Два сентаво для Данаид

Игорь Мерлинов

«Два сентаво для Данаид»


***

Эмилио выдернул наушники из входа под маленьким экраном в кресле напротив. Этот фильм о возвращении великого венецианца вызвал у него раздражение. Он и в стоптанные подмётки не годился созданному в дни его детства. Полтора часа тягомотины и режиссёрского культа. Венецианец же прожил великим любовником, но умер достойным христианином. Во что превратился его город…Впрочем, с ужасом подумал Эмилио, что и снятое ранее тоже на поверку никуда не годилось. Конечно, мода на шведок и датчанок давно прошла. Сколько раз Эмилио селил своих любовниц в маленьких сельских семейных гостиницах под видом двоюродной сестры, жены брата, подруги жены, тёти с другого побережья, стенографистки или литературного редактора, и потом вяло улыбался хозяйке, притворялся и жаловался на головную боль, чтобы оставить её одну на полном пансионе до вечера.

В иллюминаторе, за стреловидным закрылком, со снесённой черепной коробки вулкана на север-северо-восток, длинным вытянутым на обозрение языком, тянулся чёрно-белый шлейф дыма. Белые струйки лесных пожаров были разбросаны тут и там в густой зелени гор. За террасами, за полями по краям редких поселений, тянулся выжженный солнцем, изъеденный лавой рельеф. Местами, гряды гор были обезображены строительными карьерами. Словно распробованные слоёные пироги, они белели своими ранами и медленно проходили под бортом.

Конечно, подумал Эмилио, выпрямив кресло и сложив столик, мы единственные, кто смеётся над смертью. А ведь дело то нешуточное, не то, что синяки набить на коленках. Раз смеёмся, значит она есть. А что было бы, если бы её не было? Вот ведь и пастор говорит, что её не будет. Мы же привыкли, что человек становится стар, и тогда, самое милостивое дело уйти ему на покой. И пускай ему тогда вечный свет освещает. Ведь если смерти не будет, тогда и ран не будет, не должно быть. Вот, например, потерял человек ногу на войне, ему что, теперь, вечно на одной ноге ходить? Спрошу, так пастор ответит, что и войн то не будет тогда, всё уже тогда перекуём. А вот если жена любимая ушла, и потом ещё кто появился в жизни, так тогда сколько раз всё это может быть? Ведь сейчас, третья жена – это только на смех, больше позора будет, да и не будет она, молодая, взаперти сидеть. Или вот, когда все мёртвые во плоти восстанут, то тогда куда и к кому они пойдут? И тогда, когда это непременно случится, то и станет видно, что смерти то и никогда не было, вот будет весело. Но, вот только, где это будет? 


***

Ариадна – современная женщина. Эмилио встречался с ней по четвергам. Она выбирала одну и ту же почасовую гостиницу недалеко от Монумента. В узком лобби, над полукруглым окошечком кассы размером с ладонь, было непрозрачное стекло. Без всякого произнесённого слова Эмилио протягивал банкноты в окошечко. В полной тишине оттуда появлялся ключ от номера.

Когда на серой и быстрой, словно мышь, простыни, он прикасался своей ладонью к мощной ягодице, казалось, что Ариадна опирается ступнёй в корзинку с полевыми маками, что где-то под её согнутым коленом притаилась говорящая сова, а под левой рукой спряталась страшная неудобная беззубая театральная маска.

По спине Ариадны разливался тихий фонарный мраморный свет. Что-то ещё, ещё быстрее чем свет, достигало её и разбегалось множественными тенями по спине, как позёмка разбегается по ночному сугробу.
От трапеций к дельтовидным мышцам, по широчайшим сильным мышцам спины этот задумчивый холодный свет прилипал к ладоням Эмилио.

Когда она поворачивалась к нему, он утыкался в её очерченные прилепленные мастером груди. Она немо с наклоном головы басконки смотрела тогда на него широким ромбоидным лицом с большими широко расположенными глазами над прямым тонким носом. Её изумрудно-зелёное платье с открытой спиной было скомкано на трюмо, туфли на высоких прозрачных каблуках лежали порознь, а чёрный корсет висел на дверной ручке ванной комнаты.


