Закон русский

I

По одному сохраненному летописью известию, князь Владимир Святославич пытался ввести на Руси некоторые нормы византийского уголовного законодательства, ужесточавшие наказание за «разбои». Но, потерпев в этом деле неудачу, он вернулся к прежним обычаям – стал жить «по устроению отню и дедню». Под этим древним, дохристианским «устроением» Русской земли летописец разумеет свод правовых установлений, носивший название закона русского. Договоры с греками 911-го и 944 гг. содержат прямую ссылку на закон русский, свидетельствуя о его признании в сфере международного права и применении на иностранной (византийской) территории. К сожалению, действие его в пределах Руси Х в. может быть обрисовано весьма приблизительно, так как мы не знаем, что представлял собой этот законодательный свод в своем первозданном виде. Значительная часть его положений после христианизации страны была отброшена и забыта, что-то вошло в состав Русской Правды, но уже сообразуясь с реалиями XI–XII вв.

Исторические взгляды на закон русский нельзя назвать устоявшимися, ибо они напрямую зависят от точки зрения исследователей на происхождение руси. В свое время норманнисты объявили его восточнославянским изданием скандинавского права [Карамзин Н.М. История государства Российского, 5 изд. СПб. 1842. Кн. I. Т. 1, стб. 144–145; 193, с. 359–360]. Таков уж был тогдашний метод изучения славянских древностей: похоже – значит, заимствовано, причем заимствовано непременно славянами. Конечно, подобный ход умозаключений не выдерживал никакой критики. После того как к середине XIX в. Русская Правда (особенно древнейшая ее часть, впитавшая некоторые положения закона русского) была сличена с законодательными памятниками других славянских народов, выяснилось, что «не может быть речи не только о том, что Русская Правда есть скандинавский закон, но даже о сильном влиянии в ней скандинавского элемента» [Соловьев С.М. Сочинения. История России с древнейших времен. Кн. I. Т. 1. М., 1993, с. 262].

Лингвистические наблюдения над древнеславянской правовой лексикой подтвердили, что термины, которые в XIX в. считались заимствованиями из германских языков, на самом деле восходят к индоевропейской системе правовых представлений (например, слово вира, долгое время объяснявшееся из германского вергельд (Wehrgeld), «деньги защиты» [Ларин Б.А. Лекции по истории русского литературного языка (Х–середина XVIII вв.). М., 1975, с. 63, 79; 272, с. 207–210]). Все основные понятия, относящиеся к правонарушениям, судопроизводству и наказанию за преступление, – суд, закон, право, правда, вина, казнь и т. д., – возникли и утвердились в славянском языке еще в эпоху общеславянского единства, без чьего-либо культурного посредничества [Брицын М.А. Из истории восточнославянской лексики. Киев, 1965, с. 83–95; 83; Свердлов М.Б. От Закона Русского к Русской Правде. М., 1988, с. 47; Фасмер М. Этимологический словарь. В 4 т. Изд. 2-е. М., 1986, III, с. 372, 507, 794].

Под влиянием добытых правоведами и филологами выводов в дореволюционной историографии распространился взгляд на закон русский как на обычное право восточных славян, то есть неписаное племенное законодательство. Советские историки в большинстве своем склонились к тому же* [Греков Б.Д. Киевская Русь. М., 1953, с. 188, 529; Мавродин В.В. Образование Древнерусского государства. Л., 1945, с. 245; Свердлов М.Б. От Закона Русского к Русской Правде. М., 1988, с. 9, 42–43].

    * Особую позицию заняли А.А. Зимин и Л.В. Черепнин, посчитавшие закон русский княжеским правовым кодексом [Зимин А.А. Феодальная государственность и Русская Правда // Исторические записки. Т. 76. М., 1965, с. 234–240]. Однако даже в Русской Правде древнейшие следы законодательных постановлений русских князей относятся ко времени правления сыновей Ярослава (втор. пол. XI в.) [Ключевский В.О. Сочинения в девяти томах. М., 1989, I, с. 229]. Ср. с мнением А.Я. Гуревича о германских Правдах: «В Правдах в целом фиксируется не законодательная инициатива государей (хотя ее следы в ряде судебников явственно видны...), а прежде всего и по преимуществу народный обычай» [Гуревич А.Я. Избранные труды. Т.1. М.; СПб., 1999, с. 247].

Достойно удивления, с каким упорством наша историография тычет пальцем в небо, пытаясь попасть в самую середину. Возможно ли представить длящуюся столетиями серьезную научную дискуссию вокруг вопроса, какому народу принадлежала Салическая Правда? Или Саксонская Правда? Или Правда Баварская? Но незамысловатое утверждение, что закон русский – это закон именно русский, и ничей другой, боюсь, вправе претендовать на откровение в русской исторической науке.

Между тем в историографии неоднократно отмечалось, что статьи закона русского и Древнейшей Правды «носят избирательный характер и относятся лишь к определенной стороне жизни княжеской дружины и богатой части городского населения» [Свердлов М.Б. От Закона Русского к Русской Правде. М., 1988, с. 34], и, «по мнению большинства исследователей, «Русская Правда» сориентирована прежде всего на княжеское окружение» [Данилевский И.Н. Древняя Русь глазами современников и потомков (IX–XII вв.). М., 1999, с. 153]. Почему бы не сказать прямо, что все эти «русины», «гридины», «мужи», «гости», постоянно находящиеся в поле зрения древнерусского обычного права, – и есть русь Среднего Поднепровья, жившая по закону русскому у себя дома и добивавшаяся его признания на международной арене?

