de omnibus dubitandum 91. 59

ЧАСТЬ ДЕВЯНОСТО ПЕРВАЯ (1842-1844)

    Глава  91.59. ТАКОЙ УЖ У НИХ, БАРИН, НДРАВ АЗИАТСКИЙ…

    Мне, пишет  Арнольд Львович Зиссерман в своей книге «Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867)», -  было 17 лет, когда, живя в одном из губернских городов, я в первый раз прочитал некоторые сочинения Марлинского.

    Не стану распространяться об энтузиазме, с каким я восхищался "Амалат-беком", "Мулла-нуром" и другими очерками Кавказа; довольно сказать, что чтение это, родило во мне мысль бросить все и лететь на Кавказ, в эту обетованную землю с ее грозной природой, воинственными обитателями, чудными женщинами, поэтическим небом, высокими, вечно покрытыми снегом горами и прочими прелестями, неминуемо воспламеняющими воображение семнадцатилетней головы, да еще у мальчика, с детства уже обнаруживавшего чрезвычайную наклонность к ощущениям более сильным, чем обыкновенные школьные забавы.

    Оставалось придумать средства привести план в исполнение, и я строил ежедневно кучу предположений, оказывавшихся на другой день никуда не годными. Вдруг, совершенно неожиданно, представился, по-видимому, удобный случай.

    Один знакомый мне канцелярский чиновник, с которым я заговорил о Кавказе, вспомнил, что недавно читал какое-то новое положение об этом крае, о льготах, предоставляемых служащим в нем, и прочем, и что самое лучшее было бы проситься туда на службу. Мысль, мне понравилась и, не откладывая дела в долгий ящик, как и подобает юношам, мы, предварительно достали огромную канцелярскую книжицу сенатских указов, прочитали составленное сенатором бароном Ганом "Положение об управлении Закавказским краем 1840 года", то есть читали не все Положение, а главы о преимуществах вызываемых туда на службу и, в начале декабря 1841 года отправили просьбы к тифлисскому губернатору о принятии нас на службу в его ведомство.
   
    Признаться, мы имели весьма мало надежды на успех, и когда наступил уже май 1842 года, а известий из Тифлиса никаких не было, мы, что называется, махнули рукой и стали подумывать, не попытаться ли поступить на службу в Восточную Сибирь, лишь бы куда-нибудь подальше пропутешествовать и удовлетворить страсти к передвижениям и, сильным ощущениям.

    Между тем около половины мая 1842 года в губернском правлении получили бумагу из Тифлиса, что просьбы наши приняты, что нас вызывают на основании такого-то параграфа Положения, для чего снабдить подорожными, прогонами и прочим. С восторгом выслушав это известие, мы после коротких сборов без малейших опасений за будущее 30 мая 1842 года уселись на перекладную и, пустились в далекий неведомый путь.
   
    Скучна и утомительна была однообразная дорога по степям Херсонской, Екатеринославской и других южных губерний. Невыносимый жар, недостаток воды, полуразвалившиеся хаты вместо почтовых станций, скверные клячи, едва везущие тряскую телегу, стада сусликов (овражков) да миражи, дразнящие на каждом шагу надежды на тень и воду. Вдобавок мы ехали без всякого маршрута и по произволу станционных смотрителей попали на какой-то кружный путь через Орехов, Мелитополь, Бердянск, Мариуполь и Таганрог, по самым пустынным степям, палимым июньским солнцем. Наконец, набравшись горя на славившихся своими беспорядками станциях в Войске Донском, мы дотащились до Ставрополя, который хотя и считался уже Кавказом, но ничем не отличался от любого губернского города средней руки.

    Два условия только придавали ему особенный характер: костюмы линейных казаков и изредка попадавшихся туземцев, особенно верхами, в полном вооружении, и еще более великолепный вид на Кавказский хребет, который, невзирая на почти четырехсотверстное отдаление, в светлое утро весь, как выточенный рельеф гигантских размеров, величественно поднимался между мглой долин и синевой неба.

