02 Младенчество. Толстой уходящий

       Младенчество.

       Откуда мы уходим, чтобы попасть в младенчество? В своё младенчество мы уходим из НЕБЫТИЯ. Больше неоткуда. По крайней мере, именно это говорит нам наша логика. «До этого меня не было, а в младенчестве я начал быть». Однако ни один человек в мире не имеет такого опыта: ни опыта небытия, ни опыта перехода из небытия к бытию. Получается, из небытия мы не уходим, в младенчество мы не ПРИХОДИМ туда, мы себя в нем ЗАСТАЁМ. И в памяти от него практически ничего, как правило, не остаётся. Но именно в этот период происходит волшебное превращение зародившегося животного организма в человеческое существо. Животное каким-то невероятным образом обращается в человека. В человека, сознающего себя собой и способного к абстрактному мышлению. В период младенчества это случается с каждым из нас. Не по своей воле мы оказываемся в младенчестве, не по своей воле и уходим оттуда, из своего младенчества. Уходим, обретая способность к абстрактному мышлению. Такой способности просто не бывает у представителей животного мира, ни у одного.

       Что же это такое значит — стать человеком? Это может означать только одно — обретение способности абстрактно мыслить. Детёныши животных уходят из младенчества, обучившись мыслить конкретно, то есть силою своего мозга реагировать непосредственно на внешние раздражители и на свои внутренние побуждения. Детёныши же человеческие уходят из младенчества, обучившись мыслить не только конкретно, но и абстрактно, то есть между раздражителем от внешнего мира и ответным на этот раздражитель действием установить какую-то рациональную концепцию, чтобы действовать, исходя из такой концепции, а не слепо подчиняясь животному инстинкту.

       Мы теперь пристально вглядываемся в далёкое прошлое, пытаясь себе представить, как конкретное мышление наших далёких предков — протолюдей — превращалось в абстрактное мышление современного человека. Вглядываемся пристально, потому как история развития абстрактного мышления — это и есть настоящая наша история, настоящая история человечества. Сто тысяч лет тому назад это случилось или пятьдесят, но нам это удалось, удалось вырваться из замкнутого круга животного пищевого эгоизма и стать людьми. Трудно себе представить, будто это могло произойти в одночасье: как если бы жили-были папа с мамой, которые ещё не обладали абстрактным мышлением, — и вдруг у них родился ребёнок, уже обладающий такой особенностью. Очевиден тот факт, что элементы абстрактного мышления постепенно зарождались в мышлении конкретном, которое характерно для большинства высших животных. Накапливание и развитие этих элементов абстрагирования в какой-то момент времени привело, по всей видимости, к тому, что у одного вида приматов количество перешло в качество, и неразумное животное превратилось в разумное существо — в человека.

       Я потому об этом здесь упомянул, что ребёнок в своём младенчестве должен проделать тот же фокус превращения в человека разумного. И с маленьким Лёвочкой должно было произойти то же самое. Но если у человечества, в его младенчестве, это заняло десятки, если не сотни, тысяч лет, то у ребёнка на всё про всё пара лет, если не считанные месяцы. Болтающий двухлетний ребёнок — это уже абстрактно мыслящее существо. И ребёнок не знает, как он начал быть телом, не знает, как начал быть разумным существом. Всё это происходит не по его воле и как бы вне его памяти.

       Много позже, будучи пятидесятилетним, Лёв Николаевич Толстой писал:

       «Когда же я начался? Когда начал жить? И почему мне радостно представлять себя тогда, а бывало страшно; как и теперь страшно многим, представлять себя тогда, когда я опять вступлю в то состояние смерти, от которого не будет воспоминаний, выразимых словами. Разве я не жил тогда, эти первые года, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить, спал, сосал грудь и целовал грудь, и смеялся, и радовал мою мать? Я жил, и блаженно жил. Разве не тогда я приобретал всё то, чем я теперь живу, и приобретал так много, так быстро что во всю остальную жизнь я не приобрел и 1/100 того. От пятилетнего ребенка до меня только шаг. А от новорожденного до пятилетнего страшное расстояние. От зародыша до новорожденного — пучина. А от несуществования до зародыша отделяет уже не пучина, а непостижимость» (23, 470-471).