Уже одно это не позволяет причислить закон русский к восточнославянским юридическим памятникам. Его своеобразие было замечено еще В.О. Ключевским, который писал: «Русь, торговавшая с Византией, была у себя дома господствующим классом, который обособлялся от туземного славянства сначала иноплеменным происхождением, а потом, ославянившись, сословными привилегиями. Древнейшие русские письменные памятники воспроизводят преимущественно право этой привилегированной Руси и только отчасти, по соприкосновению, туземный, народный правовой обычай, которого нельзя смешивать с этим правом… Итак, в законе русском, насколько он служил источником для Русской Правды, надобно видеть не первобытный юридический обычай восточных славян, а право городовой Руси, сложившееся из довольно разнообразных элементов в IX–XI вв.» [Ключевский В.О. Сочинения в девяти томах. М., 1989, I, с. 170, 228–229].

Здесь все верно, за исключением слова «городовой»: историк поторопился представить русь Х в. городским сословием. Но источники того времени вкладывают в слово русь если и не исключительно, то во всяком случае преимущественно этнографический смысл. В договорах 911-го и 944 гг. русин противополагается греку, а в Русской Правде – словенину. Летопись помнит, что поляне/русь как племя выделялись среди других восточнославянских племен своим «обычаем» и «законом отец своих». Наконец, примем во внимание, что во второй половине XI в. Ярославичи распространили сферу действия Русской Правды на восточнославянские земли, лежавшие за пределами Русской земли в старинном (узком) значении этого термина. Таким образом, все говорит за то, что закон русский пришел в Среднее Поднепровье в первой половине IX в. вместе с балтийскими и карпатскими русами и к началу следующего столетия сделался правовым обычаем, «отним и дедним законом» для «людей всех русских» – населения Русской/Киевской земли, «прозвавшегося русью».

Науке, по-видимому, никогда не удастся выделить в законе русском собственно, «русский» и «славянский» элементы ввиду чрезвычайной скудости данных на этот счет. Но их принципиальное соотношение видится мне таким. Прежде всего оговорюсь, что какого-то особого восточнославянского права вообще никогда не существовало. Славянские племена, заселившие Восточно-Европейскую равнину, принесли сюда правовые обычаи, выработанные в период всеславянского единства и потому более или менее общие для всех славянских народов. Два-три столетия обособленной жизни, при сохранении почти неизменными социально-экономических устоев и связанных с ними правовых представлений, могли способствовать лишь возникновению несущественных вариаций.

Закон русский также не был каким-то местным явлением. Судя по договорам 911-го и 944 гг., его верховенство признавали карпатские русины вещего Олега, поднепровская русь Игоря и русская вольница Таврики – достаточное свидетельство того, что закон русский был правовой основой всего исторического общества русов, вернее, всех русских общин, существовавших на огромном пространстве от южного побережья Балтики до Черного моря.

Многовековое совместное проживание со славянами Балтийского Поморья и Центральной Европы сопровождалось культурно-языковой ассимиляцией русов – в том числе и усвоением последними славянских правовых понятий и представлений. Вместе с тем общественное устройство русов заметно отличалось от славянского, а их образ жизни совсем уж мало походил на быт населения европейских «Славиний», в массе своей сельского, этнически однородного и, как правило, чуждого непрестанному поиску легкой добычи (использование военного дела в качестве постоянного промысла отличало только славян, живущих на морских побережьях: в вендском Поморье, на Адриатике, в Северном Причерноморье). Вследствие этого закон русский не мог механически воспроизводить древний славянский обычай, и прежде всего потому, что многие «положения этого закона… изначально были предназначены для регламентации отношений между русью (“русином”) и “словенином”, т. е. коренным населением той территории, которую “русь” контролировала изначально» [Никитин А.Л. Основания русской истории. М., 2001, с. 319]. Самый дух закона русского с очевидностью свидетельствуют, что он принадлежит той эпохе, когда русы уже прочно заняли главенствующее положение среди славянского населения, но еще не были окончательно поглощены славянским этносом.

Примером тому служит статья 1 краткой редакции Русской Правды, принадлежащая к древнейшему слою ее правовых постановлений: «Если убьет муж мужа, то мстит брат за брата, либо отец, либо сын, либо племянники; коль скоро никто не будет мстить, то взять за убитого 40 гривен, если он окажется русином, или гридином, или купцом, или ябетником, или мечником; но если будет изгой или словенин, то положить за него 40 гривен».

Верное понимание этой статьи напрямую зависит от правильной расстановки в ней знаков препинания. В предложенной мною редакции статья делится на три части: 1) «Убьеть муж мужа, то мьстить брату брата, или сынови отца, любо отцю сына, или братучаду, любо сестрину сынови; 2) аще не будеть кто мьстя, то 40 гривен за голову, аще ли [если это] будеть русин, любо гридин, любо купчина, любо ябетник, любо мечник; 3) аще изгои будеть, любо словенин, то 40 гривен положити за нь [него]». Но многие исследователи читают ее по-другому: «1) Убьеть муж мужа, то мьстить брату брата, или сынови отца, любо отцю сына, или братучаду, любо сестрину сынови; аще не будеть кто мьстя, то 40 гривен за голову; 2) аще ли будеть русин, любо гридин, любо купчина, любо ябетник, любо мечник, аще изгои будеть, любо словенин, то 40 гривен положити за нь».

