Далеко летали птицы...
1
В сгустившейся перед самым началом ночи темноте послышались звуки, такие знакомые обоим с малолетства: махи многих крыльев создавали вдруг налетевший какой-то… то ли ветерок, то ли шорох, шум, который изредка прерывался острыми, но негромкими зовущими голосами. Это стая крупных птиц, лебедей ли, гусей ли, снизилась почти до макушки кургана, выбирая место для ночлега где-то неподалёку, в открытой степи, но чтоб вода была вблизи. А это значит – летят они к той малой речке, которую казаки дозорные под вечер вброд перешли.
– Вот даже птица… Кто-то её глупой считает, а она многих умнее. Может к зиме летать далеко, только всё равно, гляди – весной домой летит. И ведь знает – зачем! А главное – куда! Ладно, Степан, давай-ка и мы на ночлег устроимся. Ты внизу, возле лошадей поспишь полночи, а я пока тут погляжу по сторонам. Крымчаки такое время очень любят, рыщут по степи.
Стёпка хохотнул:
– Ну да, будут они попусту гонять туда-сюда! Делать им боле нечего. Да и потом: где Крым, а где мы! Откудова им тут взяться?
Мошкин помолчал, потом сказал, вздохнув:
– Н-ну, что ж… Придётся тебе растолковать. Ты ляг-то, ляг, чего торчишь, как шишак на шлеме. Снизу на фоне неба даже ночью глубокой – и то далеко видно, а сейчас ещё только стемнело, нечего кому-то сигнал подавать…
Степан послушно прилёг, хотя и проворчал:
– Опять ты про крымцев!
– Да, Степан Игнатьич, да. Я всё про них. Хоть и много годов прошло…
2
…А время-то не просто шло – летело! Тогда Мошкин из родной Калуги попал далеко: три-четыре сотни вёрст топать надо было, чтоб дойти до Воронежа, потом ещё дальше, на реку Усерд. Вот там и стал отряд стрельцов обихаживать место, потому как находиться там предстояло долго, если не всю оставшуюся службу. Именно на этой линии царь-батюшка велел поставить посты, чтоб оградить Россию от набегов ногайцев и татар крымских, чистые турки тоже не гнушались появляться да всякие прочие… Все они приходили одинаково: вихрем налетали на сёла, а если имели сил побольше – так на городки с крепостцами. Коренные люди живут там спокойные, никого не трогая, ни на кого не нападая, что-то растят, чем-то торгуют… И не надо бы им ничего другого, только бы покой да привычное течение жизни. Но однажды темнело небо на краю огромной степи от туч пыли, и с того конца будто тяжкий гул нарастал. Это сотни коней вольно неслись, пришпориваемые крикливыми, весёлыми хозяевами, к предстоящей добыче, к стремительному огню, красивым и таким заманчиво непривычным женщинам, к крови, без которой любое оружие – только лишь украшение, вроде веницейского стеклянного браслета на тонкой руке невесты…
Такие дни бывали в этих местах часто. Налётчики уходили, уводя женщин и детей, оставляя дымные развалины да мёртвых стариков и порубленных непокорных с кольями в руках. Оставшихся в живых мужчин уводили тоже – на продажу. Страх и птицы-падальщики вились над бывшим селом долго. Долго… Но потом обязательно вновь начинала шевелиться жизнь на остывшем пепелище. А спустя несколько лет, когда уже встали новые избы, когда на сельском майдане начинали чем-то торговать, когда ребятня со счастливым визгом бросалась в малую сельскую речушку, снова темнел от пыли полуденный край степи… И такое иго было порой страшнее ордынского, с которым Россия покончила уже более полутораста лет назад…
Страшные, всеуничтожающие набеги накатывались волнами черноморскими на полуденные российские украины, от одной опаски люди селились в степях неохотно, хотелось поближе быть к своим. И волны эти с каждым разом, так же, как на море, каждый год медленно, но неуклонно размывали берега государства российского. И никто никогда не сосчитал, сколько русских людей угнано было в полон, продано для работы да для утехи и производства детей во все близлежащие страны. И ни один человек не может теперь сказать, сколько русской крови в крымских татарах, разных горцах, в турках и прочих народах.
По-всякому пытались себя оградить. Засеки в бескрайних дубовых лесах делали, почти все такие леса на это пошли, а потом – на строительство флота. Оставалась голая степь. Устраивали валы земляные, заградные, которые от дождей да ветров оседали, расплывались, а потом и вовсе становились едва заметными, легко преодолимыми. Ничего толком не помогало. Жаль, конечно, но только защитные дела, так уж оно получалось, не спасали Россию от окончательного исчезновения. Сотня лет понадобилась, чтобы вызрела окончательно мысль о том, что только обороны – мало. Нельзя быть всегда мирным да безобидным, если вокруг тебя жадные враги. С волками жить – по-волчьи выть! Нужны были пушки, ружья, много людей, с ружьями умеющих обращаться, людей, способных не только защитить на короткое время, но и дать отпор долговременный – с походами на нападающие страны, даже и заморские, с их наказанием и покорением. Или с их вынужденным обязательством не соваться в российскую сторону. А для этого всего нужно было продвигаться к морю, давать вольности беглым крестьянам, отставным стрельцам да всяким разбойникам, позволять им селиться на тех землях и защищать их. И вот в этом казачестве поощрять… тоже набеги на противников. Такие малые стычки оборачивались малыми войнами. Но сколько можно вот так, по-мелкому, воевать? Неизбежно наступала пора думать и о больших войнах, о своих кораблях, о выходе к чермному морю… Вот и становились на линию отряды стрельцов. Обживались, жён себе находили, ребятишки появлялись, как белые грибы – дружно и крепенько. Постепенно успокаивались, жизнь на земле отвлекала от службы. И… вот ведь какая обычная жизненная незадача: как-то незаметно слабинка закрадывалась в служивых, постепенно начинали забывать они, для чего их сюда поставили…
Всё это Мошкин знал, рассказать вот только не умел. А потому решил, что напарник его поймёт лучше, если начнёт он по-старинке – от печки, с того самого дня…
А день-то, вообще, самый был обыкновенный: шёл отряд стрельцов по знакомой дороге туда, где, как донёс вчера ошалело прискакавший взбалмошный дозорный, что-то тревожное зашевелилось. Толком, балбес, не рассмотрел: кто идёт, сколько их, а может – и село какое забунтовало, снялось с места, идёт куда-то искать лучшей доли… Словом, старшина стрелецкой послал отряд наобум, на всякий случай. И очень надеялся на то, что случай этот не случится.
Но он-то и произошёл. Из-за невысоких холмов выскочили крымчаки. Они, наверно, давно приметили русский отряд и хорошо подготовились, укрывшись за этими малыми курганами, которые здесь почему-то называли могилами. Кони у них, хоть и не рослые, а на ногу скорые – быстро весь отряд был обойдён со всех сторон. Бились долго. Налётчиков побили немало, но и бойцов русских становилось всё меньше и меньше… Мошкин, хоть и силёнкой не обойдён, и тот устал махаться. Да за всем в такой драке не углядишь: свалил одного, другого, пятого, а потом какой-то шестнадцатый сзади своей тяжкой железякой шарахнул по голове. Пока в себя приходил – уже спутали тебя арканами из конского волоса, которые прочностью своею любую силу утихомирят, уже потащили тебя в сторону… И вот так растаскивали отряд, чтобы не могли стрельцы друг друга оборонять, чтобы спина к спине не становились…
– И что – всех поубивали? – Стёпка подсунулся поближе, глаза горят любопытством.
Мошкин усмехнулся:
– Ага. Всех! Опять, не подумав, бряцаешь! Я-то с тобой здесь вроде не убитый, а? Они, понимаешь… Нет, меня тогда не убили. Они тех, кого в полон взяли, убивали потом: медленно, постепенно. Как это тебе объяснить…. Ну, вот, скажем, купил ты в соседнем селе корову. Будешь ты её резать прямо там же, на месте? Не будешь. Пусть сама дойдёт туда, куда её ведут. А по пути домой будешь её хлестать, чем ни попадя? Не будешь. Потому как она теперь твоя. Или миски бить о камни до осколков – будешь? Твой товар, тебе его беречь надо. Особо, если кому перепродать подороже хочешь. Вот и они – так же. Мы, русские люди, да и любые полоняники для них – тот же товар, никакой разницы. Они и в поход-то идут, только чтобы побольше добра награбить да захватить людей. А люди – они что? Так, считают, грязь. Которую ещё и кормить надо, чтобы лучше продавалась. Дума у них только об этом, таких большинство. Бывают, конечно, и таких немало, тех, кто от крови пьян бывает. Такие хватают всё самое дорогое, а людей всех изводят. Баб – и тех убивают, только используют сначала. А если старая, беременная или просто уродлива, таких сразу, с ходу… Вот крымчаки да и с Кавказа некоторые – они больше торгаши, у них всё немного по-другому, привыкли они так. Это и не дом считается, если в нём хотя бы десяток полоняников на хозяина не работает… Мы попали именно к таким. А мне – так особую честь оказали за то, что дрался хорошо. Сильного раба можно задорого продать…
– И что – так до самого ханства и вели?
– И опять ты, Степан Игнатьич, поперёк отца в печку мыться лезешь! Ну, зачем ему, крымчаку этому, сразу в ханство? Путь долгий, этого раба ещё кормить, – себе дороже станет. Там всё по-умному устроено. В набегах главная сила – степняки. А потому оседлые, кто на земле работает, кто торгует, кто в городах и сёлах больших живёт, идут навстречь им в степь, в места им всем известные. Встречают вернувшихся с набега едой, вином, привечают, как героев, а сами при том стараются сбить цену…
Мошкин умолк надолго. Стёпка не стал мешать, не хотелось ещё один оговор получить, да и как-то почувствовал, что тяжко Мошкину вспоминать такое…
А Мошкин, высоко подняв голову, смотрел пустыми глазами в степь, а ещё точнее, догадался Степан, в самого себя смотрел, вспоминал… Лицо его в слабом звёздном свете уже наступившей ночи виделось голым черепом из-за резких теней в глазницах да под скулами. «Мертвяк» – вспомнил Стёпка тайное прозвище стрельца, прозвище, которое никто из казаков при самом Мошкине произнести не посмел бы…
…Задолго до первой же стоянки, как потом оказалось – места торгов невольниками, наездники оживились, загалдели по-своему, кони тоже как-то веселей пошли. Захваченные стрельцы, не понимая причины, всё же почувствовали, что скоро что-то произойдёт. Скоро дым почуялся. Выскакал прямо на них человек какой-то, обнял главного, умчал обратно, а какое-то время спустя уже говор послышался, кони пошли ещё веселее.
Да и их новые хозяева приосанились, посадка у них уже не усталая, спины выпрямили. А как же? К своим вышли! Какие-то люди руками размахивали, радуясь, смуглая ребятня бегала вдоль вереницы связанных русских. Вся эта мелкая поросль стегала пленников нагайками, мальчишки смеялись – забава у них была такая, весело им было и хорошо – отцы с добычей вернулись! Не все, правда, многие не вернулись, слёзы там тоже были да крики, но они как-то тонули в общем шуме…
Долго стояли под палящим солнцем. Крымчаки молились, потом обедали. Пленных никто не охранял. Да и чего там охранять? В открытой степи далеко не убежишь, мигом схватят, кругом же – свои.
Попозже опять оживился здешний люд – приблизился ещё один отряд с пленниками откуда-то из иных мест. Здесь вели народ другой – всего несколько мужиков, а остальные – женщины и дети. И опять ожидание чего-то неизвестного. Только к вечеру началось то, из-за чего сотни людей съехались на это место – ясырь, добычу уже по дороге меж собой поделенную, продавать приезжим покупателям. Продавать или менять на что-то. Всех приведённых расставили в ряд. Вдоль ряда бесконечно ходили люди, одетые не по-походному, не пыльные, в шелках, а оружие у них было изукрашено золотом и каменьями, не только для боя – для красоты оно было. Всем стрельцам толмач по-русски велел раздеться до срамных мест. Время от времени какой-нибудь богатей останавливался, смотрел на голого внимательно, щупал руки-ноги, иногда разворачивал, смотрел сзади. Рядом уже возникал тот, кто взял в плен. Русские не понимали ни слова, но уже по спору было видно, что идёт отчаянный торг – покупатель брезгливо отмахивался, сбивая цену, продавец вздымал руки к небу, уверяя в том, что его цена – самая справедливая, и подсказана она ему чуть ли не самим аллахом. С первого раза не договаривались, покупатель шёл дальше, но продавец знал, что тот обязательно вернётся, и не один раз. В конце концов, в цене сходились, из недр одежды извлекался кожаный мешочек, отсчитывались золотые или серебряные монеты, новый владелец раба передавал конец верёвки слугам и те уводили покупку. Всё происходило по-деловому, точно так же, как происходило (а это Мошкин потом видел не один раз!) при покупке пары баранов или пучка зелени.
А вот во второй толпе дело обстояло по-другому. Здесь собралось много покупателей. Всех пленников тоже раздели догола. Женщины было замешкались, но несколько ударов плетью быстро устранили такое сопротивление и молодые женщины (других в полон не брали) покорно стояли, не прикрываясь даже руками, пока их ощупывали и щипали, сопровождая всё это весёлыми какими-то приговорами и смехом… Мужчин увели сразу. Одного, который было бросился кого-то защищать (жену? сестру? любимую?) избивали, пока сами не устали. Убили бы, если б владелец не прикрикнул на чересчур старательных: мужчину он всё же надеялся ещё продать – окровавленного, еле стоявшего на ногах. За такого вряд ли дали бы пристойную цену, но хотя бы за малые деньги – можно было надеяться… Детей не старше лет десяти брали сразу по несколько, как потом Мошкин узнал, для последующей перепродажи в гаремы. Крики их русских матерей и слёзы тонули в общем ярмарочном, майданном шуме, в заунывной музыке, стуке барабанов.… Всё было обычно, всё шло нормально, всё для хозяев этой жизни было хорошо.
Мошкин сразу понял, что плетью обуха не перешибёшь, что влип он надолго. То, что не навсегда, в этом он был уверен, это-то он для себя решил с первого же мгновения, когда очнулся связанный и понял, что он попал в полон. Но вот когда удастся бежать, он пока не представлял, нужно было осмотреться, нужно было многое узнать, а в первый черёд – язык их басурманский, чтоб хотя бы понимать, что вокруг творится. Улучил момент, когда толмач оказался поблизости, позвал незаметно:
– Эй! Как тебя зовут?
Тот осмотрел презрительно, но всё ж снизошёл:
– Что хочиш?
– Да мне бы по-вашему, по-татарски, хоть какие-то слова узнать… А то попаду к такому, который по-русски ни бельмеса, как тогда жить-то? Ну, во, скажем, как считать? У нас – один, два, три… А у вас?
Тот усмехнулся, сказав, что он турок, Юсуф, но стал загибать пальцы:
– Бир, ики, юч…
Посчитав до двадцати, махнул рукой:
– Висе равно тебе это не надо будет!
Мошкин низко поклонился, поблагодарил, а когда толмач отошёл, сам стал поскорей считать, чтоб не забыть: …юч, дёрт, беш, алты, еди, секиз, догуз, он – десять… И второй десяток: он бир, он ики, он юч… А потом снова – бир, ики, юч, дёрт…
… Мошкин и сам не заметил, когда снова начал говорить. Остановился лишь тогда, когда увидел совсем рядом с собой стёпкины глаза – горящие, сочувствующие… Вздохнул:
– Не умею я красиво сказывать. Тут, понимаешь, дело в том, что на тебя сразу и беда свалилась, и оказался ты в чужом краю, среди другой жизни. И стоишь ты перед судьбой совсем голый, как я тогда, на степном том майдане. Ни тебе языка, ни обычаев – ничего у тебя в голове нет. И если жить хочешь, то должен вести себя как младенец, только из мамки выпрыгнувший: хоть к чему-то тёплому прислониться и понять, что ты в другом мире…
А они… Они это тоже знают. И если тебя пуповина ещё с мамкой связывает, тут же рубят эту жилу, по которой самая первая жизнь к тебе льётся. И вот тогда ты уже остаёшься совсем один. А с такими легче управляться. В том-то и разница между нами и инородцами. В самом начале, в первом шаге. Я сейчас говорил о своём шаге, который я сделал – решил скорей учить язык. А как ты думаешь, Степан Игнатьич, какой самый первый шаг сделал мой первый владелец?
– Избил, наверно…
– Правильно думаешь, но не совсем. Какой я боец, он уже знал, потому что на мне, кроме огромной шишки на затылке, ни одной царапины не было, не то, что раны. Поэтому даже с несколькими людьми он соваться ко мне опасался. А унизить, пуповину порвать – это он хотел обязательно. Так он подошёл ко мне по-тихому, так, как бы ему и ни к чему, потом одним рывком порвал гайтан крестильного моего крестика и отскочил поскорей, бросил на землю и начал топтать. Вокруг сразу образовались татары, смотрели, показывали друг другу, смеялись… Ждали, когда я что-нибудь скажу или сделаю.
– А ты что?
– А что я? Я как бы трус. Я, вроде, испугался. Я для них был сломан сразу. Я ещё и удовольствие своему хозяину доставил: на колени упал, лицо закрыл, как бы заплакал даже…
Стёпка аж приподнялся на локте:
– Д-да как же?
– А вот так же! Он, гад, верно посчитал, почувствовал – что меня с домом, с родиной связывает. Но он не знал, что не в кресте дело. Крест – это только знак. А вера-то – в голове! Я вот тебе про младенца говорил. Когда пуповину перерезают, он же всё равно мамку свою всю жизнь помнить будет! Я и подумал: пусть, сей день – праздник для него, подыграю я ему, всем им! Но ведь в шахмат играют порой очень долго и, чтобы выиграть, нужны не только умение, но и терпение, упорство! Ты-то в шахмат умеешь?
Стёпка помотал головой.
– Ну вот, а осуждать спешишь. Пока не поздно – учись. Всё умом покрепче будешь.
3
– И пошёл я по кругам своим адовым с этого места, с этого часа. Меня не брал никто долго. Такая, как бы, рожа у меня разбойная, борода не такая, как у них, а косматая, да и телом не слаб, опасались купцы да хозяйчики. Такого, мол, только в дом приведи! И проходили стороной. Тут толмач, о котором я сказывал, сильно помог. Всё говорил, как тут у них устроено, всё расспрашивал о прошлой жизни: есть ли родные люди, которые могут выкуп заплатить, пока мы здесь. Или, если не родные, так кто главный, кому крепкий воин нужон. Говорил, что бывали случаи, когда сам царь за полонянника денгу присылал русскому послу и тот дело улаживал. Много разного объяснял тот Юсуф. Да только всё это не ко мне как-то было. От дома меня уже оторвали, служба царская за одного стрельца, какой бы он ни был, пальцем не шевельнёт. Родные… Да далеко они, в Калуге. И денег-то таких, чтоб выкуп заплатить, у них не было никогда. Потому и на службу царскую меня отрядили… Детей Господь нам не дал, вот и сама жена… Сначала про старшину нашего говорили, когда тот меня каждый раз в вылазки посылал. Только, может быть, враньё это было. Но вот потом вовсе исчезла она. Вернулся после стычки, как раз перед этой, последней, а её уже и нет. Говорят, проезжий казак какой-то поперед себя на седло усадил… Вот и считай, если только по этому судить, – многое ли меня с родиной связывало? Товарищей моих стрелецких постепенно по одному продавали и уводили, осталось нас всего трое, таких, как я – самых звероватых.
Попрежь всего понимал я, что не от доброго сердца этот Юсуф ко мне присунулся, а свою выгоду соблюсти хочет. Разузнал бы он, скажем, что у меня есть богатые родственники, тут же купил бы меня у хозяина, а дальше уже сам занялся бы получением выкупа уже раза в два-три побольше. А я видел, как он злился, когда не давал я толкового ответа, и для него нарочно туману напускал…
– А сказал бы правду! Может, так оно лучше было бы?
– Ежели сказал, так он свой интерес потерял бы, ушёл к другим, что ему с безденежным дело иметь! А мне нужно было, чтобы он при мне был. Каждый раз, как мы разговаривали, выуживал я у него несколько слов: как по турецки-татарски попросить еду, как поблагодарить, как поздороваться, как пожелать удачи…
– Удачи? Турку? Который твоему пленителю помогает?!
– Да почему ему? Человеку любому, который только по-турски говорит. Он же мне не враг! Вот и талдычил я про себя: эвет, хаир. Узак мы? Имдат. Гидин дюз… А по-русски – да, нет, это далеко? Помоги. Иди прямо… Старался запомнить всё, что Юсуф мне говорил, и каждую минуту в голове крутились слова: дюн, бугюн, ярын – вчера, сегодня, завтра; адым Иван – меня зовут Иван; анламыёрум – не понимаю… И опять считал, но уже дальше: йирми – двадцать, отуз – тридцать, кырк, элли… Юз – сто, икиюз – двести, бин – тьма, тысяча…
А вскоре и эта моя временная жизнь кончилась. Пришёл неприметный такой крымчак, долго не торговался, расплатился сразу, и увели меня неизвестно куда, неизвестно к кому… Но оружие у меня, хоть и ма-а-аленькое, но уже было. На любое слово, ко мне обращённое, я уже мог ответить: тюркче бильмиёрум, не говорю, мол, я по-турецки. И, слышь-ко, сразу было видно, как менялось отношение – улыбались люди, говорили что-то ободрительное. А я и тут не упускал случая – расспрашивал, запоминал…
…Мошкин опять умолк надолго. «Запоминал»… То-то и оно, что окромя слов-то и запоминать особо было нечего. Сменялись дни, менялись дома, хозяева… Первый и не остался в памяти совсем, второй был побогаче, у него полоняники работали с камнем, в тех местах он не очень крепкий, белый ракушечник. Он, этот татарин, дом себе новый строил. Жили там же, где этот камень и добывали – от моря недалеко.
Запомнилось на всю жизнь одно – как он первый раз увидел море. Оно было… Слов нет, чтоб сказать! Берега уходили и по леву руку, и по праву, а оно лежало огромным серебряным блюдом перед ним, лежало спокойное, не тревожное. Волны были мельчайшие, ветра-то не было совсем, но солнце отражалось в каждой волнышке маленькими блёстками, и море будто светилось всё до самого края неба, а там, вдали, в лёгкой дымке, незаметно переходило в небеса. А наверху тоже спокойствие и умиротворение, ни одного, даже самого маленького, облачка. И открывалась такая ширь, что дух захватывало! А ещё – запах! Свежий, солёный, раздувающий ноздри… Запах воли, запах неведомых стран и путей. Запах жизни…
А ты здесь один среди чужих людей, разных людей. Одни – такие же, как ты, похищены или захвачены, другие – с нагайками да кривыми саблями. И каждый – сам по себе, со своими думами, со своим прошлым, воспоминаниями… Только одно было одинаковым на всех: здешний, нынешний порядок жизни. Одним он нравился, остальным – нет. Да только и в этом, чувствовал Мошкин, каждый здесь сам по себе. А хуже всего было, когда он пытался на себя посмотреть как бы глазами охранника. Ничего красивого не получалось. Так и представлялся почему-то одинокий пёс: крупный, шелудивый, смердящий, блохастый… И всегда голодный… А то и просто мошка какая-то ты, Мошкин. Бросила тебя судьба в другой край земли, а сама того и не заметила. А может, птица ты? Отбилась от своей стаи и теперь только от тебя самого зависит – найдёшь ты свою дорогу, свою стаю, или так и будешь до конца жизни мыкаться…
Птиц они со Стёпкой увидели уже утром, когда направились к неизвестной им по названию, но уже знакомой им речушке – коней напоить-искупать, самим помыться тоже лишний раз не бывает. Птицы сидели на воде. Были это те, вечерние гуси, или другие, – без разницы. Степан, даже не спешившись, сразу потянулся за спину, к колчану, за стрелой, но Мошкин остановил:
– Не стрели, успеется. Отдыхающую птицу убивать – грех. Она же не враг тебе. Ты её добудь, когда она в полёте, вот тогда она твоя добыча.
Всё же они гусей спугнули. Лошади, почуяв воду, зафыркали, заиграли, сторожевой гусь тут же крикнул всем: на крыло! И шумно взлетели все разом с воды, сначала, вроде, просто побежали по ней, помогая себе крыльями, а потом, уже в воздухе пошли почти бесшумно, только болтушки-гусыни продолжали обсуждать происшествие. Говор их становился всё тише и тише, а вслед за гусями из прибрежного камыша вылетели две цапли-красавицы, вытянув свои причудливые, такие незаменимые на болоте, но мешающие полёту ноги…
Угомонившийся напарник молча провожал их взглядом, потом вдруг выпалил:
– Далеко летали птицы, не пора ль им возвратиться?
Помолчал ещё немного, как бы пробуя сказанное на вкус, добавил, довольный:
– Ай, как ловко-то получилось! Хоть песню пой!
Когда купались, Стёпку как бы пришибло: он увидел… Нет, не раздетого мужика, с малолетства видывал на речке и баб, и мужиков. Ну, и в бане, конечно. Ничего в том непривычного не было. Но там, на берегу, Степан неожиданно увидел страшное: Мошкин быстро разделся и стоял на бережку, крестился перед тем, как в воду войти. Это-то тоже было самым обычным делом, но парень обомлел, когда увидел спину Мошкина. Вся она была, как поле после пахоты, покрыта полосами, буграми, ямками! Ровного места не ней НЕ БЫ-ЛО! СОВ-СЕМ! Сразу вспомнились слова Семёныча: «не было на мне ни царапины, ни раны никакой»…
На какой-то миг Степан, увидев все эти шрамы, словно почувствовал всю боль, перенесённую Мошкиным когда-то. У него подкосились ноги, он упал на колена и заплакал… Услышав за спиной звуки, Мошкин обернулся и будто вновь ударил по глазам: спереди тело тоже было в шрамах, были там следы и от ран, но больше – от огня, крепко прижарившего этого человека. Бывший стрелец всё понял сразу, подошёл, присел, погладил по голове:
– Ты уж прости меня, не сказал тебе заране. Считай, не повезло тебе с таким вот… уродом встретиться.
...После купания лежали на берегу. Нетерпеливый Стёпка, пришедший в себя после потрясения, тут же опять подсунулся. Вчера Мошкин прервал свой рассказ на самом, как казалось Степану, интересном месте и велел спать. Ночью поднял его, отправил вместо себя на макушку кургана, а сам, напарник даже удивился, лёг прямо на землю, положил кулак под голову и заснул мгновенно. Какие уж тут вопросы! Но сейчас-то парень решил не отступать:
– Дядько Иван, так дальше-то что было?
Мошкин глянул, несердито глянул, настроение было хорошее после купания:
– Это что за племянничек тут у меня выискался? Ладно, ладно, не шебаршись, это я так, для порядка… А вот дальше-то жизнь моя сменилась. Очередной мой хозяин дом свой достроил, – каменной, красивый, – так ему боле полоняники и не нужны стали: зачем их кормить зазря? И стал он нас продавать по одному в разные края. А мы, слышь-ко, уже узнали друг друга: кто из Рязани, куряне были, тамбовцы… Из Тамбова даже боярин один был.
– И тоже с вами работал?
– А ты как думал? На всех там одна судьба была. И не успел я понять всё про остальных, как разбросали всех в разные концы. Меня вот только хозяин не трогал, задумал он что-то для меня. И с чего это вот так? Один хозяин, другой, третий – и все меня как бы боятся, меня напоследок оставляют, чтоб уж сожрать так сожрать!
Степан осторожно дотронулся до изрытого шрамами плеча Мошкина:
– Ну и как? Сожрали?
– Я так думаю, что оне бровей моих пужались. Уж больно сурово брови у меня растут, сам видишь: будто я страшно злой – вздыблены, насуплены… Смехота одна. От рождения. Меня ещё совсем малым так и звали – Смурной или Сердитой! А сожрать-то оне сожрали… Да ещё как! На много лет, а то, глядишь, и на всю жизнь, если б я смирился. А тогда хозяин мой засобирался, мне тоже сказал быть готовым, столько я уже по-татарски понимал. Спросил только – куда? Он ответил, что в Азак.
– Что за место? Не слышал про такое…
– Слышал, слышал много раз. Это Азов. Это турки его Азаком называют с тех пор, как у половцев его отбили, и крепость там построили. А ещё там бывали и генувцы, люди из италийской Генувы, да кого на том краю не было! Место выгодное – торговы пути через отсюда проходят, рыбный двор – несметный, какой хочешь рыбы – от хамсы до стерлядей и осетров, рыбы дорогой… А вот потом стало это место страшным. Полоняники часто между собой говорили, что, мол, как бы туда не попасть, потому что как раз там был главный торг. Все самые сильные или непокорные оказывались там. Турская страна огромная, на два моря выходит, так ихой царь или султан, как оне говорят, со всех концов своих капуданов в Азак посылал, чтобы гребцов на свои большущие лодки набирали из полоняников. Сгоняли нас туда, сгоняли из разных мест. А лодки какие! Для войны, для грузов всяких. Ладьи-то, Степан Игнатьич, не чета нашим донским или запорожским челнам. Особо – запорожским. Донцы – оне ведь и рыбаки ловкие, так и лодки у них посурьёзнее. А вот днепровские «чайки» эти самые у сичевиков не такие уж великие, слишком узкие. Для набегов – годится, а спокойно плавать или торговать или рыбку добыть – так это уже не-е-ет!
– А сичевики грешили разбоем?
– А то не знаешь! И через море ходили, и до самого Царьграда добирались. Или донцы совсем уж от этого дела чистые? Ведь тоже на горцев налетали не раз!
Стёпка насупился:
– У нас – мстили, а запорожцы, – так те, получается, просто грабили? А у наших ещё и другая цель была главная – жён себе добывать. Не сильничать, не продавать, а брать в жёны. Баб-то было мало, в казаки уходят и посейчас одне мужики. Вот потому мы в нонешний день – каждый второй чернявый… – Степан потрепал сам себя по курчавым волосам.
Мошкин улыбнулся:
– Да кто сейчас сможет разобраться: почему да зачему! Потому! Так уж сложилось по жизни. А вот возьми не казаков, других людей на Руси… Ведь они по-другому и смотрят: казаки, говорят, хоть и милосердней этих татар, ну, а мы-то, мы тут при чём?Мы-то никого не трогаем! Крымцы и прочие разохотились, уж и к Москве норовят подобраться…
Так вот у турок много было больших кораблей. Назывались галеры, откуда такое слово – не знаю, италийское как будто или грецкое. А ещё называли далматинским словом (страна такая есть рядом с греческими людьми) – каторга. И таким же словом называли всех, кто на этом корабле находился: матросов, янычаров, топчи – это кто у пушек стоит и стреляет, – пушкари, в общем, все мы – назывались каторгой. Ну, а полоняники были гребцами, на вёслах сидели. И вот это уже была каторга настоящая…
Вёсел на галере было много, с каждой стороны – не меньше десятка. Вёсла огромные и толстые, почти как брёвна, тяжеленные, потому как слабыми вёслами такую махину с места не сдвинешь, под парусами идти редко выдавалось счастье… И вот на каждой на веслине – по несколько гребцов. Она, галера-то, ловко устроена: гребцы на скамьях сидят, рядами вдоль бортов, а посередине такой вроде помост от носа к корме, куршея называется. Под ней там много всего – жильё для хозяина, капудана, и для его помощников, товары там складывают, орудийный припас, оружие. На носу большая пушка, так и называется – куршейная, а вдоль бортов ешё ряды небольших пушек. Галера, на которую я попал, была большая. Кроме куршейной пушки по бортам было ещё два десятка помельче. На корме под навесом – ещё одно место, коврами укрытое, это место самого капудана во время переходов по морю. Янычары и топчи с моряками – люди свободные, но места своего у них не было. Гребцы все к скамьям прикованные, а этим приходилось пристраиваться, если поспать или поесть, так кому где удастся, иногда и у нас в ногах ложились. Порой так хотелось придушить какого-нибудь, да нельзя…
– А чего – нельзя? Сговориться всем, и каждый – своего, а?
