пухов и Лихаченко. Для каждого нашлись самые лестные слова, и все получили по конвертику.
По рядам прошёл неодобрительный шёпот. Рыжик не одобрил кандидатуру Лихаченко и злобно зарычал, когда он вышел. Михайлов тихонько объяснил нам, что Вакула недавно хлестнул его прутом.


Потом слово взял Анатолий Александрович.
— Товарищи, поздравляю вас с наступающей шестьдесят первой годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции! От всей души желаю вам отличного здоровья, большого человеческого счастья. Пусть сбудется всё то хорошее, за что отдали жизни наши отцы и деды! Пусть в нашей стране воцарится равенство и справедливость, чтобы мы, наши дети, внуки и правнуки были счастливыми среди счастливых людей.


Собрание наше продолжалось полчаса — не больше. Удалов и Чуянов пожелали нам хорошо отдохнуть в предстоящие три выходных дня и уехали. Остался только парторг.
— Анатолий Александрович! По каким заслугам вы выбрали передовиков? Какой передовик наш кузнец, когда он и на работе-то не всегда бывает? А я всю уборку по двенадцать часов работала, и хоть бы меня добрым словом упомянули! Мне не нужны ваши двадцать рублей, но где же справедливость? — накинулась на него Зина.
— Да, кузнеца напрасно отметили, — согласился Майер.
— А ты помолчи, Константин Фёдорович, а то я рассержусь и расскажу на какие деньги ты «москвич» купил, — сказал Лихаченко.
— На… на… какие деньги? — стал заикаться Майер.
— Я всё знаю! Знаю, сколько ты коров продал, когда был заведующим фермой. А ты бы, Ковылиха, вообще приткнулась! С любовниками своими не знаешь как разобраться, шалава, несчастная!


Тут на него накинулся с кулаками Сашка, мне пришлось помогать, Рыжик тоже не остался в стороне, вцепившись кузнецу в штаны. Вакулу вытолкали взашей, но получилось некрасиво: непремированные остались обижены, премированные тоже чувствовали себя нехорошо.
— Ты что ли, Владимир Александрович, такие сведения подал? — спросил Золотов.
Я честно открестился, сказав, что вообще не знал о премировании. Константин Фёдорович, придя в себя после слов Вакулы, тоже заявил о своей невиновности.
— Я же тебе говорил: способен на любую подлость! На ходу сочиняет и выдаёт за истину. Попробуй отмойся!


Анатолий Александрович сказал, что сведения подала бухгалтерия. У награждённых самая высокая выработка за последние два месяца в человеко-часах.
Сошлись на том, что это неправильный критерий. Стали расходиться. Я ключом закрыл красный уголок. Рядом стояли парторг, Сашка и Зина.
— Зин, мне куда?
— Как куда?! Домой конечно!
— Опять домой! — в Сашкином голосе мне послышалось граничившее с отчаянием разочарование всей своей жизнью. — Ну пойду тогда.
— Иди, Санька, иди.


Мы пошли с Анатолием Александровичем.
— Не получается у нас новый человек, — сказал я.
— Противоречивый это процесс, Володя — воспитание нового человека. Но ты прав. Я боюсь, что мы живём в такое время, когда человек становится не лучше, а хуже. Я тебе приведу пример — твоя нормировщица Антонина Ефимовна. Её отец, Ефим Савватеевич, пришёл с войны и привёз из Германии чемодан ситцу. Так его жена, Антонинина мать, порезала этот ситчик на платочки, и разнесла их всем бабам на своём конце. Никого не обошла: ни своих местных, ни немцев, ни эстонцев. Это, Володя, действительно был великий народ. Нынешние пожаднее, понаглее. Возьми того же кузнеца своего.
— А почему?
— Не знаю.


Некоторое время мы шли молча. Вдруг Данилюк сказал:
— Чувствую, Володя, ты хочешь спросить о Нине Романовне.
— Хочу, но не решаюсь — боюсь.
— Плохи дела. Когда она поехала в диагностический центр, у меня была такая надежда — я ведь тебе говорил. И там первую неделю она себя чувствовала хорошо. Я звонил ей каждый вечер. У неё был бодрый голос. Она рассказывала, что там так хорошо: корпуса находятся в лесу, воздух свежий, у неё много подруг, с которыми вместе гуляет по аллеям. Кормят хорошо, лечат хорошо, врачи квалифицированные и внимательные. А на второй неделе, чувствую, голос у неё изменился. Чувствую, что она заторможена, словно опять в себя смотрит. Спрашиваю: «Ниночка, опять?» — «Да, похуже. Но не переживай, терпимо, может не то, что мы думаем». А в конце октября — двадцать девятого — сказала мне: «Приезжай, Толя! У меня рак поджелудочной и уже с метастазами». И всё для меня рухнуло. Не верю, не понимаю, не узнаю. Другой мир. Как я буду без неё?!


Я молчал. Я не знал, что сказать. Любое слово казалось мне или жестоким, или фальшивым.
— Ну ладно, Володя, спасибо за сочувствие. Я его чувствую. Поверь.
— Анатолий Александрович! Если потребуется моя помощь — располагайте.
— Спасибо. Пойду в отпуск, чтобы с ней быть... в её последние дни.

Тяжёлая зима

Нина Романовна умерла второго декабря. Утром ко мне домой пришёл Анатолий Александрович. Я не видел его почти месяц и поразился тому, как он изменился: его виски были совершенно седыми.
— Ну всё, Володя. Ты уж сделай, что в таких случаях положено: памятник, оградку.
— Я слышал, копачей надо… могилу выкопать.
— Нет. Директор пошлёт экскаватор.
— Анатолий Александрович… — я просто обнял его за плечи. — Что на памятник: звёздочку, крестик?
— Звёздочку. Она с девятнадцати лет в партии.
— Её фотография у вас есть?
— Есть, конечно.