Расхождение, таким образом, заключается в том, что: 1) статья делится не на три, а на две части; 2) требование «40 гривен за голову» связывается с «мужем», а не с «русином» и следующими за ним социальными категориями лиц; 3) изгой и словенин причисляются к этому ряду лиц, убийство которых возмещается одним денежным штрафом, без кровомщенья. Но ведь тогда все они противопоставляются означенному убитому «мужу», который немедленно превращается в этносоциальную загадку: в самом деле, он не должен быть ни русином, ни славянином, ни дружинником, ни купцом, ни княжим слугой (ябетником и мечником), ни изгоем. О ком же в таком случае идет речь? Остается только предположить, что под «мужем» скрывается финский крестьянин. Трехчастное деление статьи позволяет избежать этого абсурда.

Итак, словенин, заодно с изгоем, очутился здесь в той категории «мужей», убийство которых не возмещается кровью убийцы: последний платит штраф, и делу конец. Но если относительно изгоя – человека, лишенного поддержки родичей, – такое условие выглядит вполне понятным, то для словенина оно, несомненно, является дискриминационным. Славянам было попросту отказано в аристократическом праве кровной мести. Этнополитическое господство руси над славянами закон русский закреплял в виде социально-юридического неравноправия этих двух этносов. Его нормы были выработаны не славянами, а «славянами славян», как, по словам одного арабского писателя, прозывались русы/варяги Балтийского Поморья. Главный субъект закона русского – русин, опоясанный мечом и владеющий челядью (в основном «заграничными» славянами, по свидетельству других источников); к его чести и имуществу закон относится с самым щепетильным вниманием. Поэтому искомое соотношение «русского» и «славянского» может быть выражено следующими словами: закон русский – это право победителей, распространенное на побежденных.

При этом важно помнить, что под юрисдикцией закона русского поначалу находились только славяне Среднего Поднепровья, Русской земли в узком географическом понятии; прочие славянские племена «внешней Росии» князя Игоря жили «кождо своим обычаем», судясь и рядясь согласно своему племенному законодательству. Однако ежегодные поездки киевского князя в полюдье, сопровождавшиеся «уставлением правды», то есть княжеским судом, приводили к постепенному сращению закона русского со славянским правом – процессу, получившему завершение в статьях Русской Правды.

Вероятно, в разных местах Европы закон русский частично впитал правовые обычаи и других народов. Например, арабский писатель аль-Марвази (конец XI–нач. XII в.) пишет, что в случае смерти хозяина имущество в семьях русов переходило в руки дочери. Его сообщение касается черноморско-азовских русов, и вряд ли можно оспаривать связь этого обычая с какими-то отголосками права наследования у «женоуправлямых» сарматов, основного населения здешних мест в III–V вв. У славян вдова или дочь (незамужняя) получали только часть имущества умершего главы семьи. Влияние византийского законодательства просматривается, в частности, в различии взысканий с «имовитых» и «неимовитых» преступников, как того требует Эклога [Вендина Т.И. Средневековый человек в зеркале старославянского языка. М., 2002, с. 69].

С другой стороны, и закон русский воздействовал на соседние народы, в частности, на печенегов, которые даже использовали русско-славянский термин «закон» (печенеги приносят клятвы «по своим “заканам”», – пишет Константин Багрянородный).

II

В середине Х в. закон русский представлял собой архаическое право доклассового общества, только-только начинавшего обретать цивилизованные формы общежития. Всматриваясь в его содержание, мы видим малоразвитое, несложное общество, потрясаемое теми бесхитростными и, так сказать, «естественными» преступлениями, которые с неизбежностью должны возникать при первом, простейшем сближении людей между собой в первобытном коллективе. Жизнь и здоровье любого человека находятся здесь под постоянной угрозой, стихия личного произвола не обуздывается никакой верховной властью, а обязанность исполнения наказания зачастую возложена на самого потерпевшего или является его неотъемлемым правом.

По сути, закон русский был обычаем, который, подобно другим обычаям, существовал и передавался от поколения к поколению в устной форме. Безглагольная конструкция некоторых фраз Русской Правды (напр., ст. 8 краткой редакции: «а в усе 12 гривне, а в бороде 12 гривне») характерна именно для устной речи [Ларин Б.А. Лекции по истории русского литературного языка (Х–середина XVIII вв.). М., 1975, с. 93].

Собственно, правовой нормой он может считаться с известным допущением, ибо закон русский как явление права сводился к обширному и беспорядочному перечню судебных обычаев и решений, которые касались различных бытовых положений, подпадавших преимущественно под уголовную и частью под гражданскую ответственность. Правонарушение нередко преподается в повествовательном ключе, как драматическое действие, которое каждый участник судебной тяжбы легко может проследить мысленным взором: «Или холоп ударит свободна мужа, а бежит в хором, а господин начнет не дати его…» (статья 17 краткой редакции Русской Правды). Причем каждый случай предельно конкретен, какое-либо обобщение или классификация правонарушений напрочь отсутствует. Законодателей того времени занимает не убийство вообще, а убийство того или иного человека, не татьба как таковая, а кража какого-то конкретного предмета и т. д. Эти Ликурги и Солоны умеют не мыслить юрилическими понятиями, а лишь каталогизировать и пополнять свой законодательный каталог, скрупулезно отмечая каждый новый случай воровства, убийства, как бы мало он ни отличался от тех, которые уже были указаны, чтобы тут же определить ему соразмерное наказние. Новшество здесь всегда количественное. За этими попытками объять необъятное, охватить все случаи покушения на жизнь, здоровье, честь и имущество человека, при всех мыслимых сопутствующих обстоятельствах, кроется нежелание и даже неспособность архаического мышления, предметно-образного по своему существу, сформулировать норму, подвести отдельное явление под общий разряд. Однако оно, по-видимому, и не стремилось к этому, отдавая предпочтение единичному перед всеобщим, факту перед фикцией. Древнерусское законодательство – это обилие разнообразных фактов при отсутствии идей, за исключением идеи воздаяния.