       Толстой в течение всей жизни будет заглядывать в ту самую непостижимость несуществования, откуда человек изошёл и куда непременно должен вернуться, откуда он сам изошёл и куда рано или поздно вынужден будет уйти. Он всю жизнь будет пытаться выстроить с этой страшной «непостижимостью» разумные отношения, он будет делать попытки её постичь. И эти попытки определят его духовное по жизни восхождение, только в движении духовном всё происходит не так, как в телесном, там всё наоборот: там от небытия до зародыша шаг, от зародыша до новорождённого страшное расстояние, от новорождённого до пятилетнего ребёнка — пучина, а от понимания жизни пятилетним ребёнком до обретения знания о последних смыслах бытия — самая настоящая непостижимость. Недостижимая непостижимость. Однако «идущий да осилит дорогу».

       У Толстого есть запись о его первых зарницах памяти. «Вот первые мои воспоминания. Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мною стоят нагнувшись кто-то, я не помню кто, и всё это в полутьме, но я помню, что двое, и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (т. е. то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком противным для самого меня, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость не людей, потому что они жалеют меня, но судьбы и жалость над самим собою. Я не знаю и никогда не узнаю, что такое это было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руки, или это пеленали меня, уже когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи, собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было первое и самое сильное мое впечатление жизни. И памятно мне не крик мой, не страданье, но сложность, противуречивость впечатления. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и меня мучают. Им меня жалко, и они завязывают меня, и я, кому всё нужно, я слаб, а они сильны» (23, 469-470).

       Возникает нечто небывалое в области понимания самого себя: «я» и «не я». «Я» только потому я, что есть «не я» — есть они. В память младенцу врезалось возникновение понятия «я» в противовес понятию «они», потому что собственная воля столкнулась с волей чужой. Мир пока делится на меня и их. Первое смысловое отделение от всего, от них, от которых полностью зависим. Смысл воспоминания в формировании абстрактного понятия «я». Происходит это путём одновременного возникновения понятия «они»: то, что было мной, было составной частью тех, кого я отделяю от себя понятием «они». Без понятия «они» не имеет смысла понятие «я».

       Далее Толстой продолжает:

       «Другое воспоминание радостное. Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый, не неприятный кислый запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельцо. Вероятно, это было отруби, и, вероятно, в воде и корыте меня мыли каждый день, но новизна впечатления отрубей разбудила меня, и я в первый раз заметил и полюбил мое тельцо с видными мне ребрами на груди, и гладкое темное корыто, и засученные руки няни, и теплую парную стращенную воду, и звук ее, и в особенности ощущение гладкости мокрых краев корыта, когда я водил по ним ручонками» (23, 470).

       Здесь своё «я», понимая под этим собственную телесность, мышление ребёнка связывает и одновременно противопоставляет окружающему миру: «я» и «мир». Вернее, не самому окружающему миру, а своему восприятию этого мира посредством своих органов чувств: через зрение, слух, обоняние, тактильные ощущения. Не случайно зрелый Толстой тут же добавляет: «Мало того, что пространство и время и причина суть формы мышления, и что сущность жизни вне этих форм, но вся жизнь наша есть большее и большее подчинение себя этим формам и потом опять освобождение от них». (23,471).

       Подчинение происходит на уровне чувственного восприятия мира, а освобождение — на уровне понимания. Само собой разумеется, на уровне смысловой концепции Толстой придёт к этой мысли много позже, но сам этот смысл закладывался с самого начала, в младенчестве. Я — часть мира, но вместе с тем и некая отделённая от мира особенная сущность, способная воспринимать этот мир и радоваться этому миру. Пребывание в этом мире есть благо, — и это уже смысловая оценочная концепция. Философ Кант называл такой мыслительный процесс «восхождением от единичных восприятий к общим понятиям».

       Память сохранила для Толстого-мыслителя момент возникновения трёх самых первых и потому основополагающих понятий: Бог — Я — Мир. Это тот самый момент зарождения абстрактного мышления, который означает превращение животного в человека, который, собственно, и является РОЖДЕНИЕМ человека. В дальнейшем, в продолжение всей своей жизни человек делит смысловые понятия «Бог» и «Мир» на бесконечное количество составляющих смыслов, таким образом уясняя для себя и объясняя себе, что есть мир и что есть бог, а тем самым уясняя для себя и то, что такое его собственное «я». Побочным продуктом такого уяснения и является наша цивилизация, со всеми её плюсами и минусами. Надо полагать, что без развития абстрактной мысли человечество и по сей день по своему образу жизни ничем не отличалось бы от стаи обезьян.