— Ребята всё сделают: Костя сварит памятник и оградку, Василий Григорьевич выточит круглую рамку. У Петьки Шнайдера есть электрогравёр, надпись выгравирует.
— Спасибо, Володя.
— Я с вами сейчас пойду, возьму фотографию Нины Романовны.   
Мы так и сделали. Я не стал заходить в дом и на приглашение парторга сказал, что приду проститься завтра после работы.
Анатолий Александрович вынес мне конверт с фотографией.
— Забыл записать даты… Я сейчас… Совсем растерялся, не соображаю.
— Не надо, я запомню.
— Десятое июля тридцать седьмого — второе декабря семьдесят восьмого. Сорок один год…


Прибежав в мастерскую, я дал всем задание. Положил на стол фотографию Нины Романовны. На снимке ей лет тридцать пять. Красивая молодая женщина: круглолицая, с высокой копной роскошных волос, весёлый открытый взгляд, светится счастьем жизни. Недавно родила младшего сына. И вот её уже нет. Как это непонятно, странно, что красивое, живое исчезает, становится ничем. Я почувствовал, что в меня вошла мучительная тайна, которую буду разгадывать до самого своего конца. Что будет в последний миг? Что увижу? А что будет после?

Вдруг прибежал Александр Эдгардович Крамер. Он действительно вернулся в ОПХ, и директор назначил его начальником мехотряда, в котором собраны теперь все бульдозеры, экскаваторы, погрузчики.
— Владимир Александрович! Директор передал, чтобы я послал на кладбище экскаватор могилку копать, а у меня вчера последний сломался! Что делать?
И в это время позвонил директор:
— Мельников! Этот старый дурак Крамер все экскаваторы на ремонт поставил. Придётся тебе копачей посылать на кладбище.
— Павел Андреевич! Мороз за тридцать. Дайте тогда уж автобус, чтоб было где погреться.
— Ладно, прикажу сейчас завгару.


Эдгардович, конечно, не услышал, как назвал его директор, но был страшно расстроен:
— Скажет опять, что я нарочно…
— Бросьте, Александр Эдгардович, никто ничего не скажет.
— Он велел тебе копачей послать? Давай я поеду!
— Не надо, Эдгардыч, у нас молодых хватает.


Я пошёл к Петьке. Он только что начал гравировать надпись на выточенной Беловым рамке под фотографию:
— Смотри, хорошо получается?
— Хорошо-то хорошо, да копачи нужны могилку копать. Поедешь?
— Мороз, однако!
— Директор автобус даёт.
— Конечно поеду. Вот надпись доделаю.
— Надпись можно завтра доделать.
— Поеду. Может и мне кто-то выкопает, когда время придёт. Это будет четвёртая могилка, что я копаю. А копачей обычно четверо. Так что, заработаю себе сегодня на могилку.
— Петь! Не надо об этом. Как думаешь, отец согласится?
— Он ещё ни разу не отказался.
— Кого ещё?
— Вакулу.
— Я с ним недавно подрался.
— Золотова.
— Пойду попрошу.


Услышав мою просьбу, Иван Егорович потупил взор:
— Владимир Александрович, я бы пошёл, но, ты же знаешь, у меня радикулит. Вон Витяка идёт, попроси его.
— Куда он меня сватает? — спросил подошедший Михайлов. — Могилу копать? Конечно поеду. Для Нины Романовны куда хочешь поеду. Хорошая женщина была, к бабке моей много раз приходила, когда давление скакало. Поеду обязательно. А четвёртый кто?
— Я четвёртый. Пойду Лукашову скажу, чтоб вместо меня остался.


У ворот мастерской, утопая в клубах морозного пара, стоял бело-голубой автобус. Вооружившись ломами и лопатами, мы сели и поехали. В салоне лежало несколько старых покрышек — отогревать землю.
— Что-то ты, Адам Адамович, одет слишком легко. Шапка на тебе не ахти — ухи отморозишь, — сказал Михайлов.
— Ничего, я привык к ней.
— А ты уши газетой оберни. Расскажу вам одну историю. Поехали мы однажды с Эдгардычем в экспедицию за расточным станком — совхоз экспедицию держал на железнодорожной станции. Я работал шофёром, а Эдгардыч заведующим мастерской. И пришлось нам заночевать в степи: дожди прошли, дороги развезло, за день не добрались, а ночью ехать опасно, яма на яме, колея на колее, так что перевернуться недолго. Я ему говорю:
— Полезай ко мне в кабину.
Он отвечает:
— Нет, там тесно, я в кузове останусь, ноги вытяну.
— Замёрзнешь! — говорю.
— Не замёрзну.
— Ну как хочешь!
Лежу и слышу будто мыши скребутся. Не могу понять, что за звук!
— Эдгардыч, — спрашиваю, — ты как там?
— Нормально!
— Не замёрз?
— Не замёрз.



Опять слушаю. Чёрт знает, что такое! Вроде бумагой шуршат. У меня в диване старые газеты лежали, и когда мыши в нём завелись, такие же ночные концерты давали. Не выдержал, стекло опустил и опять спрашиваю:
— Эдгардыч, ты что, газеты там читаешь?
— Не мешай спать! — отвечает. — Какое чтение, ночь на дворе!
Утром встаю, зуб на зуб не попадает: «Ну, — думаю, — … ему! Я в кабине замёрз, а он в открытом кузове всю ночь лежал!» Смотрю, он тоже встаёт: на голове «Правда», сверху фуражкой к ушам придавлена, сам в три слоя «Сельской жизнью» обернут, а поверх неё пиджак надет. «Меня, — говорит, — в Воркуте так бывалые зэки научили. Я с тех пор, если куда еду, обязательно пачку газет с собой беру. Хочешь верь, хочешь нет, но от холода здорово спасают».


— Ты-то, Константиныч, не замёрзнешь! Шапка на тебе — будь здоров! — заметил я.
— Сейчас он тебе и про шапку историю расскажет! — тихо пробурчал Адам Адамович.
И действительно:
— Ты видел, Зинка в платке ходит из кроличьего пуха? Моя шапка из той же стайки, что её платок. Жил здесь недалеко от Зинки Орест Эразмович Чапыгин — помер незадолго до твоего приезда. Отец его был чудак-человек — звали Эразм Григорьевич. Не в совхозе жил (его ещё в помине не было), а в Райцентре. Тоже был сосланный, но ещё при царе за революцию, а не нашими за контрреволюцию, не по линии НКВД, то есть. Сначала был в Райцентре учителем, потом крыша поехала, завёл штук тридцать кошек, жена с детьми от него ушла, и все стали звать его дед-кошатник. Нынешнего зовут дед-бутылочник, а тот предыдущий, наоборот, был дед-кошатник. Детей он своих назвал не Маньками, Ваньками, а по-благородному: Ахилл, Орест, Афродита и Пенелопа.