    До Георгиевска опять степная, изрезанная глубокими балками дорога. Вдруг вправо показывается Эльборус, как будто окруженный четырьмя огромными, отдельно стоящими холмами, и все это, кажется, рукой подать, между тем до этих холмов, у подножия которых Пятигорск и минеральные воды, 40 верст. Далее до Екатеринограда и оттуда до Владикавказа на дороге стояли пикеты казаков на вышках, ездили с конвоем, попадались двухколесные скрипучие арбы с вооруженными туземцами погонщиками, да на каждой станции угощали рассказами о тревогах, нападениях и вообще происшествиях, в которых только и слышались слова: немирные, мошенники-мирные, убили, зарезали, схватили, угнали... Все это очень резко бросалось в глаза едущим из тех городков, где тишина нарушалась разве пьяным криком "караул!"...
   
    Во Владикавказе туземный элемент уже видимо преобладал на улицах, и я останавливался на каждом шагу любоваться этими молодецкими фигурами в живописных костюмах, ловко сидящими в седле. Здесь же в первый раз увидел я туземных женщин, пришедших на базар продавать кур, масло и прочее. Все они были в каких-то лохмотьях зеленого или синего цветов, наружность весьма непривлекательная, грязь непомерная. Где же "девы гор"?..
   
    Владикавказ, преддверие настоящего Кавказа, - очень оживленное место; миновать его нельзя, он связывает Россию и Грузию; окрестности его очень живописны, в самом городе с шумом быстро несется мутный Терек. По истечении суток мы убедились в напрасном ожидании почтовых лошадей, которые, по словам смотрителя, в разгоне. Случившийся в казенной гостинице офицер-старожил дал нам добрый совет: не теряя напрасно времени, нанять лошадей у осетин и ехать верхом до станции Коби, лежащей у подножия перевала через хребет.
   
    Заплатив чуть ли не тройные прогоны за две клячонки, на которых вместо седел были какие-то обрывки войлоков (вещи навьючили на третью), мы пустились в путь с двумя оборванными проводниками. Они всю дорогу, без умолку так громко говорили между собой, так сильно жестикулировали, что мы все ожидали драки; не понимая ни слова, с воображением, настроенным преувеличенными толками об опасностях, под впечатлением дикой угрюмой местности мы уже стали опасаться, что нас заведут в трущобу и зарежут огромными, болтавшимися на поясах кинжалами...

    Однако нечего было делать, подвигались все дальше, проехали Балту - небольшое поселение военно-рабочих на дороге и стали углубляться в ущелье; у станции Ларс делали привал да среди русского населения отдохнули от страха, испытанного в течение нескольких часов, и уверились, что проводники курицы не обидят, что "кричат они всегда - такой уж у них, барин, н[д]рав азиатский", как выразился солдатик-сторож почтовой станции.
   
    Опять вскарабкались на тощих буцефалов и тронулись мерным шагом дальше к знаменитому Дарьялу, где река Терек, громадность упирающихся в него отвесных скал, огромные, грозящие падением на голову камни, вся эта величаво-дикая природа производит, особенно на едущих в первый раз, впечатление, трудно передаваемое на бумаге. Все поэтические описания, посвященные этим местам, все-таки слабы перед действительностью.

    Понятно, что я, был восхищен и с каким-то трепетом сердечным, то поднимал голову вверх, чтобы смотреть на скалы, на торчащие из расщелин сосны, на сочащиеся источники, то опускал их вниз, чтобы смотреть на пенящуюся реку, с каким-то бешенством стремящуюся миновать все препятствия, образовавшиеся на ее пути в виде обломков скал и гранитных теснин; я вслушивался в этот особенный шум, будто не совсем однообразный, будто силящийся что-то выразить.
   
