Ненавижу подвесные шкафчики. Или отложенная жизнь

Ненавижу подвесные шкафчики и модульные кухни. Ненавижу.
Подвесные советские шкафчики, в которых я помещалась целиком, все мое детство висели на нашей 3-х метровой (точно не помню, надо в документвх посмотреть) хрущевской кухне. Еще ютился бабушкин холодильник Минск, еще была газовая плита, та самая, белая с момента заселения дома, еще была мойка с гулким донцем. Позднее прибавилась заморская стиральная машинка, и кухня не лопнула, это мы ели посменно и бочком.
И эти навесные шкафчики...
Вчера наездом были на даче, по первому снегу. Те самые ненавистные навесные шкафчики оттягивают стены веранды, а тумбы к ним заполоняют маленькое пространство на дачной кухне. Хуже них только гробы чешской мебельной мануфактуры, а потом и советской, щитовые гардеробы, мрачные и бешеные гробы, в недрах которых гнило, распадалось и снова забивалось намертво "приданое" и "добро". Синдром отложенной жизни и загубленной мечты.
И каждый раз после смерти одного из членов семьи я влезала в эту совковую "Нарнию", где можно было найти разве что выход напрямую в Гулаг, а не в страну фей и волшебников...так я нашла в этом шкафу дедову летную книжку, где сумма налета и количество вылетов, где свидетельство о награждении медалью "За Победу над фашистской Германией", а самой медали не было, потому что его с нею похоронили. И шкатулку прабабушки с вещей надписью на крышке "Здесь спичек нет".
И там же, в недрах чешской "стенки" - веселым приветом из моего прошлого - ласково ложившаяся в ладонь мою финка из недалеких местечек, любовно сварганенная, нумерованная, как все вещицы, прошедшие с того света на наш. То ли заговоренна, то ли мой личный "кинжал Румпельштилцхена", в чем я уже не сомневаюсь.   
Или непонятное фото последнего парохода на Оке, колесного парохода.
Или изорванный в клочья, вышитый тоненький рушничок, радостный, мастерицын. Или мешок от той же мастерицы - салфеточки паучьей вязки, из ниток катушечных, из дымка сигаретного, или скатерть ришельевская, такого слова нынешние даже не знают, или абажуры на лампу, в детскую, пригашивать материнскую тревогу. Силой вывезенное прабабкой из проклятого дома, дочерино наследство. А потом в безумии прабабка сбежала в тот же дом, где и преставилась.
И рядышком, в картонной пачке от градусника - сокровище мое, нитяные крючки для вязания и тослтве для половичков. Бабушкины волшебные палочки мои, освященные ее любовью, очищенные от скверны.
Или в другом гардеробе - десяток шкурок мелкого зверя, хрусткие, как доллары, вонючие и пересохшие, завернутые в сгнившую же шкурку нутрии, а рядом пяток шапок посвежее, и все - сторублевые, дорогие, не пыжики. Или шуба, проклятая шуба до пят, которую маме обманом втюхали, под незнакомое ей словцо "рассрочка", незнакомое, потому что рассрочка по паспорту в странном арендованном помещении, куда привозят эти шалмановы ярмарки "только сегодни распродажа кожаной одежды!", где мерзавец втридорога продал ей шубу из поганого мутона по цене норки. И висит эта шуба до пят, безразмерная красота, которую она надела один раз за все семь зим после покупки. 
Или там, в недрах советской Нарнии - где ничего нельзя было спрятать, но ничего нельзя было найти - тяжелый отцовский перочинный ножик. От отца я нашла только расческу и ножик, уже после того, как все умерли. Куда делось все остальное, даже его обручальное кольцо - я не знаю...
И снова эти навесные шкафчики с кухни, что стоят на даче...пустые и гулкие, я в первый год раздавала бесконечный "люмений" и чермет всем, кто хотел. Как и семена, удобрения и другое садовое "добро", что складировалось там.
А в первую мою ночь на даче, в первую ночь, когда я там осталась в грозу, оказалось, что среди всего этого забитого под завязку дачного шкафчикового бешенства нет ни муки, ни корки хлеба, ни крупинки еды. И только бутыль подсолнечного прогорклого масла да газовый баллон. Рыбалка не удалась вечером, потому что сек ливень. И все, что можно было съесть - выжарить чесночные стрелки на прогорклом масле и съесть. это все, что там было в ту ночь, что выросло.
Я сидела на той веранде, жарила чесночные стрелки до тех пор, пока они не потеряли горечь и ела их в ночи, запивая колючими слезами и водкой, тоже прогорклой, что нашла в тайнике под крышей. Кто и когда заначил там эту бутылку - я даже не могу догадаться . А электричества не было, так как сад в грозу обесточивают. И шкафчики, забитые чем угодно, кроме необходимого, скалились на меня в темноте. Утром я выволокла из них все "добро" и раздаривала, раздаривала, а на дачу больше никогда не приезжала без кирпича черного хлеба. Хлеб, Генрих Бёлль, его истина хлеба - вот чем обернулись бесконечные навесные шкафчики.