– Ага! И обязательно то ли цепь загремит, то ли крикнет кто. И тогда – полная хабарда, беда то есть. За одного-двух придушенных турок изрубят всех в клочья. Вот и сравнивай цену: на нашей галере вместе с подменными было почти три сотни, понимаешь, три сотни! полоняников. Но беспомощных, потому как защититься ничем не можем, сидим недвижно, прикованные… Все это понимали. Потому и турок, и вольных наёмников никто даже взглядом не касался. А с некоторыми, особенно если наёмник из других стран, удавалось даже сдружиться.
– Так что – покориться навсегда?
Мошкин быстро повернулся, метнул взгляд. Явно обрадовался:
– Правильный вопрос, Степан Игнатьевич! Вот тут ты до самой сути и доковырялся. Но давай вначале рассудим: а что такое – раб? Я сейчас не про то, что раб – это и не человек вовсе. Это – вещь. Его покупают, его продают. Его используют по-всякому, не испрашивая на то его согласия или несогласия. Ты вот кресалом по кремню бьёшь, так не спрашиваешь: а можно ли? А ты согласно? А ежели вещь уже не годится или начнёт своё несогласие тебе высказывать (Смешно, правда? У вещи спрашивать!), то её или продадут, или просто выбросят за ненадобностью. А на каторге с этим просто: махнут ятаганом – и в море. Заболел ли, ранен ли – никому это не интересно. Не можешь справлять свою работу, а она ох, какая тяжкая, недаром говорили – каторжная, так на твоё ещё тёплое место мигом посадят другого. Главное, чтоб вёсла эти огромные, по три сажени длиной да по паре пудов весом каждое, продолжали галеру толкать всё вперёд и вперёд… А на куршее хозяин-капудан на чаек смотрит, очередную бабу свою из гарема тискает… Они у него всегда с собой для надобности. А ещё, когда жарко, так вино пьёт. А ещё такая посудина у них есть, кальян называется, так в неё воду наливают, ещё чего-то кладут, потом зелье такое насыпают, ну, ты, наверно, знаешь, тютюн называется. Тютюн этот… у вас, у казаков, тоже есть, которые переняли, только оне дым из трубки пьют, а там в кальяне этом как-то его зажигают, не знаю, так никогда и не довелось в руках подержать, и дым от тютюна этого, слышь, из чубука глотают! Глотнут, подержат внутри, потом выпускают на волю…
Стёпка по своей привычке хохотнул даже:
– Ха! А это как? С заду?
– Дурень ты, Степан Игнатьевич. Ему сурьёзные дела рассказывают, а он – всё хиханьки!
Осердился, вроде, Мошкин, но Стёпка-то видел, что под мрачными бровями весело улыбаются глаза напарника.
– Я ведь всё это тебе просто так, для любопытства твоего… А вот запомнить ты должон совсем другое. Я это про раба всё говорю. Раб – это вещь. И хозяева наши делали всё, чтобы сделать нас вещью. Про крест я уже тебе говорил. А ведь так со всеми было: не дай, Господь, заметят, что кто-то тайком перекрестился, изобьют до невозможности. Не моги говорить с соседом по скамье, не моги хоть крошку еды уронить и наклониться за ней. А еды-то с гулькин нос, да и такая, что её и едой-то назвать трудно… Нельзя всё. И если ты только хоть в чём-то покажешь, что ты живой, что ты человек, если просто сбился, чуть раньше на весло налёг или чуть позже счёта, если выбился из сил – всё это сразу будет замечено. И глупо думать, что, заметив, поймут: мол, ошибся, с кем не бывает. И даже капудан может ничего не говорить, его прислужники уже бегут по куршее со своими плетьми. А плети у них хорошие умельцы делают, многохвостые плети, и вот плетенные мастера в каждый хвост еще по железке вплетают с зазубринами. И уже не только нарушителю порядка достаётся, но и всем, кто поблизости. Кровь течёт, рваное мясо кусками висит, а оставить весло не моги – ещё хуже будет. Да что я тебе говорю, – сам видел спину и плеча… А мне ведь ещё и не так много доставалось.
– Почему?
– А почему вы все меня мертвяком называете?
– Семёныч! Да не…
– Ладно! Знаю я. Так что не бреши и не греши. А называете меня потому, что я никогда не покажу: нравится мне что-то или не нравится, опасаюсь я чего-то или не опасаюсь. Я и вправду умер. Начал умирать, ещё когда жена моя любимая убегла. Другая часть во мне умерла после боя того, когда в полон попал…Только я ведь лишь снаружи помер, чтобы выжить. Почти восемь лет… Да, да, Степан Игнатьич, восемь лет! Сейчас говорю я это, и самому страшно становится. Восемь лет я под смертью ходил, восемь лет я этой хитрости учился. Своей спиной, своими руками, своей головой, наконец. Это самая важная наука для полоняника. А кто этого не понял, – я таких тоже немало видел, которые за борт летели…
…Мошкин рассказывал, а сам как бы со стороны смотрел на себя, на Степку своего, неслуха. Хотя, впрочем, тот слушал Семёныча внимательно. А вот самого Мошкина от его же собственного рассказа что-то расслабило, размягчило. Он начал чувствовать, что его распирает от желания оберечь парня от незнакомых тому опасностей, предупредить, научить. В какие-то мгновения, от которых Мошкину становилось не по себе, казался ему Степан Игнатьич совсем мальчишкой, как бы сыном, которого у Мошкина так никогда и не было. Происходило это тогда, когда Степан задавал уж слишком детские вопросы. Вот и сейчас – полюбопытствовал:
– А ведь, наверно, во многие страны плавали?
От такого вопроса Мошкин вздёрнул брови свои страшные:
– Да ты хоть раз подумай, потом спрашивай. Плавает только то, что плавает завсегда, ну, ты понимаешь. По морям не плавают, – ходют! А главное – прикинь: много ли мы, к скамьям прикованные, могли видеть? Да из этого древянного узилища, что галерой называется, хоть кусочек берега увидишь, – и то счастье. Однажды в каком-то месте дерево я заметил, у нас таких нет… Вот ты руку подними, ага, и пальцы растопырь. Так теперь твоя рука, – это как бы ствол такой волосатый, а пальцы, – это листья большие-большие. Один раз нам взамен лепёшки по три ягоды с этого дерева дали на весь день. Там оне заместо хлеба. Ягоды эти солодкие, как мёд, а хлебушка аржаного там вовсе нету. И лошадей там мало, всё больше – верблюды горбатые, ну, их и у нас на Дону-то знают, только в той стороне верблюды эти не с двумя горбами, а с одним.
– А чего это уроды такие?
– Кто знает? Тут как посмотреть. Может, это у нас на Дону да в Астрахани уроды, а там – правильные? Ну и чего это я тебе всё про пальмов да про верблюдов? Я ж тебе другое хочу объяснить. Я про раба. Вот по твоему разумению: что нужно, чтобы, даже попав в полон, ты не был бы рабом?
– Не ведаю… Мне ж не приходилось… Ну, наверно, сильным надо быть?
– Про силу мы потом ещё поговорим, но она, понимаешь, не главная. Главное – это то, когда ты сам себе скажешь: я не раб, не скотина бессловесная, я человек! А потом решишь, что всем вокруг об этом знать не надобно. Пусть видят в тебе именно скотину послушную! Кланяйся, улыбайся, сполняй всё, что скажут, благодари за то, что не убили… А тем временем зорко смотри по сторонам и запоминай всё, что тебе потом может пригодиться, силушку тоже набирай, но я уже сказал: не она главная. Дух сильный иметь нужно, чтобы через это всё пройти. И твёрдо знай: твой час придёт, обязательно придёт, но к нему надо быть готовым. И вот в этом положении, в рабстве, и живи по такому закону: не рабом в душе, смирившимся, покорившимся, а… да, не повезло тебе, но ты – не раб! Ты – полоняник, ты человек! Вот так я и выживал. Почти восемь лет…
4
Рассказывая, Мошкин ещё в самом начале отметил про себя, что Степан, то ли из боязни, то ли от стеснения молодого перед старшим, не задавал неудобных вопросов. А они, как казалось стрельцу, а ныне уже казаку, сами порой напрашивались, соскочить с языка им не терпелось. На месте Стёпки он уже давно спросил бы: как же всё-таки случилось, что личина покорного раба не приросла к нему навсегда, а не позабыл ли он, Мошкин, про то, зачем личину эту натянул? Уж не потому ли его щадили, что он товарищей своих подставлял на растерзание? А Стёпка не спрашивал. Если по простоте душевной или по недоумству, то это ничего, не догадался парень, что такое может быть, у него-то в жизни ничего подобного не было. А вот если знает про такие случаи, если даже мимоходом слыхал про них от кого-то, и молчит, вопросы не задаёт, неспроста это. Надо бы повнимательней приглядеться к зелёному напарнику своему… И когда после таких мелькавших мыслей Стёпка спросил про покорность навсегда, именно тогда Мошкин по-настоящему обрадовался, как бы вздохнул с облегчением: не подвело чутьё, не ошибся в парне. Свой! Человек!
Как-то получилось, что Иван Семёнович рано научился угадывать в окружавших его людях их суть, а потому часто удавалось ему предсказывать какие-то их дурные поступки. Другое дело, что он не очень-то мог препятствовать этим поступкам, но догадывался о них заранее, потому-то не сильно грызла скорбь его сердце, когда всё предсказано-угаданное всё-таки совершалось. Не всегда, правда, это получалось. Жену свою, например, Ксению не разглядел он сразу. То есть, разглядел то, что сверху:_ красивая, весёлая, заводная, с такой всю жизнь не будет скучно, думал Мошкин. И ему, действительно, не было скучно. Где уж скучать, когда старшина на Ксюшу поглядывает да ус крутит. А она вроде и отворачивается, но иногда так сверкнёт взглядом, что хоть зажмуривайся! Огонь! А как она Мошкина встречала – жадно, нетерпеливо, бесстыдно… Но когда она однажды спокойно встретила его после очередного похода, он быстро догадался, почему старшина в тот поход сам не пошёл, сослался на недомогание. Но уже в следующий раз увидел её похудевшей, с убегающим взглядом. Обрадовался: кончилось у неё наваждение. А потом, подумав, решил, что огонь-то всё равно теплится, глядишь, – и разойдётся в полымя, что всё вокруг сжигает, не оглядываясь… И очень скоро поблизости, верно, возникнет ещё какой-нибудь удалец.
…Как в воду глядел. Только вот про проезжего казака не угадал, думал, будет кто-то поближе.
И так многих людей удавалось ему понимать.
Вот хозяина галеры он угадал сразу. Покупал Мошкина и других русских в Азове какой-то Махмуд, хозяина они увидели только на галере. Махмуд предупредил всех, что когда выйдет смотреть на них Абты-паша, в глаза ему не смотреть ни в коем разе. Речь его довольно правильно переводил поджарый толмач в кафтане, Махмуд называл его Сильвестр. Потому как, добавил от себя толмач-иноземец, можно за дерзость поплатиться жизнью. То, что толмач сказал это только от себя и только для них, Мошкин уже смог догадаться – кое-что по-турецки он уже понимал, и Махмуда слушал внимательно. Именно поэтому он сразу решил, что к иноземцу этому, к переводчику, нужно присмотреться, кажется, неплохой человек этот Сильвестр.
Абты-паша вышел с каким-то ворчанием, брезгливо осмотрел стоявших перед ним русских. Опустивший, как и все, голову, Мошкин исподлобья всё же разглядел лоснящиеся щёки, богатый халат и сверкнувший в перстне крупный самоцвет. Как-то всем нутром Мошкин сразу почувствовал, что перед ним – лютый враг, с которым его ещё сведёт судьба не на жизнь, а на смерть. Почтительно склонившись, Махмуд негромко что-то говорил хозяину. Мошкин сумел понять только, что на галере кроме армян. грузин. персов становится много русских, не опасно ли это? Абты-паша не удостоил своего помощника даже ответом, но ещё раз прошёлся вдоль ряда. Мошкин на всякий случай ещё ниже согнулся. Но ничего не произошло. Всех погнали с куршеи вниз, к вёслам, еды не дали никакой, несколько турецких военных-янычаров стали поблизости наготове. Снова подошёл толмач, объяснил:
– Вот эти люди, – он кивнул головой в сторону гребцов, внимательно разглядывавших новичков, – почти все русские. Вы тоже будете на вёслах. Один день вам позволят смотреть, как надо правильно грести на большой галере, потом сядете туда, где вам скажут, и так же, как остальные, будете прикованы к банкам-скамьям, чтобы не вздумалось бежать.
А Мошкин всё вспоминал выпяченную нижнюю губу хозяина, его неспешную походку, хитрый, прищуренный взгляд. Иван как-то сразу понял жестокость этого человека, его ощущение своего могущества, соединённое с… осторожностью на грани трусости, из-за чего человек этот мог становиться в какие-то мгновения гораздо опаснее. Да, за таким – глаз да глаз…
Шли дни, месяцы… Год прошёл. Жил Мошкин по общим правилам, старался ничем не выделяться, но оказалось, что, видимо, в нём что-то такое было, что незаметно, крошечку за крошечкой притягивало к нему людей. Многих он уже знал по кличкам, прозвищам. По правому борту через ряд сидел переяславский мужик силы огромной, но на галере бесполезной, потому как в гребле одному не нужно быть и особо сильным, всем нужно было быть одинаковыми: все движения, частота, с какой загребали… Если отстанешь или поспешишь – тут же в лоб ударит затылок впереди сидящего или огреет по спине валёк следующего весла. И опять набежит собака лютая со своей плетью, и опять – кровь, и опять товарищи по веслу за тебя брёвнышко тянут, а ты мотаешься вместе со всеми бесчувственный, истекая кровью: взад, вперёд, взад, вперёд…
Вот нетерпеливому, юркому Юшке, тот уже по левому борту, как-то особо трудно приходилось, когда грести нужно было медленно, такой он уродился – потешник да забавник деревенский, всё бы ему увидеть, всё бы украдкой словом перекинуться…
Ивану Семёновичу место определили неподалёку от куршейной пушки, по носу, значит, все гребцы были перед ним как на ладони, все две сотни косматых и лысых голов и голых спин. Место это очень важное, значит, как-то сюда людей выбирать нужно было. А Мошкин и ещё несколько полонянников не сразу в загребные попали. И не за силу, а за то, что умели точно команду выполнять. Иногда обычный счёт нарушался, грести нужно было чаще, чтоб быстрее, значит, галера шла при безветрии полном. Или наоборот – медленнее, когда нужно было поворачивать галеру на другое направление, а то даже вообще разворачиваться и идти назад… Вот тогда, в таких случаях, выбегали на куршею музыканты, тоже, кстати, из полоняников, со своими дудками и с большим турецким барабаном. Вначале они играли и стучали, чтобы капудан решил, с какой скоростью им это всё делать. Потом капудан милостиво махал рукой: давай, мол, так – хорошо. И вот тут загребным в первую очередь нужно было услышать эту скорость и начать грести под эту музыку, где были только вой дудок да стук барабана. И уже все шиурмчи, как турки называли гребцов, вослед за загребными должны были держать эту скорость. Чем кончалось плохое выполнение, все знали. А про невыполнение невозможно было и думать…
…Если на море было волнение, штормило, турки поднимали паруса, но вёсла всё равно шли в ход – растопыривались и помогали галере быть более устойчивой на волнах. Бывало, что галере нужно было уходить от преследования. Гребцы радовались: может, догонят? Но барабан бил всё быстрее, по куршее пробегали слуги, они из мисок доставали куски хлеба, смоченные вином, и засовывали в рот каждому гребцу. Но и плети гуляли по плечам и спинам куда чаще обычного… А если кто-то не выдерживал боли и начинал громко стонать или кричать, то и с этим управлялись быстро: на шее у каждого гребца был шнурок с куском пробки. Этой пробкой и затыкали страдальцу рот в таких случаях. До тех пор, пока он ещё мог грести. Но если он терял сознание или изнемогал вконец, тут же прибегал Махмуд с ключами, отпирал замок, которым замыкали цепи на ногах, и переваливал тело мученика за борт. Приводили нового гребца из запасных, вновь приковывали его к опорному для ног брусу и… Всё становилось на круги своя…
По большим турецким праздникам турки молились на своих ковриках, а потом гуляли. Играла музыка, иногда плясали. И каждый раз в разгар веселья, как обычай, завещанный предками, выходил к шатру Сильвестр, толмач, и предлагал каждому из полоняников перейти в турскую веру. От имени Абты-паши обещал, что согласные тут же будут освобождены от оков и станут свободными турками. Согласных не было никогда, хотя в каторге были, кроме русских, и из других стран люди. А турки это знали, они были готовы к отказу. И тогда начиналось побоище, в котором принимала участие вся турецкая часть каторги – от самого ничтожного слуги до самого паши. Били так, чтобы не до смерти, чтобы отдышались потом гребцы и могли снова взяться за вёсла… Вот такие они себе праздники устраивали…
… Рассказывая всё это, Иван Семёнович про себя отметил, что Стёпка увял как-то, погрустнел. Жалко ему стало Мошкина. А когда речь шла об истязаниях, лицо стёпкино кривилось от боли, которую чувствовал не он, вспоминал не он… Он и представить себе не мог толком все круги каторжного ада, а вот вишь ты! Чувствительный паренёк оказался. Для казака это помехой может быть… Подумав так, Мошкин даже удивился самому себе: и чего это ты, Иван Семёныч, о нём так заботишься, чай, не сын он тебе. Вспомнил о так и не родившемся сыне, о когдатошной жене… Плохо стало. Вдруг неожиданно, как молонья в ночи сверкнуло в голове – нашёлся ответ на вопрос, который часто Мошкин в долгие каторжные годы задавал себе. Он тогда не мог понять – почему и за что он так ненавидит Абты-пашу. Ну, с одной стороны – оно понятно: враг, поработитель, изверг рода человеческого… Но это всё – слова. Его самого, Мошкина, не касавшиеся, потому как в полон Антипаша, как звали его каторжане, Мошкина сам не брал, избивал тоже не он. И не извергал его турецкий род человеческий из своего нутра, потому что был Антипаша таким же, как тьма других. Сам порядок был таким. Тут уж надо бы, скажем, царя-султана турецкого проклинать.
С другой стороны – салтана этого он и в глаза не видел. А ненавидел до дрожи в подколенных жилах жирную кожу и самодовольную улыбку именно Антипаши, Абты-паши Мариоля, такое у него было полное имя. И вот только сейчас, когда вспомнил Мошкин свою бывшую жену, понял он, почему такая злость одолевала его даже сейчас, уже не раба, только при упоминании имени его бывшего хозяина.
Антипаша очень любил жизнь во всех её проявлениях. Он наслаждался ею, он высоко ценил жизнь свою и не признавал права на неё в других людях. Он получал удовольствие от хорошей еды, которую подносили ему на серебряных блюдах, но ему было мало этого, он приказывал откинуть ковры, составлявшие его шатёр на корме, чтобы все матросы, все аскеры и наёмники, все слуги, все эти… русские шиурмчи, словом, вся каторга видела это действо. Чтобы каждый гребец, облизывая пересохшие губы и судорожно глотая давно не существующую слюну, видел, как он высоко поднимает кисть винограда, медленно опускает её ко рту и не отрывает от кисти по ягодке, нет! Он вгрызается сразу во всю кисть, а красный сок течёт по его лицу, исчезая в реденькой бороде. Он видел глаза этих голодных скотов, и на душе становилось тепло и хорошо: небо послало ему именно это место, он – тот мощный столб, на котором зиждется государство, он – поддержка могучего султана, власть которого простирается на полземли!
Если Мариоль хотел получить высшее наслаждение, он не доверял казнь своим прислужникам или аскерам, он приказывал привести очередного провинившегося к его шатру. Долго ходил молча вокруг жертвы, стараясь уловить взгляд – покорный или непокорный. С покорными ему было неинтересно. Он делал брезгливый жест, и раба уводили, завершали дело где-нибудь подальше от шатра. Если же не видел он в глазах страха, он доставал свой кинжал с большим смарагдом в рукояти и самым его кончиком начинал водить по коже несчастного. Кровь истекала всё сильнее и сильнее, это возбуждало Антипашу, движения его становились всё резче и резче, в какой-то момент кинжал входил на всю глубину, а потом уже раз за разом…
Когда всё было кончено, он торжествующе поднимал окровавленное лезвие. Алый сок человеческий капал ему на лицо и стекал, исчезая в редкой бороде…
И всё это происходило так же на глазах всей каторги. Урок. Приказ послушания, покорности. Однажды один из гребцов не выдержал такого зрелища. Его вырвало от ужаса. Антипаша приказал тыкать его лицом в рвоту, потом выхватил у одного из янычаров ятаган и буквально на куски разрубил тело. Мошкин, хоть и далеко был от этого места, а видел все в подробностях. За свою стрелецкую жизнь крови он и сам пролил немало, но никогда ещё он не видел человека… нет, не человека, а зверя в образе человека, который получал бы удовольствие при виде поверженного… даже не врага, а беззащитного, беспомощного существа, ничтожества в его глазах! И не просто поверженного, а уничтоженного в самом прямом смысле этого слова. Это было для Мариоля наслаждением, не сравнимым ни с чем! Позже он долго стоял на краю своего помоста, смотрел задумчиво в море и… улыбался.
Любимым развлечением Мариоля были женщины. Сколько их у него было всего, неизвестно, на галеру он брал в каждую поездку по четыре-пять гаремных жён, почти каждый раз это были другие, но в большинстве – русские. Их водили в шатёр часто, позже уводили под куршею, в предназначенное для них помещение. Но Мариоль не был бы Антипашой, если бы и из этого не устроил зрелище для всей каторги. Он приказывал вынести его кресло из шатра, садился сам под взглядами сотен мужчин, уже забывших, что это такое – женщина, сажал очередную жену на колени и медленно начинал её раздевать. Он не спешил, он смаковал каждое своё движение, зорко наблюдая за тем, как мучаются шиурмчи, как ёрзают и звякают цепями. До полного бесстыдства дело никогда не доходило, видно, их турецкий бог запрещал им такое, но припадки, похожие на безумие, бывали. Антипаша отпускал истерзанную женщину, а затем долго наблюдал, ничего не предпринимая, за тем, как мучаются гребцы. И ему явно было хорошо.
Место Мошкина было дальше всех от помоста, от этого непотребства. Он догадывался, почему Мариоль для подобного зрелища каждый раз выбирал русских женщин, хотя были у него в гареме и грузинки, и гречанки, и из других народов. Просто ему нравилось унижать русских: вот вы где у меня, в моей власти, что хочу, то и делаю! Мошкин никогда не связывал такие действа с собой, со своей жизнью, а вот сейчас, вспоминая об этом и рассказывая Степану, он вдруг на мгновение представил там, на помосте, свою Ксюшу. И, действительно, как молонья поразила его мысль: а ведь он её, неверную, гулящую, непутёвую, такую-сякую до сих пор любит! Где она? Нагнала взашей своего казака или осталась с ним? А может, и сгинула уже где-то?.. Нет, быть того не может! Где-то этот огонь неугасимый горит, обязательно горит!
В обычные дни, во время обычной работы, Мошкин, мерно качаясь вместе со всеми, уже не выл молча от усталостной боли, он уже давно понял, что тело его постепенно каменеет: отвердели руки, стали такими, что и не были никогда, хотя силой Иван всегда отличался. Как-то с усмешкой шепнул соседу, мол, ежели кто ножом ударит его в живот, нож обязательно сломается. Спина уже давно перестала что-то чувствовать – столько на ней было шрамов, что места обычной человеческой коже уж никак не оставалось. Про ноги и говорить нечего: ведь они работали больше всего, упираясь в тот самый брус, к которому были прикованы цепью. Одним словом, становился постепенно Мошкин похожим на каменную бабу, каких видел он не раз в степях во время ещё стрелецких походов.
Сосед его был, кстати, тоже из степняков, по-русски говорил неплохо. Когда вообще говорил. Мошкин так и не понял, какого он рода, – называл себя как-то вроде Оол-Болол. Мошкин за его молчаливость, неразговорчивость прозвал его Балабол, но так до конца и не понял: Оол –это имя или название народа, или племени, или божества? Про себя он решил, что сосед – калмык. За это говорили бронзовая кожа, широкие скулы, узкие глаза… Но на прямой вопрос – не калмык ли он, тот ответил, почти не разжимая тонких губ:
– Не спроси. Ты – Шейтани, я – Балабол.
На том и порешили, и больше никогда к этому не возвращались.
Однажды, когда выдалась свободная минута, Мошкин заметил, как Балабол несильно и негромко постукивает рёбрами ладоней по дереву весла. Верный правилу никогда не лезть с вопросами сразу, ничего не поняв предварительно, Мошкин довольно долго наблюдал, как сосед стучал и стучал по веслу, постепенно наращивая силу ударов. Догадался: ладони в результате таких занятий становятся менее чувствительными к боли! Вспомнил детство, как дрались – край села на другой край, как рука в драке сама собой придерживала удар, не хотела бить в полную силу, потому как в голове уже сидели ободранные, окровавленные костяшки кулаков и боль, когда позже они начинали распухать и гноиться. Удар в полную силу мешала наносить память о прошлой боли! Балабол, видно, знал этот секрет и приручал ладони, примирял их с болью, говорил им: ну вот, видите, – и ничего страшного, вы и не чувствуете ничего…
Мошкин продвинулся поближе к деревяшке и начал легонько постукивать по ней. Уловил мгновенный взгляд Балабола и его едва заметную одобрительную улыбку… Начать-то начал, но что-то он, видимо, не доглядел, потому что Балабол осторожно дотронулся до его руки, привлекая внимание, потом показал жестом: смотри, как надо. Приподнял руки, расслабил пальцы, чуть-чуть потряс ими и вот так, с полусогнутыми ненапряжёнными пальцами начал выбивать свою неспешную дробь. Мошкин повторил. Балабол кивнул: верно делаешь. И стали они стучать в свободные минуты по своему веслу вместе. Уже через седмицу Иван почувствовал, что рука почти не отзывается на удар, что начальной силы удара, чтоб почувствовалась боль, ей теперь мало. Бабалол подтвердил, что всё идёт хорошо:
– Завтра ещё сильно-сильно надо. Сначала мимножко сильно, потом сильно, потом совсем сильно. Когда узнаешь, что можешь поломать весло, тогда – всё. Несколько дней жди. Одыхай. Потом ещё долго стучи. Но уже сразу сильно. Дерево не ломай. Можешь, но не ломай. Поломаешь, – и тебя, и меня убьют. Подожди, когда врага надо будет ударить…
Ещё через пару седмиц кожа на рёбрах ладоней стала толстой и полностью потеряла ощущение боли. Появилось желание голыми руками разбивать камни, забивать ладонями гвозди, что-то делать такое, чтобы узнать точно: может ли он разбить ударом весло. Но Мошкин обещал этого не делать и удерживал себя. Зато занятие его не осталось незамеченным. Подхватил Пронька, за ним Яким – те рядом, на соседних вёслах были. Как-то передалось на другой конец, там Юшка заводилой стал, а затем уж и Назар, Лукьян, ещё другие, тоже безымянные. Тоже – потому, что и первых-то имён ни Иван, ни кто другой не слышал, а про хозяев – и говорить нечего: все рабы были безымянными, как ступицы в колесе телеги – они всё колесо держат, а каждая имени не имеет. Вот обод – тот со своим именем, ось – тоже, а ступицы… одно название на всех. Хозяева, правда, кого-то выделяли, давали свои прозвища. Но это – несколько всего из всей каторги. Имена, которые назвал сейчас Мошкин Степану, он узнал значительно позже. А тогда у него, как и у турок, были для товарищей по беде свои прозвища: Меченый, Юркий, Рябой, Палёный… Самого Мошкина именно турки и назвали: Шейтани – Злой.
Первым заметил, конечно, Сильвестр. Хотел он или не хотел, но выполнял он обязанности не только толмача-переводчика, но и надсмотрщика, потому-то и ходил он кругами по галере, во все уголки заглядывал, слушал досужие негромкие разговоры гребцов. Доносил он потом что-то хозяину или нет, Мошкину было неведомо, но по каторге передал: будьте осторожны, не стучите по вёслам да скамьям, когда иноземец рядом. Предупредил, а сам дал промашку. Однажды Сильвестр долго что-то крутился возле куршейной пушки, за спиной у Мошкина. Иван и позабыл про него. Стояли на якоре, никуда не спешили, можно было и поработать руками. В самый разгар занятия такого услышал сзади:
– Это зачем?
Сказать, что Иван растерялся, было бы неправдой. Причиной маленькой задержки были молниеносные поиски ответа, от которого могла зависеть даже жизнь. В голове стремительно пронеслось всё, связанное с Сильвестром: как он выбирал русские слова помягче тех, которые на самом деле говорили турки, как уходил вниз, под куршею, во время всяких наказаний, особенно, если связано как-то было с женщиной… А когда волей случая или по приказу хозяина он был вынужден участвовать в грязном деле, он тоже бил плёткой в том числе и того же Мошкина. Но тот чувствовал своей спиной, своим телом, что плеть у Сильвестра – без железок, что кричит тот страшно и громко, а бьёт не сильно… Вспомнив всё это в какую-то ничтожную долю мгновения, Мошкин решился. Сказал, прямо глядя в глаза Сильвестру:
– У тебя есть оружие. Вот шпага. И плеть. В умелых руках – тоже оружие. А у меня, у всех нас, в полон взятых, никакого оружия нет. Единственная защита наша – это руки. Вот мы и делаем их сильнее. А если меня спросят – зачем, то я отвечу сразу: да, да, сильнее, чтобы мы могли грести ещё лучше, доставляя радость Абты-паше и не нанося ему никакого ущерба.
Пока Мошкин говорил, Сильвестр смотрел на летающих вокруг галеры птиц, на появившиеся на горизонте облачка. Потом сказал, как бы очнувшись:
– Ты что-то говорил? Когда говоришь, нужно сначала убедиться в том, что тебя услышат. Я не слышал. Я просто видел… Это ведь игра такая. Правда? Игры. Разумеется, я доложил о них хозяину. Он вначале был очень обеспокоен, но я объяснил ему, что это такая русская забава, что я внимательно слежу, чтобы гребцы не повредили себе руки… Так что теперь вы можете… играть спокойно: хозяин не против.
Сильвестр ушёл, а Мошкин подумал о том, что, кажется, он нашёл в чужом стане человека, на которого очень осторожно, но можно в чём-то положиться…
…А вокруг, в жаркой, расслабленной тишине с разных сторон, с гребцовых мест доносилось тихое постукивание: один, два, три, четыре, пять… мек, ергу, ерек,чорс, хинг… раз, два, три, четыре, пять… бир, ики, юч, дёрт, беш… раз, два, три, четыре, пять… эрти, ори, сами, отхи, хути… один, два, три, четыре, пять… ек, ду, се, джар, пандж… раз, два, три…
5
…День прошёл в поездках по степи. Поиск предполагаемого неприятеля вёлся по способу, давно выработанному казаками. Охранные малочисленные разъезды направлялись на разведку в одном, случайно выбранном из заранее намеченных, направлении на короткое расстояние, потом быстро возвращались к исходной точке. После короткой передышки отправлялись в другом направлении и снова возвращались. Обследовав ближние пространства и убедившись, что рядом врага нет, что можно не опасаться неожиданностей, отправлялись подальше, иногда и вовсе далеко, и уже с той последней точки описывали широкую дугу. И только с другого её конца возвращались на прежнее место.