Вот этот его сынок, который Орест, работал у нас в совхозе главным зоотехником. И, дай бог памяти, в шестьдесят шестом году дали мне с ним путёвку в санаторий, и не в какой попало, а в Анапу! Время правда было не ахти — ноябрь, но там бывали хорошие дни, тёплые, солнечные. Процедуры пройдём, отправляемся гулять, вина хорошего выпьем, мандарины, как семечки, пощёлкаем, у моря походим, на волны посмотрим. Вечером в кино.


А он к тому времени стал большим поклонником кроликов — умирал за ними. Выписал журнал «Кролиководство», и перед отъездом купил двух крольчих и кролика. И меня стал приобщать. «Знаешь, Виктор Константинович, что такое кролик?». — «Знаю, — говорю, — кролик — это есть домашний заяц». — «Сам ты есть домашний заяц! — меня передразнивает. — Я тебе авторитетно, как животновод, заявляю: за кроликами будущее! Чтобы вырастить быка, тебе нужно два года. За это время крольчиха с потомством принесёт столько же мяса, сколько корова, да ещё 60 шкурок в придачу. Усёк?». — «Усёк! Что дальше?». — «От быка ты каждый день кусок мяса не отрежешь, а кроликов, пожалуйста, режь, и каждый день будешь с мясом!» — «И куда мне столько мяса?». — «Как куда? Семью кормить! У меня сейчас с кроликами, круглый год будет на столе высококачественное диетическое мясо. Я тебе так скажу, Константиныч, я и за человека не считаю того, кто не ест мяса каждый день». Ну вот, приходит он через неделю в нашу с ним комнату довольный, будто в лотерею выиграл. «Смотри, что жена пишет: «Серая крольчиха принесла двенадцать крольчат». Понял? Из двенадцати пусть шесть крольчих, и каждая ещё по двенадцать. Пусть кролик даже по четыре килограмма. Всё, буду только кроликов р;стить! Так… Ага «двенадцать крольчат… Я вышла вчера утром и нашла их всех сдохшими… Не знаю, какого хрена им ещё было нужно! Делала всё, как ты наставлял!» Ё…. Дура! «Белая пуховая вчера окролила четырнадцать крольчат…» Ну видишь! Если у тебя телёнок или поросёнок сдох — всё, а тут у одной двенадцать сдохли, зато вторая четырнадцать принесла…. Понял! Так… «Окролила четырнадцать…» Что это?... «Орест, прости ты меня, глупую бабу! Сегодня ночью был сильный мороз. Может мне надо было их в дом занести, или укрыть попонкой, но ты же ничего мне не сказал. Сегодня утром они все на хрен замёрзли!» Глупая баба! Я тебе дам: «на хрен!» Всё хозяйство мне разорит! Завтра еду домой!» И уехал! Только неделю и отдохнул! А потом ничего, пошло у него. Шкурки мне продавал. Я себе вот таких шапок уже несколько изготовил: мездрил, дубил, сам шил. Хорошая шапка: голова, как в печке!


Мы приехали на кладбище. Земля была как камень. Не буду описывать, как мы сначала грели её, запалив несколько негодных покрышек, а потом долбили её ломами, и сантиметр за сантиметром углублялись в грунт. Около двух часов дня Петька забеспокоился:
— Что-то обед нам не везут. Как там положено копачей кормить? Помню, нам привозили, когда я копал. Но тогда было лето.
— Я думаю, Анатолию Александровичу не до этого. Давайте съездим в столовую. Она здесь рядом. Деньги у меня есть.


И мы поехали. Я взял на всю компанию суп-рассольник, котлеты с картошкой и тушёной капустой.
— Владимир Александрович! — сказал Михайлов. — Копачам положено по сто грамм.
— Нам наливали сколько хочешь, — поделился опытом Петька.
— А будет ли хорошо?
— Будет плохо, если не выпьем, — заметил Михайлов. — Я замёрз как собака. Надо погреться изнутри. Ты как, Адам Адамович?
— Я бы погрелся.
— Ну раз вы за погреться, — сказал я, — вот тебе, Пётр десятка, сбегай, купи.
— Дай двадцать, что нам две бутылки.
— Хватит, а то ты в запой уйдёшь!
— Не уйду, не боись.


Я выдержал характер и не дал. Через пять минут Петька вернулся, и мы выпили. Тепло разлилось по телу, поползло к ногам, к кончикам пальцев.
— Всё же приятно выпить с мороза! — сказал Адам Адамович. — Разве нет?
Я согласился:
— С мороза да под закуску — согласен.
Шофёр Дима Попов обедал с нами, но выпить мы ему не дали. К тому же он не копал, а сидел в автобусе.
Мы закончили работу уже в сумерках.
— Мне надо в мастерскую, — сказал Петька, — закончить гравировку. Боюсь, завтра я буду негоден к употреблению, как говорит Майер.


А я должен был зайти, проверить что сделано и закрыть её.
Памятник и оградка были сварены. Мы с Петькой сидели в моём кабинете. Петька за столом, включив электрогравёр в розетку, доделывал надпись. Я сидел на скамейке против него, подпирая стену и читая «Советскую Сибирь». Было тепло. Петька шмыгал носом.
— Что, простудился?
— Нет, ничего. От дыма.


Стукнула входная дверь. Потом открылась дверь кабинета.
Мне не было видно входившего, ему меня. Глухой стук.
— Ты что, дед, рехнулся?! — спросил Петька.
Я оглянулся и увидел, что в комнату вошёл пьяный Тарбинис.
Альфонс Освальдович вздрогнул, заметив меня.
— Ой, простите! Простите, простите, я так… Пошутил.
— Тебе, дед, нисколько пить нельзя, — сказал Петька, вставая из-за стола. — Совсем дураком становишься.


Тарбинис, обхватив голову, навалился на стол и заплакал. 
— Ради бога… Не говорите никому, — старик скулил тонко, как щенок.
— Успокойтесь, Альфонс Освальдович, — сказал я.
— Я ведь… Я так… Не хотел…
— Ладно, дед, — сказал Шнайдер, — пошли я тебя до дому доведу.
Мы вдвоём довели Тарбиниса до дому. Он всё всхлипывал.
— Петька, — спросил я, когда мы сдали его на руки Тарбинихе. — Я не понял, что случилось? Отчего он расстроился?
— Открыл дверь и фигу мне показал. Что с него взять — пьяный! Как бы мне самому не запить!
Я не поверил, но промолчал.