Сознание людей того времени еще не выстроило прочных связей закона и права с общественными институтами и установлениями. Включенный в систему языческих верований и представлений, закон русский воспринимался как органическая и неотъемлемая часть установленного богами естественного миропорядка и, следовательно, был неотделим от благочестия и морали. Правонарушение обличало не одну только нравственную проказу, но также нечестие преступника. Поэтому судебное показание, обещание, ручательство, договоренность ничего не значили без клятвы божественным именем, свидетельствующей о чистоте помыслов и намерений: «…и мужи его [Олега] по русскому закону клящася оружьем своим, и Перуном, богом своим, и Волосом, скотьем богом и утвердиша мир»; «И наутро призва Игорь послы [греков], прииде на холм, где стоял Перун, покладоша оружие и щиты и злато, и ходи Игорь роте [публичная торжественная клятва], и люди его…»

Славянское обычное право не знало клятвы на оружии, но суть клятвенного ручательства у славян была та же. В хронике Титмара Мерзебургского говорится, что славяне при утверждении клятвы подавали клок своих обрезанных волос, то есть как бы клялись своей головой. Волосы иногда заменяли пучком сорванной травы, вероятно призывая в свидетели клятвы мать-сыру землю – подательницу жизни и силы. Древнеславянский перевод Слова Григория Богослова (XI в.) содержит вставку о славянском языческом обычае класть на голову кусок дерна во время произнесения присяги. В русских сказках упоминается другой древний обычай – целовать или есть землю в знак особой священности клятвенного обязательства.

Словом, подлинным свидетелем и блюстителем юридической правоты выступали высшие силы неба и земли, которые грозили провинившемуся суровой карой: «Аще ли кто от князь или от людей русских, или христианин, или не христианин, преступит клятву сию, и да будет проклят от Бога и от Перуна».

Конечно, было бы наивно думать, что угроза божественного возмездия так уж сильно смущала клятвопреступников. Человеческая природа брала свое, и в ложных клятвах не было недостатка. Ведь богов затем можно было задобрить дарами и приношениями. Однако в области общественных представлений древность правового обычая и неусыпный призор за его соблюдением со стороны божества служили вернейшей порукой его справедливости и универсальной пригодности для всех и во все времена. Общественная гармония и благоустроенность состояли в том, чтобы жить по «закону отец своих». Законодательные новшества, как правило, не вызывали сочувствия и приживались с трудом.

Освященное божественной санкцией, право являлось, так сказать, практической реализацией представлений о свободе, которая в конце концов и сводилась к исполнению богоданного закона, обычая. Но свободы как отвлеченного понятия, как абсолютной моральной ценности, закон русский не знал, принимая в расчет только фактическую свободу какого-то определенного лица или группы лиц. Свобода свободе рознь, мое право не есть твое право, короче говоря, всяк сверчок знай свой шесток – вот главная мысль древнерусского права. В большинстве случаев закон русский занят не столько самим фактом правонарушения, сколько его участниками, то есть кем оно совершено и кто потерпел ущерб в результате противоправного деяния. Юридическая оценка последнего, таким образом, напрямую зависела от определения социально-правового статуса виновного и потерпевшего. Статус же определялся тремя главными критериями: 1) степенью личной свободы (свободный человек или челядин, раб); 2) этнической принадлежностью (русин – не русин) и 3) отношением к князю (огнищанин, гридень или людин). Хотя вопросы собственно,сти никогда не ускользают из поля зрения закона русского, однако ему нет почти никакого дела до имущественного положения тяжущихся сторон, чьи права и ответственность стоят вне всякой связи с земельной собственностью, да и с собственно,стью вообще. Поземельные споры закону русскому Х в. совершенно безразличны, единственная зависимость, которую он признает, – личная: челядинство, холопство.

Древнерусское право преследовало единственную цель – покарать преступника; мысль о предупреждении преступлений и исправляющем воздействии наказания ему совершенно чужда, вернее, напрочь в нем отсутствует. Но закон русский по-своему гуманен: в его намерения не входит, например, подвергать преступника тюремному заключению и телесным наказаниям, тем более калечить его, даже если речь идет о провинившемся рабе. В карательной системе того времени существовало четыре вида наказания: 1) узаконенная кровная месть; 2) смертная казнь; 3) выдача на поток и разграбление, то есть изгнание виновного из общины со всей семьей, с конфискацией всего имущества в княжескую казну и, видимо, с последующей продажей всех в рабство; 4) наложение на виновного виры – денежного возмещения материального убытка или физического ущерба. Вира, в свою очередь, делилась на продажу и плату за обиду, в зависимости от того, в чью пользу она взималась. Продажа означала княжеский сбор, рассматриваемый как правительственная кара преступника за нарушение общественного спокойствия. Однако если непосредственный виновник правонарушения не был в состоянии самостоятельно расплатиться за содеянное, то вся тяжесть продажи ложилась на плечи его родни или общины, к которой он принадлежал. Эти деньги поступали в княжескую казну, а фактически доставались всей дружине. Летописец засвидетельствовал, что прежние князья, «если случится правая вира, ту брали и тотчас отдавали дружине на оружие. Дружина этим кормилась...» Продажа относилась к древнейшему слою правовых учреждений, присущих родоплеменному обществу*. Пеня за обиду – штрафная санкция более позднего происхождения – шла лично потерпевшему. Ее присутствие в статьях закона, видимо, и отличало гражданские дела от уголовных [Ключевский В.О. Сочинения в девяти томах. М., 1989, I, с. 246].

