Эпизод Четвертый Конец Всему. Глава 1

Под слоем фиксатива


 Всегда так выходит, что в самом начале истории, какой бы пошлой и никчёмно рассказанной она ни была, неизбежно возникают определённые ощущения, и слушатель уж делает выводы и упорно придерживается той канвы до самого конца словесного потока. Казалось бы, нагая истина настолько очевидна и даже в каком-то смысле прозаична, что и дополнять мысль ничем не стоит, да только бывают свои исключения. Порой суть обращается в такое грязное месиво, что вычленить из него отдельные части бывает весьма сложно, а зачастую совсем невозможно. В нынешний день ты видишь такие вещи, о которых, как тебе думается, и через сто лет сможешь с твёрдостью заявить: так оно и так, и ничего кардинально не поменялось с годами. И о том станешь говорить уверенно и даже с каким-то внутренним воодушевлением. Да только в завтрашний день всё может преобразиться до такой степени, что давешние восторженные мысли покажутся жуткой фантасмагорией и одной лишь фантазией больного ума, созданной так, от безделья. В этом для меня, как для человека, живущего в нашем огромном мире, кроется явная суть: материальное иссыхает и разваливается на отдельные куски, в то время как духовная сторона продолжает населять людскую память, что сердечно её сберегла. О настоящих мыслях многие в наш тёмный век осведомлены исчерпывающе и тоже считают похоже, ибо оно так и есть: в человеческом определении воспоминания играют наиглавнейшую роль.
 Григорий Наволоцкий стоял в мизерной кухоньке, немного отодвинув лёгонькую шторку, и курил в приоткрытое окошко. Он как бы скрывался от домашних в своём отвратительном деле и даже несколько переживал, что кто-то в ночной тиши ненароком поднимется с кровати да по нужде ринется в его сторону, тем самым застав с папироской в трясущейся руке. Но никто не вставал и в его сторону не шёл, как бы оставляя один на один с дурным поступком, что, как представлялось нашему герою, был весьма необходим в настоящий момент.
 В столь поздний час Наволоцкому не спалось, и он решил украдкой пробраться на кухню да немного «подымить». Замечу, что ничем подобным Григорий Александрович страстно не увлекался и с зажжённой сигаретой замечен не был в прежние времена, но теперь в голове у нашего героя сформировался некий тёмный конгломерат из слипшихся болезненных мыслей, который и подтолкнул на столь неприглядное дело. Не сказать, что Наволоцкий очень уж большое желание испытывал, скорее, оно народилось спонтанно, накануне днём, когда в голову закрались безобразные мысли, мол, всё давно кончено в беспечной жизни и теперь уж точно нечего терять. Григорий неоднократно лицезрел других людей, что с видом надменным или порой истеричным, стояли и втягивали в себя едкий белёсый дым, как бы тем успокаивались и несколько расслаблялись. Вот и Наволоцкому подумалось, что коли и у него в жизни всё валится кубарем, то теперь уж воображать нечего и, значит, непременно стоит курить как бы в знак подкрепления собственного разрушения и наглядной деградации.
 Тлеющая сигарета имела скверный вкус: Григорий заглатывал отраву в себя и не то чтобы как-то расслаблялся, а скорее наоборот, испытывал чувства пренеприятнейшие и даже отвратительные. На языке застыл горьковатый привкус то ли прелой травы, то ли каких-то спаленных сучьев, и внезапно зародилось огромное желание вышвырнуть папиросу в открытое окно и больше никогда в жизни не прикасаться к дымящейся мерзости. И какое же удовлетворение способна принести эта гадость людям?
 Наволоцкий закашлялся, видимо, слишком сильно втянув омерзительный сизый дым. После этого наш герой уж совсем не выдержал и швырнул тлеющую папиросу в ночную темень, насквозь пронизанную бушующей метелью. Продолжая кашлять, инстинктивно прикрыл ладонью рот, будто старался заглушить болезненные звуки, которые могли разбудить домашних; неловким движением случайно смахнул с подоконника блестящий предмет, что покосился там всё время и неизменно занимал мысли нашего героя, поминутно перемешиваясь с мыслями о вреде курения.
 Таинственный предмет соскочил с подоконника, стукнулся об кухонную плитку, а после застыл, лениво переливаясь кроваво-красным светом в скудном электрическом освещении, что сквозь снежный погребальный саван пробивалось в крошечную кухоньку Наволоцких. Тем предметом был небольшой бесформенный камушек, общими очертаниями походивший на обломок какого-то природного минерала; в самую верхушку, через сквозное отверстие была продета потрёпанная тесьма, которая теперь была оборвана и распускалась на два лохматящихся конца.
С одной стороны, безделушка была симпатична, но с другой — совершенно никчёмна. Григорий Александрович умом соорудить не мог: с какой дурной целью он её приволок домой? Камушек-то был не его, а принадлежал Анне Гурьевой и не далее как два дня назад был сорван с её шеи. И, стоит заметить, сорван с истерикой и даже некоторыми угрозами. Наш герой и понятия не имел, зачем его стянул, ибо в том не было никакой нужды! Он не раз подмечал побрякушку, что болталась на шее у Гурьевой, и даже как-то озадачил девушку бестактным вопросом о принадлежности этой вещицы, но Анна Евгеньевна лишь выпалила в сердцах, мол, то личная вещь, и у Наволоцкого на неё не имеется прав, а уж в рассказы пускаться не намерена. Судя по всему, как раз то гневное заявление бывшей знакомой и вывело Григория из себя: ему почему-то казалось, что коли вопрос задал, то отвечать требовалось полно, да в красках, и неважно, был ли ты Анной Евгеньевной, Викторией Олеговной или ещё каким существом.