Назавтра Петька не запил, вечером я с ним ходил проститься с Ниной Романовной, а четвёртого декабря мы с ним, председателем сельсовета Скворцовым и Анатолием Александровичем выносили гроб. Народу было — всё село. Не было семьи, которой когда-нибудь не помогла бы Нина Романовна.
Потом были поминки, а поздно вечером ко мне ввалился Петька. Глаза его были тусклы и бессмысленны, лицо пунцово-красным. Шапка держалась на одном ухе.
— Можно…
— Что такое? Что можно?
— Можно у тебя переночевать?


— Пётр…
— Оооох! Плохо мне. Переночевать можно?
— С какой стати?!
— Жена меня выгнала. «Иди, — говорит, — пьяная морда, и не приходи пока не протрезвеешь».
— А я при чём? Я тебе кто? Мать? Отец? Иди к ним.
— Они тоже не пускают!
— Очень хорошо! Родные не пускают, а я крайний!
— А куда же идти? Ведь я замёрзну… Ну и чёрт со мной! Пойду.
— Стой, Петька! Заходи! Места у меня много. А ты всё же хороший человек.


— Вовка! Дай поцелую. Еди-нннн-ст-венный, кто понял, что я хороший человек! — Петька заплакал пьяными слезами. — Дай поцелую! Не хочешь? Ну и не надо! Я ведь поганый человек. Всем противен, всем надоел. Сам себе надоел. Вовка… Вовка… Скажи, что со мной?
— Иди к чёрту! Откуда мне знать, что с тобой! Распустился — вот и всё! Ложись вон на диван и спи.
— Вовка! Почему так?
— Что «так»?


— Нина Романовна жить хотела. Ты же видел: жёлтая, измученная, одни кости. А цеплялась за жизнь, не хотела пацанов оставлять. Двоюродный брат Лёнька весь искорёженный, еле самого себя таскает, а учится, стремится куда-то, шлёпается на лёд, встаёт и снова карабкается. И только я один, сильный, здоровый мужик, ничего не хочу. Куда силу деть, на что здоровье потратить, которого у меня не меряно. Пустота… Ты знаешь, что такое пустота? Когда не чем жить? Нет, не знаешь… Никто не может знать… Только, когда на своей шкуре…
— Петька! Давай обсудим этот вопрос, когда будешь трезвым. А пока ложись, да и я устал сегодня как собака.
— Куда ложиться?
— Сюда, на диван.
— Я разденусь. И бутылочку рядом с собой поставлю.


Едва я заснул, как услышал злобные ругательства Петьки:
— Не боюсь тебя! Доставай свой нож! Я знаю, он у тебя в рукаве. Ну!
Я включил свет.
— А? Что, где я? Владимир Александрович, это ты? Как я у тебя оказался?
— Ты сам пришёл!
— А. Вспомнил.
Я лёг. Через полчаса Петька поднялся:
— Вовка! Ты спишь?
— Не сплю. Чего тебе?
— Где у тебя стаканы или кружки?
— На кухне в шкафу.
— Я возьму? Мне выпить надо.
— Ну возьми.


Петька пошёл шарашиться на кухню. Вернулся, посидел, повздыхал в темноте.
— Владимир Александрович!
— Чего тебе?
— Извини, у тебя масло есть? Мне закусить надо чем-нибудь жирным.
Я встал и дал ему маслёнку. И так продолжалось до утра. Утром я встал весь разбитый, а Петька спал сном праведника. Я потряс его за плечо:
— Чего тебе? — пробурчал он сердито.
— Я пошёл на работу.
— Ну иди.
— А ты?
— А я у тебя останусь. Идти мне некуда.


И так он жил у меня две недели. Временами мне казалось, что он умирает, порой он кричал как зверь от какой-то дикой боли, катался по полу, выбегал босиком на улицу блевать. Наконец он проснулся здоровым:
— Кажется вышел. Спасибо, что приютил. Пойду теперь домой.
В тот же день он явился на работу.
— Прогулы ему поставить? — спросила нормировщица.
— Что же? Тринадцатой зарплаты его лишать? Я понял, что алкоголизм болезнь, у него просто нет воли, он в этом не виноват. Что там в табеле предусмотрено? Дайте посмотреть. Ну вот: буква «А» — отпущен администрацией.
— Куда это вы его отпустили — в запой что ли?
— Можно и так сказать.


За несколько дней до Нового года я зашёл к Зине в избушку. Горел свет, у Клавки на щеках блестели слёзы.
— Ты что, Клава, никак плачешь?! Тебя кто-то обидел?
— Да нет, Владимир Александрович, никто меня не обидел. Просто вчера Мурей Свирьку сожрал.
Вошла Зина.
— Зина! Как же это случилось?
— Васька пустил Мурея в зал, а сам, дурак, ушёл в школу. Мурей прыгнул на стол и сбросил клетку на пол. А дна-то нету — Свирька выпал. Тут ему и конец! Пришла с работы, а под столом одни его пёрышки: красные, жёлтенькие.
— Лучше бы ты, тётя Зина, тому студенту его продала, который на Пушкина похож. Пятьдесят рублей ведь давал!

Сорок дней

С Анатолием Александровичем я не встречался больше месяца. Его родители переехали к нему из Райцентра, чтобы присматривать за внуками. Он обедал теперь дома и в столовую не приходил.
Десятого января я шёл с работы. Темнело. Уже зажглись фонари. Тихо падал снег. С остановки автобуса шёл приехавший из Райцентра народ. В шедшем впереди меня мужчине я узнал Данилюка. Я догнал его, и мы поздоровались.
— Володя! Давно тебя не видел! Как дела?
— Пойдёт! А вы как?
— Зайдём ко мне. Сегодня ведь Ниночке сорок дней. Давай помянем. Вроде пережиток… Но, как говорится, не нами установлено, не нам отменять.


Я согласился.
В квартире Данилюков хозяйничала его мать. Отец сидел в зале и читал «Советский спорт». Яша за столом делал уроки, Ваня в углу возился с машинками.
— Всё как летом, только Ниночки нет, — сказал парторг.
Все, кроме детей, сели за стол. Александр Семёнович — отец Данилюка — разлил по пятьдесят граммов «Столичной»:
— Ну давайте, помянем. Прекрасный был человек.
— Царствие небесное, — сказала мать и перекрестилась.
— Не чокаясь.


Выпили. Закусили маринованными огурчиками.
— Ниночкины. Болела уже, а …
— Ладно, Толя, ладно. Надо жить для мальчишек.
Поели блинов, испечённых Валентиной Андреевной.
— Ну, пойдём что ли, мать. Думаю, Толе с Володей надо поговорить.
Они ушли в комнату к внукам.
— Ещё по рюмочке? — спросил Данилюк.
— Ну давайте, — сказал я, боясь огорчить его отказом.
— Знаешь, Володя, откуда я приехал, когда мы встретились? Из райкома. Целый день там пробыл.