И снова, вчера, эти гробовые белые шкафы, в которых не водятся ясноглазые мышки.
Снег замел порубленные и попиленные деревья поперек сада. Не успели их порубить последний раз, оставили на грядах.
И снаружи - словно ураган прошел, а внутри стойкий запах той ночи, когда   почувствовала себя сиротой, уже окончательно.
Дома в Коломне стоят звонкие отмытые пустые шкафы, уже отмытые и отскобленные от всего, разобранные и готовые уйти в любые руки забесплатно. Все разобрано, все отдано, стоит у входа пара ботинок моих, висит на вешалке куртка про запас да любимый свитер и джинсы там же. В доме от кладовки до кухни светло, и гуляет ветер, то весенний птичий, то осенний теплый господарь. Просторно и светло, только стол у окна и стул мой школьный, да в ящике пуфика пять килограмм писчей бумаги. Пять полочек книг, с которыми еще не знаю, что делать - оставить и взять дальше с собой или обменять в буккроссинге на что-то новое. Бумажная иконка у портретов, чайник-ковшик на плите и две чашки, старенькие занавески, ровно четыре комплекта на четыре окна. И огромная квартира, где можно все начать заново. Разве что немецкое огромное зеркало, последнее из прабабушкиного богатства. Неподъемное. Но я отмыла его и зову "Зеркало Румпельштильцхена". А приезжая, обязательно с ним здороваюсь и целую старинное стекло, всегда тепловатое, а не холодное.
Ненавижу шкафы, подвесные и напольные, тот, кто придумал Нарнию, никогда не видел чешские гробы и стенки, кухонное советское убожество, что словно провалилось из Оруелла в наш мир.
Может, поэтому я так любила легкую икеевскую мебель, когда она еще была, светлая и удобная, тонкая и понятная, как новая жизнь. Особенно комодики, не шкафы, а комодики, которые можно спокойно превратить в быстрый столик, то есть поставить на них ноутбук и быстро набросать главу-другую, позабыв про пылесос и ведро с водой, или водрузить клетку с хомячком, пока протираешь его уголок от щедро разбросанных семок, ячменя и опилок. Или поставить швейную машинку и подрубить простынь, потому что нет стола, где можно расправить этот кусок ткани, а на комодике можно выдвинуть ящик, положить доску и удобно расправить рабочие края.
Светлые икеевские комодики, ступеньки, а не гробы. Они вмещают ровно столько, сколько нужно, но не ограничивают комнату, а словно делят мир твой на верх и низ, посередь  разложи рубашки и свитера, в верхнем ящике аптечка неизменная, а в самом низу - ворох лоскутов из старых находок, из секондовских заморских тряпочек, мечтай и шей многослойные сумочки, цыганчко-цветастые рюкзаки, пояски для будущих фантазийных рубах, в которых поедешь в сад в новом сезоне - таких рубах, чтобы хиппи на небесах аплодировали, а Карл Лагерфельд, на миг проглянувший из твоего "Зеркала Румпельштицхена" ухмыльнулся: Гут! Зер гут!
И комодик - это стол и ступенька. Поэтому у нас они невысокие, на них портрет хомячка и цветы из маминого, да и не только маминого домов. И книги почти до потолка, книги для буккросинга и для срочного прочтения. И в доме у меня постоянно все кипит и меняется, потому что кровь еще горяча, потому что еще есть лет двадцать впереди и долги отданы.
Но еще надо изгнать из сада все навесные шкафы, еще надо раздать остаток ковров и одежды там. И разобрать поваленные деревья, и посадить новые, и засеять льном все, что не занято цветами мамы.
И обязательно приезжать с черным хлебом. Каждый раз.
А самая жуткая находка из гроба-гардероба - это хлебные мешочки. Мешочки для сухарей. Я их помню. В детстве бабушка сушила их у батарей, с корочками хлеба внутри. Всегда. И они жили в кладовке. А потом пропали.
И тогда в доме начались беды.
Мешочки с уголком, магические мешочки, старого хлопка, толстенной ткани, мешочки с уголочком для завязывания.
Я не складываю в них кусочки хлеба, потому что не остается, все съедается. Но когда хлеб плесневеет - это всегда меня расстраивает. Это плохо. Потому лучше куплю меньше, чем надо.
Хуже этого, когда плесневеет хлеб - только навесные шкафы, в которых нет еды. И та ночь на даче, когда я в первый и последний раз в жизни была сиротой.


Рецензии