 Теперь, определённое время спустя, Григорий Александрович принял в голове мысль, мол, сорвал его намерено, ради одной лишь вредности, дабы тем самым Анну как-то позлить и лишний раз продемонстрировать несчастной, что её персона уж давно не указ свободному Наволоцкому, и коли этот самый Наволоцкий пожелает, так он что угодно способен сотворить. Начал, впрочем, с малого, и всё по той причине, что, несмотря на известные обстоятельства, плохого Гурьевой не желал и даже сожалел о её неприглядном положении. Но, правда, сожалел тихонько, лишь в собственном сердце.
 Молчаливо отбросив прочь давешние размышления, Наволоцкий наклонился и, ловко подцепив камушек за оборванные концы, поднёс поближе к лицу: принялся вглядываться в глянцевитую поверхность украшения, и сам не понимал, что рассчитывал там увидеть. В одно мгновение возникло наваждение: очертания камня зрительно раздвоились (наш герой был готов поклясться, что ему ни в коем случае не привиделось!), и оттуда, из тоненького разрыва между гранями, начал сочиться еле приметный дымок. И то ли Наволоцкому действительно показалось, особенно учитывая его болезненное состояние, то ли всё произошло взаправду: камень охватило еле заметное кровавое свечение, которое будто исходило от шероховатой стеклянной поверхности. 
 Григорий Александрович, стараясь избавиться от обрывков таинственного явления, спрятал камешек в карман брюк, порешив в голове, мол, увиденное, не что иное, как игра света, простая иллюзия, напитанная ко всему прочему болезнью, и уж выдумывать невероятные небылицы по этому поводу — апофеоз человеческой глупости.
 Должно быть, окаменевшие воспоминания томились под внушительным слоем фиксатива, и изъять их оттуда каким-либо хитрым образом, не представлялось возможным. Казалось, те события происходили настолько давно, что случились и не с самим Григорием. Иногда даже чудилось, будто всё то он соорудил собственным умом: соорудил по известным обстоятельствам или так, одной лишь скуки ради. Но память, сколько Григорий Александрович себя помнил, всё равно настойчиво демонстрировала следы, мельчайшие и подробнейшие. Стоило лишь ухватиться за какую-нибудь мелочь, хотя бы самую незначительную, и вот эти священные надстройки из тёмных глубин сознания уж вырастали внушительными громадинами, раскинувшимися над руинами, что уж давно покрылись непроходимыми зарослями бурьяна. 
 Та история уже знакома читателю, и отдельные подробности будут не в диковинку, поэтому уж повторяться не стану и ограничусь тем, что и во времена обучения в университете, особенно то касается первостепенности, то есть самого начального этапа, Григорий Александрович неукоснительно следовал проторенному пути и держался обособленно, новых знакомств не заводил и, может быть, даже полагал, что они ему ни к чему. Но, как часто и случается, события непрерывно льются в собственном ключе и у нас на то позволения не спрашивают, оттого и сваливаются на голову, будто бы первый снег: сыплются за шиворот или ещё куда. Так произошло с Наволоцким и, надо заметить, поначалу он не обрадовался свершившимся событиям и даже им воспротивился, хотя и весьма неохотно. 
 Как помнилось, сидел он как-то на скамейке в главном холле и придавался делам уж стёртым временем, и даже если определённые подробности сохранились, то упоминать о них я не стал бы — уж настолько те дела были малозначительны. И как раз в этот самый момент подскочила к Наволоцкому одна незнакомая барышня, и от того события он даже вошёл в некоторое удивление: кто такая и почему глядит на него так, будто бы они с ней знакомцы какие? Барышня была невысокая и, коли встали бы герои в полный рост, в лучшем случае достала бы Наволоцкому до шеи; её тёмно-русые волосы раскинулись по плечам и имели вид некоторой неопрятности, хоть их и нельзя было назвать грязными или неухоженными; лицом была достаточно симпатична, однако же, без каких-то особенностей, исключая, может быть, большие голубые глаза, которые были настолько внушительны, что казалось, будто барышня пытается залезть ими в самую душу своего собеседника; одета была простовато, совсем не по-девичьи, и можно было заявить, что те одежды были мальчишескими. Из всего этого Григорию Александровичу почему-то особенно запомнились её ярко-красные джинсы, что выглядели очень уж чужеродно на девице и были как бы лишними.
 Пока Наволоцкий оглядывал незнакомку и пытался понять, откуда она взялась и какое отношение имеет к нему, Григорию, та, в свою очередь, очень широко расползалась в ехидной ухмылке и задорно заявила: 
 — Я же тебе всё говорю, а ты как будто провалился куда-то... Вот чудак! Натурально привидение узрел! — девица усмехнулась и деловито подбоченилась. — Ты же в моей группе? Я, кажется, забыла, куда идти нужно...