— Что решали?
— Всё дело Лебедева разбирали. Разбирали, разбирали, и потихоньку оно превратилось в моё собственное дело.
— Да вы что?! Как это?
— А вот так! Сказали, что я порочу честного человека: «Лебедев известен всему району, лучший бригадир, коммунист с двадцатилетним стажем, а вы кто такой?! Вас-то кто знает?» И знаешь, что они придумали? Оказывается, Лебедев нашёл это зерно. Оно было спрятано под кучей соломы, вероятно было похищено и за ним должны были приехать. Лебедев погрузил это зерно и повёз на ток, чтобы сдать, и в это время его задержала милиция. Ну бред!


— Тонну зерна погрузил на «уазик»? Вручную?! Действительно бред.
— Тонна уже превратилась в четыре центнера. В общем, райком не утвердил наше решение об исключении Лебедева. А мне выговор за плохую организацию идеологической работы.
— Не знаю, что и сказать. Люди и правда увидят, что в партию надо вступать, чтобы не посадили!
— А знаешь, Володя, я почему-то не очень расстроился. Во-первых, я напишу жалобу в «Правду». Я как заикнулся о «Правде», они струсили! Да-да, Первый сразу заюлил: «Ну зачем же сразу в газету?» А я ему: «Потому что если вы чего-то и боитесь, то только газеты».
— Вы думаете кто-то приедет?


— Да какой-то оптимизм появился. Подумай: партия культ личности преодолела, с художествами Хрущёва справилась. Неужели с этими не совладаем?! А перед нашим заседанием читал лекцию экономист из областного управления сельского хозяйства. Слушай! Хозяйства планируется объединить в единый агропромышленный комплекс.
— Мне это ничего не говорит. Я ведь не экономист. Как это будет выглядеть?
— Я понимаю так. Совхозы создают межхозяйственные объединения. Например, несколько совхозов выделяют ресурсы и строят общий мясоперерабатывающий завод, или молочный, или консервный. Знаешь, сколько у нас теряется, портится овощей, картофеля. А теперь всё это будет перерабатываться здесь, на месте. Ведь каждая хозяйка маринует помидоры, огурцы, закатывает лечо, готовит кабачковую икру. Сколько лишнего у каждого! Сдавай на завод! И людям прибыль, и государству! Будут созданы рабочие места, молодёжь останется!


— Анатолий Александрович! Вставлю немного скепсиса. А откуда рабочая сила? У нас в ОПХ семьдесят комбайнов, а с уборкой еле-еле справились. И то — спасибо погода в октябре постояла.
— Володя, это всё решается, дорогой ты мой! Вот увидишь: пойдут такие комбайны! Я знаю, у меня друг работает на "Ростсельмаше": говорит: уже разрабатывают новый комбайн — втрое производительней «Нивы». Скоро Героя Соцтруда будут давать не за десять тысяч, а за тридцать, даже за пятьдесят тысяч центнеров намолота! Высвободятся механизаторы — всем работу найдём! Время работает на нас. Только вопрос времени! Мы сделали самое главное, Владимир Александрович! Мы обезопасили нашу страну. Двадцать второго июня уже не будет! Теперь можно сосредоточиться на самих себе, как говорится, на внутренних проблемах. Ты видел, как в этом году стоили? В два раза больше квартир, чем в прошлом году! Мы ещё психологию не переломили, строим по-старому — не баре, мол. А через десять лет… Как преобразиться наше Целинное! Люди будут жить в красивых благоустроенных домах. Удивительно! Мне шею намылили, а я вернулся таким воодушевлённым.
— Так вы и меня воодушевили. Будем работать.
— Ну давай! Будем жить! Как там у Маяковского: «И жить стоит, и работать стоит».


Схватка на поляне

Прошла зима, закончился сезон ремонта техники. В марте Лёнька с отцом ездил на весеннюю сессию. Директор несколько раз уезжал в институт читать лекции. Неожиданно Зина получила письмо от Сергея. Он сообщил, что весной приедет с братом Гевларом в ОПХ шабашить и будет жить у неё.
— Даже не спрашивает, хочу ли я, чтобы он у меня жил! — возмущалась Зина. — Пусть только попробует! Сашка мой из армии вернётся, он ему покажет.
На Восьмое марта я позвонил Оле поздравить её с праздником.
— Володя! Как тебе не стыдно звонить мне после всего, что ты сделал?
— Я сожалею о том, что сделал, но всё не так просто…


— Что не так просто? Что ты связался с женщиной много старше тебя, что ты предпочёл её мне. Ты не понимаешь, как ты меня оскорбил?! Неужели эта старуха лучше меня?
— Оля, ей нет ещё тридцати девяти лет. Она красивая хорошая женщина… Я ведь тебе уже говорил. Но пойми, я попал в такие обстоятельства… Я жестоко ошибся…
— В чём же ты ошибся, мой дорогой? В том, что я всё-таки лучше неё?
— Выбирать кто лучше, кто хуже, позволительно до того, как родились дети, потом это нельзя. Я понимаю. Но мы живём в конкретных обстоятельствах... Поверь, что такие обстоятельства были…


Оля перебила меня:
— Надеюсь, ты не забыл поздравить её с Восьмым марта? В конкретных обстоятельствах?
— Вчера на работе мы поздравляли всех женщин. Я, разумеется, поздравил и её. Но с тех пор, как ты приезжала, для меня нет ничего кроме моей семьи: тебя и Миши.
— Ох, Володя… Я ничего не поняла… Какие-то обстоятельства… Хотелось бы верить. Может быть я тебя пойму. Но не сейчас. Сейчас ещё слишком больно.


Она положила трубку.
После Восьмого марта ко мне подошла Надежда Сергеевна Батина:
— Владимир Александрович, подпишите мне отпуск без содержания.
— А что, Надежда Сергеевна?
И она, неунывающая, шумная, вдруг смахнула слезу:
— Лёшка на днях, наверно, помрёт…
— Тётя Надя, — сказал я, почему-то называя её так, — я вас просто отпускаю. Ефимовна поставит вам семёрки.
— Не надо. До сих пор жила без обмана, и сейчас обойдусь.