    * По свидетельству Тацита, все, что закон взимал с преступника у древних германцев, поступало в распоряжение вождя и племенного собрания.

Содержание сохранившихся положений закона русского не отличается большим разнообразием. Преобладает уголовная тематика – кража и насилие против отдельных лиц, – что связано с повсеместным стремлением архаических обществ обуздать личную свободу с тем, чтобы внести в общественную жизнь необходимый элемент безопасности. Подобно западноевропейским «варварским» Правдам, закон русский ограничивался защитой личности и имущества. Действующими лицами его немудреных статей выступают главным образом мужи, погрешившие друг против друга убийством, нанесением увечья, оскорблением действием или присвоением чужого добра.

Самое тяжкое, хотя в ту пору и вполне заурядное преступление – убийство, – ставило убийцу вне общества и отдавало его жизнь в распоряжение родичей убитого, которые вершили кровавое возмездие при полном одобрении своих действий со стороны закона и морали, безоговорочно признававших за каждым свободным «мужем» право самому творить суд и расправу. Менее всего русин был склонен передоверить возмездие за жизнь родича такому абстрактному существу, как закон. Тысячелетние родовые инстинкты в этом случае брали решительный верх над нарождающимся государственным началом. Денежное возмещение (продажа, или простая вира, которая в начале XI в. составляла 40 гривен) взыскивалось с убийцы «мужа» только в том случае, «аще не будет кто мьстя». Это выражение подразумевало как фактическую невозможность мщения («если не найдется кому отомстить», – например, когда у убитого нет взрослых родичей), так и сознательный отказ родичей убитого от мести («если не будет никого, кто захочет мстить»). Подобный отказ (правда, притворный) вложен преданием в уста Ольге, заверявшей жителей осажденного Искоростеня: «яко аз уже мстила князя своего и уже не хощу мщати».

Предание о мести Ольги «древлянам» содержит еще одну, по-видимому, универсальную для всего раннесредневекового общества, формулу отказа от мести: «уже мне мужа своего не кресити [не воскресить]», которая почти дословно воспроизведена в «Песне о Роланде»: «Roland est mort. Jamais vous ne le revenez…» («Роланд мертв. Вам уже не воскресить его…»). Сторонники предателя Ганелона дважды приводят этот довод во время судебного разбирательства, добиваясь от своих противников его признания, каковое, вероятно, освободило бы Ганелона от ответственности.

Нельзя сказать, как часто древнерусские люди прощали врагам своим; несомненно только, что пренебрежение правом собственно, ручного наказания убийцы расценивалось как малодушие и было не в чести*. Образцом нравственно-юридического отношения древнерусского общества к кровомщению была беспощадная Ольгина месть, воспетая дружинными боянами и не вызвавшая ни слова осуждения у монаха-летописца начала XII в. И не случайно имя Мстислав в великокняжеском роду было одним из самых излюбленных.

    * Герой одной саги, отец убитого юноши, выразил свое отвращение к откупу в следующих словах: «Я не хочу носить моего убитого сына в денежном кошельке» [Соловьев С.М. Сочинения. История России с древнейших времен. Кн. I. Т. 1. М., 1993, с. 229].

Сага об Олаве Трюггвасоне приписывает славянам обычай казни убийцы. Рассказывается, что во время пребывания мальчика Олава в Новгороде некий Клеркон убил его воспитателя. В отместку Олав поразил убийцу мечом прямо на новгородском торгу. Затем ему пришлось искать убежища в доме княгини, ибо «в Хольмгарде [Новгороде] был такой великий мир, что по законам следовало убить всякого, кто убьет неосужденного человека; бросились все люди по обычаю своему и закону искать, куда скрылся мальчик. Говорили, что он во дворе княгини и что там отряд людей в полном вооружении; тогда сказали конунгу [князю Владимиру]. Он пошел туда со своей дружиной и не хотел, чтобы они дрались; он устроил мир, а затем соглашение; назначил конунг виру, и княгиня заплатила».

И.Я. Фроянов увидел в этом эпизоде «ценную иллюстрацию» к «отправлению судопроизводства» в древней Руси [Фроянов И.Я. Начала русской истории. Избранное. СПб., 2001, с. 509–510]. Между тем, говоря об «обычае и законе» новгородцев, сага на самом деле воспроизводит скандинавский правовой обычай. Так, закон норвежского короля Олава Святого (1014–1028) гласит: «…кто бы ни убил человека без причины, он должен быть лишен мира и собственности, и где бы он ни был обнаружен, его следует считать вне закона, от него никакое возмещение не может быть принято ни королем, ни родственниками». Зато в описании действий «конунга» Владимира историческая правда полностью соблюдена. Чужеземец Клеркон был в Новгороде изгоем, почему Владимир и обязал княгиню, взявшую под свою опеку Олава, заплатить продажу: «аще [убитый будет] изгои… то 40 гривен положити за нь», как того требует статья 1 краткой редакции Русской Правды.