 От подобной наглости Григорий поначалу сконфузился, но быстро нашёлся и спонтанный разговор продолжил, хотя и без особого желания. Но всё приключилась настолько неожиданно, что наш герой никак увиливать не стал и как бы принял знакомство, и всё больше по той причине, что кто-то решился подойти к нему и разговор завести, хотя бы он и не напрашивался.
 Как позже выяснилось, ту барышню звали Александрой Романовской, и как понял Григорий из бестолкового разговора, она была его однокурсницей, хотя по неизвестной причине раньше наш герой её не примечал. В тот день девица по какому-то своему внутреннему укладу порешила за них двоих, что Наволоцкий отныне её самый верный приятель в этих стенах, и после занятий как бы под одним незамысловатым предлогом уволокла на прогулку, якобы по «делам определённой нужды». Однако же, может быть, никакой нужды в том не было: они так никуда и не дошли толком.
 Александра много разговаривала во время совместного путешествия, и как подумалось Григорию, девушка попросту искала слушателя, и подвернувшийся молодой человек сносно вклинился в эту незамысловатую роль. Посему на все вопросы, коли таковые случались, отвечал односложно либо и вовсе молчал.
 Они бродили по опрятным, ухоженным аллеям старинного городского парка, подолгу вглядываясь в малозаметные обычному глазу, точно невидимые, надземные переходы и каменные мостики, кое-где подсвеченные изнутри и оттого кажущиеся совершенно нереальными. Но на одной из аллей Александра неожиданно остановилась и в безмолвии задумалась о чём-то сокровенном для её души. Девушка всматривалась в даль, будто настойчиво стремилась углядеть что-то такое, чего ещё ни разу в жизни не видывала: впереди за тёмными деревьями раскинулись размытые каменные фигуры, в сгущающихся сумерках очень уж походившие на разбредавшихся в разные стороны людей. Григорий тихо подошёл к Александре Романовской сзади, поглядел через её плечо на диковинную композицию, будто бы силился в тот момент угадать чувства, охватившие его подругу.
 — Название у композиции есть... Сад, что ли, какой... Можешь поинтересоваться, коли настроение такое с тобой случится. Я называю это место «театром теней»...
 — Почему «театр теней»? Теней не вижу: одни каменные изваяния вокруг...
 Романовская демонстративно захохотала, хотя и было заметно, что истеричный приступ она из себя попросту выдавила, и, может быть, гоготать будто бы дикая лошадь не собиралась.
 — Потому что ты глядишь, а сокрытой сути не видишь. Пускай, может быть, прозвучит излишне резко, но то правда: многие глядят в сокрытые тени и обращают внимание только на детали выдающиеся, запоминающиеся. Дай волю фантазии, да погляди ещё раз в эту... композицию. Будто люди застыли в непроизвольном движении, и выхода из их скверного положения уж никакого... Посмотри: стоят они и руки возвели, будто сорвутся с гранитных пьедесталов, да по своим делам отправятся; будто кто-то их заморозил на время, и оно скоро истечёт... Впрочем, неважно. Это я так вижу, и, может, никто более не разделит того обстоятельства. Мне говорили, что я чудная, а я, может, и рада будь чудной. Просто так. Быть чудной всем назло.
 Но в ту первую прогулку Александра Викторовна вовсе не показалась Наволоцкому чудной или невероятно странной, а даже, наоборот: оставляла впечатление весьма приятное и светлое. Ко всему прочему, как думалось в ту пору Григорию, являла собой маленький источник беспредельной энергии и особого воодушевления. Она была необычайно живой, и, собственно, эта трепыхавшаяся живость тормошила нашего героя, словно бы вливая безграничные невидимые силы, заставляющие душу постепенно раскрываться, пусть и почти незнакомому человеку.
 Как-то и повелось с упомянутого времени, что спелись голубки, да друзьями заделались такими, что у однокурсников только безответные вопросы и домыслы в голове роились в бесчисленном количестве, ибо то было дело достаточно очевидное, по крайней мере, с их стороны-то, и как бы не нуждающееся в дополнительных пояснениях. Но Наволоцкого на тот счёт имелись собственные идеи, которые уж никому не были ни видны, ни слышны, а посему глубоко скрыты. Здесь стоит, конечно, упомянуть одно обстоятельство: сам Григорий Александрович никогда о вещах известных не задумывался, и то было чужеродно его уму, а коли сказал бы кто такое в лицо, покрутил бы пальцем у виска да безнадёжным дураком окрестил. Наверное, Александра Викторовна была для нашего героя не то чтобы самым первым другом, а скорее человеком, весьма близким по духу и стремлениям. Вместе они проводили много времени и сблизились в том обстоятельстве, что даже стали похожими на кровных брата и сестру. Но окружающие с издёвками или особенными утверждениями шушукались и крестили известными словами, непременно упоминая: чем же заворожила Наволоцкого девица, что одета была будто бы беспризорный мальчишка? Но казалось, что ни Григорию, ни Александре до того и дела никакого не было. Лишь оставшись наедине, они могли вдоволь похихикать над зеваками, прицепив к их личине определённые скабрезности, но по большей части приличные, нежели наоборот.