       Учёные антропологи утверждают, что во времена позднего каменного века у древних людей уже была концепция обработки каменных орудий, а также и концепция добычи продуктов питания, их хранения и приготовления, строительства и отопления жилища, концепция общественного устройства, концепция межличностных отношений и прочее и прочее. Однако прежде чем общие понятия смогли бы сложиться в смысловые концепции, должно было возникнуть само понятийное мышление, которым приматы не обладают. Мы, конечно, теперь не в состоянии в глубинах среднего каменного века или даже древнего каменного разглядеть, когда именно в голове человека из сознания себя собой сформировалось первое понятие «я», сразу поделившее всё существующее на «я» и «не-я». «Не-я» тут же должно было разделиться надвое: родственное живое начало, которое в дальнейшем выразится понятием «бог», и неживое чуждое окружение, которое мы обзовём понятием «мир». Именно тогда, от ста до семидесяти тысяч лет тому назад, по-видимому, и возникает триединство понятий: Бог — Я — Мир. Смысловое триединство, к которому мы ничего не в состоянии уже ни добавить, ни убавить. Человек до бесконечности может потом объяснять себе, что такое мир, что такое бог, что такое он сам, может вводить десятки тысяч понятий, придумывать сотни тысяч слов, выражающих мириады и мириады смыслов, но никогда и ни за что человек не сможет выйти за пределы этих простых понятий: Бог — Я — Мир. Не сможет, потому как они по смыслу включают в себя всё, что есть и что может быть.

       Расчленяя эти три фундаментальные понятия на множество составляющих понятий: на существительные, глаголы, прилагательные, предлоги, — человек обретает способность что-нибудь помыслить. До этого он такой способностью не обладал. В наше время человеку разумному трудно даже представить себе, как это такое может быть, что ты не в состоянии подумать что-то, не можешь ничего понять, не способен ничего сказать, что ты бессилен что-то кому-то объяснить. Мне кажется, я помню себя только понимающим или пытающимся понять, помню себя разумным, но своё животное состояние без-мыслия я вспомнить уже не могу. А ведь какое-то время, в самом начале я тоже пребывал в неразумном состоянии, в котором когда-то жили протолюди, наши далёкие предки. Современный ребёнок перешагивает из своей неразумной животности в мир разума быстро, просто и практически незаметно для себя и окружающих. Однако механизм этого перехода, видимо, всё тот же: первоначальное деление всего, что может быть помыслено, на триаду понятий «Бог — Я — Мир».

       «Бог» для младенца Лёвушки — это ОНИ. Они — это те, от кого он изошёл, те, кто дал ему жизнь и кто поддерживает в нём его жизнь, и без кого он поэтому не может ни жить, ни просто помыслить себя. Естественным образом такая взаимосвязь соединяется в представлении младенца с женским началом. Для него это практически физиологическая взаимосвязь с женской утробой, из которой изошёл, это питающие его сосцы, ощущение материнского тела, материнской защиты и заботы. Неслучайно в воспоминаниях зрелого Толстого об этом времени он употребляет понятия, связанные с материнством: «в то время, когда я кормился грудью, меня отняли от груди …» «Разве я не жил тогда, эти первые года, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить, спал, сосал грудь и целовал грудь, и смеялся, и радовал мою мать?» В этом обобщённом образе сливаются представления о матери, кормилице, няне. Для младенца они — Бог, в них — Бог, через них — Бог.

       Для «младенчества» человечества подобное отношение к божественному началу тоже весьма характерно. Вспомнить хотя бы каменных баб или статуэтки «венер» каменного века с явно выраженными признаками детородной утробы и развитых органов вскармливания. Причём, в них изображалась не непорочная красота, чистота и девственность, а напротив, много рожавшая и постоянно кормившая женская плоть. Изображалась, видимо, как символ порождающего и животворящего начала, в котором бог и природа сливаются ещё в неразделённый и невыраженный ясно смысл, для которого, быть может, ещё и слова-то не было. Скорее всего, в представлении людей древности животворящая сила, дающая жизнь, могла её и отнять, могла и наказать, если ты делаешь что-то такое, что ей неугодно.