***

Эмилио коротал вечернее время на первом этаже, в кожаном квадратном кресле возле столика, между рестораном и баром. В баре уже играли пианистка и скрипачка. У вращающейся двери дежурили швейцары и охрана. Справа, в дальнем углу фойе, велась съёмка. Пятеро джентльменов с севера, в жёстких чёрных фетровых шляпах и кожаных безрукавках на шнуровке рекламировали хорошо выдержанную. Рядом, за соседним диваном, облюбованном тремя напомаженными толстушками, возвышалась многометровая, брутальная как архитектура шестидесятых, скульптура из чёрного лоснящегося обсидиана в форме двух фаланг кактуса Карнегии. Эмилио запрокинул голову вверх. Над его головой, в искусственном свете, в перспективе десятков этажей по наружной шахте ползла золотистая карета лифта. На столике, на поверхности спокойной воды стеклянной пиалы, держался оранжевый цветок герберы. Он был почти неподвижен. Минутами, по всем правилам известных сил, он чуть вздрагивал, и тогда немного поворачивался против часовой стрелки. Но вот, словно какое дуновение прошло. Цветок вздрогнул и подвинулся в обратном направлении. Эмилио закрыл глаза и погрузился в быстрый тяжёлый минутный сон из ряда снов, которые так опасны на ночных дорогах.

Оставив позади себя чистый ручей, сухую долину и звук колокольчиков, в кромешной темноте и пыли, Эмилио остановился возле первых западных ворот. Его встретила молчаливая тень охранника, связанная по рукам и ногам.

«Я пришёл что-то сказать» - промолвил Эмилио.

«Что ты хочешь сказать?» - ответил ему Голос из-за ворот.

«Не забирай меня живым к Тебе. Я не хочу. Я не согласен. Когда-то у меня была Синтия. Потом – жена, но их уже рядом нет. Теперь – Ариадна. Что я буду «там» без них делать, если и их ты тоже к Себе живыми не заберёшь?»

«Ты не можешь быть там, где я. Ты человек. Человек должен умереть. Человек должен отправиться к мёртвым. Это предрешено с тех пор, когда была ещё ночь, когда ещё не было дня, когда ещё не было света»

«Только тогда мне придется уйти, как увядшие цветы? Неужели от моего имени ничего не останется? Неужели от моей жизни здесь, на Земле, ничего не останется? Хоть бы остались цветы, хоть бы песни остались! О чём стучит моё сердце? Напрасно мы приходим в этот мир, напрасно рождаемся на Земле.»

«Позволь мне возразить! И было сказано: пусть рассветёт на небе и на земле! Не будет ни славы, ни величия, пока не будет существовать человеческое существо!»

«Покажись мне, как показался Саулу!» - воскликнул Эмилио.

«Ты не можешь меня увидеть и не можешь ко мне прикоснуться. Помни, что там, в вечной тишине и пыли не сможешь больше славить Его! Тебе пришлось пережить много испытаний: холод, недосыпание, голод, нечистоту и скудность уединения. Но теперь тебя ждёт мрак. Я сам провожу тебя туда. Там в этом мраке безмолвном я буду тебя пытать, чтобы отлучить твою душу от тела!»

Но тут оранжевый цветок герберы снова вздрогнул и повернулся по мановению известных сил. Эмилио проснулся и посмотрел на часы.


***

Родители Эмилио были эвакуированы детьми в тридцать седьмом из Бильбао в группе из нескольких сотен человек. Война распорядилась по-своему, и они вернулись на родину только в конце семидесятых. Мать стала учительницей, а отец инженером-железнодорожником. Эмилио родился на следующий год после сильного землетрясения, зимой, когда скульптура «падшего ангела» ещё не была восстановлена на пьедестале. 

До последнего времени, Эмилио, специалист по литографиям, выполнял художественные заказы типографии, принадлежащей Imprenta Galas de Mexico. Шестнадцать лет тому назад, когда типография поменяла владельцев в сумятице финансовой неразберихи, Эмилио расстался с супругой. Нет, не буквально, пара сохранила отношения, но они уже не были прежними, и напоминали склеенный наспех прозрачной клейкой лентой разодранный, помятый и потерявший местами краску бумажный постер с отгрызенными углами.

Когда Эмилио просил Синтию позировать, он приговаривал, что обязательно вернёт ей фотографию лет так через двадцать, в день крещения внучки, в напоминание о её молодости и красоте. В ответ Синтия лишь отсмеивалась, что она годится лишь на рыночный годичный календарь, в котором просила оставить за своей обнажённой фигурой один из первых двух месяцев года. Прошло то время, когда можно было дарить зубчатые фотокарточки в сепии. Всё уходило куда-то в облако, где, как Эмилио тайно надеялся всё будет в наивысшей сохранности. Синтия посмеивалась над Эмилио, что, дескать, если у них и будет сейчас ребёночек, то будет он – а она почему-то обязательно говорила, что первенец будет мальчиком – похож на сегодняшнего Эмилио. Эмилио же надеялся, что будет девочка, и может она быть похожа только на молодого Эмилио, но ещё вернее на саму Синтию. Впрочем, какие у Синтии могут быть дети? И даже если бы и были, то непременно девочки, ибо никакой серьёзности в их отношениях не могло и быть.