Впрочем, как-то раз случай произошёл в своём роде довольно любопытный: явилась Александра на занятия в платье. Платье было лёгонькое, почти что летнее, в светлых тонах и как показалось тогда Григорию Александровичу, очень уж хорошо подчёркивало ту самую фигуру Романовской, которую девушка всю жизнь скрывала за безразмерной одеждой, не стремясь демонстрировать кому бы то ни было. Впрочем, Елизаров сразу же девушку на смех поднял, принялся неуместные шутки высказывать, да после и выдал:
 — Нарядилась, будто бы красоваться пред кем удумала, — проговорил он и взглядом смерил Романовскую от мысков до самого лба, — перед Григорием, может? Ну-ка, друг, скажи: какова наша Александра стала? Молчишь? Да я бы тоже, может быть, смолчал, коли она мне в лоб вопрос не задала... Прицепилась, будто репей со своими оценочными суждениями... Не знаю. Не идёт тебе, вот и всё. А может и такой анекдот здесь кроется, что непривычно мне то лицезреть. Когда бы ты так нарядиться ещё вздумала?
 Александра Викторовна скривилась лицом и, недовольно хмыкнув, отвернулась, как бы затаив определённую обиду. Григорий же в тот момент разглядывал Романовскую в её новеньком наряде и пытался подобрать подходящие слова, хотя в голову ничего такого не лезло. 
 — Мне кажется, ей весьма к лицу... 
 — Это ты её только по-дружески так поддержать вздумал... Посмотри: стоит, платье теребит и тянет постоянно книзу... Не выдумывала бы!
 Может быть, Романовской и впрямь то платье не шло, а может, и правда Елизарова здесь крылась: никто не видел Александру Викторовну в подобных девичьих нарядах, и лицезреть было попросту непривычно, оттого сразу же рождалось противодействие и различные анекдоты. Впрочем, то был единственный подобный случай, и уж что касается Наволоцкого, то он Александру Викторовну настолько женственной и красивой больше не видывал. Вероятно, тот случай и сыграл свою злую шутку с девушкой, а может быть, ей и самой не слишком уж было по душе, и всё приключилась только по причине эмоционального порыва.
 Но то были лишь отдельные моменты, которые сумел припомнить Григорий Александрович уже спустя года. Честно признаться, многое со временем вывалилось из его памяти, а отдельные воспоминания, отряхнувшись от мерзкой пыли, непомерно вырастали, чем беспредельно удивляли нашего героя.
 И вот как раз одним из таких воспоминаний был весьма давнишний разговор, что случился с Александром Алексеевичем. Сидели приятели как-то ночью в квартире Миронова, уже битый час выпивали, вели обсуждения длинные и напитанные различными обстоятельствами, и к тому времени, как заговорили об Александре Викторовне (чему был виновник, конечно, Григорий, ибо в ту пору бесед, кроме как о Романовской, никаких не шло толковых), друзья были изрядно пьяны.
 — Ясно высказал мысль, чтобы не лезла в дебри, где ничего полезного нет! — вскричал Григорий и как бы в подтверждение собственного высказывания отпил пива из жестяной банки. — Ты, Александр, понимаешь меня лучше других, и я жалею о том, что люди вокруг обделены подобным разумом. Сколько слов да утверждений народилось из благих побуждений, обращённых в лица, и всё уважения ради... Но кто бы меня воспринимал как равного? Нет! Каждый себе на уме, и каждый знает лучше остальных... Тьфу! Утомительно то занятие, скажу я... А этот господин, да, как его там... Запамятовал. Это же прискорбно запамятовать, особенно когда и не знал! Но дело совершенно не в том, что запамятовал, а в том, что это настоящий вертеп! — последнее слово из собственной тирады Григорий Александрович произнёс, как бы растягивая по слогам. — Пошлость! Эти люди недостойные, люди глупые и гнусные в такой степени, что и приличными словами выразить у меня не вышло бы! Я, может быть, даже больше, чем за себя, переживаю за неё! Вот как! А она что? Одни воздыхания да жалобы, мол, бросил, и как бы вернуть этого... мужичонку! Вот именно, что мужичонку! Какое я слово, Александр Алексеевич, выдумал! Прямо-таки точно сказано... Она же, представь себе, до сих пор крольчиху дома держит, что ухажёр треклятый приволок, а крольчиха, видно, не в настроении пребывает большую часть своей крольчиной жизни, и пальцы постоянно тяпает, прямо-таки до самой крови... Спрашивал: зачем животину удерживаешь? Отнесла бы кому следует или через каких знакомых по возврату сдала бы хозяину. Нет же, сидит да молвит: авось сам придёт за кролём этим, может, там помиримся как-то... Ну ты подумай! Помиримся! Большей глупости в жизни не слышал!
 Григорий в ту минуту неимоверно раздражался, хотя в иные моменты был рассудителен и до безобразия спокоен. Александру Алексеевичу всегда думалось, что нет такого человека на свете, который был способен Наволоцкого ввести в определённое возбуждение и раскрыть на пошлую брань. Сам же Миронов, пока делал подобные выводы, потихоньку хлебал пивцо рядом со своим другом и меланхолично поглядывал в открытое окно. Что привлекло тогда внимание Александра — оставалось загадкой, но, насколько мне известно, Миронов был несколько склонен к молчаливому созерцанию, поэтому в момент того разговора в поведении молодого человека не было ничего удивительного.