       У маленьких Толстых тоже было женское «божество-страшилка». Лёв Николаевич в своих незавершённых воспоминаниях пишет:

       «Следующее за корытцем воспоминание есть воспоминание Еремевны. «Еремевна» было слово, которым нас, детей, пугали. И, вероятно, уже давно пугали, но мое воспоминание о ней такое: Я в постельке, и мне весело и хорошо, как и всегда, и я бы не помнил этого, но вдруг няня или кто-то из того, что составляло мою жизнь, что-то говорит новым для меня голосом и уходит, и мне делается, кроме того, что весело, еще и страшно. И я вспоминаю, что я не один, а кто-то еще такой же, как я (это, вероятно, моя годом младшая сестра Машинька, с которой наши кроватки стоят в одной комнатке), и вспоминаю, что есть положок у моей кроватки, и мы вместе с сестрою радуемся и пугаемся тому необыкновенному, что случилось с нами, и я прячусь в подушки, и прячусь и выглядываю в дверь, из которой жду чего-то нового и веселого. И мы смеемся, и прячемся, и ждем. И вот является кто-то в платке и в чепце, всё так, как я никогда не видал, но я узнаю, что это — та самая, кто всегда со мной (няня или тетка, я не знаю), и эта кто-то говорит грубым голосом, который я узнаю, что-то страшное про дурных детей и про Еремевну. Я визжу от страха и радости и точно ужасаюсь и радуюсь, что мне страшно, и хочу, чтобы тот, кто меня пугает, не знал, что я узнал ее. Мы затихаем, но потом опять нарочно начинаем перешептываться, чтобы вызвать опять Еремевну» (23, 470).

       Еремевна — это уже зачаток образа божества, от которого зависим и которого нужно слушаться с благоговейным страхом, иначе будешь наказан. От непосредственного восприятия матери к образу матери — первый шажок в становлении абстрактного мышления. От образа своей матери к обобщённому образу матери — уже определяющий и закрепляющий шаг в абстрактном мышлении. От обобщённого образа матери к образу материнства вообще — необратимый шаг в развитии абстрактного мышления. Потом в этот процесс вмешается восприятие отца, своего конкретного отца, с конкретной внешностью, чертами лица, со своими повадками и своим характером. Затем, благодаря знакомству с другими представителями «мужеска полу», сформируется обобщённый образ отца, абстрактный образ отцовства, образ Бога-отца и наконец образ Бога общечеловеческого — Бога сознания и разумения. Но всё это будет потом, а в младенчестве закладываются базовые основания для дальнейшего развития образно-понятийного мышления.

       Что касается понятия «Мир», то оно начинало формироваться уже в детской. Толстой вспоминал:

       «Следующие воспоминания мои относятся уже к четырем, пяти годам, но и тех очень немного, и ни одно из них не относится к жизни вне стен дома. Природа до пяти лет — не существует для меня. Всё, что я помню, всё происходит в постельке, в горнице, ни травы, ни листьев, ни неба, ни солнца не существует для меня. Не может быть, чтобы не давали мне играть цветами, листьями, чтобы я не видал травы, чтобы не защищали меня от солнца, но лет до 5—6 нет ни одного воспоминания из того, что мы называем природой. Вероятно, надо уйти от нее, чтобы видеть ее, а я был природа» (23, 470). На последующих этапах развития возникнет и природа, и звёздное небо над головой, и необъятные просторы маленького шарика Земли, и безграничная Вселенная, но тогда детская комната со своим предметным наполнением формировала понятие пространства и понятие предметного мира, наполняющего это пространство. И без этих понятий никакие планеты, звёзды, галактики и вселенные были бы абсолютно недоступны для восприятия и понимания. Ничего из этого просто не существовало бы для человека. И это был бы совсем другой человек.

       Зрелый Толстой удивляется: «Странно и страшно подумать, что от рождения моего и до трех, четырех лет, в то время, когда я кормился грудью, меня отняли от груди, я стал ползать, ходить, говорить, сколько бы я ни искал в своей памяти, я не могу найти ни одного воспоминания, кроме этих двух. (Момент пеленания и момент купания.) Когда же я начался? Когда начал жить?» (23, 470). Действительно, страшно подумать, что можно жить, существовать, и от этого существования не остаётся в памяти ничего, ведь человек — это живая память (так утверждают многие). Но, с другой стороны, если бы мы запоминали всё, что мы воспринимаем, наша память оказалась бы переполненной ненужной и совершенно бесполезной информацией. А так, организм наш всё запоминает сам, — на уровне физики и химии, — приобретая и закрепляя условные рефлексы, сообразуя всё это с рефлексами безусловными, постепенно накапливая и закрепляя опыт физического бытия в теле. Наше вмешательство здесь особенно и не требуется. То, чего страшился Толстой, — это отсутствие в том возрасте памяти СМЫСЛОВОЙ. А она появляется только тогда, когда между раздражителем из внешнего мира и реакцией на этот раздражитель вклиниваются смыслы, то есть возможность подумать, обдумать и реагировать разумно, а не естественно инстинктивно. Именно два таких момента и остались в памяти маленького Лёвушки.