Через неделю её муж умер.
— Надька добрая жена! — сказал мне после похорон Золотов. — На вид скандальная, а не бросила Лёшку, до конца ухаживала, хотя характер у него был скверный. Тот ещё был ревнивец!
Анатолий Александрович поскучнел. Письмо в «Правду» давно написано и отправлено, а ответа на него нет как нет.
Вступил на землю апрель. Своим чередом настал день коммунистического субботника. Настроение было хорошее. Весна! Земля высохла, и везде, куда не добрались гусеницы и колёса, выбиралась к солнышку свежая зелёная трава. И небо было бирюзовое, и облака на нём новые, весенние — пышные и белые, как борода Деда Мороза.


Несколько часов все трудились на своих рабочих местах, а в полдень мы вышли на уборку территории. День был тёплый, работы много. За зиму чего только не накидали вокруг мастерской: проволоки, железок, бутылок. Всё это собиралось, сгребалось, стаскивалось в кучи, а наш тракторёнок переползал от одной кучи к другой, и мы грузили мусор в тележку.
Зина в чёрном свитере, голубой косынке, повязанной вокруг её высокой причёски, была необыкновенно хороша. Я будто видел её в первый раз. Сашка не отходил от неё и, наверное, досадовал на близость Клавки Лепёшкиной, мешавшей ему изливать Зине душу и любоваться ею.


Вдруг прибежал Васька — «сын кладовщицы Ковылиной», как изящно выразилась в протоколе заседания местного комитета Антонина Ефимовна. Отозвав мать, он стал ей что-то взволнованно говорить.
— Они что, о…?! — сматерилась Зина. — Я им покажу!
Она отставила грабли и решительно пошла впереди Васьки.
— Зин, что случилось?! Я нужен? — крикнул Лукашов.
Зина отмахнулась — мол, не лезь, сама разберусь!
Прошло немного времени, и мы услышали крик:
— Помогите! Помогите! Дядя Серёжа на поляне тётю Зину убивает!
К нам бежал первоклассник Данилка — внук Шатковых.
— Дяденьки, дяденьки! — вопил он. — Дядя Серёжа на тётю Зину нож навострил!
— А-а! — вырвалось у Лукашова. Он бросил грабли и перемахнул через ограду.


Я выбежал через распахнутые ворота. Далеко впереди мелькали Сашкины подошвы, я что есть мочи понёсся следом, обгоняя ревущего от страха Данилку.
 Кулацкая улица была последней улицей посёлка, за её огородами открывалось поле, которое местные жители называли поляной. В Целинном это было местом гуляний. Летом здесь отмечали дни рождения, летние праздники, как то: День молодёжи, День военно-морского флота, День строителя, сюда же выносились свадебные пляски и катания тёщ в садовых тележках.


Думаю, мы прибежали с Сашкой на поляну минуты через две — не больше. Зина стояла, прижавшись спиной к огородному плетню. Её обступили Сергей с его младшим братом Гевларом. Зина тяжело дышала, из носа её текла кровь. В руках Сергея был нож.
— Ты прастытутка! — услышал я. — Ты посмэла обнанут мэнэ! Я тэбэ зарэжу!
— Режь! Я тебя не боюсь! Не посмеешь! Тебя посадят!
— Посмэю! Ты оскорбыла мужчыну! Мужчына такоэ нэ прошаэт!
Сергей занёс нож. Глаза его были бешенные.
— Стой! — закричал Сашка! — Стой! Не смей!
— А! Твоы кобэлы ужэ здэс, сука!
— Беги, Зина! — закричал Сашка, прыгая на Сергея.


Сергей без замаха выкинул ему навстречу руку с ножом. Лукашов ойкнул, обеими руками схватился за живот.
Я бросился ему на помощь, но меня перехватил Гевлар, вцепившись в меня как охотничий пёс в медведя.
Барахтаясь с ним, я краем глаза видел, как Сашка, открыв рот и выпучив глаза, заваливался на бок. Между его ладонями в животе торчал нож.
— Саша! Саша! — кричала Зина. — Фашист! Убийца!
Зина как кошка тонкими пальцами лезла Сергею в морду. Он ударил её кулаком в лицо и пинком в живот отбросил от себя. Зина споткнулась и упала на спину. Я не мог прийти ей на помощь. Проклятый Гевлар держал меня крепко. Он был моего роста и ужасно цепкий.
— Мама! Мама!


Перепрыгнув через плетень, на поляну из огорода выскочил Васька. В руках у него было охотничье ружьё.
— Дядя Серёжа! Я буду стрелять! Я правда буду стрелять!
Зина поднялась уже на ноги, готовая к бою.
— Васька! Не вздумай! Не стреляяй!
Причёска её растрепалась, косынка валялась на земле. Под носом пузырьками вздувалась кровь.
Я отчаянно силился сбить с ног Гевлара. В это время Сергей вырвал ружьё из рук растерявшегося Васьки.
— Шэнок! Пашол вон! — он ударил мальчишку прикладом по голове. Тот закричал, упал и покатился по траве.


Сергей направил ружьё на Зину.
— Я тэбэ, сука, нэ буду убыват! — сказал он с дьявольским спокойствием. — Я здэлаю тэбэ ынвалыдом! Ты будыш жыт долго и мучытса всу жызн.
Он направил ствол Зине в колено. Ужас придал мне бешенную силу. Я вырвался наконец из объятий Гевлара и бросился на Сергея в тот самый миг, когда он нажал на курок.


Что-то странное, неестественно сильное, не от мира сего ударило меня в бедро. Я удивился встрече с этой незнакомой силой, но в следующую секунду уже лежал на Сергее и давил его всем своим весом к земле. Извиваясь гибким сильным телом, он старался поднять ружьё и ударить меня им по башке. Лукашов не подавал признаков жизни. И уже поднимался с земли Гевлар. Положение моё становилось безнадёжным. И вдруг чья-то нога в грязном башмаке наступила Сергею на руку уже схватившую ружьё, и огромный кулак хрястнул его в лицо. Это прибежал нам на помощь Петька Шнайдер. Сергей обмяк, из его носа на чёрные усы хлынула кровь.


Только тут жуткая выворачивающая боль охватила меня, я скатился с Сергея и посмотрел на свою ногу. Она была странно изогнута в середине бедра, и штанина вокруг была мокрой, на этом мокром тёмном пятне, проступило что-то красное. Даже не от боли, а от этой картины мне стало дурно. Последнее, что я видел, был ощерившийся окровавленный рот Сергея, по которому Петька бил прикладом, а рядом невесть откуда взявшийся Вакула пинал ногами вновь поверженного Гевлара.