 — Бессмыслица всё, — вздохнул Григорий как бы выползая на свет из нутра собственных мыслей, — ведь осведомлён ещё об одном обстоятельстве, о котором не упоминал. Висит у неё на крючке, то есть в комнате, то ли клоун, то ли ещё какой диковинный артист. Ну, марионетка, то есть, ненастоящий, само собой. Висит себе, никого не трогает. И, представляешь, заметила, что я в сторону артиста взгляд бросаю, да тут, как выдаст: это он мне подарил. Ну, подарил и подарил, у всех свои недостатки... Пробубнил что-то, уж и не вспомню чего именно, а она заявила, что этот подарок — самый ценный из всех подарков, что были в её жизни! И такие ощущения; притаились, будто тот арлекин, как бы она сама в душе;: висит, бездействует, и только невидимый кукловод всё за нитки тянет... Вот же анекдот!
 Но вся та ночная брань приключилась лишь в порыве определённых эмоций и, кажется, больше не повторялась при людях — в голове у Наволоцкого только. Ни разу Григорий в лицо не высказывал того Александре, и коли намёки какие-то делал, то всё аккуратно, с должным уважением. И даже после той новогодней ночи, что случилась на первом году их знакомства, наш герой в собственных чувствах сдержался, хотя тогда Романовская повела себя несносно, и даже определённые обстоятельства случились, которые Григорию запомнились в мельчайших подробностях.
 В канун снежной свистопляски, которая ежегодно имела место в ночь на тридцать первое декабря, Григорию особо и податься было некуда, посему, когда Александра недвусмысленно заявила нашему герою, что и она находится в подобном положении, определённым совместным решением было зафиксировано: ту ночь Григорий проторчит у Романовской, и коли плезира особого не приключится, так всё равно будет лучше, нежели зевать поодиночке. Но Романовская на то и Романовская, что, коли веселья и забав девице не предоставили, — соберётся да разыщет самостоятельно. Затолкав в рюкзак запасные носки, трусы и, кто бы знал, на кой чёрт, зубную щётку (набор был, конечно, любопытный, как отмечал тогда Григорий, и о назначении каждой из вещей спрашивать постеснялся), ухваченный Александрой за руку, был оперативно представлен всевозможным друзьям и знакомым, раскинувшимся тут же — в пределах пешей прогулки.
 Молодёжь заваливалась ко всем без особого на то приглашения: везде надо было выпить в честь праздника, везде хозяев разговором уважить. Романовская же, будто была совсем не гостьей, а родственницей, отлучившейся на неопределённое время: со всеми обнималась, со всеми какими-то анекдотами делилась (суть которых Григорию не всегда была ясна по той причине, что это было скорее что-то локальное, может быть, личное), и со всеми выпивала, даже если Григорий отказывался. Несмотря на теплоту упомянутых отношений, Наволоцкий, всё-таки чувствовал себя в чужой тарелке, и держался, скорее невозмутимо, нежели шумно или даже вызывающе. Но та ситуация, конечно, поправилась, когда Григорий Александрович уж совершенно стал пьяным, и как бы умом расстроился, хотя и в положительную сторону. И вот наш герой, сам всех друзей Александры чуть ли не в объятиях душит, пьёт за троих и кричит поздравления, и то как бы на эмоциях, и весьма воодушевлённо.
 Одним словом, напился Григорий Александрович в ту безумную ночь, да так напился, что уж и не помнил, куда ходил, с кем беседу держал и что незнакомым людям говорил. Когда же поутру; пробудился по причине того, что во сне стукнулся головой о чугунную батарею, то вскрикнул в остервенении, быстро поднялся да огляделся, потирая ушибленный лоб. Возлегал в кровати Александры Викторовны, лежал, правда, одетый, прямо так, как и бродил давеча по округе — в своей полосатой кофте и клетчатых джинсах. Романовской рядом не лежало, и признаков её присутствия тоже не определялось. На том Григорий несколько успокоился, ибо порешил, что непристойности не случилось, и он, Наволоцкий, сюда, видимо, приполз в полном душевном истощении и спутанном сознании, попросту провалившись в отрезвляющий сон. Вскоре и Романовская объявилась: завалилась навеселе, помахала в знак приветствия, отколола какую-то скабрезность и заявила, что, пока Григорий лежал будто бы мертвец у неё в койке, обошла ещё парочку знакомых и везде «приняла; для настроения». Григорий Александрович после того рассказа уж совсем вошёл в успокоение и даже отметил про себя, что обидно заснуть в девичьей койке, в отсутствии там самой девицы.
 Александр Алексеевич тоже знал Романовскую и о своенравии барышни был осведомлён не понаслышке, оттого, хотя бы и делал удивлённое лицо на некоторые заявления, но всё-таки с определённой сдержанностью, ибо мог поверить в любую выходку со стороны Александры Викторовны и без всяких повествований. Но Григорий к тому моменту уж сильно разгорячился и, казалось, останавливаться в своём изложении насущных проблем не собирался. Он то и дело прикладывался к пиву, как бы обозначая тем, что пребывает в существенных эмоциях, и пивцо необходимо как двигатель для машины, дабы не заглохнуть и не погрузиться в собственные мысли.