       Повзрослев, он задался вопросом, когда он начался. Обладая довольно развитым абстрактным мышлением, можно предположить, что человек начинается в момент Большого взрыва, когда родилась материя, породившая впоследствии и самого человека, или в момент, когда зажглось наше Солнце, или когда на Земле появилась первая ДНК и зародилась жизнь, или когда появились млекопитающие, или когда у одной ветви приматов зародилось вдруг абстрактное мышление и человек выделился из мира животных, или когда конкретный индивидуум был зачат, или когда был рождён на свет божий. Для материалистического воззрения на мир любое из этих утверждений представляется истинным. Однако человек, как правило, считает себя начавшимся с того момента, когда себя помнит. С началом осмысленной памяти самого себя человек и связывает своё возникновение, своё начало. Поэтому это его начало всегда связано с неразделимой смысловой триадой: «Бог — Я — МИР», а потому с зарождением абстрактного мышления. Как скоро это произошло — человек уже готов к уходу из младенчества.

       Внешние же события, связанные с появлением на свет будущего писателя, были весьма заурядными: у графини Марии Николаевны Толстой (урождённой княжны Волконской) родился ребёнок, которого крестили, как водится, и которому дали имя Лев. Родился он в имении родителей, в большом помещичьем доме в 32 комнаты, на кожаном диване. Толстой так и писал в набросках к незавершённой автобиографии: «Я родился в Ясной Поляне, Тульской губернии Крапивенского уезда, 1828 года 28 августа» (23,465), а в черновиках к «Исповеди» писал: «Я родился от богатых родителей 4-м сыном большой семьи. Мать умерла, когда мне было 1,5 года, и я не помню ее. Отец умер, когда мне было 9 лет. Как все мне говорили, и отец и мать моя были хорошие люди — образованные, добрые, благочестивые (23, 487).

       Кожаный диван, на котором тридцатисемилетняя графиня родила будущую мировую знаменитость, до сих пор сохраняется в доме-музее Толстого, в Ясной поляне. Диван этот стал семейной реликвией Толстых, а затем и музейной реликвией. На нём родились братья и сестра Льва Николаевича, на нём умерла его мать, родились многие его дети и две внучки. Диван этот для Толстого был связан и с памятью об отце, которого маленький Лёва очень любил. Николай Ильич порой пускал детей себе за спину, когда, сидя на этом диване, занимался письменной работой или общался с приказчиком, — и это было большой радостью для детей. И так случилось, что диван этот сопровождал Толстого по жизни, перебираясь из одного его кабинета в другой. В выдвижных ящиках дивана хранились рукописи, на диване можно было прилечь отдохнуть: сохранился карандашный рисунок Репина, на котором лежащий на диване писатель читает книгу.

       Дом, в котором Толстой родился, не сохранился. Двадцатишестилетний граф сам продал его на своз, когда была нужда в деньгах. Однако то место, где дом стоял, всю жизнь было у него перед глазами. Место это порастало деревьями, и Лёв Николаевич, уже в преклонном возрасте, бывало указывал палкой на вершину лиственницы, и произносил: «Вот здесь я и родился». И надо полагать, для самого Толстого это было не просто фактом биографии, он всю жизнь в памяти своей стремился собрать себя в единое целое: от того самого места, у вершины лиственницы, до того места, где он, живой, в момент мысли об этом находился. Толстой всю жизнь выстраивал смысловую, понятийно-образную модель своей жизни, постоянно сравнивая разницу смысловых потенциалов: было — стало, каким пришёл — каким уйду. В этой разнице смысловых потенциалов и есть результирующая суть прожитой жизни.