Сегодня Эмилио договорился о встрече с Синтией после полудня, в синематеке на юге города. Он любил сюда приезжать. Конечно, он вряд ли будет говорить с ней о «Дне, когда ты меня полюбишь» (1935), «Вперёд с Панчо Вильей!» (1936) или о фильме «Рид: Повстанческая Мексика» (1972). Синтия – женщина третьего тысячелетия. Она обворожительна в неоново-синем обтягивающем платье с цветком Бугенвиллеи в медных прядях волос и с чёрным атласным чокером на шее. Эмилио знал, что после премьеры в четверг разговор только и будет что о Гризельде.

Всякий раз, когда Эмилио выбирал это место для встречи, он приезжал заранее. Иногда он проходил вниз по улице, поднимался на пешеходный путепровод и останавливался на середине моста. Он смотрел несколько минут на восток, навстречу движению и вслед движению по автостраде, через белую решётку заграждения. Он любил повторять, что в жизни, как и в революции, иногда нужно спуститься вниз, чтобы потом подняться вверх. Он знал, что иногда, самые важные детали в деле оказываются утраченными.


***

Со стаканчиком кофе в руке, купленном в круглосуточной лавке, и с жёлтым чувственным цветком благородной кливии, закреплённом на отвороте пиджака, Эмилио направился в парк, где ближе к вечеру, на выходных, под кронами ив, ясеней и тополей становилось особенно людно. Здесь ещё по прежнему мели аллеи камышовыми мётлами, можно было пострелять из духовых ружей в тире, купить сахарную вату на палочке, поторчать без дела в одном из киосков, или просто прилечь на траве, глазея на проплывающие перья облаков, или, повернувшись набок, уставиться на одинокий оранжевый цветок газании жестковатой, завезённой ещё во время Второй Империи. Эмилио любил присаживаться у фонтанчика двух Данаид. Кто-нибудь рядом обязательно бы грыз мороженое, разглядывая кувшины сестёр. В городе вообще очень любили мороженое, а сама идея отправить мужа на тот свет в первую же брачную ночь казалась самой обыкновенной. Можно было сказать, что Эмилио шёл по жизни всегда своим путём, только по выходным, в конце недели, приходившимися с поздних часов четверга до полуночи в воскресенье, он охотно вливался в толпу, меняя одно уличное развлечение на другое.

Всякий раз во время поездки, а ему скоро предстояла одна из поездок, Эмилио охватывала странная необыкновенная пустота. Он пытался объяснить её избытком кислорода, усталостью от ежедневных двадцати пяти тысячи шагов, которые он проделывал, чтобы всё успеть и везде пройти своими ногами, приобретённым его разумом свойством освобождать мысленное пространство для нового им увиденного, и просто страхом оказаться здесь-там навсегда, в одиночестве и с лёгкой поклажей. Его никогда не покидал один и тот же вопрос, что при других обстоятельствах он мог бы прожить в этом самом другом месте последние двадцать лет, но ему это не было суждено, и это то, что суждено не было, могло бы быть намного лучше и веселее, так отчего же так в жизни не случилось?

Эмилио должен был ехать на аукцион. Почему кто-то был готов многократно заплатить за картину, приписываемую мастерской того или иного великого живописца второго ряда, он, конечно, догадывался, но никогда об этом не говорил. Он часто ругал кураторов за плохое освещение, за высоту, на которой было размещено полотно, за дешёвое стекло, которое отражало свет, за близкое расположение соседних полотен, за нелепые ограждения перед крупными произведениями, которые при удалении обязательно оказывались на виду вместе с другими посетителями, за скрытую за колоннами монументальную живопись. Но он всегда с большого расстояния умел в зале разглядеть руку гения. 

Вот, оставивший позади на табуреточках за столиком двух собутыльников в компании дам, обдуваемый сильным ветром молодец в белом одеянии, с серебряным питейным сосудом в левой руке и с чашей на подносе в вытянутой вперёд правой, спешит с пригорка вниз, с предложением присоединиться к празднеству, навстречу продуваемому насквозь, исчезающему в видении, схожему с молодцем ростом скелету.

Вот, вооружённая знамёнами и копьями толпа бюргеров неистово рвётся навстречу лишь обозначенным белыми штришками на тёмном масле, мчащимся к бою, скелетами, с замыкающим - нежитью на живом пегом коне. Их передние ряды уже смешиваются, и уже скоро нельзя будет различить одних от других.

Всякий раз, когда Эмилио представлялась возможность поднять тост, он не забывал и про этот:

- «Так выпьем же за расточительство! Пусть любовь наша будет щедра, пусть сердца наши будут безрассудны, пусть мы будем готовы отдать всё, что у нас есть и ещё два сентаво сверху! И пусть тогда в конце пути, нас примет в свои объятия сама смерть, как блудных детей, и не услышит от нас раскаяния!»

2024 г.


Рецензии