И на сей раз степь была пуста, никаких признаков присутствия чужих людей, никакой угрозы… Степан к концу дня устал и, чтобы как-то взбодриться, загорланил было песню, но был тут же оборван резко Мошкиным:
– Ты хоть знаешь, что в тишине твой голос слышен за пять вёрст? Я ещё когда совсем молодой был, мы с мужиками уходили работать на дальние лесные поляны, дрова на зиму заготавливать. Возвращались затемно. И вот выходишь из леса, перед тобой простор открывается, а порой не знаешь, в какую сторону идти. Тогда остановимся, начинаем слушать. И обязательно, слышь, обязательно достигнут нас голоса из деревни нашей: девки за околицей песни поют. Тихо-тихо доносится – а-а-а-а! Слов не разобрать. Вот и идём на эту песню. А идти-то ещё, я тебе уже сказал, пять, а то и шесть вёрст! Я тогда-то по-настоящему и Ксению свою разглядел. Раньше-то что? Девчонка была, ну и девчонка. А вдруг – такая краса! Подошли мы к деревне, а девки всё заливаются, а Ксюша – так громче всех! И смеётся так звонко… Я тогда мимо прошёл, не остановился, мужиков стеснялся, а голос её так и засел… в сердце ли, в голове ли… До сих пор слышу. А её так и нет. Пропала… Я вот здесь теперь, а где она? Может, у какого-нибудь Антипаши?.. Вот так вот… А к чему это я… Про песню. Песня, она, понимаешь, как вольная птица или как женщина – свободу любит. Но иногда и в клетку посадить её надобно… Опять я не о том. В общем, степь тишину любит, вот это запомни, Степан Игнатьич.
…Весь день промотавшись по степи, к вечеру вздули маленький костерок с северной стороны «своего» холма, чтобы не видно было с юга, пососали по куску сала, запивая горяченькой водой, пожалели, что они не кони: тем раздолье – ешь, не хочу! Травы на выбор, как на пиру каком-то. Оно, конечно, для природы весна – и есть пир, только человеку это время самое голодное. Мошкин, правда, уже несколько лет, как привык жить на пустой желудок, а Степану невмоготу, крутит его в животе! Мошкин посочувствовал:
– Ты на земелю-то пузом ляг! Всё полегче будет. Ничего, Степан Игнатьич! Обещали сюда, к этому кургану, подмену прислать, всего несколько дней осталось. Ты уж потерпи.
Степан смирился, поворчав, правда, что-то вроде того, что теперь об их пропитании он уж будет заботиться сам. И замолкли оба надолго. До разговоров ли тут? Стёпке всё еда всякая грезилась, и сон никак не шёл. Не спал и Мошкин. Всё чаще перед ним вставали глаза Ксении, он не слышал от неё ни слова, но как много эти её глаза говорили! Почему-то решил бывший стрелец, что жена его непутёвая где-то неподалёку, что живёт она, конечно, безмужней… Разумеется, его она не ждёт, в мыслях, наверно, давно его похоронила, но всё равно – хотелось ему, чтобы была она одна, а он её найдёт. Обязательно найдёт.
…Не ведал Мошкин, что Ксения так и не узнала ничего про его пленение, что после семи лет его рабства, совсем недавно, всего год назад, были несколько месяцев, когда они с женой находились буквально в двух верстах друг от друга. Только он – на вольном воздухе – на галере, в каторге, а она – и на свободе, и в крепости…
…Русский царь из рода Романовых Михаил Фёдорович, волею народа вознесённый на трон из дремучих костромских лесов да болот, и за два с лишним десятка лет превратившийся из неоперившегося юнца в могучего государя, сумел покончить на какое-то время с польскими попытками захвата России. Именно Польша была для первого русского царя новой династии врагом номер один. Ещё свежи были в памяти картины сожжённой поляками и литовцами его родной Костромы, рассказы об осаде Ипатьевского монастыря, где укрылись польские пособники…Уже подростком он ярко, на всю жизнь запомнил, как отряды польских и литовских убийц искали их с матерью в материнском поместье, в Домнино, как погиб тогда их тамошний управляющий Иван Сусанин, а они тем временем укрывались всё в том же Ипатьевском монастыре… И всё это – в центре земли русской! Что забыла здесь эта наглая орда наёмников со всех стран Европы? Ответ был один: нужно было устранить русского претендента на престол и захватить окончательно Москву. Один раз удалось, так почему бы не попробовать сделать это окончательно?
Был и ещё один претендент на русские земли – Турция. Но с ней Михаилу Фёдоровичу удалось наладить более или менее мирные отношения. Несколько спокойных лет убедили его в том, что такая политика даёт возможность России вставать из руин после долгих нашествий. И это ничего, что крымский хан продолжает набеги, что систематически шалят горские мелкие князья. Важно, что нет большой войны. Но вот именно такие размышления были разбиты вдребезги известием о том, что донские казаки, объединившись с пришлыми добровольцами-охотниками и при помощи запорожских казаков, отправились таким сборным небольшим войском на знаменитую крепость Азов или Азак, как её называют нынешние владельцы – турки. И после недолгой осады под началом атаманов Осипа Петрова, Наума Васильева и полевого, походного атамана Михаила Татаринова захватили крепость, изгнав и уничтожив частично гарнизон. Тем самым они обеспечили себе свободное передвижение по Азовскому и Чёрмному морям. Да, конечно, при этом очень надолго для всей России был прочно закрыт выход в Срединное море. Но были взяты казаками под своё недрёманное око другие торговые пути, и значительно утихомирился крымский хан-забияка. Послали, конечно, реляцию царю-батюшке о победе. Была там и нижайшая просьба – взять Азов под крыло государства российского, послать русское войско, чтобы способнее было оборонить крепость в случае попыток захвата турками. А в том, что такие попытки будут, даже самый захудалый казачонка нисколько тогда не сомневался.
Ответа от Михаила Фёдоровича не было долго. Ещё за несколько месяцев до похода казаков он послал им из Воронежа караван во главе с дворянином Степаном Чириковым. Полсотни стругов по Дону доставили казакам и пороховое зелье, и ядра для их маломощных пушек, и сукна на одежонку, и даже две тысячи рублей – большие деньги – вроде жалования. Такое неожиданное внимание, несомненно, укрепило казаков в их решении идти на Азов. Но теперь, после взятия крепости, хитрил царь, выжидал: куда повернутся события. Устоят казаки, – хорошо, тогда и признаем земли своими. Не устоят, – а мы тут ни при чём! И кроме того, казаки нарушили повеление царя: не трогать, не касаться людей и дел, связанных с Посольским приказом. А они захватили Фому Кантакузина, посланника султана Мурада, со свитой, как раз направлявшегося в Москву для вполне себе мирных переговоров! Более того – казаки перед самым началом кратковременной осады Азова этого посланника… казнили. Показать себя причастным к такому царь, разумеется, не хотел.
Вполне естественно, после взятия Азова сам собой сразу закончился и взаимный обмен любезностями, посланиями и даже подарками между двумя правителями двух государств – России и Турции. Турки выжидать не стали. Уже вскоре царю донесли весть о том, что султан Мурад начал подготовку к большому походу на Азов. Михаил Фёдорович понимал, что «любезный его сердцу» (так порой писали думские дьяки в грамотах, отправляемых в Турцию) султан, имея большой флот и большое войско, рано или поздно возьмёт крепость. С этим придётся примириться: что неожиданно пришло, может быстро и уйти. И Михаил Фёдорович вновь решил пройти по острию ножа: счёл за благо для внешнего мира не вмешиваться в эти события, предоставив им развиваться самими собой. А вот для внутрироссийских дел… Казакам, которых в письме турецкому султану царь называл ворами, Михаил Фёдорович в скором времени отправил не только сто пудов порохового зелья и полтораста пудов свинца, но и… царское знамя, недвусмысленный символ царского благоволения.
Но ведь и султан тоже хитрил. Занятый войной с Персией, он не мог дробить силы, а потому, объявив подготовку к походу, он всё-таки не очень спешил с ним: готовил его тщательно и неторопливо целых три года, пока не одержал полной победы над персами. Правда, разрешил крымскому хану провести разведку боем. Тот уже в августе 1638 года, через год после захвата крепости казаками, осадил Азов, но получил достойный отпор, и уже в октябре откатился обратно в Крым.
Что предполагалось дальше: состоится ли основательная попытка штурма крепости или вся подготовка увязнет во времени, в каких-то других обстоятельствах, – этого уже никто и никогда не узнает, потому что Провидение вмешалось в такое положение дел – на четвёртый год султан Мурад IV скончался…
Взошедший на престол его брат Ибрагим I , не случайно прозванный самими турками полоумным, был настроен воинственно: год не прошёл после смерти Мурада, как в 1641 году от бывшего Константинополя, от Стамбула к Азову через всё море двинулась огромная флотилия, выступил всеми своими силами и с европейскими наёмниками крымский хан, заклубилась в степи ногайская конница…
6
…После побега из дому с проезжим казаком Петром Митяевым, когда неожиданно, будто бочка с порохом, ружейным зельем, полыхнула, оглушила, бросила в неведомое Ксению сумасшедшая страсть, когда намётом, опасаясь погони, любезный сердцу Петя уносил красавицу от стрелецкого городка, она не думала ни о чём.
То есть, думать было не о чем. Детей им с Иваном Господь не дал. Мужа своего перед Богом и людьми она, хоть и по сговору за него пошла, но любила. Сумрачного, сильного, неразговорчивого, ласкового… Но видывала-то она его всего пару дней в месяц… Потом подкатился начальник мужа. Радости от этого было вовсе мало, только мысли боязливые о том, что обязательно кто-нибудь прознает-проведает, и Ивану обязательно донесёт. Потому и старшого-то быстренько завернула от ворот. И вот у этих-то самых ворот и остановился её Петенька – коня напоить. Глянула она на вьющийся чуб, на то, как лихо казак ус подкручивает, на всего его – гибкого да красивого, и вдруг почувствовала, что ноги у неё ослабли и подкосились, голова пошла кругом… Да что там – голова! Вся ещё недолгая жизнь её в один миг полетела кувырком. На неё набросился самый сильный зверь на земле – безудержное её собственное желание, которому она ничего противопоставить не могла. И ничего в этот миг ей было не нужно: ни имя забредшего казака, ни откуда он, есть ли у него дети, жена. Всё это она узнала потом. А тогда, после самого ослепительного часа в короткой своей жизни она уже собирала в торбу, что попало под руку, еду, какую нашла… Да и как иначе? Ведь Он позвал её с собой! И через короткое время Пётр подсаживал её – сияющую небывалым светом, с узелком в руках – на коня. Соседская девочка, выглянувшая на разговор, только и успела спросить:
– Тётя Ксеня! Уезжаешь, что ли?
Она в ответ засмеялась, как смеялась ещё недавно, девчонкой:
– Уезжаю, Катенька, желанно уезжаю!
И вот уже за околицей медленно оседает пыль, прах или, как ещё говорили, порох, то, во что превращается со временем всё на свете…
Прожили они с Петром вместе недолго. Нет, это был не тот случай, когда страсть остывает, и в руках остаются какие-то склизкие ошмётки. Она до головокружения любила Митяева, своего неженатого, как оказалось, Петеньку, по пути на Дон, всё ещё горела в станице, где он сразу же объявил всем окружающим, всем родным, что женился, что скоро будут они венчаться… Любила и потом, хотя время шло, страсть не уходила, а венчания всё не было. На майдане пошли разговоры о том, что его и не будет, что Ксения – уведённая мужнина жена. Узнав о таких слухах, Пётр предложил венчаться немедленно. Ксения с горечью в очередной раз отказалась:
– Не могу я, Петенька. Ну и что, что люди толком ничего не знают и ничего доказать не смогут, что в церкви можно договориться. Я-то знаю, что всё это – правда… Ивана моего никто ведь мёртвым не видел. Бога-то не обманешь.
Пётр покорился её неуступчивости, но, как заболевшего младенца, стал ещё сильнее её укутывать вниманием и заботой, помощью своей и защитой. Он уже несчётное число раз дрался за неосторожное слово или за косой взгляд и бормотание в её сторону. Нарочно ходил с Ксенией по станице, показываясь в людных местах и зорко глядя по сторонам. Казаки хорошо знали его норов, ловкость и удачливость в бою и впрямую осуждать остерегались. Да и то сказать: у половины из них жёны не были крещёными, а добытыми в походах по кавказским предгорьям, потому и венчаться таким парам, если женщины некрещённые, было не положено. А добытые женщины лишь немногие становились христианками. Вот детей – тех крестили обязательно. Так что все такие досужие толки перебродили довольно скоро…
А ещё Пётр всерьёз взялся за обучение Ксении казачьим обычаям и умениям. Ну, с приготовлением казацкой еды и всякими привычками Ксения справилась довольно легко: она всегда была хорошей хозяйкой в доме. Вот с верховой ездой, стрельбой и владением шашкой дело шло медленнее. Но она старалась. Угодить своему Петеньке, быть такой, какой он хотел её видеть. Она ведь тоже очень хотела этого. И уже через год всю эту науку освоила достаточно успешно. Теперь по праздникам, когда загулявшие казаки подначивали жён скакать вперегонки или палить по старым горшкам, ловко справлялась и с рубкой лозы, и со стрельбой.
И всё же постепенно жизнь входила в спокойное русло. Дети у них тоже не случились. Она смирилась с этим наказанием за грех и терпеливо ждала, когда судьба сменит гнев на милость. А Господь продолжал её не замечать…
Через год вместе со всякими казачьими умениями пришло к ней понимание того, что в её жизни нужно что-то менять. Нет, не о Пете своём она при этом думала, она продолжала его любить всё так же – с дрожью ожидания во всём теле, но повторяющийся ежедневно круг занятий наводил на неё тоску, хотелось увидеть новые места, новых людей… Хотелось увидеть хоть раз море, которое было вовсе не так уж и далеко от казачьего городка, но где ей ни разу так и не довелось побывать. Сама себе она напоминала птицу, которой хочется взлететь в небо, но каждая такая мысль заканчивалась на земле, в пыли возле плетня, к которому она была прочно привязана…
Однажды Пётр вернулся домой со строевых занятий возбуждённый чем-то. Она, как обычно, не лезла к нему с расспросами, твёрдо зная, что чуть позже он сам ей всё расскажет. Так оно и случилось. А весть была очень важная: атаман Осип Петров разослал по всем станицам грамотки, в которых объявлял поход на Азов. Доколе, говорилось там, мы будем сидеть запертыми на Дону, не имея никакого выхода к морю, так как выход этот прочно заперт крепостью. И если её взять…
Она вначале обрадовалась: вот оно, – что-то неведомое! И – море! Море! Впрочем, уже через пару мгновений поняла, что это – война. А на войне и убивают. И, радуясь, она как бы отправляет своего Петеньку на возможную смерть. Но… он же казак. Он не просто может, не просто хочет защищать свою землю. Он обязан это делать. И увернуться от такого дела сам он никогда не сможет и никогда не захочет, потому что… Позор? Да, позор, но не в этом дело. Просто он казак, и этим всё сказано!
В январе 1637 года на большом донском майдане в Монастырском городке, куда от всех станиц-городков были отправлены доверенные люди, в том числе и Пётр Митяев, было окончательно решено на Азов пойти. Там же предложили сделать это быстро, собрать войско, распределить, кому что делать, кто будет во главе штурмовых колонн. Так и не стало ясно, когда прибудут под стены крепости запорожцы, обещавшие помощь, и сколько их будет. Зато ясно стало другое: Осип Петров со товарищи этот поход замыслил давно и потихоньку вёл, оказывается, переговоры, прощупывал всех атаманов во всех крупных казачьих городках в смысле согласия на поход. И только убедившись, что резко никто возражать не будет, шумнул по всей округе. Вот когда это стало понятным всем, эти же все сообразили и другое: слухи в степи да предгорьях разлетаются быстрей ветра, уже очень скоро в крепости узнают о решении казаков и, конечно, начнут готовиться к бою. Так что главное преимущество донцов было в скорости. Уже в начале апреля станичники стали собираться возле Азова отдельными отрядами, которые ещё через день составили сравнительно небольшое войско из лучших воинов Дона. Подкатились сюда же и почти все имевшиеся в наличии пушки, запалили свои костры кашевары… Едва не опоздали запорожцы. Было их далеко не столько, сколько было обещано, но и тысяча была неплохим подспорьем. К счастью, на море в это время не было турецких военных кораблей, которые могли бы войти в устье Дона и поддержать крепость огнём.
Штурм занял всего несколько дней. Азов был, считали многие, действительно, неприступной крепостью. Казаки так не думали. Они после одной неудачной попытки взорвали-таки первую из оборонительных трёх стен, называвшуюся Топрак-кала, город-мешок, ворвались в крепость, сумели не попасть в этот каменный мешок, в эту ловушку, и через разбитые ядрами ворота, по штурмовым лестницам сыпались через каменные стены второй оборонительной линии возведённой ещё генуэзцами. Эта часть Азова тоже имела своё название – Даш-кала, каменный город. Бились с засевшими в десятке башен янычарами. В двух из них сопротивление продолжалось даже после взятия крепости, две седмицы, но всё же были перебиты. Ворвались в цитадель. Уничтожены были все, кто оказывал сопротивление. Остальные… А остальных почти и не было. Только греки и русские невольники, а их оказалось более двух тысяч, сразу показывали, что они христиане, и крестились, увидев казаков. Их, разумеется, не трогали. Другие, оставшиеся в живых, были согнаны на берег Дона, и отправлены на обнаруженных там лодках восвояси. Те, конечно же, споро пошли в сторону Крыма…
У казаков потерь было немного. Одним из первых погиб Пётр Митяев. Ксения осталась одна.
Первая размолвка с запорожцами произошла ещё во время штурма: они порубили несколько безоружных семей азовцев. Когда Осип Петров попенял за это, днепровские заявили, что они – люди самостоятельные, делают, что могут и как умеют. Дело раздувать не стали: одолели ведь басурман, ладно, забудем. О том, что не забудут убитых оставшиеся в живых азовцы, никто и не думал…
Весть о большой победе над казавшимся непобедимой твердыней Азовом понеслась по России.
…Прошли три года. Осип Петров оказался не только в войне атаманом, он показал себя и хорошим хозяином: Азов стал быстро заселяться казаками, их семьями. Перебралась сюда и Ксения, занявшая пустой чей-то дом. Нашлась и работа: атаман велел создать рыбацкие ватаги, а выловленной рыбой продолжить торговлю и пополнять осадные запасы и казну. Но рыбу-то нужно было обрабатывать: нанизывать на вешала, расставлять эти кружева на стенах крепости, где крепкий морской дух обдувал бывших речных и морских обитателей, высушивал их и становился неприкосновенным припасом на случай осады крепости, а кроме того – и той самой едой, которую так любили вновь показавшиеся в Азове приморские люди. Нарасхват шёл донской рыбец: когда он начинал только подсыхать, он становился почти прозрачным – такой жирной была рыба, а с хвоста начинал капать жир… Да и коптильня дымила день и ночь. Ксения занялась этой работой. Очень тяжёлой работой, на которую женщины шли неохотно из-за стойкого, въедавшегося в кожу надолго запаха. Но ей уже было всё равно…
Отстраивалось в Азове всё разрушенное, в первую очередь укрепления. Через год, когда крымский хан попытался прощупать оборону крепости с немалым войском, он, встретив жёсткое сопротивление, откатился обратно в Крым. Начали поднимать церковь, вновь стала налаживаться торговля, а особенно – шёлковым товаром, ведь Азов исстари был одним из главных центров на Великом Шёлковом пути. Этот порт знало всё Срединное море, все тамошние страны, хорошо знали купцы и по всей России… После горячих дней все они опять устремились именно туда, где можно было с выгодой приобрести немалое количество драгоценного восточного товара. На накопленные с Петром небольшие деньги Ксения купила партию шёлка – очень красивого, золотистого, с вытканными какими-то причудливыми деревьями и фигурками в странных одеждах. Шёлк ей понравился. Рискнула всем, что у неё было, а было не так уж и много… Каким-то необъяснимым чувством она поняла, что владельцу товара, суетливому торговцу этот шёлк нужно поскорее сбыть, и он не будет настаивать на начальной цене. Наверно, где-то напал на караван.
Когда через некоторое время грек из Сохума выдал себя, свой интерес к этой ткани заблестевшими глазами, она получила первую большую прибыль, которую тут же вложила в новую покупку товара. Уже через два года в крепости и в окрестностях её знали как Шёлковую Ксеню…
Но рядом с ней так никто и не появился.
Жизнь налаживалась. Ушли изначальное напряжение, постоянная готовность к бою. Зато проявилось своеобразное бахвальство победителей: уже сразу после набега крымцев из Азова вышли ладьи, дошедшие до Анатолийского побережья Турции. Подначивали на грабительский поход немногие оставшиеся запорожцы, которые ничего другого делать не хотели… Хотя атаман тот поход разрешил, хотя принёс набег всем участникам немалый доход, больше таких вылазок не было. Петров подобные поиски просто запретил.
Сказать, что казаки не ожидали мощной попытки турецкого султана вернуть себе лакомый кусок, было бы неправдой. Всё так же проводились занятия – почти каждый день до изнеможения. Укреплялась крепость, проводились стрельбы и смотры… Но всё это уже не было проникнуто предчувствием близкой беды. Да, нападение будет, конечно, но это потом, попозже, когда-то…И всё же Петров, обладая каким-то особым чутьём, поспешно предпринимал какие-то действия, над которыми два других атамана втайне посмеивались. Получив помощь от царя, закупил за большие деньги несколько сотен лопат. Создал большое стадо коров, приобрёл и корм для них, а это немало – тысяча двести голов! Выделил казаков, способных за этим стадом присматривать за пределами Азова, с приказом немедленно по сигналу гнать всё это хозяйство в крепость. Неустанно пополнял неприкосновенный запас продовольствия – вот где пригодилась рыба, которую сушили Ксения с подругами в рыбных ватагах. Петров расчётливо готовился к предстоящей осаде, в которую казаки не очень-то верили…
А заезжий италийский купец уже в то же время поспешно испросил свидания с атаманом, и по большому секрету и за большие деньги сообщил, что турки собирают большой флот. А из Крыма долетело, что крымчаки в конном и пешем строю собираются выйти круг моря Азовского, чтобы приступить к Азову с суши…На Руси давно все знали, что Крым – верный слуга Турции, её сторожевой и атакующий пёс. И всё равно это стало для казаков весьма неприятной неожиданностью.
Первым делом Петров велел отправить из крепости детей, женщин и стариков. И впервые встретился с неповиновением. Если с детьми малыми всё и всем было понятно, если многих стариков удалось уговорить (а они-то, по своему-то возрасту считали себя воинами, которые могут быть полезными при обороне, и отправить поэтому смогли не всех), то когда за окном послышался мощный гул голосов и Осип подошёл посмотреть, что там такое происходит, он буквально остолбенел: вся площадка перед домом была заполнена… женщинами! Они подступили вплотную к дому и кричали, чтоб атаман выходил на разговор.
Петров, конечно же, знал, что разъярённые казачки способны на всё, но дрогнуть перед таким напором было никак нельзя, это было бы полное позорище.
Он появился на крыльце. Заметили его не сразу, поэтому голоса не утихали. Женщина из первого ряда, наконец, увидела, обернулась, подняла руки:
– Ти-и-ше-е! Атаман!
Она была красива. Он помнил её: ещё до Азова видел как-то с казаком Митяевым, тот, кажется, из Отрадной станицы. На похороны погибших при штурме она успела после бешеной скачки, была в чёрном платке. Атаман тогда понял – Митяев тоже погиб. Потом следил за её рыбными делами, слышал об её шёлковой лавке. Накануне, когда уже началась суматоха, видел, как с другими женщинами она катила к крепостной не до конца восстановленной стене большой камень… Украдкой любовался её гибкой статью, потом постарался незаметно исчезнуть. Сегодня, выждав, когда шумная женская толпа немного угомонится, сказал:
– Всем сразу говорить не получится, красны девицы. Порядок должен быть. Кто будет рассказывать о ваших неурядицах?
Из толпы тут же взвились голоса:
– А Ксеня пусть и скажет!
– Давай, Шёлковая, излагай!
Первый ряд выдавил из себя красавицу. Она вновь подняла руку и толпа утихла. Начала говорить:
– Мы, атаман, не просить сюда пришли, не жаловаться. А пришли мы, чтобы сообщить волю нашу. Мы считаем, что в тяжёлую минуту, а она такая наступила, мы это знаем, жена казака должна быть с ним рядом. Все мы умеем стрелять, умеем кровь остановить, перевязать, умеем борщ сготовить. Да много ещё чего, что казаку может понадобиться!
По толпе прокатился смешок.
– Деток решили отправить – это хорошо, это правильно. Почти у
каждой из нас в городках родственники есть, присмотрят. А вот мы должны быть здесь! Прикажи, мы будем полезны.
…Они были правы, они уловили самую суть: при осаде и с моря, и с суши людей в крепости было катастрофически мало. Их и было-то немного, но за прошедшее время многие погибли, другие разъехались, кто-то помер естественным путём, запорожцы, – так те вообще долго не задержались: большинство, получив вознаграждение за помощь при штурме, тут же засобиралось в свою Сечь, к привычной полуразбойной, полуоседлой жизни. Остались лишь немногие. Да и те, разобиженные, постепенно исчезали из крепости после запрета атамана на лодочные набеги. Пять с небольшим тысяч казаков, около сотни беглых поляков, объявленных на родине преступниками, пара тысяч разного люда – купеческого занятия, строители, крестьяне, те же женщины… Вот и всё.
Тут ох как надо было Петрову призадуматься над предложением казачек. По мнению того италийца турки уже посадили на большие галеры гораздо больше сотни тысяч янычаров и аскеров. Допустим, купец привирает, чтобы придать значение своей услуге, за которую хотел получить немалую плату. Допустим, султан под взятие крепости выделил не сто, а пятьдесят тысяч войска… Но и столько – это было слишком много на каждого казака! Это ещё не считая крымчаков да ногайской конницы…
В тот час никто не знал, да и не мог знать, что италиец, действительно, сказал неправду. На самом деле по его же тщательным для себя подсчётам войско турецкое выходило никак не меньше, а то и значительно больше двухсот тысяч человек! Сто двадцать осадных, «ломовых» орудий с ядрами по полтора-два пуда! А ведь к ним ещё были пушки помельче, а их было около семисот. А ещё были пушки «верховые», которые стреляли «дробом» – эти были против людей… Таким цифрам в Азове не поверили бы, и возможная награда стала бы для купца невозможной. Могли, конечно, и поверить, но тогда, скорее всего, казаки быстро ушли бы из крепости, и турки спокойно её заняли… Так что купец счёл за благо цифры преуменьшить…
Но всего этого Петров, как и все, пока не знал. Он тоже призвал женскую толпу к тишине, сказал:
– Правда ваша, ненаглядные мои! Оставайтесь. Только без детей! Тех, у кого они есть, отправить тотчас! Подробные поручения я вот… Ксении, да? Вот Ксении и дам. Ненадолго зайди, запишу. А вы дождитесь, и сразу – за дело, какое кому поручат.
Он пошёл в дом. В пустой комнате постояли друг против друга, глядя прямо в глаза. Он спросил:
– Знаешь, зачем позвал?
– Знаю, атаман. Углядела, как ты на меня смотрел. И все женщины, что там стоят, тоже знают, догадываются. Так что, если я быстро не выйду, мне останется только с крепостной стены броситься…
Усмехнулся:
– Не надо этого. Ты мне живая нужна. А что? Я один, ты – одна. И зажили бы… А пока – иди. Скажешь: потерял атаман грамотку с поручениями. Велел на словах передать. А что передать, – ты и сама знаешь… И… это… Если надумаешь, дай знак. Я ж не в полюбовницы тебя хочу, в жёны законные.
У дверей Ксения оглянулась, снова перехватила жадный взгляд. Шевельнулось что-то забытое…
– Сегодня война. Но потом я подумаю, атаман. Непременно подумаю…
На крыльце её встретили смехом:
– Что-то слишком быстро ты, Шёлковая! Соскучиться не успели! Али писать нечем было?!
– Да потерял он… поручения свои!
– Знаем, знаем, что он потерял!
Она посуровела:
– Ладно! Пошутковали – и хватит! Делом заняться надо!
Так перед самым началом осады Ксения стала старшей в сплочённом женском отряде, в котором насчитывалось восемь сотен ружей, восемь сотен сабель, восемь сотен горящих и любовью, и гневом сердец.
7
А ещё через пару дней вся степь круг Азова почернела – несметное число всадников покрыло её сплошь до края неба. Опытные казаки этим не огорчились: он прекрасно понимали, что такое количество лошадей нужно кормить. Ну, ладно, травы нынче в степи ещё не выгорели, но через день-другой земелька-то станет лысой, съедят всю траву кони! Так что брать крепость крымцы будут пытаться в пешем строю, коней угонят, куда подальше… А это, братцы, ничего, с пешими мы как-нибудь управимся!
Гораздо хуже было то, что на море и в устье Дона разом появилось такое же множество турецких галер с пушками да янычарами, а с ними ещё ничуть не меньше всяких лодок с провиантом, нарядом пушечным, ну, и тоже с аскерами, само собой… Зажали в кольце. Начиналась полная и беспощадная осада крепости. Султан Ибрагим I был настолько уверен в результатах похода, что не очень-то и зол был на каких-то там разбойников, которые посмели отнять у него дорогую игрушку. Более того – в глубине души он восхищался дерзостью, с какой казаки взяли с налёту такую мощную крепость. Именно поэтому в начале событий блистательный султан поступил, как правитель, не желающий кровавых событий и соблюдающий свою выгоду. Он велел предложить казакам, как любым разбойникам, ещё до начала осады, за их уход из крепости очень богатый выкуп. И куда больше была бы награда для тех, кто пошёл бы на службу в турецкую армию.
К вечеру страшные звуки раздались – непривычные, тревожные. Гремели огромные барабаны, орали и надрывались трубы, взвизгивали чужие, непонятные какие-то дудки и рога, бренчали цимбалы… Это голова всех янычар со свитой шёл к стенам Азова, чтобы сообщить преступникам волю султана. Шли с ним толмачи всех мастей – персидские, турецкие, эллинские, чтобы ни одно драгоценное слово великого султана не было обронено непонятым, чтобы эти «казаки» сразу уразумели, что имеют дело не только с Турцией, но и с её союзниками. Когда процессия ещё только показалась вдали, атаман сказал всем собравшимся сотникам, полковникам:
– Внимать не в пол-уха, а со всем почтением. Оне сначала будут пугать величием салтана, потом ругать будут нас, какие мы босяки безродные, да какие, де, мы злодеи. Потом правду скажут про то, что помощи нам ждать не приходится, что долго мы без хлеба да другого продовольствия не продержимся. А уж потом будут пытаться нас купить… Боятся они нас даже со всем своим полчищем, воевать не хотят, умирать за салтана своего не хотят. Но сила, конечно, грозная. Впрочем, у нас тут тоже сила немалая есть. – Он подмигнул Ксении, стоявшей здесь же, как голова женского отряда. – Верно я говорю, казаки?
Высокое собрание заулыбалось:
– Да с таким-то полком кого хочешь свернём!
– Верно! Они – впереди, а мы сзади пристроимся!
Петров мигом уловил грубость, нахмурился:
– Ты женат ли? Нет? Так, значит, это ты про чужих жён сейчас неуважительно высказываешь? А как, если я разрешу сейчас мужьям тебе по сусалам надавать? Понравится? Нет, дорогие мои, мы здесь все – казаки, все на равных, у всех судьба одна. И только вместе мы сможем эту тучу разогнать, снова солнышко увидеть! Вот и чины турские прибыли. Посмотрим, что оне нам талдычить будут.
…Атаман будто в воду глядел. Всё пошло именно так, как он сказывал. И обзывали, и стращали и даже смеялись эти посланцы от великих пашей, пришедшие под стены крепости:
– Так это вы на Руси богатырями зовётесь? Что теперь делать будете? Птицами из Азова улетать? Да нет! Не перелетит через силу турецкую никакая парящая птица, задрожит, не увидев края нашего войска, и упадёт с высоты на землю, устрашённая. Столько войска вы не видели и не увидите никогда!