В этот миг начало быстро темнеть. Я не испугался — так бывало много раз, когда налетала свинцовая грозовая туча, но на этот раз темнота сгущалась так стремительно, что я вытянул ей навстречу руку, пытаясь остановить. Мне это не удалось, и через несколько секунд мир поглотила кромешная тьма.
Я очнулся вечером. В окно смотрело красное заходящее солнце. Жутко болела нога, которую я не видел под белой больничной простынёй. Противно пахло какими-то лекарствами. Мне стало дурно. Я испустил что-то среднее между рёвом изюбра и рычанием медведя. Прибежала сестра или нянечка. Меня начало выворачивать. Но внутри ничего не было. Зато я увидел, что нога моя всё-таки на месте. Тогда я всё вспомнил.


— Кроме меня кого-нибудь привозили?
— Привозили. С ножом в животе.
— Он умер?
— Нет, живой. Он в реанимации, но бог даст…
— А женщина? Женщину привозили?
— Сидит в коридоре какая-то… Но она у реанимации сидит. Наверное, к тому.
— Она не пострадала?
— Да нет. Наша помощь ей не требуется. Разве что фингал под глазом.
— А у меня что с ногой?
— Ну хирург придёт и всё вам расскажет. Постарайтесь заснуть. Сон вам сейчас полезней всего.


Хирург пришёл назавтра и сообщил мне, что ногу надо отрезать. Я категорически не согласился:
— Мне только идёт двадцать четвёртый год.
— У вас раздроблена бедренная кость. Я хотел вам её отрезать ещё вчера, но решил отложить и посоветоваться с вами.
— Вы правильно решили. И мой вам совет: оставить мою ногу на месте.
— Но мы не сможем собрать кость. Начнётся гангрена, и тогда смерть.
— Пусть лучше смерть.
— Сейчас делают очень хорошие протезы. И вам сделают — вы привыкнете к нему как к своей ноге.
— Лучше тятьки с мамкой никто не сделает, — возразил я.
— Тогда я умываю руки. А вы думайте!


С собеседником можно быть храбрым, а оставшись один, я почувствовал, что душа моя пустилась в путешествие к самим пяткам. Волосы мои взмокли, язык и нёбо высохли так, что было слышно, как первый, словно деревяшка, клацает о второе. «Кто же меня спасёт?! Кто же меня спасёт?!» Никто! Только Оля.
И когда пришла Зина, я попросил дать Оле телеграмму: «Лежу в больнице. Требуется твоя помощь».
— Как Сашка? — спросил я.
— Он плохой. Ему сделали операцию, и сегодня должны сделать ещё одну. Володя, ты веришь, что это не я?!
— Верю, Зина!
— Ты не будешь меня ненавидеть?
— Я буду гордиться, что был с тобой знаком… нет, что любил тебя, и может даже, спас.


Уже вечером Оля была у меня и просидела со мной всю ночь. И всю ночь мы говорили о… самих себе. И самое важное, что она сказала: «Я поняла, что только ты можешь быть отцом для Миши!»
Утром я слышал уверенный цокот её каблучков в коридоре, и звонкий голос с безапелляционным тоном:
— Я забираю его! Дайте нам машину, я повезу его в городскую больницу! Как это у вас нет машины?! Даю вам полчаса! Если не будет машины, я натравлю на вас весь обком!
Не знаю, каким образом собиралась Оля натравить на нашу ЦРБ обком, испугался ли главный врач, но машина явилась и меня стали готовить к отправке в Город.


Потом я услышал, как Зина просилась ко мне:
— Пустите, мне надо сказать ему очень важное.
— Бессовестная вы женщина! Вы смеете что-то просить у меня! — говорила Оля.
— Ну хотя бы передайте, что я…
— Не трудитесь, от вас я ему ничего не передам.
И меня отвезли в Город. Мне сделали семь операций, и я пролежал в больнице полгода. Ногу мне спасли, но в ОПХ я уже не вернулся.

Эпилог

Прошло почти сорок пять лет. Начало октября две тысячи двадцать третьего года в Сибири было необыкновенно тёплым и солнечным. Я уже был на пенсии, ходил с палочкой и завёл привычку в хорошую погоду гулять в парке недалеко от нашей многоэтажки.
Небо было без единого облачка, берёзы золотыми, рябины медными, а клёны седыми от недавних ночных морозов. Перед возвращением домой я сел отдохнуть на скамейку. На соседней сидела очень полная женщина — курносая, с коротко стриженными седыми волосами. Вокруг неё крутились два мальчугана: старший, лет тринадцати, по-есенински золотоволосый, а младший, лет восьми, рыжий, как подосиновик. Непрерывно смеясь и визжа, рыжий гонялся за братом и, догнав, осыпал его ударами маленьких, но крепких кулачков.
— Отстань, мелкий! — кричал старший. — Бабушка, спаси меня!
— Илюшка! Перестань бить Андрюшу! — меланхолично отвечала на эти крики женщина. — А ты, Андрей, не смей отвечать: он ещё маленький!
— Ага маленький! Знаешь, как он больно бьёт!


Мне показалось, что я когда-то видел эту женщину и слышал её голос. Я пересел на край скамьи и оказался почти рядом с ней.
— Простите, — сказал я, — мне кажется, что мы знакомы. Вы, случайно, не Клава?
— Клава, — она повернулась и удивлённо посмотрела на меня.
— Ваша фамилия Лепёшкина?
— Лепёшкина… — она удивилась ещё больше.
— Клава, ты не узнаёшь меня?
— Нет… Ах, Владимир Александрович… Это вы?
— Я. Ты как здесь? Давно уехала из Целинного?


— Да я и сейчас там живу. А приехала присмотреть за этими разбойниками. Илья с их мамкой уехали в отпуск на Алтай. Мне надо их накормить, рыжего отвести в первый класс, а потом забрать оттуда…
— Ну как там у вас? Как Зина, то есть, Зинаида Алексеевна?
— Тётя Зина умерла.
— Да ты что?!


— Давно. В одиннадцатом году. Ей был семьдесят один год.
— Она… Как бы сказать… Она была одна?
— Нет, разве вы не знаете?
— Я ничего не знаю.
— Она сошлась с Лукашовым. Да.
— И как? Они были счастливы?
— Как она, я не знаю, а Лукашов ещё как! Не поверите, тётя Зина ведь родила дочь. Назвали Ниночкой. Сашка был без ума! Она сейчас где-то здесь в Городе.
— Да ты что!!!