Раны от меча или копья, полученные в пылу ссоры, также давали право взяться за меч, и лишь физическая неспособность изувеченного «мужа» держать в руках оружие вела дело к мирному исходу: его недруг платил «за обиду» по установленной таксе и оплачивал услуги лекаря. Впрочем, если у пострадавшего имелись взрослые сыновья, то они по закону могли мстить за отца: «чада смирят». За удары не столь опасные для жизни и здоровья, но зато более оскорбительные для свободного человека, – ладонью, батогом, жердью, чашей, рогом, рукоятью меча, мечом, не вынутым из ножен, и т. д., – полагался денежный штраф (продажа), вчетверо больше того, который был предусмотрен за кровоточащую рану или небольшое увечье, вроде отсечения пальца. В своей тщательной заботе о чести «мужей» закон русский не возбранял и ответного удара мечом в зачет, например, за удар палкой, «не терпя противу тому».

С чрезвычайной суровостью закон относился к татям – единственной категории преступников, которых прилюдно казнили смертью. По словам Ибн Фадлана, если русы «поймают вора или грабителя, то они ведут его к толстому дереву, привязывают ему на шею крепкую веревку и подвешивают его на нем навсегда, пока он не распадется на куски от ветров и дождей». Таково было требование древнейшего обычая, проистекавшее из языческой сакрализации богатства, которое служило необходимым залогом не только земного, но и загробного благополучия. Впрочем, по сообщению Ибн Русте, казнь иногда заменяли другим наказанием: «Если поймает царь [русов] в стране своей вора, то либо приказывает его удушить, либо отдает под надзор одного из правителей на окраине своих владений». Вероятно, в последнем случае вор становился княжим рабом и нес «государственное» тягло в одном из пограничных градов.

Еще одной первоочередной заботой княжих мужей, чье благосостояние во многом зиждилось на рабовладении и работорговле, была сохранность их одушевленного имущества. Ряд статей закона русского предусматривал процедуры изъятия хозяином краденого или беглого челядина, укрывшегося в чужом доме. Обнаружив жилище, где скрывался пропавший раб и выждав два дня, – этот временной промежуток, видимо, удостоверял злостное нежелание укрывателя выдать беглеца, – собственник раба получал право «изымати» своего челядина, то есть он мог силой вломиться в чужой «хором» и произвести там обыск. Бывало и так, что пропавший без вести челядин обнаруживался много времени спустя. Разумеется, прежний его господин пытался тут же «пояти» его, но оказывалось, что тот уже несколько раз перепродан и теперь на законных основаниях принадлежит новому хозяину. Вернуть челядина можно было посредством процедуры свода – вождения украденного раба от покупателя к покупателю, с целью доискаться того, кто совершил его кражу и незаконно продал его первому покупателю. Впрочем, если в этой цепочке оказывалось больше трех звеньев, то на третьем (с конца) покупателе коренной господин освобождался от необходимости дальнейших поисков и мог забрать своего челядина.

Материальную ответственность за преступное деяние раба нес его господин, ибо зависимый человек, по тогдашним понятиям, не являлся самостоятельной личностью, а был как бы живой вещью или органом своего хозяина. Но за покушение на честь свободного «мужа» раб отвечал своею жизнью: «да бьют [убьют] его».

Обитателей приднепровских Славиний закон русский воспринимал оптом: просто «словене», без разбивки на социальные категории; завоевателям некогда было всматриваться в лица и состояния завоеванных. За пределами «двора княжа» закон имел дело не столько с отдельными правонарушителями, сколько с общиной-вервью, которая следила за соблюдением правопорядка на своей территории и несла ответственность за противоправные деяния своих членов. Убийство внутри верви было столь же обыденным явлением, как и в среде дружинных «мужей». Большей частью случалось оно в драке («сваде») или «на пиру», то есть во время братчин – общественных пиршеств вскладчину, приуроченных к языческим праздникам. Поздняя церковная литература обличала эти «бесовские» обычаи «треклятых еллин [язычников]», устраивавших «позоры [зрелища] некакы бесовскыя», где «пьяницы» веселились «с свистанием и с кличем и с воплем» и где бились «дреколеем до самыя смерти» с последующим снятием «от убиваемых порты». Убийство свободного словенина наказывалось вирой, которая шла в княжескую казну. Сумма разверстывалась на всех членов верви. Этот вид платежа при помощи всего общества назывался дикой вирою. Вервь платила дикую виру и за чужака, лишившего кого-нибудь жизни на ее территории. Не отвечала она лишь за тех своих членов, кто промышлял душегубством на большой дороге: «За разбойника люди не платят, но выдадят и [его] всего с женою и с детьми на поток и на разграбление».

III

В судебном процессе черты глубокой архаики проступали еще резче, нежели в праве.

Древнерусская судебная терминология свидетельствует, что в глазах людей того времени суд, судоговорение были, в сущности, словесным боем между тяжущимися сторонами. Судебный процесс вообще – это словесная пря, тяжба, которая отчасти заменяет настоящий поединок, а порой и служит прологом к нему. Недаром у автора слова на святую Четыредесятницу (XI в.) фраза о приглашении ответчика в суд насыщена смысловыми оттенками вызова на вооруженное единоборство: «Когда у тебя тяжба с кем-нибудь и ты его зовешь к князю на прю…». В Х в. формальная борьба посредством улик и доказательств еще не вытеснила настоящую драку с применением оружия, однако грубое состязание физических сил и разрушительных инстинктов, обставленное частоколом судебных ритуалов и процедур, было переведено в более или менее приемлемое для общества русло.

Особого судебного сословия тогда не существовало. Не было также следственных органов и самой процедуры расследования, в результате чего судебная функция верховной власти сводилась к выслушиванию показаний спорящих сторон. Дела разбирались непосредственно перед лицом князя, который наблюдал за ведением тяжб и выносил по ним приговор. Ближайшими его помощниками были, по всей видимости, тиуны – это видно из того, что позднее слово тиун стало использоваться в значении «судья». Кстати, данное обстоятельство является косвенным свидетельством того, что именно княжеская дружина поставляла кадры для формирующегося государственного аппарата.