…Потом переговорщики перешли к обещаниям:
– А если вы, свирепое и вольное казачество, захотите служить нашему султану, то принесите ему своё покорство, своё повиновение. Тогда наш государь простит и прежние глупые набеги, и нынешний захват Азова. И пожалует вас, казаков, честью великою, обогатит вас многим и бессчётным богатством, учинит вам, казакам, у себя в Цареграде покой великий во веки, положит на вас, на всех казаков, платье своё златоглавое, печати подаст вам богатырские, золоты, с царёвым клеймом своим. И всяка душа турецкая и возраст всяк вам, казакам, в государстве его в Цареграде будут кланяться, и вас всех, казаков, называть «Дону славного рыцари знатные, казаки избранные»…
Ксения слушала и думала только о том, какие эти турки непонятливые. Уж пора бы знать, что простого русского человека, не купчину жадного, так легко льстивыми словами, да и правдашними действиями не купишь, не заманишь…
Атаман, стоявший неподалёку, думал, наверно, о том же, потому что не выдержал он, обернулся к своим, сказал негромко, с улыбкой:
– Вот ведь! Учитесь! Пёс мерзопакостный, а как красиво брешет!
Окружающие тоже заулыбались, а голова янычарский и толмачи его приняли это за одобрение слов о милостях султана, и стали говорить ещё азартнее…
Когда источник сладких слов и угроз полностью иссяк, Петров обдёрнулся, поправил шашку на боку и вышел вперёд. С высоты немалого своего роста оглядел пришедших.
– Послушали мы вас, и ой, как страшно нам стало. Против нас, жалких казаков, коих, как вы оч-чень правильно считаете, сорок тысяч-то всего-навсего, султан посылает четырёх пашей приближенных да три по сто тысяч войска своего, не считая чёрных мужиков-копателей тысяч несколько, да сотни мудрецов немецких, гораздых крепости брать премудростями всякими, да многих ещё…Одной конницы ногайской почти две сотни тысяч! Вы же не своим умом живёте, не своим разумом и промыслом, а головами со всей Европы. Да, нас меньше, но вам-то никогда не бывать здесь, на Дону. Даже если удача будет вам сопутствовать, для мести за смерть нашу с Дону удалые молодцы тотчас появятся под Азовом. И тогда не скрыться вам и за морем. Есть надежа у нас на Бога и Матерь Божию Богородицу и на иных угодников, и на всю братию и товарищей своих, которые у нас в городках по Дону живут. Мы себе казачество вольное исповедуем и жизнь свою в бою всегда положить готовы. Вас много? Не боимся. Только помните: где бывают битвы великие, тут ложатся и трупы многие… Вон там, – в поле, слышим: трубы у вас играют, веселье идёт, войско похваляется. Завтра в том месте у вас вместо игрищ ваших будут горести лютые и плачи горькие: лягут от рук наших трупы многие, потому что Азов мы взяли не коварством, не хитростью, не числом, а умением, духом высоким, мастерством ратным. Не для злата-серебра взяли крепость, а просто так, для опыта, чтобы проверить: а могут ли турки против нас в городах отсидеться? А когда узнали, что не могут, то стали думать, примеряться к Ерусалиму и Царьграду. Мы-то помним, что Царьград государством был христианским! Недаром ваш салтан собрался нас рыцарями называть. Мы – люд бедный, но наши жалкие зипуны с наших плеч ещё никто не снимал, запомните это! За сим ступайте, донесите речи эти до тех, кто вас послал. А ещё передайте, что боле никаких разговоров меж нами не будет. И посмотрим – в чью сторону судьба плюнет!
…Когда осаждённые отказались от золота и весть эта долетела до назначенного султаном главы этого нашествия, силистрийского сераскира Гуссейн-паши, тот лишь чуть-чуть склонил голову:
– Завтра начинайте!
С утра было тихо. Только видно было, как перестраиваются стреляльщики турские : то они восемью цепями окружали город так плотно, что могли бы локтями друг друга касаться. И у каждого свой батожок, который в землю втыкался, а на него, на рогульку такую, мушкет можно приспособить для прицела точного. А теперь устраивали они колонны для штурма. А потом со всех малых галер, подошедших к крепости из устья Дона, загремели пушки, посыпались аскеры, янычары, наёмники…
С другой стороны закрыла все пути-дороги неисчислимая орда разных племён, которые уже давно привыкли жить за счёт набегов на Россию и вовсе не желали от такой привычки отказываться. Захваченный казаками Азов для них – как кость в горле. И если б даже у казаков свои корабли были, то их сразу же перехватили бы турецкие галеры, более сотни которых выстроились в море. Начался первый приступ.
От того дня в памяти Ксении остались какие-то обрывки. Вот они, что казаки, что казачки, пристроились на стенах со своими фузеями да мушкетами. Ждут. Приказа стрелять нет. Есть приказ не атамана, а собственного сердца: всем, всему населению – на стены! А ворог подступает всё ближе. Тут тебе и турки, тут тебе и два полка немцев с двумя же полковниками… А стрелять всё нельзя. Уже штурмующие пристроили лестницы к первой стене! Воздух густой стал от дыма и от стрел. Сигнала всё нет. И только когда морда первого янычара с длиннющими усами показалась над краем, громыхнул голос Петрова, перекрывший всю турецкую стрельбу:
– Пали!
А фитили давно вздуты, только к полочке с порохом приложи, только прицелься сначала. Вон в того, в тюрбане. Выстрел. Что-то он успел крикнуть по-своему, падая с высоты на головы тех, кто карабкался следом…
…Ещё запомнилась из того дня рукопашная стычка. До того, как появились турки, Петров приказал рыть тайные подкопы под стенами, чтобы можно было сильным отрядом выскочить неожиданно из крепости. Во время штурма Ксения услышала за спиной чей-то крик:
– Атаман! Подкопы!
Глянула в ту сторону. То место, где были подкопы, провалилось под толпой янычан, превратилось в глубокую яму, барахтаются они, сейчас вход найдут!
И в ответ знакомый уже голос:
– Казаки! Здесь уже отбились! За мной, к подкопу! Мушкеты не брать!
Как они там рубились, под стеной! Первым в подкоп рванулся, конечно, Петров, остальные следом стали возникать перед ошарашенными немцами и янычарами буквально из-под земли с шашками наголо, молча, что было ещё страшнее, и началось такое, какого даже опытные казаки, не говоря уж о Ксении с подругами, и не видывали. Это была не рубка лозы, в которой поднаторела Ксения уже давно, ещё с Петей Митяевым. Нет, это были удары смертельные, а крови было… Когда она свалила очередного налетевшего на неё противника, вновь услышала Петрова:
– Молодец, Ксюша!
Оглянулась на миг – атамана рядом не оказалось… То ли ей почудилось?
На другом конце линии грохотали пушки, отбитые казаками ещё при взятии Азова. Как потом рассказывали, дюжину пушек снарядили дробом, и били по приближающейся пехоте, прокладывая, как просеки в лесу, широкие прогалины. Там наступал другой немецкий полк, который полег почти полностью. А здесь, с этого края, тоже всё пространство перед стеной было завалено телами. Ксении потом сказали, что в числе других зарубила она одного из голов яныченских, а они всегда слыли мастерами сражаться своими ятаганами…
Когда стемнело, турки оттянули своё войско. Считали, наверно, свои потери. Казаки тоже считали. Своих погибших оказалось не много, больше – раненых, а вот противников, чьи тела можно было далеко видеть со стены Топрак-калы, получалось ну никак меньше девяти тысяч. Петров с гордостью показывал близкому кругу захваченное знамя с клеймом турецким и довольно жалкого связанного богато одетого турка. Пояснил: это – один из четырёх пашей, направленных в Азов самим султаном. На радостное возбуждение соратников ответил хмуро:
– Девять тысяч, десять ли… Это всё пустяк по сравнению с сотнями тысяч, пригнанных сюда. Всё только начинается…
Наутро вновь под стеной Топрак-калы появились толмачи с просьбой отдать им трупы погибших. За каждый обещали плату – один золотой. А если начальный был человек – двенадцать золотых. За пленного пашу предлагали золота столько, сколько весит он сам. Петров пошутил по этому поводу:
– У нас Ксения Шелковая одна нарубила себе целое богатство: двенадцать да ещё семь или восемь. Так что новую лавку сможет открыть!
Ксения отмахнулась:
– Да ну их, эти деньги! Неправедные они. Кровавые.
Петров согнал улыбку с лица:
– А ведь правильные вещи Ксения говорит. Негоже это – за трупы деньги брать. Нет уж, пусть заберут они своё да похоронят сами. Нам же выгодно: они от жары гнить начнут, недалеко и до морового поветрия. Вот тогда-то нам точно не выстоять.
На том и порешили. Петров объявил толмачам, что платы никакой не нужно, пусть сегодня же собирают трупы беспрепятственно, без опаски, помех казаки чинить не будут. Насчёт взятого в плен паши решение будет такое: поскольку за него собирались платить золотом по его весу, убивать его никто не будет. Но и отдавать его казаки не собираются. Ведь не всякому доведётся ещё хотя бы раз в жизни увидеть такую кучу золота. Поставим его на майдане, пусть все смотрят! Под конец сказал:
– Вы извините, гости дорогие, но уж такое дело у нас теперь осадное: ничем другим, окромя свинца, потчевать вас не можем.
…За весь день не прозвучало ни одного выстрела. На всём пространстве перед крепостью шла непрерывная работа.
8
… Степан отлежался, притих. Но неугомонная его суть будто тянула его за язык, на кончике которого вертелось множество вопросов, требовавших, по мнению Степана, немедленного ответа.
– Дядько Иван! А вот ты давеча сказал, что жена у тебя пропала. Её что, – тоже в полон взяли, как тебя?
Мошкин опять молчал долго. Потом всё ж ответил:
– Дак видишь, Стёпа… То-то и беда, что ногайцы и крымчаки здесь ни при чём. А в полон её взяли. Взял какой-то казак, умыкнул её. А главное – она тому рада была, говорили. Приглянулся он ей. Если б не так, хотел бы я на того мужика посмотреть, который попытался бы её силой увезти… А я вот теперь всё Ксюшу свою вспоминаю…
Степан аж про свою голодную хворь позабыл – сел резко:
– Семёныч! Ежели всё так, то чего ж ты… Получается – ты изменщицу жалеешь?
– Да, Стёпа, да! Жалею! Жалею, что потерял! Об одном не жалею: что люба она мне… Ах, какая она была! Где тебе понять!
Он со стоном помотал головой, как от боли лютой.
– Так может быть – её… и нету уже в живых? Сам же говоришь – почти восемь лет прошло! А ты и не знаешь.
– Знаю я! Нутром знаю, что жива она. Всегда знаю. Ещё год назад я её близко чувствовал, будто где-то рядом она. А то, что изменщица… Ну, что можно сделать, если она вот такая – безоглядная, смелая. Сильная… Я вот тебе про Сильвестра сказывал уже. Так вот он однажды поведал мне удивительную… не знаю даже, как назвать…
Мол, в народе слух идёт, что Библия неправильно переписана. Мол, в иных древних книгах по-другому изложено. От создания мира уже по-другому. А написано там про людей, про то, как они появились. И вот как.
Когда Бог создал Адама, то слепил он его из глины. Это и сейчас так говорится. А вот дальше-то по-другому! Заскучал Адам один в раю – со зверьми да с птицами не поговоришь. И вот, чтобы Адам не страдал от одиночества, решил Бог создать ему подругу. И создал он для него… Нет, не Еву! Он из языка пламени, из сверкнувшей молоньи, из ветра стремительного, из волны морской и многого ещё другого вольного, непредсказуемого, неожиданного создал Женщину. И назвал её Лилит. И повелел ей во всём быть послушной Адаму, помогать ему в жизни. Но что-то пошло не так. Она-то полюбилась Адаму. Но как он ни старался ей угодить, какие бы красоты ей ни показывал, какие плоды райские ей ни приносил, как бы ни пытался её приласкать, – всё было тщетно! Не смотрела Лилит на него, не слушала его речи, не внимала песням его, не позволяла прикоснуться, каждый раз отговариваясь: потом, позже, завтра, не сейчас… Адам заметил, что ей нравятся разноцветные камни, и собирал в горах для неё яхонты, смарагды, алмазы… Она добрела, она, казалось, уже готова была подчиниться, но вдруг уходила куда-то, исчезала надолго… Он искал её, он обходил все самые потаённые уголки рая, он звал её, но она не откликалась…
Однажды, когда в очередной раз Адам пустился на поиски, оказался он на самой окраине рая. И вдруг услышал её звонкий смех. Он побежал в ту сторону, выбежал на ослепительно-солнечную поляну и увидел…
Посреди той поляны, при ярком полдневном свете сплелись в объятиях Лилит и Тот, Которого Не Называют. Змий сбросил свою обычную чёрную шкуру и в своей переливающейся радугой наготе приник к Лилит, его Лилит! А она… Она смеялась и стонала от счастья, не замечая ничего вокруг!
Горе охватило Адама, но Против Того, Кто Спорил с Самим Господом, Адам был бессилен. Он обратился к Богу с мольбой о возмездии. Вседержитель был разгневан, ведь он создал Лилит только для Адама, а она повела себя, как вольная птица, полетела, куда хотела, осмелилась ослушаться! И рассеял Бог своё творение по всему свету языками невидимого пламени. И только после этого создал он из ребра адамова Еву, чтобы, как плоть от плоти его, она во всём была послушна ему и всю жизнь была бы ему помощником. Но и здесь успел Коварный: предложил Еве вкусить яблоко с Древа Познания, и Господь изгнал из рая и Еву, и Адама. Вот только тогда и начался род человеческий. Люди плодились и размножались, женщин на земле стало очень много, но они не знали, а то и просто забыли о том, что была Лилит. А она от начала времён неизбежно в каждую, в каждую, понимаешь, женщину вселялась частичкой незримого, но неугасимого пламени, которое иногда, ну, хотя бы раз в жизни из такой малой малости становится всепожирающим пожаром. Это именно Лилит напоминает о себе, это именно Лилит заставляет каждую женщину, да уж совершенно точно каждую, мечтать порой о необыкновенной страсти. И не только мечтать, но и уступать в такой единственный миг своему желанию, своему огню…
А каждый Адам, если только он не лжёт сам себе, в каждой Еве жаждет найти Лилит! Чтобы хоть раз, хоть иногда обернулась бы той, которая, пусть и своенравна, пусть и непокорна, но станет вместе с ним пламенем той далёкой Лилит… Любит Адам Еву, а в сны приходит Лилит… И ещё. К слову пришлось. Знаешь, как по-турецки сказать «человек»? Адам!
Вот такая сказка – не сказка, быль или небыль…… Ты, Степан Игнатьич, думаю, не дурак, чтоб не понять то, что Сильвестр мне рассказал. Но только понял ты всего лишь неопытной своей головой, а вот сердцем понять – это много лет прожить надо, да и пережить немало.
Я тебе скажу – Сильвестр умный человек был. Тихо-тихо, незаметно мы даже как-то стали понемногу открываться друг другу. Как-то раз не в духе он был. Я и спроси его: что, мол, случилось? Да ничего, говорит, просто в свою Гишпанию хочется, уже десять лет дома не был. Я ему: чего, мол, так? А он возьми да и расскажи, что он из бедной семьи, а чтобы в достатке жить при полном отсутствии наследства, нужно много учиться. У него с детства получалось с разными людьми на их языках говорить, вот и стал он этим всерьёз заниматься. Соседи у них были франки, так он прежде всего их языку научился, потом в порт бегал, с моряками разговаривал, узнавал новые слова и на других языках. Когда подрос, уже несколько языков знал. И о нём торговые люди и разные начальные люди прослышали, стали звать его с собой в свои торговые походы. С одним торговцем даже на Руси побывал – в Новгороде да в городе Архангельском. Потом работал на каторгах, а там русских было немало, так и выучил ещё один язык. А всего-то он знал их восемь! Это окромя своего родного, гишпанского. Девять голов вместо одной! А вот незадача: с Абты-пашой этим, с Мариолем связался. Поначалу всё обычно шло. Хозяин и наёмный работник. А потом научился Сильвестр в нарды играть. Играл, вроде, неплохо, даже выигрывал нередко. Вот это-то его и сгубило. В нарды же на деньги часто играют. Вот и Мариоль стал звать Сильвестра. Поначалу поддавался, а потом, когда тот в азарт вошёл, выиграл у него огромную гору денег. А отдавать-то было нечем! Так он и остался на галере на десять лет, из коих шесть уже прошли, но четыре ещё нужно отрабатывать.
Стёпка сразу определил:
– Это, получается, он такой же полоняник, как и ты?
– Да уж получается. Ну, ему-то, конечно, посвободнее было, и на берег даже мог сойти, и с едой…
– А чего не бежал тогда?
Мошкин помедлил с ответом, вспоминая давние разговоры. Тогда-то Сильвестр ему ладно как-то всё объяснил, всё понятно было. Про то, что у гишпанцев честь – превыше всего. И если слово дал, то думать о его нарушении гишпанец может только после смерти. А он такое слово дал Мариолю.
Такой ответ Мошкину даже понравился, и был понятен. А вот сейчас, после вопроса степанова, снова сомнение заползло: почему же всё-таки не убегал? Ведь Абты-паша не кресту поклоняется, а полумесяцу! Неверный он, этот Мариоль! А неверного обмануть – разве считается грехом? Нет, не в кресте дело. В гордыне. Он как бы думает: я выше этого паши, и я не хочу, чтобы даже неверный считал меня лжецом и обманщиком! Хотя, можно и по-другому на это посмотреть. Гишпанец себя считает таким же, как этот турок, вровень с ним. За человека считает, потому и обманывать его не может… Нет, это не получается. Ведь Сильвестр этого капудана Мариоля всё же обманывал, не сообщая ему многое из того, что происходило на каторге…
А уж утаивалось многое… По всей каторге совершенно незаметно для стороннего глаза плелась сеть между гребцами. Лишённые общения между собой, полоняники научились обмениваться условными знаками, каждый, в свою очередь, пытался общаться со слугами, среди которых русских тоже было немало. Избегали даже смотреть на гаремных женщин, хотя некоторые из них сами бросали осторожные взгляды на мощные полуобнажённые тела, изуродованные ранами и постоянными побоями. Этот мир полоняники вычёркивали из сознания, как и воспоминания о чём-то ныне невозможном. Но уже некоторые из шиурмчи могли переброситься парой слов, когда никого не было поблизости, не только между соседями по банке, не только с сидящими перед тобой и сзади тебя. Уже некоторых слуг знали по именам, уже удавалось некоторых из них попросить о чём-то совершенно безобидном. Например, подойти к тому беловолосому, вон там он, слева сидит, стукнуть его по затылку шутя, несильно, и сказать, что это ему Шейтани привет передаёт, пусть хоть иногда посматривает в эту сторону. И пусть запомнит, что вот это (показал указательный палец) есть аз…
А во время разговора уже с другим слугой передать другой знак: два пальца – буки… Через день-другой уже третьему: веди, глаголь… Через месяц или два уже вся каторга могла молча передавать друг другу всё, что нужно было передать.
А передавать было что. Они узнавали прозвища друг друга, кто из каких мест. Постепенно добавлялись знаки о настроении, об одобрении или запрете… Сильвестр называл города, в которых грузились или разгружались, страны, где эти города находились. Однажды в Греции он вернулся на борт какой-то взбудораженный. Уловил вопросительный взгляд Мошкина, не выдержал, подошёл, выпалил сразу, будто желая избавиться от тяжести или от чего-то горячего:
– Казаки взяли крепость Азак, Азов по-вашему. Турок всех перебили за несколько дней. Мариолю я ещё не говорил, но ты скажи всем, чтобы были осторожны, Антипаша будет очень зол, будет придираться к каждой мелочи…
Предчувствие его не обмануло – в этот день жесточайшим образом были избиты все каторжане. Вместе с мучителями был и Сильвестр… Как обычно, он орал громче всех, но когда хлестал Мошкина своей беззубой плетью, успел сказать негромко, чтобы слышал только он:
– Прости, по-другому не могу…
Мошкин прекрасно понимал, что это правда, и обид никаких не таил, но для себя он после того дня сделал вывод: пора с Сильвестром говорить в открытую. И всё же ещё много времени прошло до того часа, когда Мошкин впервые заговорил с испанцем о побеге. То есть, не о побеге, об этом Иван Семёнович тоже думал. Бежать с галеры – бессмысленно. Прыгать в море – никуда не убежишь и никуда не доплывёшь. А если попытаться в каком-нибудь порту, то их всех в один момент переловят и казнят, как бунтовщиков, нарушителей спокойной жизни. Чай, не дома находимся. А тамошним правителям нужна война каких-то чужаков? Конечно, не нужна. Да и оружия захватить много не удастся. Голыми руками долго не повоюешь. А поэтому – что? Единственное оружие у нас… Да как раз эти самые голые руки! Те самые, которые не только на гребле силы набрали, но и … да, да, раз, два, три, четыре… И вот как раз они-то, руки эти, и должны захватить настоящее и серьёзное оружие. То самое, на котором сидим! Галеру! А на ней ведь пушки. Вот тогда только можно будет сделать попытку уйти в море почти наугад, не умея по морю этому ходить, не зная, в какую сторону идти, уйти от возможного преследования, доверившись воле Провидения. Или вступить в бой в открытом море и… да, конечно, нужно смотреть правде в глаза! И погибнуть. Ну, хотя бы свободными погибнуть и по собственной воле, с честью. Потому что если сдашься, то смерть уже будет мучительной и неминуемой от вражеских пыток и казни.
Думай, Семёныч, думай! Как ни готовься, а случай, удобный для задуманного, может подвернуться только один, и надо его использовать так, чтобы одолеть такое несправедливое для каждого из нас решение Судьбы…
Он не только думал. Изо дня в день, из седмицы в седмицу, из месяца в месяц, следующие три года складывал он невидимое здание тайного заговора. Слава Богу, не нашлось предателя, доносчика. То есть, был один такой, захотелось ему кусок побольше да похлёбки погуще…
Когда всем известный Махмуд, главный надсмотрщик, во время небольшого шторма поскользнулся на куршее и упал, он держал, по своему обыкновению, в руках связку ключей. Ключи эти были от всех замков на галере, в том числе и те, которыми запирали цепи гребцов. Тяжеленный Махмуд грохнулся на настил с высоты своего немалого роста, стук прошёл страшный, но надсмотрщик остался цел и невредим, даже в глазах не потемнело. Только вот незадача: связка вылетела из рук, упала на самый край борта, качнулась и… упала в море. О таком событии нужно было сразу же докладывать Абты-паше, что Махмуд и сделал, пав перед капуданом на колени. Из своего шатра на корме Мариоль видел падение Махмуда своими глазами, вины своего подручного не усмотрел и милостиво разрешил извлечь запасную связку, которая на такой случай имелась на галере.
История на этом бы и окончилась, но вся беда была в том, что недалеко сидел на цепи гребец по прозвищу Якуб, который единственный успел заметить, что ключи упали не за борт, а в небольшое углубление меж досками. Скорее всего, он с первого мига размечтался о своём освобождении, но потом сообразил, что дотянуться до того места он всё равно не сможет, а посему решил выслужиться: окликнул пробегавшего мимо Сильвестра и рассказал ему о ключах. Сильвестр на миг задумался, улыбнулся:
– Сейчас посмотрим.
Он осмотрел борт, нашёл то углубление, пошарил рукой, сказал:
– Ничего там нет, а вот дырка есть. Так что связка, наверно, туда и провалилась, в воду.
Поляк не поверил. Ведь он же видел своими глазами… Но толмач жёстко отрезал:
– Я сказал – нет, значит нет! А будешь много болтать, велю выпороть тебя на куршее, всем в назидание.
Якуб промолчал, но всем видом показывал, что он прав, что…
С Мошкиным у Сильвестра был другой разговор.
– Он не ошибается, ключи там. Причём, мне так и не удалось его убедить, он твёрдо знает, что видел всё правильно. А поэтому…
– А поэтому он будет пытаться сказать это кому-нибудь другому! Ключи надо бы перепрятать. А вот как этому… рот заткнуть?
– Нет, такое я не смогу! Ключи – клянусь: достану, спрячу… Может, хоть теперь ко мне доверие будет.
Мошкин улыбнулся:
– Доверие давно есть. А с этим… Что-нибудь придумаем. Там, на той скамье-банке, верные люди сидят… Придумаем, придумаем…
…Наутро обнаружилось, что один из шиурмчи ночью захотел сжевать припрятанный сухой кусок хлеба и подавился им. И помер. Пока под плетьми расспрашивали соседей, которые спали и ничего не видели, пока снимали цепь, Сильвестр стоял у борта и наблюдал за происходящим. Потом отвернулся и стал смотреть на море, которое никогда не бывает одинаковым, смотреть на него можно бесконечно, на сварливых и крикливых чаек, которым ничего не стоит долететь до Испании, но они почему-то не хотят лететь туда, где так хорошо и так тепло на душе… Может, у них всё же нет души?..
Тело выбросили в воду, чтоб без лишней мороки, здесь же, через борт.
…Прошёл ещё год, прошли почти два. Мучительных, однообразных, каждый день которых был уже заранее известен, каждый день в которых не происходило ничего, что могло бы как-то всколыхнуть, поддержать полоняников. Новости из России до двух сотен рабов, зажатых цепями, охраной и узкими бортами галеры, не доходили никакие. Даже смерть султана и восшествие на престол нового правителя ничего не изменили в жизни не только их, но и хозяина – капудана Мариоля. Мошкин буквально всей кожей чувствовал, что невидимое здание, в сооружение которого он вложил так много сил, ловкости, хитрости и осторожности, постепенно начинает оседать в своей бесполезной сути. Люди были готовы на любой поворот событий, когда светился вдали слабенький огонёк надежды, но теперь всё медленно засасывало болото безрезультатности, немощи, невозможности, сознания безвыходности.
Всё это видно было в мелочах. Уже не так скоро передавались сообщения, да и самих-то сообщений было, – что кот наплакал. Реже стал появляться поблизости Сильвестр. И – да, да, Мошкин это заметил: всё реже и реже стал слышен стук рёбрами ладоней по вёслам, а дружного стука сразу во многих местах галеры не было и вовсе…
Как рассказать вот этому Стёпке всю паутину мыслей, чувств и всю эту душевную пустоту? Впрочем, про один день рассказать надо бы…
Они тогда стояли в Стамбуле, то есть, в Константинополе. Стояли у причала, ждали погрузки. Мошкин сразу заметил, что в порту много военных галер, на которых что-то слишком оживлённо шла суетня грузчиков, аскеров, мелких торговцев, предлагавших какие-то товары морякам и солдатам. Слышались неразборчивые выкрики недовольных чем-то капуданов, шли музыканты со своими трубами и тамбуринами, важно пронесли большой турецкий барабан… Всё происходившее явно значило только одно – турки собрались с кем-то воевать. С кем? Это мог узнать только гишпанец. Мошкин улучил момент, спросил, но Сильвестр пока ещё ничего не знал, хотя самому ему было интересно. Через некоторое время он подошёл снова и сообщил, что погрузки сегодня не будет, что галера с нынешнего дня начинает обслуживать войска и только войска, что в ближайшее время на борт поднимутся, кроме постоянной охраны, ещё две сотни янычар и аскеров, несколько пушек и весь наряд с ними, запасное пушечное зелье и ядра…
– Так что – война всё-таки? С кем же?
Сильвестр замялся, но потом честно ответил:
– С вами война, с вами, с вашими казаками. Идём для взятия обратно Азака-Азова. Будь очень осторожен, Шейтани. Во время войны каждая даже простая неловкость стоит жизни… Впрочем, Антипаша говорит, что флот и войско собрали такие, каких ещё не видывал весь мир, и если казаки не сдадутся сразу, то всё закончится уже через день. Разумеется, по турецкому обычаю преувеличил, но сила собирается огромная. Из всех портовых городов на Чёрном море уже выходят десятки, сотни галер и больших лодок, уже крымский хан, я сам слышал,
отправил своё войско под стены крепости, уже мастера, умельцы по взятию крепостей со всей Европы приехали в Стамбул и руководить штурмом будут именно они, для этого у них множество хитростей со взрывами, подкопами, разрывными ядрами, начинёнными зельем…
Вот так, Шейтани. На эти… несколько дней нам придётся затихнуть, выждать. А потом… Когда турки успокоятся после победы, тогда и поговорим о наших делах…
… Вопреки словам Сильвестра день вокруг Мошкина сразу наполнился смыслом. Он упёрся взглядом в спину Юшки, как самого сообразительного и, самое главное, вертлявого – его взгляд поймать можно было бы скорее всего. Но Юшка что-то тоже сидел неподвижно. Иван буквально кричал молча: ну, повернись же, наконец! Когда же тот всё-таки повернулся и мельком глянул на нос галеры, Мошкин тут же подал особый знак: внимание! Потом другой: передавай всем! И только после всего этого на пальцах сложил по буквам:
ТУРКИ ИДУТ НА АЗОВ
По галере прошло шевеление, заметное только человеку посвящённому, неслышный такой тайный шелест, в разных местах мелькали пальцы. Потом всё разом стихло. После долгой тишины послышался осторожный, негромкий стук: раз, два, три, четыре. пять… И ещё в другом месте: мек, ерку, ерек, чорс, хинг… И ещё! Раз, два, три, четыре, пять… Бир, ики, юч, дёрт, беш…Раз, два, три, четыре, пять… Эрти, ори, сами, отхи, хути… Раз два, три, четыре, пять… Ек, ду, се, джар, пандж…
9
Если кто-нибудь спросил бы Ксению: что запомнилось ей больше всего в те осадные страшные дни, она, наверно, не смогла бы ответить. Самый мощный был, конечно, первый приступ, но когда турки получили за наглость по носу, они стали действовать куда разнообразнее. Кто-то дотошно сосчитал, сколько было приступов всего. А было их двадцать четыре за три с половиной месяца. То есть, каждые четыре дня турецкое войско шло вперёд, подкреплённое всеми пушками, имевшимися в их распоряжении. Каждые четыре дня всё население Азова было на крепостных стенах, по приказу атамана отстреливали самых яростных, самых крикливых. Петров даже как-то объяснил Ксении – почему.
– Ты, Ксения Егоровна (Ого! Откуда батюшкино имя и узнал? Значит, держит в памяти, держит!), когда стреляешь, кричишь?
– Это ещё зачем?
– Правильно, незачем. Почему? А потому, что ты его не боишься, ты не напугать его хочешь, а просто, как это на войне делается, его убить. И никаких других мыслей ты в голову не допускаешь. Если тебе только в голову придёт, что у этого аскера есть семья, дети, дрогнет у тебя рука противу твоей воли, и выстрел твой будет напрасным. Но ведь, если промахнёшься, уже в следующий миг этот аскер может убить тебя. И не разглядит даже твою красу. Он же перед собой не женщину прекрасную видит, а воина, которого он боится, потому и орёт истошным голосом! Он, конечно, трус, но крики его подбодряют других, а это нам уж совсем ни к чему. Потому-то таких нужно убирать с пути в первый черёд…Вот так-то, Егоровна! – Немного выждав, добавил: – Ты, я вижу, ничего так и не решила. Неуж в самом деле конца войны ждёшь? А того мне не скажешь, до конца мы оба доживём ли?
Она смотрела на него – ладного, удалого, умного, во всей силе запоздалого среднего возраста, когда виски уже начинает припорашивать и в усах начинают светиться серебряные нити, и думала, что она, наверно, всё-таки решит. Только когда это будет? Ведь никак не угомонятся… эти… Снова к очередному приступу готовятся.
Но приступы были лишь малой частью осады. Недаром везли сюда из разных стран и городов, из Венеции, и даже из Стекольного мудрецов, побывавших при взятии многих крепостей. Все свои умения они испытывали в Азове, все хитрости, все премудрости. После первой неудавшейся попытки нагнали сотни каких-то мужиков с лопатами, которые, и часу не промедлив, начали копать огромную яму-ров вдоль крепостной стены. Очень быстро земляная насыпь поднялась настолько, что уже работающие были и не видны и могли преспокойно поднимать насыпь всё выше и выше. За несколько дней гора, уплотнённая своим весом, поднялась уже выше стены и с неё вполне можно было видеть весь Азов. А можно было и пушки поставить.