 Повисло молчание. Миронов что-то эдакое сказал, касающееся того, какие же у Наволоцкого всё-таки друзья водились. Григорий за выражение как бы ухватился, тотчас же воодушевился да и выдал:
 — Да уж, друзья, тоже мне... В гробу виделись мне такие вот друзья! Про какого-то Василия условного рассказывала. Ну, не знаю... года два, наверное, подряд рассказывала, мол, приятели они там какие-то знатные, выпивают периодически, но, кроме того... Нет! Ты не думай! Ни в коем случае и ни при каких условиях! Подожди... Может, то и не Василий даже был, и я снова всё перепутал... А впрочем, какая, к чёрту, разница? Василий он там или ещё кто? Суть-то в другом! Обещалась пошлостями не заниматься с друзьями-то своими, а сама что? Полезла! Вот буквально вчера и полезла! Только это, друг мой, по большому секрету! Понял? По секрету... Набрались мы, и всё то в задоре было и при лицах известных. Ну и бог с ней, с гулёжкой этой... Как будто невидаль какую заявил... Уже не вспомню, с чего там началось, но она меня в уборную всё тащила, и то как бы с определёнными идеями. Ну, прямо-таки распущенность и похабщина! Я уж её потихонечку в сторону отвёл, говорю: ты почто непристойности затеваешь, да ещё и при Виктории? Про Викторию упоминал? Не помню, чтобы упоминал... Одним словом, упёрлась Романовская и лопочет, мол, то да сё, и не всё ли равно тебе-то...Ты, Александр, хочешь, верь, а хочешь — не верь, но я от осознания, что Виктория то непотребство видела, в такую претензию вошёл, что даже Романовскую за руку схватил и говорю: ты свой эпатаж не затевай! А то закатила сцену, и меня втянуть надумала в этот... фарс! Я, может быть, пьян в известной степени, но не так уж, чтобы в непотребства пускаться... Одним словом, обругал и к совести призвал, так сказать. Я её, конечно, люблю, но не так, чтобы в бесстыдство какое опускаться. А она... знает же, что за дела там творятся, и всё равно манкирует дружбой-то...
 О каких «делах» тогда говорил Наволоцкий, читатель и так осведомлён уж в достаточной степени, поэтому всех произошедших событий пересказывать не стану. Нужно лишь обозначить, что вышеупомянутые «дела» в ту безрадостную пору не слишком уж сошлись и даже безмерно иссохли, надолго оставив представителей мизансцены на собственных местах и без каких-либо значимых подвижек. Как мне стало известно, времена приключились достаточно тёмные и принесли за собой немало горя на голову нашего героя и ввели в одно известное состояние, которое он позже назовёт «бездной». Грезилось Наволоцкому, будто бы провалился в огромную яму без видимого дна, и безраздельная чернота царила внизу; плескались там то ли мрачные воды, то ли и вовсе ничего не плескалось... Но как всё обернулось, вы уже имеете представление, и то было объяснено в самом начале истории: что за люди приняли участие в этой пошлой феерии, как беспорядочно рушили человеческие жизни, как созидали новые витки на тех дымящихся руинах...
 Со случая в распивочной и тем вертепом, что имел место там явиться, прошло некоторое время. Все как-то позабыли известные обстоятельства и, кажется, более о них не вспоминали. Определённый разговор случился промеж друзьями одной зимой, когда топали они по каким-то своим делам, а может быть так, что шатались в безделье. Погода стояла снежная и в облике своём весьма волшебная.
 — Григорий, зачем тебе она? — Романовская взглянула на собеседника, стараясь уловить настроение в его глазах, но, кажется, ответов там не находила. — Ты же знаешь всё лучше моего... Она же... своеобразная, что ли. Я так говорю, дабы не сказать как-нибудь иначе и тем самым очернить её образ, ибо в отношении кого-то другого я, может быть, и не задумалась. Но Викторию... мне так называть не хочется. Она как гусеница: всё ползёт и ползёт, и кто бы разобрал, куда приползёт в итоге!
 Григорий остановился и схватил Александру за рукав куртки, но сделал то не в ярости, а так, больше по-дружески, дабы Романовская тем движением не оскорбилась.
— Затем, что я так хотел бы, — Наволоцкий имел воодушевлённый вид, хотя и было очевидно, что вид тот подписан больше алкоголем, нежели внутренними чувствами молодого человека, — и мне всё равно, что заявят! Не могу её оставить! Пускай буду последним дураком в своих попытках, но коли не попробую, то, кажется, не смогу себе простить до конца жизни...
 — А ты и есть дурак! — Романовская вырвалась из хватки Григория Александровича, оббежала его со спины и, тряхнув своими длинными светло-русыми волосами, навалилась на приятеля, как бы замыслив его уронить. — Помнишь, как перед праздниками ты заставил меня по гололёду идти в такую-то даль? Помнишь? Вот теперь твоя очередь делать снежного ангела!