Я представил себе беременную Зину и какое-то сладкое волнение овладело мной.
— Она вспоминала меня?
— Я никогда не говорила при ней о вас. А сама она тоже не начинала. Я чувствовала, что ей это больно. Но однажды… Незадолго до её смерти… Я пригласила её с Лукашовым на моё пятидесятилетие. Она была весела, шутила, смеялась и, не знаю как, но я решилась спросить: «Тётя Зина, ты помнишь Мельникова?
— И что она ответила?
— Она сказала: «Как я могу забыть человека, который закрыл меня от пули?» После этого она замкнулась и уже не произнесла ни слова.
— Отчего она умерла?
— Она копала с Сашкой картошку и была слишком легко одета, её продуло холодным ветром, и началось воспаление лёгких.


— А Лукашов?
— После неё он не прожил и года. А отчего умер? Наверное, от тоски. Ведь он любил её всю жизнь. Разве не завидно!
— А первый её муж Ковылин?
— Он в тот же год, как вы уехали, сгорел.
— Как сгорел? От водки?
— Почему от водки?! Разве сгорают только от водки? Помните, он работал на К-700. Большой такой, жёлтый трактор. Осенью он пахал зябь, а на том поле кто-то зажёг копну соломы. Вы же знаете, он был ужасно дурной, этот Ковылин. Вот и решил шикануть — промчаться сквозь огонь. Да там в этой копне и застрял. В общем, вместе с трактором и сгорел. Говорят, что на тракторе были потёки горючего.


— Какая судьба! — воскликнул я.
— Да! Но он сам виноват, остался бы с тётей Зиной…
— Да я не о нём, я о тракторе. Тридцать-четырнадцать.


Клава меня не поняла.
— Ну а… Про кого вам ещё сказать? Сергею дали семь лет. Петька Шнайдер умер от водки. В последний раз ушёл в запой и уже не вышел. Ему было пятьдесят пять лет. Его родители уехали в Германию. Так же, как Константин Фёдорович Майер и ваши соседи Гюнтеры.
— А Беккеры?


— Беккеры остались. Эдгардыч давно умер. Анна Кондратьевна прожила до девяноста. Всё переживала, что Лёнька останется один. После неё он прожил ещё десять лет. Ему сделали отопление и слив, а вода в доме у них была давно. Дали соцработницу. Она приходила к нему два раза в неделю. Три года назад он умер от ковида. А так… Совхоза нет. Работы нет, откормочник развален до фундамента, коровники тоже, на крыше новой мастерской выросла берёзка. В пошлом году посеяли двести гектаров. Народ бежит в Город. Сейчас новые хозяева. Может у них что получится.
— А директор?
— Директор жив. Недавно отмечали его восьмидесятилетие. Правда, он уже не выходит из дому.
— А Анатолий Александрович?
— Какой Анатолий Александрович?
— Данилюк, парторгом при мне работал.
— Что-то я не припомню…
— Помнишь, жена у него умерла — Нина Романовна.


— Забыла. Наверно, давно умер, или уехал. Ах! Вспомнила! После вас его сняли с парторгов. Он уехал в Райцентр и работал в «Агрохимии». Когда всё это началось… Ну сами знаете, в октябре… Он уезжал в Москву, приехал и через несколько дней умер. Я бы и не знала, да тётя Зина сказала: «Умер последний настоящий коммунист!»
— Меня, Клава, мучает один вопрос. Я читал в газете о чёрных лесорубах, которые пилили алтайские кедры и продавали в Китай. Одного звали Яков Данилюк. Неужели сын Анатолия Александровича?
— Не знаю. Я не читаю газет. 


С визгом и восторженным хохотом нёсся к нам Илюшка, за ним гнался Андрей:
— Бабуска! — звонко кричал рыжий. — Я Андрюске песку на голову насыпал!
— Бабушка! Ну можно я ему дам по шее?!
— Господи! Да перебейте вы уж друг друга! Надоели вы мне, как собаки!


Я хотел спросить ещё что-то, но Клава уже потеряла терпение и прервала меня:
— Вы простите, мне надо идти, кормить этих паршивцев, а потом рыжего в школу вести.
— До свидания, Клава. Рад был тебя повидать. Заходи к нам с Олей. Запиши мой телефон.
— Не надо, Владимир Александрович! Всё прошло, зачем ворошить?
И мы разошлись, не обменявшись ни адресами, ни телефонами. Действительно, зачем? Может Клава права? Сейчас другая жизнь и другие люди.
А перед глазами стояла беспокойная, мятущаяся красавица Зина. Нет, не должна уйти в небытие та жизнь: беспокойная, сочная, богатая, полная страстей и труда, несуразная и счастливая. Не могу отпустить её! Пусть на свете останется о ней моя благоговейная память.


30.10.2023


Рецензии
"Потому что я русский мужик и советский человек. Для русского мужика совесть выше денег, справедливость выше выгоды. На том стоим и стоять будем.
Я тебе приведу пример — твоя нормировщица Антонина Ефимовна. Её отец, Ефим Савватеевич, пришёл с войны и привёз из Германии чемодан ситцу. Так его жена, Антонинина мать, порезала этот ситчик на платочки, и разнесла их всем бабам на своём конце. Никого не обошла: ни своих местных, ни немцев, ни эстонцев. Это, Володя, действительно был великий народ. Нынешние пожаднее, понаглее.
Нина Романовна жить хотела. Ты же видел: жёлтая, измученная, одни кости. А цеплялась за жизнь, не хотела пацанов оставлять. Двоюродный брат Лёнька весь искорёженный, еле самого себя таскает, а учится, стремится куда-то, шлёпается на лёд, встаёт и снова карабкается. И только я один, сильный, здоровый мужик, ничего не хочу. Куда силу деть, на что здоровье потратить, которого у меня не меряно. Пустота… Ты знаешь, что такое пустота? Когда не чем жить? Нет, не знаешь… Никто не может знать… Только, когда на своей шкуре…"
-------------------------------------------------
Спасибо. Глубокое произведение. Заставляет задуматься.

Василий Александрович Тихонов   18.04.2024 03:37     Заявить о нарушении
Спасибо! Ваша оценка приятный сюрприз для меня. Очень рад.

Александр Венгеровский   18.04.2024 05:17   Заявить о нарушении