Казацким атаманам такая уловка была давно знакома. Более того – они сами применили её почти четыре года назад, когда напали на крепость. А посему, решили атаманы, на всякую уловку есть своя заготовка: с другой стороны стены тоже начались поспешные земляные работы. Вот когда полностью все поняли, как далеко смотрел Осип Петров, приказав задолго до нашествия заготавливать лопаты да мотыги.
Рыли сразу несколько подкопов под стеной. Нужно было успеть до того, как турки начнут обстреливать крепость не наугад, а точно видя все цели. Успели. Отличился отряд Ксении: женщинам, хоть и тяжело было, но такая работа всё же была более привычной, чем стрелять да шашкой махать. А в результате именно тогда, когда турки стали поднимать на высокую гору орудия, из подкопов с разных сторон, как черти из преисподней, повыскакивали сотни казаков. Не успели турки опомниться, как казаки оказались на макушке. Они захватили несколько пушек, весь пушечный припас-наряд, пороховой склад, сорок бочек пороха, часть которых употребили на вещь простую, но такую необходимую: взорвали всю эту новоявленную гору, разметали её по большей части в яму, из которой та гора вышла, да на турецкий стан, из коего противники бросились было бежать, но многие так и остались погребёнными под азовской землёй.
Вот именно с этого дня началось самое страшное: турки решили вести осаду основательно и неторопливо. Изо дня в день… Впрочем, неверно это. Ко дню ещё нужно прибавить ночь… И из ночи в ночь! Непрерывно сотни тяжёлых ломовых пушек оправдывали своё прозвание – ломали стены, сложенные, казалось навечно. Верховые пушки ничего не ломали. Немецкие хитроумцы начиняли ядра дробом и такие чиненые ядра или, как их ещё называли, пинарды разрывались, убивая всех, кто попадался на их пути. Это было тоже страшно: не знать когда и где тебя может ожидать смерть. Любка Котова, ближайшая помощница Ксении, стояла рядом с ней, смеялась, рассказывая, какой смешной у неё сын. Она его отправила с первого дня в городок, откуда они всей семьёй прибыли в Азов… Так вот она погибла в один миг: кусочек чугунного ядра попал ей в висок. Она не успела понять, что жизнь её двадцатилетняя уже закончилась, и продолжала смеяться, но уже не получалось у неё, не получалось…
Восемь сотен женщин-воинов было под началом у Ксении с первого дня. Через месяц их осталась половина. Ещё через месяц – чуть более трёхсот.
Но самым страшным, как все осаждённые быстро почувствовали, оказалась именно непрерывность. Турки хорошо освоили науки всяких немцев – приступных умышленников и городоемцев, тем более, что среди главных у них немцы тоже были. Наущённые ими турки стали вести обстрел непрерывно, пусть и меньшим числом пушек, но именно не переставая, кидали свои ядра да пинарды, куда ни попадя, во всё, что виднелось с новой горы, которую начали возвышать над Азовом уже в отдалении и уже охраняя работы. Войско теперь не пыталось брать крепость навалом. Разделённое на части, оно шло одной из таких частей как бы на приступ, но, получив в ответ свою долю пуль и ядер, янычары и наёмники и не пытались продолжать, не старались прорваться, и просто поспешно отходили назад. А уже через короткое время эту часть сменяла другая, которая тоже не столько рвалась вперёд, а скорее изображала такое рвение и точно так же скоренько отходила, чтобы на смену ей пришла третья часть…
Уже был разрушен почти весь город, только крепостные башни и стены, строенные на совесть и рассчитанные на тяжёлые удары, стояли почти везде незыблемо. Да ещё со стороны моря, прикрытая склоном, уцелела старинная церковь, в которой ещё до турок молились христиане – греки да армяне. С первых же дней обстрелов казаки ушли из домов. Сразу стала понятной цель противника: уничтожить всё жильё. Весь город уничтожить, чтобы потом отстроить его заново. Начиналось житьё подземное. Все, кто не мог в руках держать оружие, держали теперь в руках лопаты и мотыги, выкапывали подземные жилища с длинными подземными же переходами вроде улиц. Очень скоро под крепостью образовался как бы второй город. Всё это хозяйство атаманы учитывали, некоторые ходы направляли под стенами, не выходя на поверхность, чтобы в нужный момент сделать неожиданную вылазку. Петров даже приказал нескольким казакам наблюдать непрерывно за всеми признаками, по которым можно было бы угадать подобные земляные работы у турок.
Он думал точно. Дважды турецкие подземные сапы уже доходили почти до крепостных стен, но осаждающие не знали, что эти работы уже замечены, и уже навстречу подрывной сапе вырыт ход, уходящий за пределы крепости. И дважды небольшие отряды казаков в тот час, когда в свои сапы турки закладывали большие заряды, способные взломать стену, сделать пролом, чтобы ворваться внутрь, ждали, затаившись, прислушиваясь к голосам. Бесстрашные, лихие головы выбирали миг, чтобы после нескольких ударов лопатой оказаться в сапе, уволочь почти весь заряд, а остаток взорвать, обрушив всю проделанную турками работу. И долго ещё турецкие военачальники ломали головы, гадая: отчего это сапы оказались так ненадёжны, отчего воспламенился заряд, отчего сапа не дошла до стены? Вспыхивали ссоры между турками и немцами, которые уверяли, что всё было сделано правильно. Турки не верили. Уж не стали ли немцы мстить плохой работой за гибель своих полковников и двух третей своих полков? Через три месяца с начала осады ногайская орда развернула коней и унеслась в бескрайнюю степь, где не нужно было ломать голову над тем, как прокормить эти несметные табуны. У турок перебои с пропитанием и военным снаряжением тоже были, несмотря на то, что десятки галер сновали между Азовом и Анатолийским побережьем, меж Азовом и даже Царьградом-Константинополем-Стамбулом. А ещё болезни начали одолевать турецкое воинство – сотнями животом скорбные мучились и умирали янычары, аскеры и даже пушкари… И осада как бы топталась на месте – не было самого главного: хоть какого-нибудь явного результата.
Но в несколько раз больший набор осадных «прелестей» был и за крепостными стенами. Ксения взяла под крыло женского отряда всех больных и раненых, похороны погибших, кормление казаков. А осаждённых становилось всё меньше. Гуссейн-паша считал в самом начале осады, что ему противостоят сорок тысяч русских, а на самом деле их было вшестеро меньше. Если бы кто-то сейчас посчитал всех жителей, то что бы паша сказал, если б узнал, что защитников крепости осталось в живых уже всего три с половиной тысячи: казаков, рыбаков, торговцев, женщин, даже полтора десятка подростков, ни за что не пожелавших уезжать до начала осады в дальние свои родные городки. Три с половиной тысячи! Против… уже, правда, не трёхсот тысяч, а двухсот! Но и столько – это ведь один против пятидесяти! Даже больше! Но ни Гуссейн Дели, ни командовавший всем флотом Пиали-паша не нашли человека, который сообщил бы точную цифру. Ни один казак за несколько месяцев так и не попал к ним в плен! А если бы и попал, то и тогда турецкие головы наверняка остались бы в неведении.
Каждое утро атаманы собирали малый круг всех, кто за что-то отвечал. Каждое утро Ксения докладывала число убитых и умерших за минувший день от болезней и от ран. Каждое утро мрачнели Осип Петров и Наум Васильев от своей беспомощности. Продовольствие уже делилось на крошечные кусочки. Одна засушенная рыбка выдавалась каждому на два дня. И каждый понимал, что нет сейчас в Азове большего защитника и меньшего защитника, все были равны перед смертью, все были равны при получении средства для жизни. Измученные бессонницей и голодом азовцы понимали, что ещё одна седмица, ну, от силы – десять дней, и нужно будет выходить на последний, смертный бой. Если до сих пор в подобных вылазках казаки всегда удачно одолевали противника и возвращались, по крайней мере, большинство из них, благополучно, то теперь уже трудно ожидать победы. Тут бы на ногах устоять от болестей и долгого недоеда, тут бы погибнуть с честью…
Настало утро, когда Петров сказал, что в турецком войске наблюдается какое-то шевеление. Скорей всего, турки решили, что русские сломлены окончательно и поэтому им можно сделать самый последний приступ: всеми силами и без отступа взять Азов именно сейчас. На море и на Дону тоже началась какая-то подготовка, что ещё раз говорит о главном приступе турок. А поэтому и азовцам нужно собрать всё, что они имеют, не откладывая в запас и на завтра ровно ничего – ни еды, ни пороха, ни свинца, ни ядер. Бой будет последним. И жизни свои нам нужно будет отдать подороже! Никаких построений у противника пока не замечено, так что начнут они завтра или на следующий день. Значит, и нас беспокоить в эти дни не будут. Поэтому есть время на подготовку, на большой сбор… Да и поспать сколько-нибудь не помешает. Чтобы рука вернее была…
Ночью опрокинувшийся в сон атаман вынырнул из него – дурного, кошмарного – от осторожного стука в шаткую дверь его землянки. Вскочил – шашка наголо, спросил:
– Кого это черти носят? Чудок поспать – и то не дадут!
И тихий голос в ответ:
– Я это, атаман, я…
Ксения! Атаман распахнул дверь, сграбастал огромными своими руками это явившееся чудо, этот подарок судьбы, втащил в землянку, обнял, прижал к себе, рук стало сразу много, они метались по такой желанной женщине, а она покорно подчинялась горячим ладоням, раскалённому телу и не издавала ни звука…
…Потом всё ж прошептала устало:
– Прости, атаман, дозволь слово сказать.
Он закрыл губами её рот, произнесший кощунственные слова, потом перебил, кричал шепотом:
– Ксюшенька моя! Какой я тебе атаман?! Неуж и сейчас я чужим тебе остался?!
А она всё оттягивала миг, когда должна была… Должна.
– Я с тобой, Осенька, нечестно поступила – дала тебе надежду, ещё ничего не решив. Не словами, нет! Словами-то я тебе ничего не сказала. Но дала понять, что всё ещё может быть. А ты, мой ласковый, мой горячий, послушно поверил и терпеливо ждал. И я мучилась тем, что так поступила. А вот сегодня подумала: ведь завтра мы оба, может статься, погибнем. Про себя-то я точно решила, что живой в руки какого-то аскера я не дамся, сил хватит, чтоб скончать жизнь свою… Но не могу я уйти, долги не отдав, обещания не выполнив. Вот и пришла.
Атаман, как бык на убое, опустил голову и мотал ею мучительно, дышал тяжело. Удар уже был нанесён, дошёл до сердца, оно уже умерло, но всё ещё пузырились какие-то ненужные слова, ещё выскакивали в голове какие-то мысли…
– Пришла, значит… Милостыньку подать. А я-то… А, Ксюш! За что это такое?
Он не видел её лица, но когда она заговорила, понял: плачет.
– Не могу я, Осенька, не могу жить с тобой! Венчаная я!
Петров слышно – усмехнулся:
– Ага… С Митяевым бежать от живого мужа – так невенчаная, а как со мной…
– …Петю я любила…
– Ага… А меня, значит, нет. Когда меня на атаманство кричали, так всему казацкому люду я люб был. А тебе – не люб…
Молчание сгустило тьму, в которой каждый из двоих видел то, что хотел видеть, что мог видеть.
Прервала молчание Ксения:
– Я тебе, Ося, сейчас большой секрет скажу. Петенька мой из-за меня погиб.
– Как это? Ты же тогда в городке оставалась, а он здесь был убит.
– Мы с ним счастливы были. Увидела его – это как удар, я забыла всё на свете. А уж про Ивана, который, как я тогда считала, ничего, кроме службы своей стрелецкой, и знать не хочет, про него и говорить-то нечего. Но уже через месяц-другой стал Иван мне во снах являться. Он и по жизни-то молчаливый был, серьёзный мужчина, а тут возникал печальным таким да побитым. А ведь его зашибить никто не мог! Вот и решила я, что с ним что-то неладно. Через наш городок в родные мои края чумак один постоянно ездки делал. Я и дала ему денег, чтоб узнал про Ивана, как он там. Через месяц он вернулся, говорит, что Иван вместе с отрядом своим погиб при налёте степняков. Так что стала я, вроде бы, законной вдовой. Поплакала я, да что тут поделаешь?
Мы уж с Петей решили, что как он пойдёт на Азов да вернётся, так и мы с ним в церкву пойдём. Он отъехал, а мне тут Иван приснился. Будто смотрит он так строго и говорит: не греши, мол, я живой, я тебя найду. А через два дня узнала я, что Петенька погиб… Азов-то уже взяли, так я и кинулась сюда, чтоб похоронить. Останний раз взглянуть. А он лежал, белый, как ангел. Ни крови на нём, ни царапины… Вот с тех пор я мужчин сторониться стала. Зачем же людей зазря губить, если я одни несчастья приношу? На похоронах, Ося, я тебя не разглядела. Не до того было. А потом… Ну, ты сам знаешь, как оно потом… И только не думай, что не люб ты мне. Нравишься ты, всем хорош, только подставлять тебя под судьбу свою нескладную не хочу. Думала – прощусь, так пуля или пинарда тебя минуют. А я… Это уже как Бог даст, Осинька. Ещё раз прошу: прости меня и постарайся забыть.
…Скрипнула и тихонько стукнула дверь.
Ранним утром, едва начало рассветать, снаружи послышались голоса, какая-то беготня, потом примчался посыльный казак:
– Атаман! На стену! Там… Скорей!
Давно одетый, Петров мгновенно выскочил из своего подземелья, побежал. У стены на помосте уже стояли головные казаки и возбуждённо размахивали руками. Увидев атамана, расступились.
…Ошибся Петров в своих предсказаниях. На всём пространстве, видимом со стены, от Азова до окоёма, не было ни одного шатра, ни одного костра, ни одного янычара, ни одного даже простого копателя! Ни одного человека, ни одного коня – никого. Истоптанная, изрытая ядрами и взрывами, загаженная, степь лежала перед казаками ещё с чужими следами и запахами, но! Свободная!
Петров своим глазам не поверил. Обернулся:
– Галеры где?
– Тоже отошли в море, атаман. И малые корабли со стороны Дона… Посты сторожевые уже доложили – там тоже!
Вот теперь он поверил, но всё же стал взглядом искать Ксению, не без тайной надежды поручил ей посмотреть со стороны моря и доложить:
– У тебя, Ксения Егоровна, глаза молодые. Зоркие. Посмотри. Если даже далеко турки отошли в море, то надобно знать – выжидают ли они или действительно уходят? Не должны мы на такую хитрость попадаться. Рыбачили, знаем!
И только тогда, когда Ксения, вернувшись, подтвердила уход кораблей, атаман велел вынести из тайника икону Иоанна Предтечи, с которой не раз казаки ходили на вылазки. Когда икону принесли, то принявший её в руки Петров вдруг закричал необычно дрожащим голосом:
– Она плачет! Плачет слезьми радостными и слезьми горькими о погибших! Пади! Падите, казаки, на колена, вознесите молитву чистую и благодарную за случившееся чудо! Чудо, свершившееся в день Покрова Пресвятой Богородицы!
И собравшаяся уже толпа азовцев опустилась на колени и послышался гул – такой силы молитву посылали казаки к небу.
В ближайшие дни всем малым кругом составляли письмо царю-батюшке обо всём, что происходило здесь, в осаде, в осадном сидении, в течение нескольких месяцев. Писали трудно. Письмо-то не султану, а русскому царю Михаилу Фёдоровичу. И уж в него-то, в это письмо, всё нужно было вложить: и покаяние за то, что пошли против царской воли и взяли Азов, и точный счёт – сколько сил султан прислал против казаков, сколько пушек, сколько галер, да кто с ним, султаном турским Ибрагишкой, помогать отправился. Посчитали потери свои – почти половину против того, с чем начинали, почитай три с лишним тысячи казаков и других людей похоронили по-христиански. Турки же неподалёку от Азова закопали около двухсот тысяч убитых и болевших попытчиков брать крепость…
Не ведали казаки, а потому и не написали в письме, почему голова всего войска сераскир Гуссейн вдруг, неожиданно увёл войска. Откуда им, сидевшим в крепости и выходившим за её пределы только с боем, было знать, что в стане неприятеля уже почти с самого начала осады возникли распри, взаимные упрёки, делёж шкуры неубитого медведя. Да и болезни сделали своё дело, и подвоз еды через пень-колоду, и много ещё всякого, что в удачных случаях и не замечается, а в случае неудач – всяко лыко в строку… Так что решение Гуссейна для него самого было вполне обоснованным и оправданным. А вот как он будет объяснять свой отход султану – какая разница! В глазах могучего правителя самым важным будет то, что сбежал!
Когда все обстоятельства осады были в письме изложены, было решено послать с письмом четверть сотни всеми уважаемых и самых отважных казаков во главе с есаулом Фёдором Ивановым, доставлять письмо в Посольский Приказ, а возможно – и самому царю. Дело такое всем было известно: оно, конечно, не угадать, но как царю-то покажется – победа это была или нарушение всех законов? И вернёшься ли ты в блеске славы или… Вернёшься ли? Все знали, что Осип Петров – не из тех, кто прячется за спинами казаков. Это уж что его, то его. А уж для славы достоин по-всякому. И тем больше было удивление казачьего люда, когда поручено было возглавить это дело совершенно неожиданно атаману Науму Васильеву. Свой отказ от законного права Осип Петров объяснил тем, что последние события, а в особенности – мироточение иконы, укрепили его в принятом решении и подвигли его на церковную службу, и своё будущее он видит отныне только в церкви… Нашлись несогласные, и немало. Среди них был и атаман Васильев. Были удивлённые, были просьбы подчиниться желанию большинства, но Петров стоял на своём, опустив голову и не поднимая глаз, будто стыдился чего-то. Говорил глухо и как-то скупо, не желая ронять слова, которые до конца никто из окружающих понять не сможет.
В большой толпе Ксения единственная знала о других причинах поступка Петрова. Она не стала ждать, не стала надеяться на то, что атаман изменит своё решение. Знала: всё останется так, как он сказал. Уж такой он человек. Она про себя тоже решила, хотя объяснять своё решение ей было некому и незачем. Ушла с круга, собрала всё, что у неё оставалось, наняла какого-то мужичонку и уже на следующий день исчезла из Азова, никому не сказав ни слова… Куда направилась? Домой, к родителям? Зачем им на старости лет ещё и вернувшаяся блудная дочь? Да и живы ли они, – этого она не знала. Вернуться в стрелецкую слободу? К кому? Ивана нет, а жить с постоянным напоминанием о нём будет невозможно…
По дороге, по пыльной осенней степной дороге до неизвестного ей самой места перед глазами её вставала картина, увиденная накануне.
От развалин единственного в Азове частично уцелевшего после трёхмесячного непрерывного обстрела здания церкви Николая Угодника видела она море – большое, до края неба. Видела множество уходящих галер турецких. Они уходили, уходили… Медленно и незаметно они становились уже еле уловимой глазом рябью точек. И не было почему-то даже тени радости, только усталость и… совсем уже странно: сожаление о том, что что-то в её жизни оторвалось, а теперь уходит, уходит за окоём…
10
Место, где Мошкин со Степаном устроились, вернувшись после очередного дозорного выезда, было на берегу всё той же самой скудной речонки, которая и названия-то, наверно, никогда и не имела, потому как давать ей название здесь, в этой бескрайней степи, было некому – до ближайшего жилья путь надо было проделать в десятки вёрст. Шустрый Стёпка на сей раз удивил Мошкина своей предусмотрительностью и… неожиданным умением жить в таких походах. На любой случай у него оказались наготове, если не сноровка, то уж снасть была любая. Он вначале предлагал Мошкину поймать силками сурка, от чего Мошкин отказался вроде по укоренившейся в нём за долгие годы привычке есть мало, а по правде, – по непривычке есть такую животину. Потом тот же Стёпка извлёк из недр своей одежды завёрнутый в тряпицу грубо кованый крючок и волосяную лесу, разыскал в прибрежном кустарнике палку покрепче, накопал несколько червяков, и перед сном они оба очень даже душевно похлебали юшку из выловленных нескольких плотвиц и карасиков.
Сегодня он в лёт всё-таки сшиб стрелой селезня. Мошкин отметил про себя, что подручный не стал стрелять на воде, а это значит, что он прислушивается к советам и выполняет их. Но добычей решил распорядиться сам. Там, где в речушку впадал уж совсем незаметный ручей, он нашёл глинистое место, развёл густо глину. Выпотрошенную птицу обмотал молодой камышовиной, а потом прямо поверх камыша и перьев стал мазать этим тестом. Когда тушка полностью скрылась под слоем глины, обвалял сверху ещё и в песке. Велел Степану набрать оставшегося по берегам с весны плавника, а удастся – так и пень найти, чтоб дольше горел. Пока Степан рыскал по берегу, вырыл неглубокую яму, устлал дно лопухами и уложил своё глиняное чудо. И… засыпал почти доверху прибрежной галькой. Стёпка дёрнулся было, но промолчал. Мошкин заметил, спросил:
– Ты это про перья или про глину? Или про яму? Давай, ты расспросишь после. А пока на этом месте, прямо в ямке, разводи костёр. Нужно, чтобы горел он не сильно, но долго.
Степан и здесь показал свои умения: набрал не веток, а сухих кореньев, в обилии валявшихся на берегу после паводка. Огонь разгорался трудно, но позже уголья от твёрдого дерева были неутомимы – давали жар всё время, пока дозорные распугивали местную живность, шумно барахтаясь в воде. Зато потом! Мошкин раскопал печёную птицу, разбил затвердевшую глину, отламывал куски её вместе с легко отделявшимися перьями, разломил чистое мясо пополам, протянул Степану его долю:
– Пробуй. Оно, конечно, сольцы бы не мешало, да травки какой-нить пахучей. Но, думаю, и так хорошо будет. А вопросы свои задашь позже.
Вопросы у Степана были. Они из него лезли подряд, хотя еды они не касались. Действительно: какие про еду вопросы, когда с птицей всё так вкусно, просто и понятно. Конечно, на ус намотать не мешает, пригодится. А вот про житьё-бытьё Мошкина узнать до конца не терпелось. Степан ещё днём, во время их объезда, попытался начать разговор, Но суровый дядька оборвал его, сказав, что во время службы ничто не должно отвлекать:
– Сейчас тебе любопытно про Азов узнать, а завтра – поспать захочется. Другой раз, глядишь, какое-нибудь чудо вроде женщины отвлечёт. Потом ещё что-нибудь…Это уже, брат, не дело, а только показ дела. А человек без дела – он кто? Без-дельник! Так что давай службу сполнять, а поговорить мы успеем.
Вот и начаться бы разговору возле размётанного и аккуратно затоптанного костра, ведь земля и камушки всё ещё отдавали тепло, лежать под высыпавшими на небо бесчисленными звёздами было бы хорошо. Но Мошкин всё же неумолимо потащил Степана наверх, снова на макушку кургана, откуда ещё долго можно было наблюдать за степью. Поднимаясь, подручный знакомо пыхтел, издавал какие-то недовольные звуки. Мошкин на это теперь не обращал внимания, знал уже, что всё это – только напоказ, по привычке такой стёпкиной.
Когда устроились наверху, за спинами осталась только полночная сторона, всё остальное пространство пока ещё видно было далеко, а если б и не было видно, то уж услышать топот копыт можно было запросто.
Мошкин огляделся, вздохнул успокоено, спросил:
– Ну, и где ж твои вопросы?
Вопросы посыпались как из решета. Мошкин терпеливо отвечал. Описав Степану день, когда поступило сообщение о походе турок, Иван Семёнович замялся, потом всё же добавил:
– Только стучание наше такое бодрое продолжилось недолго. Кончилось оно вместе с воинственным нашим духом, потому что на борт галеры, нашей каторги, как и говорил Сильвестр, тоже взошли янычары, а вместе с теми, что постоянно охраняли нас, их стало намного больше. Возле каждого разместились по два-три аскера или янычара, или топчи, или ещё кого-то помогательных. Тут уже не только, что лишнее движение, лишнее слово скажешь, а лишний раз не дыхнёшь! Так что и стучать больше не пришлось, и даже думать о захвате стало невозможно. Правда, какую-то передышку нам всё-таки дали: примерно половине гребцов цепи разомкнули и заставили грузить на галеру бочки, явно пороховые, тащить какие-то короба, даже несколько пушек мы своими руками затаскивали… Ты понимаешь – против своих же, против русских мы эту смерть готовили! А главное – всё это быстро, ты ничего не успеешь даже сообразить, как уже вечер, уже погрузка закончена, уже озабоченный Мариоль у военного какого-то важного спрашивает, – можно ли отходить от берега… Ведь другие уже отходят.
Становились в походный строй уже далеко в море. Ветер был попутный, с парусами шли быстро. Мы, как не самые важные, шли в конце этого множества галер всё время перехода… И тошно нам было, Степан Игнатьич, сказать невозможно! А потом вдали показались на краю моря горы. Крым. Значит, уже совсем скоро…
…Мошкин в степенном своём рассказе не упомянул слёзы, выступившие у многих на глазах, когда входили в Азовское море. Хоть и не было оно российским, а всё ж свои были уже рядом. Забыл он сказать и о том, что к Азову приближались они в числе последних, когда флот уже занял удобные для обстрела места. Высаживали турок, подойдя близко к берегу. Мошкин, было дело, подумал, что вот сейчас можно бы и захватить галеру, но потом сообразил, что это совсем уж гиблое занятие, что соседние галеры разнесут их тотчас же в щепки, а на суше и говорить нечего – там уже строилось войско, высаженное с десятков галер. И страшно становилось. Не за себя, а за тех неизвестных казаков, которые засели в крепости. Что делать? Чем помочь? И хуже всего было понимать, что помочь-то и нечем…
– После разгрузки совсем малое время прошло, ещё и обстреливать крепость не начали, а уже на куршею выбежали музыканты, и такую скорость задали всей каторге, что бывало только, когда мы прежде несколько раз уходили от погони. Плети свистели, надсмотрщики со своим Махмудом орали – мы противу ветра уходили от берегов на вёслах. Это было, пожалуй, самое тяжёлое время на каторге. По приказу Пиали-паши наша галера, как помогательная, с самой большой скоростью, на какую была способна, шла в Царьград, грузилась и летела обратно. И вот так – несколько раз мы переходили море, несколько раз грузили смерть нашим неизвестным братьям, несколько раз исправно доставляли пищу для пушек и всяких премудростей…
И вот ещё, Стёпа. Вот про это не сказать не могу, это как во грехе покаяться. А ведь оно и было грехом… Или нет? Понимаешь, каждый раз, когда мы возвращались к Азову, мы… Да, Стёпка, да! Радовались! Тому, что пушки всё гремят непрерывно, что слышны стрельба и всякие взрывы! А ведь при этом всём в Азове гибли наши же люди! А мы радовались, улыбались, махали руками друг другу… Турки наше такое поведение одобряли: якши, мол, всё делаете правильно! Не могли они никак понять, что радость была наша другая: что живы ещё казаки, что воюют ещё, что уже три месяца прошло, а они сражаются! Где же те самые несколько дней, о которых говорили вначале? Хрен вам, а не Азов!
Во второй раз, когда мы в Константинополисе грузились, и опять нас, десятков пять человек, самых крепких, назначили на погрузку, заметил я одну удивительную вещь. Бочонки с порохом таскали мы туда, где и наши галерные припасы хранились, чтоб на случай дождя-бури или волны высокой сухим добро оставалось. Всё это, конечно же, запиралось, охрана всё время стояла. Так что напасть и не прошуметь – и не мечтай, ничего не выйдет. А рядом, через стенку, значит, кладовая для еды всякой – что для хозяев, что для нас, шиурмчи… Там ничего не запирали. А зачем? Обычно мы ведь на цепи, а слуги… Турки считали, что их слуги под страхом безвестной смерти в море никогда не посмеют даже прикоснуться к запасам. И, наверно, правильно бы считали, если б всё было на другой галере. А у Мариоля… Тихо и незаметно, но все слуги люто его ненавидели. Я давно это понял, и уже года два приручал постепенно многих из них. Одному здоровья пожелаешь, другому просто улыбнёшься, третьему спасибо скажешь за то варево, которое он тебе плеснул… Понимаешь, Стёпа, чужой человек всегда останется чужим, если его не касаться словами, взглядами, сочувствием… Он упал, ударился, а ты встать не можешь со своей цепью, так хоть сожалеющую рожу-то сострой, покажи ему, что и тебе за него больно. А он это запомнит. Обязательно запомнит! А в другой раз увидел его, улыбнулся, сказал, что день-то какой хороший нынче… И вот так, даже и не поговорив ни разу, не зная, как тебя зовут, он располагается к тебе, он в глубине души уже считает, что ты неплохой человек, не разбойник какой-то, а такой же, как он, попавший в беду…
Вот ты, Степан Игнатьич, скажи, почему они почти все душевно навстречу шли? Это потому, что я такой уж замечательный, золотой прямо? Ну, конечно же, нет. Просто почти любой из них понимал помалу, что я его за человека считаю, и сам я – тоже человек. А человек с человеком, если только его разум ненависть не застилает, если ты его уважаешь, а он тебя, всегда общий язык найдут, всегда договорятся. Особенно, если они и без того на одном языке говорят. Не помню, – говорил я тебе, нет ли, но слуги в нашей каторге почти все были русскими. А это очень упрощало дело… И ещё. Пожалуй, самое главное. Дело в том, что у каждого из них судьба была трудная. Большинство были полоняниками, и так в полоне, в рабстве и состарились. А что делают со старыми, ненужными вещами, которые ещё и ухода требуют? Правильно: выбрасывают. Куда ни попадя. Вот и их выбрасывают на улицу. Повезёт – он продолжит жизнь такую рабскую у другого хозяина. Не повезёт – умрёт с голоду или от болезни. А то и просто забьют для развлечения. Другие нанимаются на каторги. Вот таким свобода даже в старости не мерещилась. Они просто не доживали до старости. И если их и отпускали по немощности, то им оставалось только одно: валяться под забором, где тебя пинают, кому не лень, или милостыньку просить… Дело ведь не в Турской стороне. В дальних странах так – повсюду, где есть рабы… Женщинам… Не скажу, что легче. У них по-другому всё. Если красивая… Эх, что там говорить! Чужая сторона – не мать родна…
И ещё вот что я заметил: все тамошние люди, кто побогаче, ведь уже давным-давно привыкли к русским рабам. Они уже стали привычкой, даже частью их жизни. И если, Бог даст, изменится что-то, перестанут почему-то русские в полон попадать, то ведь всем тем народам неудобно жить станет, а? Множество зим и лет пройдёт, а они всё так и будут мечтать о временах, когда в доме у них были рабы. И на любого русского в глубине души, потайно, будь русский хоть знатен или богат, будут смотреть, как на бывшего раба! И любыми способами, хоть через сто лет, хоть через полтыщи, всё едино: кто привык к рабам, будет стремиться их заполучить любым способом… Вот такая это прилипчивая хворь в голове у всех, кто близ себя хоть когда-то имел рабов, вообще рабов, неважно кто они – русские, латиняне, с холодных краёв ли, а то ещё, говорят, в жарких странах чёрные есть племена…
…Мошкин замолчал надолго. Сказал про женщин, так сразу пригрезилась Ксения. И не уходила. Он уже было заговорил о другом, а она всё стояла перед глазами в каком-то турецком наряде. То есть, лицо было закрыто по восточному обычаю, но он-то знал, что это она…
Чуткий Степан тоже умолк, не совался с расспросами, хотя Мошкин уже точно знал, что надолго этого молчания не хватит. Так оно и вышло. Терпение стёпкино кончилось быстро. Память у парня острая, он твёрдо помнил, о чём рассказывал Мошкин, когда отвлёкся на другие воспоминания:
– Так ты чего, Семёныч, про еду сложенную говорил? Утащили что-нибудь поесть?