    Ущелье все сужалось, не допуская солнечных лучей, оно принимало все более мрачный вид; люди и лошади, даже кое-какие постройки по дороге - все это казалось чем-то таким мелким, невзрачным против этой величественной обстановки... Дорога, беспрестанно поднимающаяся и спускающаяся по крутым береговым откосам, вся усеяна камнями, и нужно было удивляться, как выносили во время оно русские кости скачку в телегах по этому пути. В ауле Казбек*, лежащем недалеко от подножия горы этого имени, проводники пригласили нас к себе.

*) В 1774 году главой селения стал Казибег Чопикашвили. У него был сын Габриел, который отлично проявил себя на государственной службе, за что был произведён в майоры и получил дворянский статус. После смерти отца он стал называть себя его именем, а село и самую высокую вершину Мкинварцвери переименовал в Казбеги. Историческое название Степанцминда было возвращено посёлку в 2007 году.

    В первый раз был я, в доме туземца, но, невзирая на любопытство, долго не мог оставаться: едкий дым соснового дерева, вонь от навоза, невыделанных овчин и скверного табаку, полунагие грязные дети, оборванные женщины, овцы, телята - все это вместе у одного разведенного посреди сакли огня, над которым на железной цепи висит черный котел с какой-то похлебкой, а в золе пекутся лепешки, вот что составляло вид этого жилища.

    Привыкши к деревенской обстановке в Малороссии, где у беднейшего крестьянина в хате все опрятно, я просто глазам своим не верил. Какая же тут, думал я, возможна поэзия, где же девы гор, где же эти эдемы Марлинского? Верно, дальше - ведь край большой... ну, скорее вперед.
   
    К позднему вечеру достигли Коби.

    Картина изменилась: ущелье шире, Терек не шумит, а едва заметно пробирается по долинке, горы кругом уже не отвесными скалами, а более покатыми грядами обступают долину, нигде ни деревца, ни цветка.

    Фото. Вид на гору Казбек из селения Казбеги

    Хотя это было в последних числах июня, но ночь была холодная, мартовская: комната на почтовой станции - совершенный ледник; сторож из военно-рабочих, солдат-еврей, весьма любезно предложил затопить, "если господа желают". Что за вопрос, кто же не пожелает? "Пожалуйста, поскорее, да хорошенько, мы вам уж на чаек за это". - "Рады стараться, ваше высокоблагородие", - совершенно уже по-солдатски выкрикнул лукавый солдатик-еврей и исчез.

    Через десять минут он явился с небольшой вязанкой дров, затопил печь и скрылся опять. Тепла от этой топки не произошло: печь огромная, комната тоже большая, остуженная - нужно бы много дров, чтобы ее согреть, но мы уже напились чаю, не решались во зло употреблять любезность сторожа и, собирались улечься на твердых дощатых диванах, накрывшись всем удобным для этого, как дверь отворилась, и он появился с той же услужливо-улыбающейся физиономией.

    "Так как я, ваше высокоблагородие, должен до рассвета отправляться по службе на Казбекскую станцию, то позвольте получить теперь расчет". - "Очень хорошо. Сколько следует за самовар? (больше мы ничего не брали)". - "За самовар 30 копеек, да 15 фунтов дров по пяти копеек за фунт - 75, да мне за работу, если больше не пожалуете, то по положению десять копеек".

    Вот чем окончилась услужливость сторожа. Не говоря уже, что при наших средствах издержка была очень чувствительная, мы были возмущены положением, чтобы проезжающие, да еще на службу, сами отапливали станцию, наконец, этой формой эксплуатирования не ведающих правил и цен.

    Дрова на фунты! Этого мы никак не могли сообразить. Впрочем, здесь, кстати, заметить, после, в течение двадцати пяти лет, я достаточно убедился, что такого самоуправства, такого бесконтрольного, просто нахального попирания всяких правил, как в управлении почтовой гонкой, едва ли еще где-нибудь можно было встретить. Мне, продолжает  Арнольд Львович Зиссерман, - придется еще подробнее рассказывать об этом предмете и во времена более нам близкие.


Рецензии