 Много лет прошло с той последней встречи, и облик Александры Романовской успел заметно потускнеть в сознании Григория. Может быть, те блаженные моменты из прошлого безмерно врезались в память лишь потому, что были особенными в жизни нашего героя, и даже спустя немалое время припоминались Наволоцкому как что-то душевное и в своём роде возвышенное. Уже после, когда Григорий, ввиду некоторых перемен, перестал оправдывать всех вокруг и научился видеть мир таким, каков он был в действительности, то даже тогда воспоминания, сохранившие в себе истинный облик Александры Викторовны, оставались и никоим образом не видоизменялись. И как бы ни старался намеренно очернить память о Романовской — ничего не выходило, и былое существовало, как и доселе, имело вид прежний, ровно такой же, как и десять лет назад.
 Александра Викторовна, в отличие от Наволоцкого, своего друга не забыла и регулярно звонила, хотя делала то скорее редко, нежели часто (звонки кончились в тот момент, когда в очередном приступе тотального переиначивания Наволоцкий поменял телефонный номер и Романовскую не поставил в известность), даже писала в «Тривиуме», хотя, как представлялось Григорию, общение затевала лишь в моменты подавленного состояния и, вероятно, не совсем трезвого. Наволоцкий на те порывы хоть и отвечал, но, стоит заметить, отвечал крайне сухо, как бы с большой неохотой: что-то переломилось в нашем герое с той ветреной поры, и многое переменилось основательно, да так, что Григорию Александровичу стало совершенно не к месту вспоминать о былом, что уж давно рассыпалось в труху.
Романовская, может быть, пребывала в подобном мнении, но всё же исправно напоминала о себе и определённые поздравления отправляла по необходимым поводам, да и просто заявляла о собственном существовании каким-либо образом. Надо заметить, что Наволоцкий всё же в один момент придался известным размышлениям и даже вошёл в некоторую неловкость касательно того, будто бы Александра Викторовна в своей жизни была как бы обязана всем вокруг и в его понимании выступала связующим звеном промеж тех фигур, что разругались в пух и прах и не желали более разговаривать, не говоря уже о том, чтобы иметь близкие отношения. Но то быстро забылось, и Наволоцкий вернулся к собственной жизни, абсолютно лишённой какой-либо Александры Романовской, её светлой улыбки и непременных причуд.
Григорий вздохнул. Те приятные воспоминания о былой жизни, что наш герой так старательно лелеял всё время, ныне обратились в отвратительные компостные кучи, что отталкивали от себя одним лишь видом. Из-за единственного несуразного движения истинная суть развалилась на куски и молниеносно сменилась иными ощущениями: Наволоцкому очень захотелось избавиться от этой мерзости, проросшей в светлую память, и вырвать из нутра единый конгломерат, дабы отшвырнуть от себя и растоптать ногами, будто скопление каких гадких насекомых. Нашему герою казалось, что если воспоминания и были погребены под внушительным слоем фиксатива, то нынче тот уж вздулся от времени и стал отваливаться целыми кусками от купольного потолка рассудка.
 Застоявшееся одиночество разорвалось, будто бы старый пожелтевший лист бумаги. Наволоцкий услышал в голове этот оглушительный треск и тотчас же подумал, что, стоя в кромешной темноте мизерной кухоньки, не обратил внимания на следующее обстоятельство: он здесь был не один. И дело было не в Виктории и Машеньке, что тихонько посапывали в уютной спальне и, вероятно, смотрели свои беззаботные сны, дело было в другом: рядом с Григорием Александровичем притаился кто-то иной, совершенно чужеродный для жизни нашего героя. Визитёр не был невидим, а только так, незаметен для скользкого взгляда интересующегося; должно быть, опасливо дышал в непроницаемой тьме, сознательно желая скрыть собственное присутствие в чужом жилище; кипящая кровь бегала по извитым сосудам тела и еле слышно издавала шуршание в мёртвой тишине; глаза, что были похожи на белёсые глаза беспокойного мертвеца, жадно метались из стороны в сторону, явно выжидая момента, когда незваный посетитель кухни уберётся восвояси.
 Григорий Александрович не желал того общества и даже противился всеми силами, да только его мнение мало что значило для явившегося в ночные хоромы гостя: не сдержавшись в страхе, он выскочил из самого тёмного угла кухоньки и, будто бы коварная змея, скользнул по кафельной плитке, быстро скрывшись под обеденным столом. Наш герой подумал, что всё попросту привиделось в болезненном состоянии, и даже определённые объяснения себе дал на тот счёт, хотя и выглядели они весьма неубедительно. Чувства были такие, что когда неискушённый человек станет подвержен некоторым мистическим событиям или услышит таинственные рассказы, так сразу в крайнее возбуждение входит и озираться невольно начинает, да подозрительное в тёмных углах выискивает. Вот и Григорий чувствовал себя в подобном расположении духа: озирался без конца, вслушивался, и казалось, что кто-то в его фатере затаился и вошёл в злой умысел.