– Ну, ты-то, я так понимаю, промашку бы на нашем месте не дал, а, Стёп? А мы – не такие умные, как ты. Мы, дурни, украсть-то украли, да только не еду. Заметил я, что… удивительная вещь, я уже говорил, бочонки с порохом – точно такие, как те, что с грецкой солёной рыбой для нас на галере стояли. Кстати, скажу тебе: гадости этой попробовать русскому человеку – не дай, как говорится, и не приведи. Тарихос называется. Говорили, что мелкую рыбу эту грецкий люд не выбрасывает, как ненужную, долго на солнце держит, чтобы, значит, протухла, почти кашей стала. А потом всякими травами пересыпают да солью, – и в бочки. Для них этот тарихос – заместо соли, они его помногу не едят, хоть это и еда для бедных считается. Только мы-то этот тарихос, гниль вонючую эту, ели постоянно, турки считали, что такая дешёвая еда, – как раз для шиурмчи.
Но не в этом дело. Шепнул я двум надёжным слугам. И когда я бочонок проносил с порохом, они, глазом не моргнуть, поменяли его на этот тарихос. Я даже шаг не замедлил, охрана ничего и не заметила… А ты говоришь – еду! Да нам этот бочонок, спрятанный в самом углу, мог куда больше пригодиться.
– А заметили бы?
– Глупый вопрос. В хорошем случае: я – не я и лошадь не моя! Что мне дали, то и несу… А в плохом, ежели, как говорят, за руку поймали, прямо на подмене, то только одно – жизнь свою продать подороже. Нас же для погрузки от оков освободили.,, Но обошлось без дурного глазу. Хотя… Спрятать-то спрятали, но ведь случайно кто-то мог и найти. А вот тогда-то – всеобщее побоище. И уж просто избиением дело бы не обошлось. Так что всё дальнейшее время мы все были как бы под ятаганом.
А пушки гремели. Как уж турки умудрялись, не знаю, но стрельба велась беспрерывно, гремело всё время, пока мы находились у берегов. Уже во время второго захода к Азову я Сильвестру сказал: а ты, мол, про несколько дней говорил! А он только головой мотал, не ожидал, что крепость столько продержится. Он очень умный был, Сильвестр. Уже на четвёртом заходе шепнул мне, что уверен – скоро уже всё закончится. А когда я хотел обидное что-то сказать, он поправился: мол, не то слово нашёл, а если точно, то считает, что это не русские, а турки скоро выдохнутся, слишком много внутри войска недовольства, слишком много болезней….
И ты знаешь, так оно и вышло. В последний раз, не успели мы разгрузиться, как лодку прислали от главного паши Гуссейна. Было сказано уходить немедленно и уже сюда не возвращаться. Сильвестр не показывал, конечно, что радуется, даже старался подале держаться, но всё же не утерпел, боком так прошёл и показал руки скрещённые: конец, мол, уходим насовсем… И мы ушли. Прямиком до Константинополиса, вслед за всем турецким морским сборищем. Не помню – говорил ли я тебе, что в загребных был. Так вот наше место чуть повыше других было, рядом с главной пушкой на носу. И мог я видеть, а это было утром рано-рано, как удаляется от нас берег азовский. Наш берег. Непобеждённый берег. Горько мне стало, ох, как горько, Стёпушка! И всё казалось, что там, на берегу, кто-то стоит и вслед нам смотрит…
Прибыли в Константинополис. Что там происходило – сказать могу только со слов Сильвестра. Он ходил на майдан, слушал разные разговоры, потом рассказывал. Султан, оказывается, и не знал, что посланный им Гуссейн-паша с Азовом не справляется, что другие важные паши себя никак не показали, что немецкие полки были разгромлены в первый же день, а их учёные мастера ничего не смогли придумать против казачьих хитростей. Не знал про уход ногайской орды, что крымский хан воевать отказался и после бесплодных месяцев, перед последними днями увёл своё войско… Ну, а если не знал султан всего этого, то что он думает? А он думает, что вокруг все – предатели. И что он делает? Правильно, обвиняет всех в измене, головы помельче – те просто слетают с плеч, другим, которые поважнее, султан посылает ма-а-а-ленькие такие коробочки. А в них – ничего, кроме снурка, сплетённого из драгоценного шёлка далёких восходных стран. Крепкий. Любой груз выдержит. Получивший такой снурок обязан тотчас же на нём и удавиться. Сам! А милосердный султан тут ни при чём. Правда, говорили, что голова всей осады, как оказалось, тот самый Гуссейн-паша не осмелился предстать перед султаном, и сразу от Азова убрался в свою Силистрию… Но так ли оно было – сказать не берусь, это всё Сильвестр пересказывал.
А наш-то Абты-паша Мариоль тоже струсил. Как только до него дошли разговоры, он сообразил, что хотя и не воевал в Азове, а только грузы подвозил, может попасть под горячую руку султана. А ему получать снурок уж совсем не хотелось. Жизнь он уж очень любил. Посему он счёл за благо не стоять в Босфоре, где столпились все корабли и где каждый – на виду. А как только он это сообразил, тут же началась беготня. Ветер был попутный, мы вышли в Средиземное море и уходили до той поры, пока вокруг не стало видно никакой земли. Мариоль решил уйти в грецкую страну и переждать там плохие времена. Авось, вскоре султан и успокоится или кондрашка его хватит. А то, может, хотел Мариоль после передышки направиться ещё куда подальше? Мне потом Сильвестр всё объяснил, что можно было бы в полуденные моря податься, но это поблизости, рука султана всё равно дотянулась бы, нужно бы куда-то на закат. А пока галеру осмотреть, оправить такелаж да и просто постоять на якоре, отдохнуть от трудов неправедных… Именно поэтому лучшего момента захватить галеру, мол, у нас не будет.
Так говорил Сильвестр. Он был прав. Такой случай упускать было нельзя. Решили, что в эту же ночь и нападём. Так и сделали…
…Мошкин умолк. После долгого молчания Степан опять затеребил было, но Иван Семёнович рассказывать не захотел:
– Чего там вспоминать… В другой раз, да и то неохота… Давай-ка, спи полночи. Я – потом, за тобой…
11
…А память всё ж не отпускала… Не успел подручный отправиться вниз, к коням, как она, неладная, опять подсунула ту самую ночь… Только была та ночь более тёмной не только из-за отсутствия луны, но и оттого, что дело-то было осенью, начинался русский грудень, месяц касым по-турецки. Да ещё всё было на море, ночном тихом море,
в котором жалкие искорки света на мелких волнах так легко перепутать со звёздами. Вот такая была ночь, в которую каторжане решили захватить галеру.
Собственно говоря, решили-то не все, а только Мошкин с несколькими самыми верными товарищами да человек пять слуг. И Сильвестр. Советчик и помощник. Все остальные в ту ночь спали спокойно, ни о чём не подозревая. Говорить им про такие опасные дела было просто нельзя, никто бы не поручился за то, что весть о задумке каторжан не дойдёт до хозяина или до охраны. А потому почти каждый полоняник, неожиданно пробуждённый среди ночи грозными звуками, должен был мгновенно сообразить, что происходит, решить, что должен делать в этот момент именно он, а не кто-то другой вместо него, искать пути не только к спасению, но и к уничтожению тех, кто нёс ему, безоружному, смерть неминуемую своими саблями и ятаганами, пищалями да кинжалами. И всё это – в один миг, словно молонья сверкнула в ночи…
До полуночи на галере ещё было какое-то движение. Потом всё стихло. Скользнул вдоль борта Сильвестр. Освободил Шайтани и всех его соседей. Они продолжали сидеть недвижно, как привыкли спать сидя, а гишпанец отправился дальше. Мошкин морщился каждый раз, когда до него доносился еле слышный звяк ключей, но ведь не крикнешь же: эй, мол, Сильвестр, ты бы уж как-нибудь поосторожнее с ключами-то! Зато по удалённости этого звяканья Мошкин мог догадываться, кого ещё из заранее намеченных людей отомкнули, освободили от цепи. Потом подал условленный знак: чихнул нарочно громко. Охранник, что стоял неподалёку, дёрнулся было из-под дремоты, но Мошкин поднял ладони кверху, потом прижал к груди: прости, мол, что разбудил тебя ненароком. Ещё через какое-то время слуги, прозвища у которых были Кащей и Короткий, буквально как ангелы, неслышно принесли бочонок с порохом и поставили его в невидном месте поближе к корме, где наверху были покои капудана, а под ними – помещение для охраны. Обычно там размещалось до сотни аскеров и янычаров. Остальные, а их тоже было сотни полторы, ночевали, где попало. Получалось, что силы были примерно равны, если забыть про безоружность одних и вооружённость до зубов других. Хорошо ещё то, что в Константинополисе часть военных высадилась. Остальных, как раз вот эти полторы сотни, надо было доставить в грецкую страну.
Всё это было посчитано заранее. Мошкин решил, что захватывать помещение, где хранились огневые припасы для галерных пушек, просто нельзя. Какая-нибудь случайность – и корабль весь взлетит на воздух. Не-е-е-т! Его-то надо и сберечь, чтобы не барахтаться потом в воде морской и неизбежно уходить на дно, когда не знаешь, куда плыть и далеко ли плыть надо, и сможешь ли ты это самое «надо» преодолеть, хватит ли сил у каторжан… А взрыв должен быть рядом с военными и рядом с хозяином только пугающим, может быть, – и убивающим, но никак не для того, чтобы разрушить галеру. Всякую мелочь нужно было обдумать заранее. Как поджечь порох в бочонке? Как взорвать, чтобы каторжане из ближних рядов остались целы? Как заранее добыть хоть какое-нибудь оружие? На каждом из этих вопросов можно было погибнуть, если не найти на него ответ.
Но всё произошло по задуманному. Мошкин прекрасно понимал, что так случается редко, и был готов к любому повороту судьбы, но… случилось, что получилось. В эту ночь удача прилетела к исстрадавшимся полоняникам. Пороху место нашли благополучно. В бочонке слуги давно уже проковыряли дыру, теперь высыпали часть, сделали дорожку. Оставалось только поджечь. Балабол аки тать в нощи неслышно прокрался к часовому. Короткий звук удара краем ладони по шее, шорох подхваченного тела. Вернулся. Отдал Шейтани саблю и ружьё, которые тот сразу же передал соседям. Но главное Мошкин оставил себе – кожаный мешочек для кремня и кресала, без которых не ходил ни один человек военной службы и которых не было ни у одного полоняника. Теперь мог сработать и сам вожак.
Мошкин встал, и не торопясь, будто это самое обычное дело, прошёл вдоль борта в сторону кормы. В условном месте опустился, пошарил ладонями. Есть. Начало дорожки. Достал кремень с кресалом, осторожно попытался высечь искру. Ничего не получалось. Искры выскакивали. А порох не воспламенялся! После очередного удара услышал шаги. Янычар. Вышел, одурелый от сна, вытаращился на плохо различимую тень, спросил по-турецки:
– Ким о? Ты что это тут делаешь?
Мошкин рискнул. Можно было янычара убить, как Балабол (в голове даже мелькнуло: «перебить весло!»), но он засмеялся, ответил, тоже по-турецки:
– Ты-то сам зачем вышел? Вот и я за тем же. А сейчас дыма попью, тютюн последний остался…
Янычар пробурчал что-то вроде «ну. давай, давай, полночь уже, гедже ярысы…» и, справив через борт нужду, ушёл обратно. Не успел он зайти в помещение, возник Сильвестр:
– Что нужно?
Мошкин шёпотом пояснил, и Сильвестр исчез. Буквально через несколько мгновений он вернулся со щипцами от кухонной жаровни. В щипцах была раскалённая головешка. Мошкин всё так же не спеша взял щипцы, сказал:
– Всех, кто здесь близко, кто уже освобождён, уводи на другой конец. Я считаю до полста. Вперёд!
Отсчитав, сунул головешку в порох. Он вспыхнул ярко, побежал стремительно. Оставался миг, чтоб остаться живым. Мошкин изо всех сил рванулся к борту, к пустым уже скамьям. Кругом уже шумели-гудели голоса внезапно разбуженных людей. Шиурмчи, даже те, которых ещё не освободили, бросились на ближайших к ним турок, гремя цепями. Ещё мгновение – и все они погибли бы, зарубленные очнувшимися аскерами, но этого мгновения у них уже не было – грянул взрыв. Он разметал вход в янычарское помещение, потряс галеру, ослепив ошалевших от такой неожиданности военных. Мошкин вспрыгнул на ноги из-под скамьи, где он укрылся, сразу же столкнулся лицом к лицу с первым же выскочившим турком, ударил по горлу (перебил весло, перебил весло, перебил весло…), забрал такой непривычный ятаган, оглянулся: где Сильвестр? Он сейчас – самый важный человек!
Сильвестра оберегали несколько полоняников. У двоих уже были сабли, другие бились сброшенными цепями, были и такие, кто шёл на противника с кулаками. Сам Сильвестр даже шпагу свою из ножен не вынимал. У него было другое дело: он быстро и ловко отпирал замки, будто всю жизнь этим занимался. У Мошкина ещё мысль мелькнула: да он же давно готовился!
Каждый освобождённый должен был добыть оружие сам. Вот в этом мастерами оказались несколько человек, хорошо усвоивших уроки Балабола. Они рубились с турками ладонями, забирали оружие и сразу отдавали его безоружным товарищам, а сами кидались на очередную жертву. В этой драке нет армий, нет главных и неглавных, враг может оказаться не напротив тебя, а сзади, сбоку, сверху. снизу… Это драка, где в ослепительной темноте, усиленной вспышкой и грохотом взрыва с самого начала было невозможно угадать вообще – кто друг, а кто враг! Только позже, когда разгорелся пожар от взрыва, пожар, который некому было тушить, стали различаться не только тени. Уже можно было понять: голый – свой, одетый – враг. А к тому же тьма на восходе стала понемногу разжижаться, близился день, а битве этой не было видно конца…
С самого начала, сразу после взрыва, выскочил из своего коврового шатра сам капудан. Абты-паша в первый момент не понял размера беды, которая обрушилась на него и на его окружение. Спросонок он подумал было, что это янычары подрались меж собой, что кто-то из них выстрелил из малой пушки. Растрёпанный и полуодетый, держа на отлёте саблю, он во всю глотку завопил, чтобы все убирались по своим местам, чтобы было тихо.
И на мгновение, действительно, стало тихо. Но уже в следующий миг бой вспыхнул с новой силой, а Мариоль, наконец, понял, что дело плохо, что бунт на корабле, самое страшное, что могло произойти, в полном разгаре, что голые шиурмчи теснят янычар. Он ещё раз громоподобно зарычал, но смысл был уже другой: вперёд, герои, вперёд, сыны Ислама, бей неверных собак! И вот в этот момент он услышал… смех!
Оглянулся. Сзади стоял Шейтани. Тоже голый по пояс, правда, с ятаганом. Он мог спокойно зарубить Абты-пашу. Но он, оказывается, не мог спокойно зарубить Абты-пашу! Мариоль был опытным поединщиком, такой поступок давал ему понять, что перед ним стоит сильный противник. И он бросился на своего раба, который рабом быть уже никогда не будет, и покорности не было в его душе. Ага, этот раб не умел управляться с ятаганом! Поэтому капудан легко достал саблей противника: попал по ноге, заставил его опустить руку для защиты. Получилось всё по науке сабельного боя. Противник, опустив руку, открыл голову, ту самую страшную, бровастую голову, за которой уже целенаправленно решил охотиться Мариоль. Паша уже собирался нанести решающий и последний удар, но неожиданно почувствовал, что Шейтани не так уж прост: только наработанная в поединках ловкость спасла Абты-пашу от глубокого проникновения ятагана в живот. Он отпрянул, отделавшись лишь поверхностной раной. Мариоль было вспыхнул гневом, но вовремя вспомнил, что гнев – самый плохой советчик в бою. Надо было спокойно, как будто с новым противником, начинать бой сначала…
Шейтани не дал ему такой возможности. Изгибы ятагана позволяют умелому бойцу не только наносить удары, но и защищаться, изгибом ятагана захватывая клинок противника особым движением руки. Каким-то чудом соперник капудана уловил эту возможность, скользнул клинком по сабле, неожиданно ушёл вниз и пронзил Абты-пашу. То, что это была смерть, Мариоль успел ещё понять. Он выронил оружие, наклонился вперёд и застыл в этом положении, с ужасом глядя на Мошкина и ожидая последнего удара, который отсечёт ему голову…
Мошкин пашу добивать не стал. Он точно знал, что удар нанёс смертельный, и поэтому уже не смотрел в ту сторону. Нужно было кому-то помогать. Он поднял саблю, такое привычное оружие, отдал ятаган первому же ближайшему шиурмчи и врубился в драку. А Антипаша всё ещё стоял, мёртвый, прислонившись к борту…
Бой шёл непрерывно почти до полудня. Задержанные султанским гневом военные корабли в море не выходили, торговцы и рыбаки посчитали в то утро за благо тоже быть дома: мало ли что может случиться в такое неустойчивое время! Галера продолжала оставаться в одиночестве, а вокруг было море и только море… И на этом море шёл бой не на жизнь, а на смерть. Впрочем, это только слова такие, потому что у всех каторжан жизнь до этого часа не была жизнью, а была лишь медленной смертью. Потому что смерть быстрая казалась избавлением от смерти медленной. Потому что жизнь, если она тебе достанется в награду за победу, тоже пока никому не известна, кроме Господа…
Дрались везде, дрались, чем попадя, но постепенно гребцы вооружались брошенным турками оружием. Стрельбы не было никакой. Да и кому эти ружья нужны, если каждый миг рядом – другой враг! Если даже и попытаешься ружьё зарядить, забить заряд, насыпать в этой драке недрогнувшей рукой на полочку порох, если сумеешь зажечь фитиль, то уж выстрелить ты не успеешь точно: на каждом таком действии тебя несколько раз убьют… Так что ружья служили лишь длинными дубинами, которыми очень даже ловко можно было крушить противника. Реально опасными были луки, турки владели этим уже устаревшим оружием хорошо, стрелы летели со всех сторон. Но то ли страх, то ли сама обстановка ближнего боя мешали лучникам: русские не падали! При попадании стрелы они выдёргивали её грубо, как никогда не сделали бы в другой обстановке, с мясом, а то и просто обламывали стрелу, чтобы продолжать бой голыми руками. Так сражались многие: кулаками, рёбрами ладоней, каменных от многолетней непрерывной работы и от балабольной науки: раз, два. три, четыре, пять… мек, ерку, ерек, чорс, хинг… эрти, ори, сами, отхи, хути… ек, ду, се, джар, пандж… Бросались в ноги, валили… Пожар, который всё-таки начался после взрыва, постепенно разгорался. Был бы хоть слабый ветерок, – сгорела бы вся галера. Когда на куршею упал кусок горящего паруса в том месте, где находился весь пушечный пороховой припас, сразу несколько человек бросились этот парус тушить, но сделать это, когда вокруг идёт бой, было почти невозможно. Мошкин тоже заметил, тоже бросился, но быстро понял, что тушильщики просто мешают друг другу, что они или быстро погибнут все или кто-то один должен пожертвовать собой. Этим одним он сам назначил себя. Отогнав всех, он, обжигаясь, с прогоравшей кожей, сгрёб горящий тяжеленный парус руками, обмотанными чьей-то сброшенной чалмой, прижал это пылающее адово месиво к груди и потащил к борту, перевалил кучу огня в море… И не было времени даже осмотреть себя, увидеть, как обгорела кожа, не было времени почувствовать невероятную боль… Когда бросил этот костёр в воду, мелькнула было мысль, что не худо бы и самому… Но это значило бы: уйти с поля боя!
Он не ушёл. Он снова рванулся в этот бурлящий котёл. Краем глаза заметил Сильвестра, теперь уже ловко орудовавшего своей шпагой, увидел, что тот сбросил обычный свой камзол, чтобы случайно кто-нибудь не принял его за турка. Увидел, как Балабол, прижавшись спиной к мачте, валил своими смертельными ударами любого противника, который оказывался в пределах его досягаемости. Мошкин бежал туда, где была свалка, где было непонятно, кто одолевает, чтобы помочь праведным бойцам, и сражался в десятке схваток безоглядно, не чувствуя, как в него попадают, как и его достают, как по телу уже во многих местах струится кровь, которой обязательно должно было хватить до победы…
Её хватило. Хватило, хотя всё ж пришлось всё время искать опору, чтоб не шататься после этой весёлой пирушки… Когда всё закончилось, когда десяток турок уже висели, спасаясь, высоко на вантах, а их уговаривали спуститься, обещая, что не тронут, бывшие (уже бывшие!) шиурмчи, вот только тогда Сильвестр нашёл Шейтани, быстро изорвал чью-то рубаху и затягивал, затягивал кровоточащие раны от стрел на руке и голове, сабельные – по всему телу, а всего их насчитал одиннадцать. Сам весь перевязанный, сбегал на кухню, принёс грецкого деревянного масла, обильно полил им страшный ожог на груди и на шее Мошкина, тем же маслом смочил тряпицу, наложил на ожоги, велел не трогать, пока само не подсохнет.
Наступил момент, когда общий гвалт постепенно стих. Бойцы падали на скамьи, на куршею, повсюду, где застала их победа. И уже не было радости, не было этого победного ощущения. Была неимоверная усталость, когда казалось: шевельни рукой – и умрёшь тотчас же. Зализывали раны и пусто смотрели вокруг… Но уже через короткое время встал один, другой, вставали все живые. Вставал и вопрос: а сколько-то нас осталось? И вот тут-то открылась главная тайна этого
сумасшедшего боя: уничтожены были все турки, не считая сорока или около того матросов, которых ещё до начала боя Мошкин велел не трогать, потому что кто-то должен был управляться с галерой. Но не это главное. Главным чудом оказалось то, что во всей победившей каторге ранены были почти все, если считать и мелкие ранения! А убитых изо всей каторги был только один. Узнав об этом, железный человек, страшный человек Мошкин заплакал. Убит был Балабол. Стрела попала ему прямо в сердце.
Балабола хоронили… Что значит – «хоронили»? В море не хоронят. В море бережно опускают. Или сбрасывают. Для Балабола притащили из капудановского шатра ковёр. Пока он лежал на этом ковре, пока не завернули его, пока не привязали ядро из галерных запасов, кругом стояли люди с твёрдыми руками, которые поверили ему и, может статься, этим спасли себе жизнь. Мошкин вышел вперёд с трудом, его поддерживали. Говорил тяжело, медленно:
– …Вот и не знаю, о чём говорить… Столько лет – рядом, а ведь ничего не знаю. Как его по-настоящему зовут, – не знаю. Кем был до того, как попал на каторгу, – не знаю. Семья есть ли, – не знаю… Прочёл бы молитву над усопшим, так ведь не знаю, какой он веры, к какому богу летит сейчас его душа… Одно только знаю твёрдо: он был хороший друг. Он был человек. Он был хороший человек. Мы все будем помнить тебя, как Балабола.
Опустили в воду осторожно, и следили, как в прозрачной глубине исчезает постепенно тёмное пятно… Только после этого начали приборку галеры. Турецкие матросы угодливо стали выбрасывать останки своих единоверцев. Хотели бросать с левого борта, но грозный Шейтани резко остановил их, через столько лет у него вполне хватало слов для любого разговора:
– Отсюда мы только что опускали в море нашего товарища. Несите на правый борт. Пусть хоть после смерти будут теперь отдельно!
Исключение сделали только для Махмуда и Абты-паши Мариоля. Этих выбросили сами шиурмчи с кормы. Мошкин стоял неподалёку и сумрачно наблюдал, как гребцы, не желая марать руки ненавистными телами, ногами пинали их к борту, а потом с помощью сабель и ружей приподняли их и перевалили в море…
…Через короткое время на помосте бывшего шатра Антипаши собралась группа закопёрщиков. Главным был, в этом уже давно не было ни у кого сомнения, Шейтани. Начал он с того, что с этого места нужно поскорее уходить:
– Здесь то и дело корабли шастают. Неровён час – на нас наткнутся того же султана галеры. Морской бой мы не выдержим, не умеем мы на море управляться, на турок, оставшихся в живых, надежды нет. Идти назад, через Босфор, сами понимаете – верная смерть. Так мы до России не доберёмся. А кроме того, – есть среди нас и другие, из других стран люди. Хоть они и говорят уже по-русски, они тоже домой хотят, в свою армянскую, персидскую, грузинскую страну, и с нами в Россию, конечно, не пойдут. Остаться они могут только, если мы станем, как в этих краях говорят греки и прочие италийцы, пиратами, то есть будем нападать на торговые корабли и грабить их. Тогда, может быть, кто-то из них захочет поживиться перед возвратом домой. И, если мы по такому пути пойдём, и нам повезёт, какое-то время ещё продержимся. Потом ближним странам, а то и ихним собственным пиратам, станем поперёк горла и пойдут они на нас с силой, которую уж нам совсем не одолеть. Так что пиратство – не наше занятие.
Остаётся одно: идти на заход солнца и постараться достигнуть мест, куда ещё не достала тяжкая рука султана. Скорей всего, попадём в италийскую землю. Там христиане. Другие, правда, но всё же… В Христа веруют. Попробуем оттуда в русскую землю пробираться. А пока – помолимся, сколько нас, разных христиан, здесь есть. Кресты наши с нас сняли давно уже, осквернили их. Но Господь знает, что в том – не наша вина, что все мы хранили Бога в душе. И вот теперь, когда наш час настал, донесите до небес в своих молитвах истину о том, что ни один из нас веры своей не предаст!
После молитвы Шейтани оглядел всех, кто был с ним в этот час, и объявил:
– Прошу запомнить: отныне больше нет Шейтани. Есть Мошкин Иван Семёнович, государев стрелец. Я понимаю, что кто-то не захочет открывать своё имя. Пусть. Это не в обиду. А кто схочет – пусть объявится.
И вышли вперёд кузнец Григорий Никитин, холоп Иван Игнатьев, купецкий подручный Юшка Михайлов, боярин Тимофей Иванов, землепашец Назар Жилин, плотник Пронька Герасимов, казак Лукьян Григорьев, служка в церкви Яким Быков… Один за другим они с особым старанием, как будто заново крестились и получали новое имя, называли себя уже полузабытыми собственными именами.
– Вот и познакомились, – Мошкин ещё раз оглядел товарищей своих. – Теперь давайте решать нашу жизнь дальше…
12
Как жить дальше, Ксения так окончательно и не решила. Ещё только выехав из Азова на трясучей подводе с дремучим неразговорчивым возницей, она ещё раз перетряхнула в памяти все возможности, пришла, вроде бы, к тому, что всё-таки нужно добираться сначала до Отрадного, до их с Митяевым городка. Там у неё как-никак осталась хата, да и кое-что нажитое тоже надёжно было припрятано. Так что хотя бы первое время можно оглядеться спокойно, а уж что-то предпринимать, – это потом.
А вот как раз «потома» и не получалось. Ещё и не доехав до Отрадного, она вдруг почувствовала, что её тянет обратно в Азов. И, самое главное, она поняла, что Осип Петров тут ни при чём, что он был и останется в её жизни сверкнувшим ослепительно случаем. Нет, дело было в другом. Просто именно в Азове она сама, одна, становилась на ноги, научилась многому, а вокруг неё были люди, которые тоже жили, как жила в те дни она сама: делом жили, победным ощущением, светом впереди. Казаки сразу же начали создавать свой город, свои дома, свои жизни, они чувствовали себя людьми, которые всё могут, им всё доступно, у которых впереди долгая и счастливая дорога. Да, в книге судеб у каждого была своя строка, но так уж получилось, что сама книга-то оказалась общей для всех.
Ксении так захотелось вновь окунуться в недавние дни, в сохранившуюся с самых молодых лет безудержность! Вернуться! Даже в те самые тяжёлые дни осады, когда хотелось выть от усталости, от голода, от почти беспрерывного бессонья… Да, даже туда, в то время большой беды! Тогда каждый был Человеком, каждый чувствовал себя на своём месте, каждый знал, что занимается сейчас самым главным делом своей и общей на всех жизни!
Привыкшая уже к самостоятельности и независимости, Ксения по характеру своему решила всё во мгновение ока: в Отрадном за самое короткое время постараться продать хату, достать из нескольких потайных мест всё, что припрятала она, едучи в Азов, и… Да, конечно же! Добираться назад. Город же возрождать надо, люди понаедут новые, дел будет – ой, как много, только успевай поворачиваться. Интересно, что царь-батюшка на казачье послание ответил? Ведь целый город с крепостью казаки ему поднесли на золотом блюде, а потом и отстояли Азов! Так забери же, Государь, то, что тебе дарено! Возьмёт, конечно, возьмёт. Войско пришлёт, стрельцов своих на поселение поставит. Всем им ведь есть-пить надо, не говоря – одеваться. Вот и тебе, Ксения, дело найдётся. В Азов, как и прежде, купцы чужеземные товары свои повезут, то-то тебе раздолье: торгуй – не хочу! Может, и шёлковым товаром удастся разжиться, прежнее дело возобновить. И явится снова Ксения Шёлковая-Азовская!
Мечтания такого рода у Ксении были недолгими. И месяц не прошёл, как она управилась со всеми делами и собралась уезжать. В Отрадном, хоть и появились за три года новые люди, но её помнили. Помнили и Митяева. Потому соседки отговаривали её от окончательного переезда. Одна, правда, не очень в этом старалась, потому как семья у неё и без того: детей мал-мала меньше, восемь штук настрогали. А ведь Ксения, внимательно оглядев соседку, поняла, что ко времени разговора у той ещё одно прибавление наметилось. А потому новая хата соседям этим очень бы даже пригодилась. Так и решили. Отдала Ксения домик буквально за гроши и от души отлегло: и свои дела уладились, и людям помогла.
Лошадь да повозку она уже купила сама, нажитого у неё было – в два узла уместилось, оружие сохранила с Азова. Вот и всё. Уже больше ничто не связывало её с Отрадным городком. Судя по всему, начиналась у неё новая жизнь…
Добралась вполне благополучно. Один раз, правда, пришлось воспользоваться и оружием, и недавним своим именем. В заросшем степном ложке, через который пролегал чумацкий шлях, выскочил на неё какой-то одинокий разбойник. Казачьей породы, но уж больно весь обтрёпанный, какой-то обвисший, какой-то бывший он был казак. Он считал, что ему повезло с такой лёгкой добычей, поэтому не осторожничал: сразу потребовал всё, что у Ксении было. Потом, правда, разглядел стать, молодость и красоту, потребовал и её саму. Ксения покорно сошла с повозки, но от неё не отошла, стояла, положив руку на край, где под сеном лежала её шашка, не раз выручавшая в Азове. Усмехнулась:
– Ну, и что делать-то будем? Ты – на коне, а я вот рядом с сеном, чтоб далеко не ходить. Уж оттуда, с седла, ты меня не достигнешь. Так что ты уж решай, чего тебе надо. Может, и договоримся. А если передумал, – езжай своей дорогой.
Бывший казак как-то приосанился, даже посадка изменилась, ухмыльнулся самодовольно:
– Уж достать-то достану! Что-нибудь да достану! – И лихо соскочил с коня. Двинулся было к Ксении, но та засмеялась:
– Да тебя, я гляжу, как маленького, учить надо? Про портки-то хоть не забудь!
Он лихорадочно зашарил было руками на поясе, но Ксения уже выхватила шашку, в одно мгновение преодолела расстояние, оказалась рядом, приставила лезвие к горлу чужака.
– Ну, что? Поговорим теперь? Ты, как шелудивый волк, выбирал себе жертву послабее, потому как сильную тебе не одолеть! Так чего ж ты теперь-то молчишь? Я не знаю – кто ты, я не знаю – откуда ты, но если ты не в состоянии добыть что-то себе на жизнь, проси милостыньку, так оно честнее будет. А теперь… Что мне с тобой делать?
Тот быстро всё сообразил. В руках женщины была кавказская шашка с булатным клинком. Но о владелице рассказал даже не клинок, а полное отсутствие скобы, защищающей руку от удара противника, как у него на сабле. Такое пренебрежение к опасности говорило о том, что владелец такого оружия – человек, в совершенстве владеющий приёмами боя, человек сорви-голова, человек очень опасный.
– Отпусти, бешеная!