       И вот что он писал, когда ему было 59 лет, в своём трактате «О жизни»:

       «Ни моё тело, ни время его существования нисколько не определяют жизни моего я. Если я в каждую минуту жизни спрошу себя в своем сознании, что я такое? я отвечу: нечто думающее и чувствующее, т. е. относящееся к миру своим совершенно особенным образом. Только это я сознаю своим я, и больше ничего. О том, когда и где я родился, когда и где я начал так чувствовать и думать, как я теперь думаю и чувствую, я решительно ничего не сознаю. Мое сознание говорит мне только: я есмь; я есмь с тем моим отношением к миру, в котором я нахожусь теперь. О своем рождении, о своем детстве, о многих периодах юности, о средних годах, об очень недавнем времени я часто ничего не помню. Если же я и помню кое-что или мне напоминают кое-что из моего прошедшего, то я помню и вспоминаю это почти так же, как то, что мне рассказывают про других. Так на каком же основании я утверждаю, что во всё время моего существования я был всё один я? Тела ведь моего одного никакого не было и нет: тело мое всё было и есть беспрестанно текущее вещество — через что-то невещественное и невидимое, признающее это протекающее через него тело своим. Тело мое всё десятки раз переменилось; ничего не осталось старого: и мышцы, и внутренности, и кости, и мозг — всё переменилось» (26, 401).

       Маленький Лёвочка ничего этого знать ещё не мог. Он знал одно: что он есть, что он — это он. «Я есмь», я — абстрактно мыслящее существо. На этом заканчивается младенчество, и маленький Лёва из него уходит. Это первый уход Толстого, который останется в памяти. Во внешнем потоке жизни уход этот совпал с переводом его с «женского» верха на «мужской» низ к немцу-гувернёру Фридриху Рёсселю, переиначенному на русский лад в Фёдора Иваныча. Вот что Толстой об этом вспоминал:

       «Воспоминания более определенные начинаются у меня с того времени, как меня перевели вниз к Федору Ивановичу и к старшим мальчикам.
При переводе моем вниз к Федору Ивановичу и мальчикам я испытал в первый раз и потому сильнее, чем когда-либо после, то чувство, которое называют чувством долга, называют чувством креста, который призван нести каждый человек. Мне было жалко покидать привычное (привычное от вечности), грустно было, поэтически грустно, расставаться не столько с людьми, с сестрой, с няней, с теткой, сколько с кроваткой, с положком, с подушкой, и страшна была та новая жизнь, в которую я вступал. Я старался находить веселое в той новой жизни, которая предстояла мне, я старался верить ласковым речам, которыми заманивал меня к себе Федор Иванович, старался не видеть того презрения, с которым мальчики принимали меня, меньшого, к себе, старался думать, что стыдно было жить большому мальчику с девочками и что ничего хорошего не было в этой жизни наверху с няней, но на душе было страшно грустно, и я знал, что я безвозвратно терял невинность и счастие, и только чувство собственного достоинства, сознание того, что я исполняю свой долг, поддерживало меня. Много раз потом в жизни мне приходилось переживать такие минуты на распутьях жизни, вступая на новые дороги я испытывал тихое горе о безвозвратности утраченного. Я всё не верил, что это будет, хотя мне и говорили про то, что меня переведут к мальчикам, но, помню, халат с подтяжкой, пришитой к спине, который на меня надели, как будто отрезал меня навсегда от верха, и я тут в первый раз заметил не всех тех, с кем я жил наверху, но главное лицо, с которым я жил и которую я не помнил прежде. Это была тетинька Татьяна Александровна. Помню невысокую, плотную, черноволосую, добрую, нежную, жалостливую. Она надевала на меня халат, обнимая подпоясывала и целовала, и я видел, что она чувствовала то самое, что и я, что жалко, ужасно жалко, но должно. — В первый раз я почувствовал, что жизнь не игрушка, а трудное дело. Не то ли я почувствую, когда буду умирать: я пойму, что смерть или будущая жизнь не игрушка, а трудное дело» (23, 471-472).

       Продолжение: http://proza.ru/2025/04/01/1732


Рецензии
Вот хорошо, что здесь Кант появился
Не то что бы Толстой был интеллектуально слабее Канта, нет.
Естественно поместились рядом :)
По-моему, большое отличие вот какое: Толстой слишком серьёзен, даже ненормально;
А Кант играет, и вообще немножко "Хвеи -и ли пок" :)

Мост Будущее   17.04.2025 12:00     Заявить о нарушении