 Грезилось, будто в каждой складке кухни укрывалась безвестная туманная мощь и дышала там своим зловонным дыханием. Наволоцкий испугался несмотря на слова успокоения, что он заявил себе давеча. И всё усугубилось в тот момент, когда наш герой как бы случайно бросил взгляд на противоположную стену, на которой повисли шкафчики с различной кухонной утварью: растянутые тени, будто длинные безжизненные руки, поражённые в суставах артритом или другой подобной болезнью, взметнулись из самых мрачных углов и поползли по бетонным стенам, перебираясь всё выше и выше, будто в движении были ненасытны и в сознании незримы, имели цели величественные и эпохальные. Они рвались к самому потолку, ощупывали выпуклости миниатюрной кухоньки, обдирали все глянцевые краски, что ещё оставались на этих и без того поблёкших стенах. Григорий был готов поклясться всем, что имел, будто ясно слышал едва различимый шёпот, исходивший, должно быть, из разверзнутых ртов этих несуразных существ, одолевших его фатеру так внезапно, что законный хозяин и предпринять ничего толком не сумел. Эти разговоры были настолько тихие, что ни единого словечка различить в том потоке невозможно было. Однако же Наволоцкому показалось, что хотя бы важнейшие детали не были ему доступны, но суть таилась в том, будто существа перешёптывались промеж собой, и, может быть, речи те были скорбные или чрезвычайно злые.
 Григорий Александрович тряхнул головой, тем самым намереваясь отогнать навязчивое наваждение, но и то не помогло: уродливая картина безумства не исчезла, не поблёкла и нисколько не видоизменилась; густые тени продолжали плодиться пред утомлённым взором, будто в том ритуальном действии и было их истинное предназначение. В какой-то момент Наволоцкий заметил, что отдельные части гадостных созданий стали последовательно распадаться и как бы расползаться в разные стороны; кухня наполнилась отвратительным низким жужжанием, будто огромный рой чёрных навозных мух облюбовал эту крохотную комнатушку. Жужжание было навязчивым и непрекращающимся, и в мгновение  Григорий Александрович осознал, что более ни секунды не способен этого вынести: он зажал уши ладонями и поспешил отступить: споткнулся об стул и упёрся спиной в обеденный стол. В тот момент казалось, что голова целиком напиталась этим мерзким жужжанием и проклятым шёпотом: звуковое месиво проникало в каждую клеточку мозга, закрадывалось в каждый уголок сознания. Из хаотичного гомона звуки складывались в слова, но по-прежнему оставались неразличимы, хоть Наволоцкий и ясно понимал, что какую-то информацию они таят в собственном нутре. Должно быть, лишь одно слово, всего одно определённое значение сквозит через этот гвалт и пытается обосноваться на подкорке, но что именно это было за слово, Григорий Александрович не сумел уловить. Возможно, оно было чужеродно для его понимания, и никаких похожих ассоциаций в памяти не возникло, посему осталось сокрытым и немым...
 Наволоцкий опустил голову и чуть заметно усмехнулся. В одно мгновение наш герой осознал очевидную абсурдность сложившейся ситуации: стоит поздней ночью посреди пустой кухни, зажимает уши, а кругом мёртвая тишина. Тянущиеся руки, навозные мухи, досаждающий бессвязный шёпот... Всё потонуло в густой темноте, будто бы того и не существовало вовсе. Колени у Григория задрожали, грудь судорожно вздымалась: вязкий страх прорвался в головной мозг, словно гной из разорвавшегося абсцесса, стремительно заливая отдалённые уголки сознания. Григорию хотелось либо громко засмеяться, либо с силой оттолкнуть какой-нибудь гарнитур — не имело значения. Хотя бы наш герой и понимал в своей душе, что происходящее —  необходимая мера в заявленном мероприятии, но тем не менее того страшился и всеми силами старался отринуть. Проклятые призраки из прошлого вонзились глубоко в истерзанное сердце, будто отравленные ножи, и гибельный яд расползался по всем внутренним органам и телесным тканям. Некоторое время назад Григорий Александрович ещё судорожно цеплялся за столь необходимое спасение и всей душой желал, чтобы зрение вернулось и всё сделалось по-прежнему, но нынче жалел о том, что не ослеп...
 Здесь читатель, стало быть, совершенно потерялся в догадках, смотрит на этот огрызок хроники, и диву даётся: что происходит в истории, такой, читателю, до боли знакомой? Я, как человек, взваливший на свои хилые плечи подобную ношу и обязавшийся всецело посвятить в правду непосвящённых, поступил эгоистично, и можно было бы заявить, что глупо. Обещаясь быть хорошим рассказчиком, я каждый раз срываюсь в безудержные чувства и тем самым нарушаю данное обещание... Может быть, я потерян в записях и подвержен некоторым настроениям, особенно это проявилось, когда дошёл в повествовании до событий жутких и омерзительных в собственном естестве. В оправдание заявляю так: обстоятельства требовались для полного понимания произошедшего! Увы, без них никак не вышло бы.
 Глупость — мой тяжкий грех! Ваш верный друг ведь не писатель и большой талант в том никогда не имел (вы о том, само собой, не ведаете, ибо даже имени моего не знаете!), но тем не менее он тот, кто чрезвычайно впечатлениями был окутан и ничего с тем поделать не мог. Это всё про меня. Но пусть, оставим это до определённого момента, ибо, как видится, все обстоятельства будут освещены читателю в необходимое время и необходимом объёме. И всё же, опустив свою неспособность выражаться ясно, хочу поведать вам некоторые события, что и привели нашего героя к роковой точке. Как бы то ни было сложно, я попробую. Дело было так.


Рецензии