– Ага! Я тебя отпущу, а ты вместо благодарности или пулю или нож в спину мне подаришь. Видывала я много таких в Азове, во время сидения. Только там они врагами были. Хотя… Ты ведь тоже враг! А уж не друг, так это точно. С турками, небось, слабо было воевать, в кусты упрятался, товарищей предал. Точно – не был ты в Азове, не то знал бы меня или хотя бы слышал про Ксению Шёлковую, и не совался бы ты ко мне со всякими… требованиями да предложениями.
Обтёрханный, пропылённый казак выпучил глаза в изумлении:
– Так это ты Ксения Азовская? Прости ирода окаянного, не казни, помилуй, красавица. Слышал я о тебе, слышал! О тебе много рассказывали все, кто домой вернулся…
– И что говорили? Что я там всем вдовой была?!
– Да нет же, прости, Боже! Напротив, что ты ни в чём казакам не уступала, у всех женщин азовских головой была, в бой их водила, а сама – впереди… А ещё рассказывали, что ты там понарубила турок тьму-тьмущую… И что какого-то главного пашу турецкого изловила и… это… прости, зазорные вещи говорю, но так слышал,.. – подвесила его за… самое причинное место…
Ксения расхохоталась, убрала шашку от горла:
– Иногда кого-то не мешало б и подвесить, как тебя вот, например, да только не было такого. Какого-то турецкого голову я свалила, это правда, было. И в вылазки много раз ходила. И укрепления устраивала вместе со всеми казачками. И еду готовила. И раны перевязывала. И убитых хоронила… А сейчас… И время-то совсем малое прошло, а многие уже всё позабыли. И выскакиваешь ты из кустов, хочешь и меня, и ограбить! Что ж ты? Давай, попробуй!
Разбойник совсем сник, сломался. По лицу его – грязному, обгорелому на солнце, но такому красивому, бежали слёзы. Ксении ещё никогда не приходилось видеть мужских слёз. Оказалось, что зрелище это – неприятное и жалкое.
– Иди на все четыре стороны. Я прощаю тебя. И совет дам: если даже ты будешь продолжать это занятие, никогда не нападай на женщин. Попадёшься – не пощажу. А лучше всего – уезжай из этих мест. К запорожцам езжай, они этим делом часто промышляют.
…Когда он уже скрылся с глаз, Ксении пришла в голову шальная мысль: а если бы он не испугался и всё-таки пошёл на неё? Пришлось бы убить? Вспомнила почему-то мужа своего Ивана. Вот уж кто не остановился бы! Неумолимый, яростный и… ласковый. А этот… Хоть и хорош собой, но… Не мужик!
…Ещё когда уезжала из Азова, она совсем уж не смотрела на крепость и город. Да и смотреть было не на что – одни развалины, только куски обгоревших стен над ними возвышаются, уцелевшая церковь как стояла, так и стоит, удержались ещё только несколько башен в крепости да стены крепостные местами стояли незыблемо – никакие пушки им не были страшны. Хотя… Взяли же казаки эту крепость! Так что не такие уж стены неприступные. А смотреть… На то, на что ты смотрела изо дня в день несколько месяцев? Наблюдала, считала: за один день-ночь ещё несколько домов рухнули или сгорели…Жизнь в Азове шла только вблизи стен крепостных да под землёй, только это ещё могло прикрыть от непрерывного обстрела. А позже, когда всё кончилось, голова занята была совсем иным: другими мыслями, другими чувствами, другими надеждами…
Месяц спустя в Азове мало что изменилось. Ещё только подъезжала, а уже налетел встречный казачий разъезд: кто едет да зачем. Узнали. Порадовались, что решила окончательно переехать. Рассказали, что Осип Петров куда-то исчез. Непонятно – куда, говорили, что в какой-то монастырь. Атаман теперь остался один – Наум Васильев, да и тот с казаками вернулся из Москвы ни с чем, долго там, видно, челобитные рассматривают. Царь, небось, человек занятой, за всеми своими служителями не уследит, вот и приходилось донцам-азовцам мыкаться вокруг Посольского и других Приказов. А про жизнь… Ну, что про жизнь? Женщины понемногу приезжают, хотя и с опаской, но больше их становится. Кто-то уже и жильё своё стал налаживать, если хоть одна стена осталась целой. Приезжали несколько бояр важных из Москвы. Походили-походили по крепости, по городу, всё осмотрели, ничего не сказали и уехали. Да и что там говорить? В общем-то живут люди пока в своих землянках. Лавок никаких нет, рыбой каждый за себя озабочен. Муку вот привозят издалека, так каждый лепёшки сам себе печёт… Два раза в седмицу в середине города народ собирается – меняют всё на всё: кто что имеет на то, чего не имеет… Обычная жизнь разрушенного войной города.
… Несколько дней прошло в самых разных заботах. Сбросив поклажу в свою землянку, сразу пошла смотреть дом, где жила до турецкого пришествия. Ничего не изменилось. Дома почти и не было. Груда камней-кирпичей, брёвна какие-то обгорелые, полынь с крапивой уже прихватывали ещё летом этот мусор… Ксения окончательно поняла, что она не справится, жить придётся по-прежнему на осадном положении, а начинать придётся с чего-то другого. Может быть, с той самой, осточертевшей ей когда-то рыбы? Может, удастся ещё раз сколотить ватагу рыбацкую? Она попыталась найти хотя бы одного-двух людей, которые работали с ней раньше. Нашла троих согласившихся, моталась вдоль и поперёк крепости и города в поисках ещё нескольких людей, которые бы под честное слово начали работу без оплаты. Тоже нашла. Подозревала, что они понадеялись на другую оплату, но ей уже было всё равно. За себя уж она может постоять. Отправила уже своих работников на поиски любых повреждённых лодок, шаланд, баркасов, двоих, знавших это дело, поставила латать посудины. Жён артельщиков посадила у кучи рваных старых сетей, посадила возле них старого рыбака, чтоб научил да показал, что делать с дырами, как сети эти довязывать. Женщины смеялись: чего, мол, такого старого привела, помоложе бы нашла. Ксения отвечала тоже со смехом, что молодыми занятиями пусть их мужья интересуются, а старым ремеслом старые люди лучше владеют… Уже через шесть дней две большие лодки спустили на воду, и пошли они вниз по Дону к рыбным местам.
Дни шли незаметно. Только всё больше людей можно было увидеть людей на развалинах, только всё чаще можно было заметить аккуратные кладки из кирпича, уцелевшего в развалинах и предназначенного для будущих домов. Несмотря на прежнее решение пока не строиться, Ксению тоже охватило неудержимое желание ощутить вокруг себя свой дом. Теперь занималась она этим каждую свободную минуту, которых у неё было мало: разгребала обломки, находила целый кирпич, клала на «козу», которую сама же и сколотила из кусков досок. Когда «коза» заполнялась доверху, продевала руки в лямки и тащила груз в то место, с которого она сама себе наметила начало восстановления дома.
Азовцы могли бы управиться со строительством гораздо быстрее, если бы можно было хоть сколько-нибудь камня и кирпичей унести от развалин крепостных сооружений – стен и башен, но атаман Васильев был человеком далеко не глупым: он предвидел такой поворот, а поэтому ещё до своего второго отъезда в Москву собрал народ и объяснил всем, что помощь царя будет не так уж скоро, а крымчаки – вот они, под боком, они могут ещё раз попытаться налететь на Азов. А потому, сами поймите, уже сейчас нужно начинать восстановление крепости. С Наумом согласились все. И по общему уговору ни один кирпичик с крепостных развалин не ушёл на собственные дома, а назначенные люди уже начали латать стены, а над ними стали медленно, но неуклонно подниматься две из множества знаменитых азовских башен…
И так же незаметно, постепенно, с каждым днём всё больше находилось таких упрямцев, которые вечерами-ночами занимались своими жилищами. Всё чаще в совсем недавно казавшемся совершенно убитом городе слышен был на разных улицах стук топоров, какие-то разговоры… Однажды Ксения вздрогнула от неожиданности: где-то неподалёку заплакал ребенок. Сердце ёкнуло, она уже готова была бежать, искать, помогать, но буквально сразу же послышался женский успокаивающий голос, и плач прекратился. А её ещё несколько дней преследовали этот плач и крик: «ма-ма, мам-ма-а-а!».
Да, начиналось в городе шевеление. Люди, каменевшие во время войны, понемногу оттаивали, несмотря на то, что тоже незаметно в Азов пришла зима. Повезло в том, что выдалась она на сей раз тёплой, без серьёзных морозов. Рыбаки даже безо всякой путины привозили рыбы немало. Вначале боялись, что военные месяцы её разогнали, что придётся ходить далеко, может быть, даже до пролива в Чёрное море, но ни малое море, ни Дон-батюшка не подвели казаков. Несмотря на небольшие снежные выпадения, после нескольких удачных выходов Ксении удалось расплатиться за обещания с ватагой, на свою долю выручки она наладила по старой памяти сушильню. Дело постепенно начинало двигаться с пустого места. Всё бы ничего, да только как-то неспокойно было у неё на душе, что-то шло не так, как раньше. Особенно тревожило долгое второе отсутствие атамана, который будто сгинул в Москве, оставляя всех в безвестности.
И на главный вопрос пока не было ответа: что будет дальше?
Ответ пришел вскоре. Совсем не такой, о каком мечталось, ответ неожиданный. Вернулся Васильев. Всё население Азова высыпало навстречу, ещё только завидев пыль на дороге, но когда конники приблизились, радостное настроение поугасло при виде невесёлых лиц. Уже через короткое время Наум Васильев вышел к терпеливо ожидавшей толпе.
Если бы ударила в людей молонья да гром великий грянул, то и тогда они не смогли бы азовцев потрясти сильнее. Атаман напомнил, что в первый раз в Посольском Приказе приняли их хорошо, думному дьяку и хранителю печати Фёдору Фёдоровичу Лихачёву передали грамоту, привезённую в Москву. В той грамоте, ежели кто не знает, подробно, день за днём, описывалось противостояние двух сил, одна из которых была чуть ли не в сто раз меньше. Все в той грамоте были отмечены по заслугам, в том числе и женский отряд. Было приведено точное число погибших, умерших от ран и болезней с обеих сторон… Описаны были лишения всех азовцев и то, как счастливо неожиданно закончилось это противостояние, когда, казалось, уже нужно было идти в последний смертный бой.
– А вот когда я второй раз отправился на Москву, там, в Посольском Приказе, уже был готов ответ. Послание наше внимательно изучили, похвалили за отменное усердие при защите города-крепости Азова, за победу над великим противостоящим объединённым войском разных народов малыми силами, за храбрость и мужество.
Лихачёв нам сообщил, что сразу после первого приезда грамота была передана им Государю Царю и Великому Князю Михаилу Фёдоровичу, всея России самодержцу, который весьма одобрил отвагу донцов-азовцев. Однако, поручил доверенным боярам побывать в Азове. Потом выслушал их рассказ о разрушенном городе и крепости, и только после этого, сказал Лихачёв, велел донести казакам-азовцам… не волю Государя, не указ его, а пожелание, даже совет: не оставаться в Азове. Полностью собраться и уйти в прежние свои пределы, поскольку нынче Россия из-за многих межгосударственных дел ослаблена и не сможет соперничать из-за Азова, каков бы важен он ни был, с недавно победившей Персию Турцией, а она, несомненно, потребует возврата крепости и важного торгового города. Поскольку такие события могут последовать только к лету, ведь нужно время, чтобы привести в порядок армию и флот, азовцам не худо было бы уже к концу весны город освободить. Сам город и крепость срочно возрождать сейчас невозможно. Ежели же славное донское казачество решит по-иному, то помочь ему сможет только Господь…
Вот с такими напутствиями я вернулся к вам, уважаемые казаки… Против… совета царского, не знаю, – кто как, а я не пойду. И вы, как я догадываюсь, поймёте такое решение. И за зимние и весенние месяцы, до первых майских дней мы сничтожим всё, что успели построить после победы, мы каждый целый кирпич разобьём на куски, мы всё, что осталось целым в крепости, взорвём пороховым зельем, разнесём на щебёнку, чтобы не достался Азов туркам. Они, конечно, будут его отстраивать заново. Но пусть это продлится дольше!
…Когда Ксения уходила с майдана, в голове у неё была лишь звенящая пустота. Не было мыслей. Не было выскакивавших обычно в сложных случаях жизни нескольких решений, из которых нужно было только выбрать одно и после этого действовать – быстро и решительно. Но она впервые столкнулась с событиями, которые ну никак не зависели от её желания, от её опыта, от её ума. Она шла, не понимая, куда и зачем, шла наобум, бездумно и бесстрастно. По пути запнулась о целый кирпич, валявшийся почему-то на тропке – видно, кто-то уронил ценную ещё вчера вещь. Бездумно подняла его, прижала к груди, пошла к «своим» развалинам, почему-то именно сейчас ей понадобилось пристроить этого сироту к его собратьям, уже аккуратно сложенным ею за последние дни. Зачем это теперь?
Она подошла к уже довольно высокой кладке, хотела положить кирпич на самый верх, но в этот миг что-то случилось. Что-то внутри неё произошло, будто что-то вселилось в нутро, будто она как-то сразу наполнилась… Стало невозможно стоять. Ноги подкосились, она села на землю. Прислушалась к себе. Ничего не болело, но странное ощущение всё продолжалось…
Она поняла быстро. Это была ещё одна пока не известная ей неизбежность, которая настигла её. Ещё один самый несвоевременный ответ на вопрос – как жить дальше.
В ней зародилась новая жизнь.
13
– … И вот захватили мы, Степан Игнатьич, эту каторгу. Захватить-то захватили, а дальше-то что? Мореходов среди нас не было, турки-матросы, которых я сказал не трогать, они только матросы, с парусами управляются хорошо, но и им нужно говорить, что делать. А уж если ветра совсем нет? В какую сторону плыть?.. Я тебе честно скажу – впервые в жизни я так растерялся, что не знал, как из такого положения выбираться. Впору, как птицам лететь по велению памяти своей, чутья своего. Да и то – птицы, они лучше устроены, они-то знают, куда им лететь, чтоб прилететь, куда нужно. А мы как слепые котята… Ты-то хотя бы полночную звезду знаешь?
– Да знаю, знаю! – Стёпка перевернулся на спину, шарил глазами по небу, но в этом сверкающем многозвездии никак не мог увидеть что-то хотя бы немного знакомое.
– Знаю! Знаешь – это когда сразу можешь показать. Вот большую реку на небе видишь? Ну, вот же – поперёк неба светлая течёт, из звёзд. Млечный путь называется. А теперь чуть левей бери. Ковш большой, с рукояткой…Будто из этой реки чистую воду черпает. Семь звёзд. Ещё называют Большой Медведицей.
– Ага! Так я же помню – где-то там!
– Ты мне врать не моги! Помнит он, знает он… Ты лучше запоминай: вот от края ковша вверх – ещё один ковшик, Малая Медведица. Так вот последняя звезда на его рукоятке и есть та самая полночная звезда. И ты только представь – чудо какое: все звёзды на небе ведь двигаются, сам, небось, замечал, по кругу. Медленно-медленно, но к утру они уже совсем в другом месте, чем были вечером. А вот центр этого огромного, во всё небо круга как раз и есть полночная звезда. Всё вокруг неё! Не такая уж и заметная, а она одна из всех этих бесчисленных звёзд на одном месте находится. И если лицом к ней пойти, придёшь в холодные страны. А за спиной у тебя страны будут жаркие. Справа – восход, слева – заход. И я так думаю: там, возле той звезды, верно, Бог наш размещается, потому как вокруг него всё, вокруг него! И путь правильный он указывает, и веру правильную. На полночную звезду идти всегда надо. Сюда, где холоднее, где голова горячая остужается и легче в ней мысли правильные появляются… И ещё что я подумал, Стёпа. А ведь раз родная-то наша сторона тоже здесь, то и мы ближе к Богу. Русь, она как бы под защитой у Господа. И никому никогда её не одолеть, верно?
Степан посерьёзнел на этих словах. Решительно кивнул головой своей кудлатой:
– Точно, Семёныч! Это ты правильно сказал.
… Тогда, в тот день гнева и ненависти, Мошкин и вправду почувствовал, что не знает, что делать дальше. Одно знал точно: освободившейся каторге нужна цель – ясная и понятная. И хотя бы на вид достижимая. Если такой цели не будет, то среди измученных людей, вдруг опущенных в ничегонеделание, неминуемо начнётся разброд. Ведь каждый понимает свободу по-своему. Один видит её в безделье, другой – в мстительном унижении окружающих, а особенно – бывших прежде над ним. Третий, захваченный вседозволенностью, становится разбойником, грабителем, даже убийцей… Начнётся смута, каждый станет искать себе соратников, каждый начнёт считать себя лучше и главнее других… А посему, чтобы ничего такого не случилось, с самого начала нужен общий порядок.
Они говорили об этом с Сильвестром, пока тот заново перевязывал Мошкина и присыпал раны каким-то духовитым порошком. В первую очередь нужно было решить, что делать с сундуками Мариоля. Ведь там лежало огромное богатство, о котором каторга, слава Богу, пока не знала. Кроме нескольких тысяч золотых монет, кроме драгоценностей на галере были солидные запасы пороха и ядер, очень дорого стоила и каждая из пушек, а их было около двух десятков. Было бесценное оружие. На один известный всем кинжал с огромным камнем в рукоятке можно было бы купить несколько больших домов в богатом городе. А ещё был груз сукна, а ещё… Так что для того, чтобы воспламенить горячие головы, было немало возможностей… Но об этом всём знали только два человека да ещё несколько, наверно, догадывались, но не высовывались, ожидая, может быть, момента, когда судьба обратит внимание и на них.
Развлечения на галере уже начинались. Уже можно было увидеть полоняников, усердно расчёсывающих костяными, деревянными, любыми, какие сумели найти, гребнями свои косматые головы и бороды с непродираемыми многолетними колтунами. Уже многие приоделись в турецкие одежды и щеголяли захваченными ятаганами да мушкетами… Словом, время уходило. Ещё день-два – и начнутся ссоры, а то и потасовки. Мошкин вышел на куршею весь перевязанный, выстрелил в воздух, а когда все обернулись, со всей суровостью, на какую он был способен, сказал:
– А как вы думаете, братья мои, долго ль мы будем здесь болтаться, как … в проруби? Или мы решили дождаться султанских галер? Или кому-то охота продолжить каторжную жизнь? Ветра нет, так нужно на вёслах поживей уходить. Вот Сильвестр посмотрел у капудана карты да грамоты разные. Назад нам ходу нет, мы можем только в италийскую сторону подаваться, а потом уж, в христианском краю, искать помощь и пробиваться в Россию. Согласны? Если кто не согласен, то пусть громко скажет, нам лишний груз не нужен… Нет-нет, никого за борт отправлять не будем, просто на ближайшем берегу высадим, поблагодарим за годы совместные и попрощаемся. Ну, а ежели нет таких, если пока мы все вместе, то давайте вспомним нашу уже привычную работу. До какого-нибудь берега снова превратимся в шиурмчи! Но зато на нас уже не будет цепей! Верно я говорю? А там, глядишь, ветерок подмогнёт!
И толпа гребцов, дружно прокричав в ответ своё согласие, стала рассаживаться по таким привычным до вчерашнего дня местам. Иван Семёнович загребным, как прежде, не сел, весь израненный, но зато во всё горло прокричал счёт:
– Раз! Два! Ек! Ду! Мек! Ергу! Эрти! Ори!..
Уже на другой день, продолжая путь на закат, стали они ненароком пиратами. Далеко-далеко, прямо по ходу кто-то заметил небольшой кораблик, какими на Срединном море все, в том числе и турки, перевозили не очень большие грузы. А кораблик как раз турецким и оказался. Ещё накануне Мошкин не велел снимать на галере турецкий флаг: «Пусть издаля думают, что мы турки». На той фелуке или, как её ещё называли, фелюге люди выскочили к бортам, махали руками, платками радостно. Мошкин тут же поручил десятку бывших каторжников, чтобы присмотрели за турками-матросами, чтобы те, в свою очередь, не могли предупредить своих об опасности. Когда сблизились, на самом видном месте стоял переодетый в турка Сильвестр и широким жестом и приятными словами приглашал торговцев в гости. Те, наверно, измученные долгим переходом, радостно притёрли свою фелюгу к борту галеры и быстро оказались окружены заросшими, совсем уж не турецкими, людьми, не произносившими ни слова. Да и к чему слова, если у каждого в руках было оружие? Турок было всего семеро, и они покорно сдались. Отдых получился совсем не таким, какой они предполагали…
… На этом месте рассказа Стёпка помрачнел. На вопрос, что случилось, нехотя ответил, что не нужно было турок трогать, что всё это похоже на коварное предательство.
Мошкин обдумывал сказанное, молчал долго. Потом ответил прямо:
– Да, похоже. Но только лишь похоже, Степан Игнатьич, не боле того. Вот давай порассуждаем. Ну, вступили бы мы в честный бой. Могли они сколько-то наших людей убить? Да могли, конечно! У нас времена такие, что на самом мирном корабле пушки и другое оружие есть обязательно. Иначе не выживешь. Могли они из своих шести пушечек, пусть даже небольших, галере вред нанести? Могли. Ведь они подошли с борта, если бы стрелили, то в упор. Я уж не говорю про случай, когда ядро попало бы в пороховой запас галерный, так мы бы мигом все на дне моря оказались. Теперь с другого боку зайдём. При такой военной хитрости нашей они все живы остались, а после боя, в горячке, в азарте, – вряд ли мы кого, я это от себя говорю честно, оставили бы в живых. На всех своих, – и то еды было у нас в обрез. В полон не брали бы. Так что трудно судить по справедливости. А справедливы ли мои почти восемь лет каторги?
– Да не переживай ты так, Семёныч! Всё ведь прошло!
– Ага! Прошло. Оно ещё всё только начиналось!
…А ведь, действительно, продолжение последовало быстро. Не успели усадить связанных турок, как с очередной тревожной вестью подбежал Юшка Михайлов:
– Семёныч! Что-то на нас неладное надвигается! Не дай Бог, буря какая-то сильная!
Посмотрел в сторону восхода, в самую, что ни на есть турецкую сторону. Увидел, что от края неба заклубилась чернота и направляется именно к ним, болтающимся посреди моря, будто вместо султана догнать хочет беглецов. А море и без того – Срединное… И ему ни конца, ни краю не видно, куда можно было бы направиться: ни бухточки малой, ни островка убогого. А ветер – он ведь быстрее туч, он как конный разъезд впереди войска враждебного. Уже затронул он макушки малых волн, вспенил их, стал поднимать всё выше и выше… Уже загибаются они крючками, уже раскачивают галеру и привязанную к ней фелюгу всё сильней и сильней, бьют их друг о друга… Мошкин смотрел на это устрашающее зрелище, голова бешено работала: сколько времени осталось, чтоб поднять паруса и с помощью ветра попытаться уйти от погони огромной тёмной, иссиня-чёрной этой хмари?
Турки-матросы были явно перепуганы: лица серые, руки дрожат. Видно, не часто приходилось им сталкиваться с такой бедой. Один из них, какой-то старший, объяснил Мошкину, что паруса ставить нельзя: главная волна ветра, которая всегда идёт впереди, бывает самой сильной, она сорвёт все паруса, и галера останется совсем беспомощной… Если же пропустить сильный ветер, то потом можно и паруса поднять, тогда уже ни дождь, ни волны, ни громы будут не так опасны…
Мошкин им поверил: ведь умирать никому не хочется, что русскому, что турку. А туча быстро приближалась. Изнутри подсвечивалась она молоньями, доносился грохот не хуже азовского в самые горячие дни, ветер ещё больше набрал силу. Мошкин за годы каторги уже бывал в подобных стремительных морских погодных нападениях и помнил, что в таких случаях капудан Мариоль разворачивал галеру против ветра. Но сделать это сейчас, вместе с привязанной к борту фелюгой, было просто невозможно: управлять галерой вёслами только одного борта Мошкин просто не умел, для него почти всё происходящее да ещё в качестве капудана было впервые в жизни. И вот эта самая жизнь, а вместе с ней и ещё три сотни жизней могли закончиться сейчас, через самое короткое время, если он примет неправильное решение.
Освободить захваченных турок, высадить на их собственную фелюгу и отпустить на волю урагана? Почти наверняка все они окажутся на дне. На галере у них больше шансов выжить. Да и что там они перевозят? Ведь так и не удосужились посмотреть. А ведь это «что-то» вполне может оказаться нужным при любом торге, при любом требовании платы за то, чего Мошкин ещё и не знал, но был уверен, что всё это ещё предстоит. В том случае, правда, если они останутся живы…
Все эти и другие размышления промелькнули в голове Мошкина в одно мгновение. Их ускорили ещё и услышанные им в толпе гребцов слова, которые тут же могли превратить людей в бессмысленное стадо:
– Хана нам, братцы!
Сколько силы было у него в голосе, Мошкин вложил в буквально звериный рёв:
– Кто сказал? Выходи!
Гребцы вытолкнули Мишку Федосеева. Здоровенный мужик сломался: слёзы, сопли текли по лицу, он размазывал это всё рукавом, всхлипывал… Мошкин подошёл, обнял за плечи, рявкнул теперь уже на гребцов:
– Чего глазеем? Бывает! И не такое бывает! А теперь – десять человек на фелюгу. Вот эти, с этого краю. Старший – вот он, Михаил. Нужно быстро отвязать фелюгу от борта, самый толстый канат, – и перевязать, чтоб фелюга у нас сзади оказалась. Это самое главное. Успеете всё сделать до того, как буря нас настигнет, все мы сможем с этим ураганом побороться. Бегом, бегом! Не подведи, Миша! Остальные – по местам на вёслах. Слушать команду! Как только с фелюгой будет закончено, разворачиваемся против ветра!
Они всё успели. И переместить фелюгу, в которой Мошкин своей ватаге гребцов всё ж велел остаться. И развернуться навстречь ветру, по-настоящему, по-мужски встречая опасность лицом к лицу.
А лицо бури было страшное. Стало темно, как ночью. Туча накрыла их, чтобы никто не мог видеть, как пожирает она два хлипких человеческих сооружения из дерева, наполненных такими маленькими, смешными человечками. А они, эти человечки, в этот миг забыли про то, какие они разные, перестали вспоминать, какие они особенные, забыли любое зло на свете! Не до этого было. И на галере, и на фелюге гребцы расставили вёсла вдоль волны, но не препятствовали ей, как при гребле, а словно плоскими сторонами вёсел опирались на эти самые огромные волны, как о твёрдую землю, не давая галере возможности накрениться сильно, не говоря, – перевернуться. То же самое происходило и на фелюге. А все люди, не занятые вёслами, непрерывно кожаными вёдрами, любой подходящей вещью выливали за борта огромное количество воды, которое оставляла и в корабле, и в той большой лодке каждая громадная волна. Это была неравная борьба не с врагом, а с великой силой природы, из которой невозможно выйти победителем. Можно выйти только пощажённым…
В какой-то миг Мошкин увидел, как Юшка поскользнулся, из какой-то посудины, которой он выливал воду за борт, всё пролилось обратно, будто мало было волн и сильнейшего ливня. Такой пустяк, порождённый неимоверной усталостью, вывел Юшку из себя: он упал на колени, воздел руки к небу и, тряся кулаками, спрашивал… Кого? Зачем?
– За что казнишь?!
Мошкин подскочил, поднял Михайлова, прокричал в ухо:
– Не богохульствуй! Нас-то казнить не за что! И не казнь это, а испытание Господне! Терпи, Юшенька, терпи, дорогой!
Несколько часов грозная, самая страшная непогодь тащила с собой две жалкие деревяшки. Несколько часов гигантские искры небес били вокруг в воду, почему-то обходя судёнышки. Потом завывания ветра немного изменились, сам ветер чуть ослаб, хотя поднятые им огромные волны всё так же наотмашь били по галере и прицепленной к ней фелюге. Не так, правда, часто, как вначале, отчего в промежутке между ними Мошкин было решил всё же развернуться по ветру и поднять паруса. Остановил Сильвестр:
– Нельзя, Семёнович! Не успеем. Все будем утопывать!
– Утонем, что ли?
– Да, да, утонуть будем! Галера сразу перевернётся! Фелюга маленькая, она на волну легче поднимается, а нас… Нужно ещё ждать, терпеть! – Он засмеялся, что выглядело дико в этой круговерти, и добавил то, что ещё совсем недавно Мошкин сам говорил Юшке Михайлову: – Вспоминай Господа! Он терпел и нам велел!
Они терпели ещё два дня.
На третий день увидели солнце.
14
Новая жизнь в Ксении поначалу не очень-то сильно давала о себе знать, только иногда чувствовалось беспокойство и тяжесть где-то внутри, под сердцем. Ксения прислушивалась к этим новостям, но ничего тревожного не находила. Та жизнь шла как-то помимо неё, не зависела от неё, не мешала и не помогала. Она была – и всё. А тело отзывалось. В нём иногда появлялась какая-то истома, нега, которой бессознательно хотелось это нечто новое прикрыть, укутать, оберечь… От чего? А она и сама не знала. Кирпичи она уже не таскала, землю не рыла. Рыбацкая ватага хорошо работала, несколько женщин помогали ей в обработке, сушке, копчении. Продавалось всё это хорошо. Казаки, которые сразу не разъехались по домам, целыми днями теперь разваливали всё, что можно было ещё разрушить. Толстенные, в две-три сажени, остатки крепостных стен, которые не брала даже осадная пушечная орда, были оставлены на потом, на те времена, когда кончится недалёкая уже весна, и окончательно нужно будет уходить. Вот только тогда казачий круг решил взорвать последние остатки последней защиты. Именно в расчёте на то время Ксения твёрдо решила накапливать запасы солёной, сушёной и копчёной рыбы, чтобы после отъезда можно было бы это всё продавать, можно было существовать. Ей и… Кому? Кто появится на свет? Об этом она не задумывалась. С первого момента, как узнала, почувствовала, она решила не загадывать: кого Бог пошлёт, то и хорошо. Имена не придумывала, предоставила всё естественному ходу событий, времени и церкви. Крестить младенца-то можно в разные дни, вот тогда и выберем святого покровителя. А до поры отъезжала на сотни вёрст от Азова, ловила-перехватывала чумаков на шляху, перекупала соль, искала мастеров-бондарей, заказывала обычные бочонки, такие, как для пороха, хранила это всё хозяйство в Отрадном, в сарае своего бывшего дома. Продать хотя бы часть этого самого бывшего её дома новая хозяйка не согласилась: очередной младенец собирался присоединиться к многочисленным братьям и сёстрам самое большее – через месяц. При разговоре соседка внимательно украдкой оглядела Ксению, хмыкнула:
– Я понимаю, Ксюш, тебе скоро и самой тихое жильё понадобится. Но ты пойми: куда же мне со своей оравой деваться? Сарай, – и тот я тебе не надолго отдаю. Лето придёт – будем вместо него мазанку лепить, чтоб разместиться…
В Азове боевые подруги тоже быстро смекнули, что к чему. Но поскольку сама Ксения не открывалась никому, могли лишь предполагать, – откуда такая благодать. Точно угадала только тётка Варвара, уже не первой молодости вдова, с которой Ксения в Азове очень сдружилась. Та подошла к вопросу очень практически. Безо всяких предварительных прощупываний и осторожных разговоров спросила прямо в лоб – весомо и по-земному:
– Осип-то хоть знает?
Ксения не удивилась, хотя никому на свете о той ночи не говорила. Покачала головой:
– Ну, что ты, Варварушка! Я-то тогда уехала. Да и он потом пропал…
– А давай найдём! Я наших девок поспрошаю, а они – всех своих знакомых, глядишь, и кончик ниточки покажется. Потянем, потянем и вытащим мы эту репку! У него ведь детей не было, – тут же прибежит!
– Нет уж, Варюша… Ося, это ты правильно сказала, человек честный, узнает, – так сразу же объявится… Да только надо ли? Я-то не о таком муже мечтала.