Сам князь стоял как бы «над законом». Он еще не был источником права, но уже не подпадал под его действие (в законе русском и Русской Правде нет «княжеских» статей). Наделение князя высшими судейскими полномочиями находилось в тесной связи с исполнением им жреческих функций. Будучи языческим «первосвященником» и полубожеством одновременно, князь гарантировал праведность суда, ибо лучше всех прочих ведал волю богов. Судебные разбирательства обыкновенно приурочивались к языческим празднествам, они совершались в священных местах и обставлялись жертвоприношениями, клятвами, заклинаниями и другими обрядами. У поморских славян, по словам Гельмольда, сходки происходили на территории святилищ, в кутинах, где «каждый второй день недели собирался народ с князем и жрецом на суд». Публичность судебных процедур должна была оказывать психологическое воздействие на участников и зрителей, вызвая чувство принадлежности к обществу, святости и нерушимости общественных устоев. «Кыяне» и жители окрестных сел, вероятно, сами приходили за правдой на княжий двор, остальное население Русской земли судилось княжим судом во время полюдий. Должностные лица из княжеского окружения были лишены права судить свободных «людей». Дружинникам поручалось только наблюдение за исполнением приговора и сбор судебных пошлин и вир. Занимавшийся этим делом «муж» назывался вирник, имевший помощника-«отрока». Разъезжая по разным местностям, эта пара столовалась за счет тех общин, в которых она творила расправу. Помимо хлеба и брашна «по кольку могуть ясти», вирнику за его нелегкие труды полагалась мзда деньгами и пушниной.

Обе тяжущихся стороны носили название истцов, без позднейшего разделения на ищею и ответчика – эти термины появляются лишь в грамотах удельного времени. «Это слово, – полагал В.О. Ключевский, – всего вероятнее, надо производить не от “искать”, а от древнерусского “исто”. “Исто” – любопытное слово в истории нашего языка; я не умею объяснить этимологически происхождение значения этого слова*, с каким оно является, например, в Святославовом сборнике XI в.: “исто” – во множ. “истеса” – почки, а также testicula**, потом “исто” – капитал, позже – истина; отсюда истовый, или истинный – настоящий, коренной, капитал; “да увемы истовааго Бога” – в Святославовом сборнике 1073 г.; “Дух истинный”… – “Дух истовый”. Итак, “исто” – капитал, истец – владелец капитала, а потом – человек, имеющий притязание на известный капитал, следовательно, как тот, кто отстаивает капитал, подвергшийся спору со стороны, так и тот, кто ищет этого капитала; отсюда выражение “обои истцы”. С таким двояким значением слово “истец” является уже в Русской Правде; там истец значит и тот, кто ищет на другом, и ответчик» [Ключевский В.О. Сочинения в девяти томах. М., 1989, VI, с. 170].

    * Современной этимологии это тоже не по силам [см., напр.: Фасмер М. Этимологический словарь. В 4 т. Изд. 2-е. М., 1986, II, с. 142, 144].

    ** Тesticula (лат.) – мошонка.

Способы, которыми истцы добивались решения дела в свою пользу, полностью соответствовали представлению о суде как о тяжбе, противоборстве. Судебные доказательства имели целью не выяснение истины, а сокрушение показаний противника. Для этого каждый из тяжущихся обзаводился ватагой свидетелей своей правоты, как бы собственно,й дружиной, готовой сразиться за своего предводителя. Наибольшую ценность представляли видоки – сторонние свидетели, непосредственные очевидцы случившегося. Но рядом с ними, а зачастую и вместо них истцы выставляли целое ополчение послухов. Послухами назывались лица, являвшиеся в суд клятвенно поддержать притязания одной из сторон. Не будучи очевидцами происшествия, они, однако же, не колеблясь свидетельствовали в пользу «своего» истца. Их показания фактически имели значение ручательства за его доброе имя. По-видимому, послухи большей частью вербовались из числа родственников, соседей, друзей и т. д. Не верность истине, а верность ближнему заставляла их вступаться в чужую прю, окружая живой стеной близкого человека, ибо быть обвиненным означало тогда то же самое, что подвергнуться физическому нападению. Дабы слова их имели вес, сами они, в свою очередь, должны были быть добрыми людьми, «мужами». Привлекать к судебным прениям рабов в качестве послухов закон русский категорически воспрещал: «холопу [в данном случае: рабу] на правду не вылазити».