Варвара метнула в неё из-под чёрных с проседью бровей испепеляющий взгляд:
– И чем это он тебе не показался? Красавец, умница, свободный, не совсем старый. А потом, – тогда чего ж ты сама-то…
Ксения встретила взгляд твёрдо:
– То-то и оно, что сама! Было. Больше не будет.
– Петькой своим Митяевым мучаешься?
– Любовью не мучаются. Её с благодарностью вспоминают, особенно, если кончается она вот так… неожиданно, как у нас с тобой.
Варвара всплеснула руками:
– Так какого же тебе рожна надо?
– Не знаю я, Варюша, ох, не знаю… Ваню вот стала вспоминать…
– А тогда не скули! Живи, вот как я, – ни на что не надеясь, ни на кого не рассчитывая. А Господь – он же всё видит, всё знает! Может, и к тебе придут счастье и удача. Тебя вот послал же он ко мне в подмогу! Не жди, бейся за жизнь сама, а помощь придёт…
…Случай тот Ксения забыла напрочь, если б Варя сейчас не напомнила. Во время очередного штурма Петров послал часть женского отряда в дальний подземный ход. Нужно было крепко пошуметь на поверхности, привлечь к себе внимание наступающих янычар, затем быстро нырнуть обратно, оставив ход в целости. По замыслу Петрова турки обязательно должны были соблазниться такой возможностью и броситься в преследование. А за стеной их уже ждали бы казаки, которые после разгрома такой попытки завалили бы ход заготовленными заранее камнями.
Вначале всё шло по задуманному. Четыре десятка самых отчаянных женщин, самых ловких рубак затаились, скрючившись в подземном ходе. Ждали условного сигнала недолго. Ксения с ближайшими соратницами повалила подпорные стойки, державшие нетронутый сверху слой земли. Обрушившись, он поднял тучу пыли, мгновенно превратившую красавиц в непонятных и страшных чертей, в толпу подземных адовых существ, которые полезли на поверхность с криками и истошным визгом. Первое задание, – привлечь внимание наступающих, – было с успехом выполнено. Но Петров недооценил турок, которые, памятуя печальный разгром первого штурма, стали выставлять вдоль стен охранительные отряды. И когда женщины вышли на поверхность, то увидели буквально в нескольких десятках шагов большую группу аскеров, случайно оказавшихся именно в этом месте.
Податься назад – невозможно, там ещё не все вышли, а в тесноту хода турки, конечно же, начали бы стрелять и тогда в живых остались бы единицы. Оставалось одно – встречный бой, схватка, где каждый рубится с каждым. Только вперёд, только ближе к противнику, только не допустить стрельбы!
Ксения оглянулась, увидела, что на поверхность успели выбраться всего лишь десятка два казачек, крикнула:
– За мной! – И побежала с шашкой наголо, чувствуя, что первые шаги делает одна…
Замешательство длилось всего пару мгновений. Уже полоснув наотмашь ближайшего аскера, услышала, наконец, за спиной лязг металла и победные взвизги казачек. Когда оставшиеся в живых аскеры уже начали бежать, Ксения каким-то чудом, краем глаза заметила страшную картину: янычар сейчас убьёт Варвару Тимофеевну Портнову, лучшую её помощницу. Уже выбита у неё из руки сабля, уже стоит она, беспомощно разведя руки, словно готовясь поймать ятаган, который сейчас опустится, занесённый над головой Вари!
Ксения бросилась наперерез, сбоку уже в то мгновение, когда смертельное оружие начало опускаться. И ударила изо всех сил шашкой по руке янычара, а когда она отлетела в сторону, вторым ударом оказала врагу милосердие…
С тех пор они чувствовали себя чем-то одним. Хотя, со стороны никто с уверенностью не мог бы назвать их подругами…
А в тот час бой-то продолжался! Замысел атамана, был всё-таки осуществлён, несмотря на неудачу в самом начале. Почти половина атакующих бросилась по приказу к месту, где, казалось, можно было добиться успеха. Но женщины уже нырнули в ход, пробежали, согнувшись в три погибели, внутрь крепости, и там прыгали, плясали под непрерывным обстрелом, кричали от радости, от того, что все остались живы…
Петров широко улыбался, глядя на них, потом прокричал:
– Спасибо! Всё отлично! Но теперь, – брысь отседова! На стены! А здесь сейчас будет жарко.
Больше трёх сотен трупов насчитали в тот день казаки перед стеной и внутри крепости, возле подземного хода. Ход этот Петров нарочно не велел закладывать. Туда подвели пороховое зелье в расчёте, что турки обязательно ещё раз попытаются ходом воспользоваться. Через день атаману доложили, что ночью слышны были звуки – вроде копали что-то или расчищали. А во время очередного приступа, когда под землю-таки полезли турки, ход взорвали…
Вот такое тогда случилось-забылось. Варвара не забыла. Поэтому, сразу уловив самое начало сборов Ксении к окончательному отъезду, пришла к ней со своим узлом. И опять – честно, прямо и открыто, безо всяких умолчаний и хитростей:
– Давай, подсоблю. С тобой хочу уехать. Возьмёшь?
Ксения, замотанная хлопотами по налаживанию обоза из нескольких телег, на которых собиралась вывозить заготовленную рыбу на какую-нибудь ярмарку, растерялась, захлопала своими ресницами, которые Петя называл «гибель казака», сказала только:
– А я ведь, Варюш, сама ещё не знаю, куда поеду, где денежку добуду, чтобы через месяцев пять уже иметь свой дом и осесть там, на земле. А вот тому, что ты хочешь ко времени родов быть рядом со мной, как со своей дочкой, я рада… Теперь уже ты помогаешь мне жизнь спасти…
Они долго стояли, обнявшись. Впереди и у той, и у другой была полная неизвестность.
15
Прошло уже два дня с назначенного времени, а сменный дозор так и не появлялся. В объезды Мошкин со Степаном уже не ходили, потому как ежели прибудут казаки, никого не застанут, могут подумать, что их захватили… Место-то тоже точно было обозначено. Надо ждать. Стёпка всё заводил разговор о том, что и сама смена могла попасть к каким-нибудь бродячим крымчакам, а посему, мол, ждать без конца не имеет смысла, когда-то всё равно нужно будет сниматься и возвращаться. Мошкин даже не обсуждал такие предложения:
– Должны ждать, значица, – и будем ждать. Самое малое, ещё седмицу прождём, потом двинемся в ещё один-два объезда, а там посмотрим.
Помощник угомонился и теперь усиленно занимался добычей пропитания – охотился, рыбачил, своего вожделенного сурка всё же добыл… Но во всём этом оказалась и весьма неудобная для Мошкина сторона: у настырного Степана Игнатьевича появилось больше свободного времени, а потому всё чаще подступал он с расспросами. Хотелось ему знать все подробности: как? зачем? почему? А Мошкин не желал возвращаться на полтора года назад, хотя помнил всё до мелочей. Правда, всё же расшевеливали его, непонятно было – почему, какие-то вопросы. Вот тогда-то Иван Семёнович становился чуть ли не былинным сказителем…
– Тишина тогда, после бури, установилась удивительная… Поверишь, никому не хотелось весло шевельнуть, чтобы это серебряное зеркало не нарушить – ни одной самой малюсенькой волнышки, зыби чутошной, ветер пропал вообще, мы все – вповалку от усталости. Куда нас буря занесла – не знаем, куда грести – не знаем… Турки эти, наши полоняники, так называемые…
– Почему – «называемые»?
– Да потому, что не связаны они были давно, во время бури турки уже вместе со всеми воду черпали! Так вот оне собрали кучку монет серебра и золота, принесли капудану, это они сами решили, что я капудан. Плата, мол, за спасение, потому как они обязательно погибли бы. Посмотрел я на их товар. Ничего особенного. Одежда какая-то, оружия, считай, никакого, посуда, утварь всякая домашняя. Сказали, что всё это везли в Грецию, там, мол, хорошо это продаётся. Ладно, говорю, деньги я возьму, нам понадобятся, но поскольку вы тоже помогали нам спастись, я тоже вам заплачу: как только увидим какую-нибудь землю, отпущу вас на все стороны вместе с вашим товаром, плывите дальше, куда захотите или куда сможете. Обрадовались! Русские хорошо поступают, якши! Аллах вам всем окажет милость!
Я про милость аллаха ничего не знаю, но вот видишь ли, Стёпа, совсем уж мало времени прошло, а уже вздулся ветерок, как раз для паруса, пошли мы по ветру, куда он прикажет, поскольку не знали – куда плыть, а ещё через часок кто-то закричал из наших: «Земля впереди!».
Вот и узнай: милость это или случай?
… Мошкин тогда с Сильвестром стали глядеть по капудановским картам, потом Сильвестр вдруг буквально расцвёл: заулыбался, как-то расправился. На вопрос Мошкина ответил, что боится спугнуть удачу, но кажется, что принесло их к берегам острова Сицилия, а остров этот нынче находится во владении как раз Гишпании, откуда он родом, и там ему будет просто, как гишпанцу, получить помощь, чтобы отправить нас всех в Россию или остаться жить в Гишпании, если захочется. Мошкин в ответ только покачал головой: какая там Гишпания!? Домой, домой!
А ведь оказалось всё совсем не просто. Рассказы Сильвестра властям Мессины, а русские, поняв, где они находятся, в конце концов оказались именно в этом городе, быстро распространились по острову, дошли до очень важных гишпанцев, которые даже несколько раз поднимались на галеру, осматривали корабль, его состояние, вооружение. Галера им нравилась. Нравилось и русское её население, полуразбойный, устрашающий вид людей, которые, как рассказывали, одними голыми руками уничтожили более двух сотен аскеров и янычаров, сохранив жизнь матросам и слугам. Не нравилось упрямое поведение знатного польского капитана Семеновича. Так они стали называть Мошкина с первого же дня. Услышали, как к нему все обращались, – «Семёныч, Семёныч», и решили, что он поляк. А к тому же не могли эти пышно наряженные и такие надутые гишпанские бояре разговаривать с рядовым стрельцом российским! По их представлениям, только знатный воин мог стать во главе успешного бунта. Так и получился «капитан Семенович»! Но вот сейчас этот капитан наотрез отказывался показывать содержимое кладовых и других судовых помещений. Разговаривали много раз, предлагали всем московитам поступить на службу к гишпанскому королю за довольно большие деньги. Самому Мошкину-Семеновичу обещали двадцать золотых в месяц. Мошкин морщился и делал пренебрежительные жесты: мол, в Московии он получает больше. При этом «капитан Семенович» был совершенно уверен в том, что Сильвестр, которому он как-то сообщил своё взаправдашнее стрелецкое жалование – пять рублей в год,– не выдаст его. И Сильвестр не подвёл.
Всё, что происходило потом, как-то смешалось в голове у Мошкина. Здешние хозяева жизни явно прослышали про богатства галеры. Они стращали трудностями морского перехода в Польшу вокруг всей Европы, говорили, что такое уже потрёпанное судно не дотянет даже до Мадрида, а там – новые сложности… Не лучше ли начать служить гишпанскому королю, а потом, может быть, когда-то спокойно вернуться к родным местам?
Потом начали угрожать. Ещё позже водворили польского шляхтича Семеновича и семерых заводил во узилище – каменное, мощное, из которого не было никакой надежды на выход. Сильвестр, правда, оставался на свободе. Но когда Мошкину злорадно сообщили, что Сильвестр, как предатель интересов Гишпании, вскоре тоже будет арестован, Мошкин впервые за долгое время не выдержал: согласился на передачу галеры властям Сицилии при условии неприкосновенности Сильвестра. Ну, и главное условие, – что отпустят всех в италийскую страну…
Стёпка весь горел любопытством:
– И отпустили? Не обманули? В Итальянию, небось, далеко?
Мошкин только усмехнулся горько:
– То-то и оно, что хотели обвести вокруг пальца, как младенца! Нам выход из порта загородили, прорваться можно было только с боем. Погибать сейчас, когда только освободились от рабства, кому захочется? И они это тоже знали, потому и загоняли в ловушку, как ты сурка в силки. Кстати, я вчера тебе не сказал, а ведь сурок-то – он ничего, вкусный… Так что обмануть-то они обманули, но я про их обман всё понимал, понимал, что другого выхода нет, потому и навстречь пошёл. Довольны они были. Этих страшнообразных московитов перехитрили! Особенно радовался самый главный у них, самый напыщенный, я его называл Донпедрон. Так вот, чтобы ты понимал низость этого самого Дона, представь себе берег острова Сицилия. Во-о-от! Теперь стань лицом к морю. Сейчас погода ясная, смотри: вон там, вдали, земля виднеется. И вот теперь узнай, что эта земля – и есть Италия, всего-то верстах примерно в двух! А море здесь – это пролив между островом и материком, как между Крымом и Тмутараканью. А этот пролив так и называется – Мессинский. И вот стоишь ты на берегу, а у тебя нет даже лодчоночки малой, а переплыть столько – ой, далеко не всякий сможет! А тебе вот такой вонючий Дон показывает: вон она, Италия. Дорогу теперь вы знаете, вы свободны, так идите же!
Стёпка ахнул:
– Вот ведь гад! А Сильвестр? Это он толмачом был?
– А вот тут, Стёпушка, уже наша хитрость. То, что нас будут обманывать, я, конечно, догадывался. И готовился к этому с первого же дня. Перво-наперво, ещё только к Мессине подходили, отпустил я наших пленных, как и обещал, – с товаром. Не поверишь, – оне плакали от радости, сразу рванули в сторону, чтобы в порт не заходить. Торопливо замахали вёслами: бир, ики, юч… бир, ики, юч… Видно, что-то знали про здешние власти. В порту, уже на суше, в первые же два-три дня ушли пешком персы: ек, ду, се… ек, ду, се… Грузинцы – эрти, ори, сами… И армяне – мек, ерку, ерек… Им путь домой через Россию получался слишком далёким, поэтому они решили искать другие пути. Их всех вместе человек двадцать было. Среди тамошнего народа не выделялись, такие же чернявые, каждый из них, кроме своего, ещё и один-два языка знал, им было легче. Это мы поодиночке пропали бы за милую душу. Пушки, другое оружие, корабль с собой не потащишь, товары – тоже перегрузить некуда, это всё был куш гишпанцев. А вот злато-серебро да каменья особо места не занимают, их нужно было перепрятать. Куда? На острове? Не зная броду? И у меня был выход один: довериться Сильвестру… Ещё на подходе к острову отдал я ему его долю, а сверх того – тот самый нож мариолевский, с огромным яхонтом в рукояти, чтобы уж мне ничто не напоминало о годах под плетью Антипаши. А потом мы с ним обо всём договорились: я отдал ему все оставшиеся монеты и украшения… Девять тыщ одних монет было!
– Не побоялся?
– Конечно, опаска точила, слов нет. Но не предательства, не воровства страх был, а какого-нибудь случая, какой предвидеть невозможно. За Сильвестра я был спокоен. Я ему по-человечески объяснил, что хотя сейчас ещё тепло, да и зима, может, здесь тёплая, но мы-то здесь не остаёмся, нас полночная звезда тянет, а у нас дома холодно, бывает очень холодно, а мы наги и босы, да и здесь, по этим землям ходить, много голым не походишь. Да и есть-то что-то по пути домой ведь нужно. Так что, милый друг Сильвестр, нашу жизнь вручаю тебе в руки. Спрячь, а когда понадобится, я тебе скажу…
Пришла пора, – и сказал. Из тех денег закупили тайком одежонку с запасом, самое главное – обувку, тоже по две пары. А гишпанцы следили за нами, ох, как следили! Тут тебе всё рассказать – никакого времени не хватит. Всё втайне, любой разговор с любым торговцем или владельцем лодки… С этими договаривались о перевозке в Италию. Это всё делал Сильвестр. И мы ему обязаны столь же, сколько сами себе.
– Небось, крепко там на вас нажились!
– Да уж не без того. Денег осталось чуть больше четверти, а ведь нам ещё тысячи вёрст домой добираться нужно было… Но я, зная это, не так, чтобы и сердился. Деньги-то свалились на нас, как подарок судьбы, просто Мариоль не успел их переправить на берег и припрятать от султановых глаз подальше. А неожиданные деньги легко и тратятся, Стёпушка, запомни это на всякий случай.
Попрощались с Сильвестром. Он сказал, что для себя уже тоже всё подготовил, и через день-другой исчезнет с этой Сицилии, потому как гишпанцы, сородичи его, этот Дон, в покое не оставят, придумают какую-нибудь подлость, обвинят в чём-нибудь и – прощай, Сильвестр! А ему ещё пожить хочется. Может быть, до Московии добраться, там послужить. Кто знает? Ведь люди, владеющие несколькими языками, нужны всегда и везде. А мне пожелал… Сказал напоследок: ты хороший адам, Иван. Ищи свою Лилит. Ты – найдёшь! Ты – упрямый и верный!». И ушёл. Больше я его никогда с той поры не видел…
А мы… Ну, что ж, мы переправились через пролив тайком, ночью, высадились в Италии и тоже пошли: раз, два, три… раз, два, три…. В сторону северной звезды, к главному городу италийскому – к Риму. А про нас уже и италийцы прослышали. Давали толмачей по пути. Правда, они часто всего по несколько слов по-русски и знали, но ничего, как-то понимали друг друга – улыбнёшься, бона сера, сеньори, вива итальяно, вива Москва! Так и шли до Рима. А город весь каменной, деревянного ничего не строят, красоты невиданной. И там есть место такое – Ватикан, в нём обитает ихний патриарх главный, они его папой называют. А по имени – Урбан Восьмой. Так вот он, узнав про нашу жизнь каторжную и про освобождение, позвал нас нескольких на разговор. Ну, там-то толмачи были, – прежним не чета, почти, как Сильвестр. Папа долго расспрашивал, а потом и он предложил остаться в Италии: всё равно, мол, не дойдёте, далеко слишком. И тоже посоветовал – служить в армии. И тоже больших денег обещал. Храбрые, мол, люди всегда и везде нужны. Но мы поблагодарили за внимание и отказались... Тогда он велел толмачу своему найти ловко пишущего человека. И чтобы они вдвоём ещё раз хорошо расспросили меня и других русских, и всё это записали в подробностях, в назидание молодым людям, которые только жизнь начинают. И два дня мы с ними сидели и всё вспоминали, вспоминали… А они упёрлись – Семенович да Семенович! Так и записали…
И пошли мы дальше. Раз, два, три… раз. два, три… Венецыя, там тоже соблазняли, в Вене сам цесарь Фердинанд Второй уговаривал, жалование большое обещал, а мне – так целое поместье… Потом – и Варшава, а там уж Вязьма и Москва…
…То ли Мошкину вдруг расхотелось рассказывать, то ли по какой-то другой причине, но постепенно рассказ его угасал. Степан это чувствовал, пытался его взбодрить расспросами, но Мошкин злился, вообще умолкал, потом вдруг не по порядку начал говорить про польского короля Владислава, который вконец обнищавшим русским выделил не только деньги, но и несколько телег и лошадей, так что путь домой хорошо ускорился…
А вот про то, как вернулись они, как подали челобитные Государю, как мытарили их по разным приказам, как допрашивали целыми днями, как отправили потом на семь недель на Патриаршее подворье, чтобы очистить от скверны, от хоть и вынужденного, но прикосновения к неправославию, про это не говорил.
Не сказал и про вопрос, который им задавали изо дня в день: а не служили ли вы иным правителям, окромя святого царя русского Михаила Фёдоровича? Спрашивали по-всякому: и вкрадчиво, и как бы между прочим, и с угрозой…. А иногда сопровождали угрозы всякими тычками и пинками… Ну, как расскажешь этому птенцу Стёпке правду о том, как мечтал он вернуться на родину, как добивался этого возвращения, и как родина встретила его недоверием, подозрением незнамо – в чём? А ведь длилось это долго… И как передать чувство брезгливости к надоедливым дьякам, которых он в любой момент одним ударом по сытой морде мог отправить к праотцам и уйти незамеченным в полуденную сторону, к казакам! Не делал этого. Хотел, чтобы было всё по-честному…
…Вообще-то, считал Мошкин, через долгое время таких расспросов-допросов, после хождений по разным знатным людям закончилось всё терпимо. Им всем объявили, что они будут теперь под строгим оком Государевым, что царь, в возмещение их страданий, даже заплатит им деньгами, обещаны были и другие милости. Вскоре всё это счастье и последовало… Боярским детям и казакам раздали по несколько копеек, по копейке за год полона, и велели идти по домам. Крестьяне – те получили вольную. Остальных – просто отпустили, да получат мзду от Бога… Мошкину было велели возвращаться на службу – тем же рядовым стрельцом, в те же края…
Но вот тут-то Мошкин взмолился, даже покривил душой, сославшись на многочисленные ранения, хотя они и изрядно заросли уже, написал новую челобитную о том, что просит разрешить ему нести службу по охране границ русских в казачьем войске. Просил не только за себя, просил и за Юшку Михайлова. Разрешили только ему, а насчёт Михайлова обещали рассмотреть…
– … Вот такая история, Степан Игнатьич. Вот так я и оказался в вашем войске. Службу несу, дерусь, когда приходится, так вроде тоже ничего, враги не жаловались, некогда было жаловаться – души летели на небо… А сейчас вот кукуем мы с тобой, смены дожидаючись. Что-то они, действительно где-то застряли, заблудились, что ли?
Степан сладко потянулся, да так, что слышно кости хрустнули, вспомнил даже песню: «Служба наша хорошо, между протчим – ничего!». Вздохнул:
– Вот так-то и вся жизнь пройдёт… Ничего не происходит!
Мошкин аж подскочил:
– Дурень! Моли Бога, чтоб слова твои не слушал! Происшествиев ему по жизни мало, видите ли!
– Да я про здесь! – Стёпка виновато шмыгнул носом. – Весна уже проходит, птицы уже домой почти не летят. Жениться уж пора, а всё некогда, да и не на ком. Разве что в поход податься на Кавказскую линию, там невесту себе добыть… А что, Семёныч, небось, тебе тоже трудно без женщины твоей? Поискать её и у тебя ведь времени нет!
Мошкин помолчал, хотел Стёпку наказать за ненужные вопросы, но потом всё ж ответил:
– Летает где-то… Как птица вольная. Но я найду. У такой красавицы, как Ксения моя, не может не быть, хоть и незаконного, а мужа. И детки у неё уже, наверно, есть. Лишнего выгоню, деток возьму, как своих… После неё мне никакая другая не нужна, или найду, или так до конца бобылём и останусь. А может, сама она прилетит?..
…Ещё два дня просидели они на кургане или возле него без передвижения. Только сверху, с макушки осматривали бескрайнюю степь, которая уже начинала в полную силу зацветать и расти, и колыхаться уже под ветерком, стлаться шёлковыми волнами, ласточки-береговушки уже всё чаще стали подлетать к своим песчаным норкам: знать, появились уже на свет птенцы прожорливые, которых кормить нужно… Весна была на излёте. Последние запоздалые птицы редкими малыми косячками пролетали, торопясь, уже без остановки. А смены всё не было.
Неутомимому Степану втемяшилась в голову безумная затея:
– А что, если нам курган раскопать? Говорят, что это и не горки вовсе, а в давние времена какие-то кочевники своих воинов, батыров да своих вождей хоронили и засыпали такими вот курганами, а вместе с ними клали и жён, и коней любимых, и золотые украшения всякие…
Мошкин в таких случаях никогда сразу не отвечал, давал человеку время понять, какую глупость он сморозил. Вот и сейчас, пока он молчал, Стёпка уже почуял неладное:
– А что? Несколько человек очень даже просто могут быстренько раскопать ход туда, под курган…
– Да ты крещёный ли? Ведь по сей день люди так и говорят – это могила!
– Так ведь давняя! Да и не русская.
– Человеческая, Стёпа. Самое главное – вот именно это. Если когда-нибудь кто-то решит твою могилку раскопать и пошарить там, тебе на небесах это понравится? А, впрочем, какие там небеса! В аду тебе положено быть за такие мысли…
Мошкин вдруг резко оборвал сам себя, вглядевшись в очередной раз в край степи. Вдали заклубилось что-то. С той стороны могли появиться только крымчаки.
– Погодь-погодь… Кажется, к нам непрошеные гости! Быстренько укрываемся, смотрим. Если много, то мы для них незаметно сползаем на ту сторону кургана, сразу же на конь и – уноси ноги. Если человек десять набегают, подерёмся.
Пока Степан, сбежав вниз, готовил коней, Мошкин прикинул, что всадников – не более десяти, но в смене должно быть двое, значит…
Они залегли с двух сторон макушки кургана, приготовились подпустить пришельцев на выстрел, постараться не промахнуться, скатиться вниз и уже верхом броситься на неизвестных всадников. А там – уж как повезёт!
Когда всадники оказались уже почти возле кургана, Степан вдруг крикнул:
– Семёныч! Наши это! Казаки!
Мошкин и Степан объявились на макушке, замахали руками. Удивило даже не неожиданное число казаков, а то, как при виде участников сторожевого поста прибывшие выстроились в ряд, есаул, которого Мошкин в лицо знал, спешился и пошёл прямо к нему, салютуя шашкой. Иван Семёнович растерялся от такой чести, хотел просто поздороваться, но есаул стал навытяжку:
– Пост ваш снимается, смены не будет, ввиду важных обстоятельств. Несколько дней назад наш атаман Полиров отдал Богу душу от кондрашки. Собрался майдан, и люди стали кричать тебя, Иван Семёнович, на его место.
Мошкин опешил:
– С чего это вдруг? Меня народ ещё мало знает… Меньше года в казачестве служу. Непонятно это всё…
– А вот только вы ушли в дозор, прибыл к нам новый человек с правильной грамотой, чтобы служить в казачьем войске. Другую грамоту отдал атаману. Тот посмотрел, а она с царской печатью. И написано там было, что расследование по делу Мошкина Ивашки полностью закончено, что он не только чист перед законом, но и заслужил царскую милость за свои несравненные подвиги, совершённые им во время полона. Они подтверждены свидетелями и русскими посланниками в разных государствах. За то, что захватил турецкий корабль, что не склонился на уговоры, отказался от службы правителям других стран, от денег больших, что христианскую веру не покинул, а ещё многих русских людей вывел из полона. И жалует Государь ему штуку сукна доброго, аглицкого…
А ещё много приезжий рассказал про всех про вас.
– Да кто же это? Неужели… Юшка?
– Точно. Юшка Михайлов, с которым вы вместе на каторге были. Так что собирайтесь, Иван Семёнович. Мы немного промахнулись, проскочили этот курган, пришлось возвращаться, потому и с крымской стороны появились.
… Собираться казаку, воину не нужно много времени. Вскоре почётный караул, сопровождавший Мошкина, уже летел шляхом в полночную сторону, туда, где казаки с нетерпением желали посмотреть на человека, о котором столько узнали. Человека, которого они захотели избрать своим атаманом. Есаул, кстати, сказал Мошкину, что больше всех за него кричал… да, именно тот самый богатырь Шугай!
16
Осенним хмурым вечером на хорошо протоптанном-заезженном шляху под надоедливым негустым дождём ехали неторопливо три всадника. Дождь стекал по плотно укутанным в бурки фигурам, не достигая самих людей, им было совсем неплохо, а вот коням спешить было нельзя по размокшей глине: так можно и ноги переломать. Но время у всадников было, войсковой круг собирался только через два дня, как раз, чтобы где-то отдохнуть и прибыть к назначенному сроку. А вот с отдыхом как раз и не получалось: в этих плохо обжитых краях сёла, деревни, станицы по пути встречались не так часто, как в других российских местах, хотя сам-то тракт был уже хорошо известен. В погожие дни здесь можно было видеть и купцов богатых, и калик бродячих, и разных служивых, на телегах, на возках, верхом и даже строем шли и ехали они в обе стороны. К теплу, к свободным хорошим, по слухам, землям стремились большие семьи, которые самыми разными способами добыли такое разрешение… Медленно и стороннему глазу незаметно Россия расправляла крылья, устраивала новые гнёзда.
Но сейчас дорога была пуста. Где-то попрятались проезжие да перехожие, только три фигуры продвигались неспешно, отмечая, впрочем, для себя, что дождь уже почти на исходе, станет холоднее, а ведь придётся, видимо, ночевать в дороге, поскольку до ближнего села далеко ли, близко ли, это проезжим было неизвестно. То есть, не приходилось этим верховым по этой дороге куда-то добираться. Они почти не разговаривали: старший вообще молчал всю дорогу, молодой иногда о чём-нибудь спрашивал и тогда третий, – тот был просто случайный попутчик, нехотя отвечал. Отвечал обычно так, что охота беспокоить вопросами у молодого пропадала на время.
Дождь между тем закончился. Раскисший путь всё ещё не позволял коням ускорить шаг, а мерное покачивание наводило сон на всадников. Впереди виднелось что-то тёмное – то ли лес, то ли дубрава, роща дубовая, которые в этих местах были в изобилии, издали не разберёшь. Ехавший впереди нетерпеливый молодой вдруг обернулся, позвал:
– Атаман! Прости, думы твои прерываю. Но впереди человек показался.
Старший поднял голову:
– Ты чего это прощения просишь? Я тебя, своего помощника, для того вперёд и пустил, чтоб ты всё замечал. Где? Показывай.
Вдали, на дороге, в самом деле, стоял старичок. Был он мокрый до последней нитки своей длинной груботканой рубахи и таких же серых порток, запоздалые дождевые капли стекали с войлочного колпака, мокрая борода превратилась из мужского украшения в какую-то тряпочку. Невысокий ростом, коренастый, он со своим колпаком напоминал какой-то сказочный гриб, вышедший к дороге посмотреть на проезжих.
Молодой помощник, не сходя с коня, спросил дрожавшего старика:
– Здорово, дед! До села далеко ли?
Атаман рявкнул всерьёз:
– Ну, сколько тебя учить-то!? Сначала скатку-попону достань, человека укрой, чтобы согревался, а уж потом про дорогу спрашивай!
Старик, кутаясь в попону, ожил, заулыбался беззубо:
– Шынки, дак недалёко жа! Привольное называеця. Ешли б не дощ, дак шам дошёл бы давно.
Попутчик подогнал коня к атаману, сказал, что знает про это село:
– Большое, на реке. Два порядка, церковь, всё, как положено. Там даже постоялый двор есть, новый. В конце села, если отсюда… На берегу. Я недавно проезжал, там останавливался, так что можно там переночевать. И кормят хорошо. Две женщины держат: одна постарше, другая помоложе, вроде вдова, сын у неё малой совсем, Ванюшка…
Все эти сведения как будто пролетели мимо атамана, хотя слушал он вроде внимательно. Даже закаменел как-то. Только в конце спросил, между прочим:
– Звать-то хозяйку как? Это ведь молодая – хозяйка?
– Да не помню уж. Кажется, Аксинья…
Атаман помолчал, потом позвал помощника:
– Значитца, поступаем так. Старика сажаешь на седло с собой, и потихоньку, как ехали, так и продолжайте путь. А я… Я – вперёд. Быстро, как смогу. Я должен посмотреть… Село, короче. В общем – выполнять!
Помощник вытянулся:
– Слушаюсь! Дозволь вопрос, атаман?
– Ну!
– Думаешь… Лилит?
– Да. Думаю.
Он легонько тронул нагайкой коня, тот, обрадованный тем, что кончилась такая тягомотная езда, сразу набрал скорость. Версты через две показались какие-то навесы, строения нежилые, какие бывают на окраинах сёл. Всё это быстро покрывалось густым туманом, который поднимался, наверно, от реки, а её и не было видно. По сторонам дороги угадывались уже дома, но всё это было неотчётливым, как во сне. Атаман приостановился оглядеться. Впереди, в тумане виднелось какое-то уплотнение в виде человеческой фигуры. Женской фигуры. С ребёнком на руках. Сердце бешено колотилось. Он сошёл с коня и пошёл в ту сторону. Уже через несколько шагов он догадался, что напоминает ему это видение. Он понял, подойдя ещё ближе, как бы плывя в тумане, раздвигая его руками. Ему привиделась Богоматерь…
Он остановился в растерянности. И где же дорога? Куда идти? Куда лететь птицей?
Свидетельство о публикации №224050500887