Внутреннее качество судебных доказательств, их объективная неоспоримость не оказывали заметного воздействия на поведение тяжущихся. Как численный перевес врага или его превосходство в вооружении не могли заставить русов без боя сложить оружие, так и в словесном бою каждая сторона боролась, пока были силы, начисто отвергая все доводы противника и клянясь всеми богами в своей правоте. О добровольном признании вины древнерусские юридические памятники даже не упоминают. Любое слово противной стороны бралось под сомнение – не только свидетельства послухов, но, кажется, и показания видоков. Выяснение истины осложнялось еще и тем, что ни допросов, ни разбора показаний не было. Не то чтобы тогда не умели или не могли действовать лучше; по всей вероятности, в интеллектуальных методах следствия просто не видели нужды. На суде, как и на войне, состязалась сила, а не ум. Судебное разбирательство, в сущности, сводилось к выслушиванию клятвенных заверений видоков и послухов, что обиженный истец говорит правду, а истец-обидчик лжет или наоборот. При отсутствии очевидных улик виновности одного из истцов, а также в случае кощунственного бесстрашия лжесвидетелей, профанировавших священность присяги, судебный процесс окончательно терял свойство юридического состязания и превращался в первобытное религиозное действо с невидимым участием высших сил и с более чем явственным напряжением нервов и мускулов его земных участников. Ибн Русте в начале Х в. описал княжий суд в Русской земле следующим образом: «Когда кто из них [русов] имеет дело против другого, то зовет его на суд к царю, перед которым и препирается; когда царь произносит приговор, исполняется то, что он велит; если же обе стороны приговором царя недовольны, то по его приказанию должны предоставить окончательное решение оружию: чей меч острее, тот одерживает верх; на борьбу эти родственники [тяжущихся] приходят вооруженными и становятся. Тогда соперники вступают в бой, и победитель может требовать от побежденного, чего хочет». Этот судебный поединок на Руси назывался поле, так как противники, очевидно, выходили биться за город. По всей видимости, поле, начавшись единоборством истцов, часто заканчивалось повальной дракой вооруженных послухов обеих сторон.

Обычай поля относился к тому роду судебных доказательств, который назывался суд божий, или правда божия.

О божьем суде у западных и южных славян источники сообщают следующие подробности. В средневековой Чехии «подсудимый обязан был простоять известное время на раскаленном железе либо держать на нем два пальца до тех пор, пока совершит предписанную присягу. У сербов обвиненный должен был опустить руку в раскаленный котел либо, выхватив железо из огня при дверях храма, отнести его к алтарю. Подвергавшийся испытанию водою должен был сделать несколько шагов в глубину реки; если он при этом робел и мешался, то проигрывал дело. Здесь начало пытки» [Соловьев С.М. Сочинения. История России с древнейших времен. Кн. I. Т. 1. М., 1993, с. 231].

В древнейшее время, помимо поединка, существовали еще два вида суда божьего – испытание железом и водой. Первый состоял в том, что испытуемый произносил клятву, держась рукой за раскаленное железо: ожог ладони обличал его виновность. При испытании водой обвиняемого бросали в воду и если он начинал тонуть, то обвинение с него снималось.

На первый взгляд может показаться, что таким способом наши предки отдавали решение безнадежно запутанных дел на волю случая, но это не так. В их представлении суд божий являл собой именно зримое вмешательство божественных сил в земные дела, торжество высшей справедливости.

В суде божием наиболее явственно прослеживается первобытная связь судебных процедур и ритуалов с языческой магией и мифологией. Из описания Ибн Русте судебной практики у русов вполне очевидно, что поле было прямой апелляцией к небу в опротестование приговора земного божества – князя. Решение спора доверялось мечу, потому что меч был у русов священным предметом. Поединку предшествовала клятва на мече, в которую обязательно входила известная формула, грозящая гибелью от меча тому, кто клянется не с чистым сердцем (в договоре Игоря с греками она звучит так: «да не ущитятся щитами своими, и да посечены будут мечами своими»). Потому-то тот, кто уходил с поля победителем, считался безусловно правым – его рукою поражал неправду сам бог.

Почитание воды существовало у славян с незапамятных времен. В «реки и езера» бросали знаки с загадыванием о судьбе, возле них совершались свадебные обряды, им «клали требы» – приносили жертвы и т. д. Отсюда и чисто юридическое значение воды при определении виновности или невиновности людей: вода принимала в себя только сакрально (и юридически) «чистое», поэтому тонувшего оправдывали. «Вы воду послухом поставите и глаголете: аще утопати начнеть, неповинна есть; аще попловеть, волхов есть», – говорится в поучении епископа Серапиона (вторая половина XIII в.). Железу, по-видимому, тоже приписывали сильные магические свойства, что видно по сверхъестественному ореолу, окружавшему кузнечное дело и фигуру кузнеца. Таким образом, в суде божием наши предки видели не игру случая, а торжество закономерности.

Испытание железом и водою было в обычае между «людьми русскими» – городскими и сельскими обывателями Русской земли, тогда как русь – княжеские дружинники – предпочитали искать справедливости в поле. Византийский писатель второй половины Х в. Лев Диакон, словно в подтверждение свидетельства Ибн Русте, с отвращением говорит, что в его время русы (воины Святослава) имели обыкновение решать взаимные распри «кровью и убийством».


Рецензии
Вероятно всё же следует русский суперэтос отличать от более ранних синтетических этносов русичей и славян (оба этноса оконательно слились в русский суперэнос при построении уже государства Московской Руси)

Синтетический этнос славян сложился как диалектическое единство племен, встретившихся для комплементарного соединения на территории Руси:

- воинственной западной нации, которая пришла на Русскую равнину из Европы, где до поры, до времени успешно сражалась с немцами и датчанами (поморы, полабы, бодричи, остров Рюген, Волын и так далее)
- мирного азиатского народа-земледельца, которому присуще общинное земледелие, типичное для жителей Азии, у которых для этого достаточно земли

Естественно, что исконные правовые системы у этих двух сторон существенно отличались.

На таких же принципах вероятно, сложился и синтетический этнос русичей с его и национальной, и народной составляющей: азиатские кочевники после упорной борьбы воссединилсь с оседлыми, стали воинственным социумом и часть их отправилась варяжить (так возникли варяги племени "русь")

Так возникло двойственное евразийство русского суперэтноса

Дмитриев   04.05.2024 08:48     Заявить о нарушении