Художник

                ХУДОЖНИК

  Я не помню точно эту квартирку, но я нарисовал её в мечтах.
  Сначала, наверное, был дом. В нём жила семья, совсем неинтересная, и поэтому в мою память не врезалась. А потом над крышей этого дома пристроили второй этаж, с окнами во все стороны света, солнечный и похожий на большую голубятню: мне всегда её жилец, художник, казался разноцветным голубем – он и ходил по улицам так, в каком-то ярком балахоне с гривой блондинистых перьев.
  К нему наверх вела винтовая лестница; под моим призрачным весом она, сама как привидение, тихонько скрипела словно предупреждая: - осторожнее, слева пропасть, а справа бездна. – И я, робкий цыплёнок в жёлтой футболке да шортиках, слушался её, сбавляя шаги и цепляясь за перила.

  - Привет. -
  С верхней ступеньки голубь-художник протягивал мне свои широкие ладони, будто вновь обретённому пропащему птенцу. Его голова склонялась вниз, и под шапкой ниспадавших волос не было видно совсем ничего – как у той длинношёрстой собаки, имени которой я не знаю, но её часто показывают по телевизору вместе со снежными скалами.
  Художник тоже был скалист. Сейчас я бы сказал – монументален; но тогда, ребёнком, я представлял его выбитым из камня как статуя командора, случайно увиденная мной во взрослом фильме – вот он хватает меня своей лапищей, и я умираю в мучениях без папы и мамы.
  - здравствуйте. –
  Бездна пройдена, и на пороге квартиры сразу в никуда улетучивается моя трусость, потому что кто так умеет рисовать красками, тот не сможет обидеть ребёнка. Наверное, правильно написал чернокудрый дедушка Пушкин, что творчество и злодеи не уживаются вместе – тем более в такой комнате, пополам озарённой и солнцем, и гением.
  - Проходи в мой дом, - первый раз сказал мне художник, - и обживайся в нём. Тебе здесь понравится. -
  Ещё бы. Я ведь раньше рисовал только карандашами да тонкими кисточками – жёлтое мультяшное солнце слева вверху, где должно быть небо, и угловатые хатки внизу на земле, из крыш которых поднимается дым. Пробовал ещё лепить пластилином маленьких весёлых человечков, но у меня не очень-то получалось: потому что они выходили грустными из-за тёмной тёмности пластилина – ведь какой его цвет не возьми, а в нём всё равно нет блеска, один только грязноватый блёк.
  Зато картины художника оказались ярче - не то чтобы настоящей жизни, а даже разноцветного зоопарка, фееричного цирка, и мультиков по телевизору. Я смотрел, подтягивая к животу шортики, на эту симфонию красок, и мне хотелось прыгнуть вовнутрь, чтоб поваляться на такой мягкой траве; а потом угомонившись, долго смотреть в голубые небеса, выгадывая там – вот она! вот! – свою детскую мечту.
  - Хотел бы сам научиться так рисовать?
  Он наверное, смеётся. Да я эту здоровую кисть не удержу в обеих руках, и она будет властвовать мной, кидаясь по холсту в разные стороны - куда ей, неугомонной, приспичит.
  - хочу, только боюсь. Я вам тут всё измажу. - Голос мой робок, потому что я не просто в гостях, а у очень порядочного человека. Я уже научился отмечать пьющих, брехливых, и прочих хулиганов - от хороших людей. И мне будет стыдно нагадить в такой чистой квартирке, в такой светлой душе.
  - Я тебе сразу и не предлагаю.
  Художник очень большой – и ростом, и талантом – поэтому понимает мои детские мытарства; мне хочется всё тут разрисовать, размалевать – но и страшно потерять новоявленного друга. Я бы просто взял кисть, густо умакнул её в краски, и полетел вслед за нею по всем углам комнаты, где ещё сохранились тёмные пятна – таща сзади и палитру, привязанной за ремешки сандаликов.
  - Сначала ты посмотришь, как я рисую. У художников это называется творить.
  Он взглянул на потолок, как будто что-то там давно натворил: но потом к нему пришла его приземлённая бабушка, и убираясь, никаких следов на небе не оставила. - Прежде всего нужно вымочить кисть в оливковом масле – так делают те, кто рисует размашисто, мощно. Те же, у кого едкий характер – то есть мелочный – для кисти используют уксус или хлорку.
  - а мне в чём мочить свою кисточку? - Я уже был готов приступать к репетициям.
  Он взлохматил свои пышные волосы, подбираясь к макушке, и застенчиво почесал её, невменяя меня.- Тут я тебе посоветовать пока не могу. Мы ведь всего первый день как знакомы.
  - и проверить нельзя?
  - Ну давай попробуем,.. вот у тебя есть при себе что-нибудь ценное?
  Ещё бы. Зелёный ножик перочинный, с двумя лезвиями, ложкой вилкой шилом, и сбоку какая-то важная штука, чтобы из вина вытаскивать пробки – которые потом можно использовать под поплавок.
  - Ты можешь мне отдать его насовсем?
  Шиш тебе. А моя рука сама полезла в карман за ножом. Я говорил ей, чтобы она не трогала мою блестящую игрушку, или я отрежу ей пальцы; мне стало ужасно жаль расставаться с батиным подарком ради глупого каприза – зачем этому кудрявому болвану, который ехидно улыбается сквозь нарисованные губы, мой маленький ножик? У него и так, наверное, куры деньги не клюют, как говорит моя бабушка – он сто штук таких может купить, но свои денежки он жалеет, а у меня ему выпросить легче.
  Ограбили! ограбили… - кричала моя жадная душа, когда щедрая рука протягивала художнику ножик. Это была хоть и картонная, но надрывная гильотина – шею она мне не перебила, да сердце измучила. Ведь у детей оно сильно верующее, не в пример взрослому.
  - Спасибо. И тебе не жалко?
  Он ещё спрашивает. Да бери уже быстрее, пока я не расплакался от сострадания к самому себе! Ведь своему ровеснику я бы не отдал ножик: а перед этим мазюкой мне почему-то хотелось быть более взрослым и сильным, хотя хныкальные слёзы скопились над хорошим настроением пасмурной тучей.
  - Это была проверка, малыш.
  Он положил мне ладонь на темечко; задвигал пальцами, взлохматив там лёгкий ветерок и успокоенье. Перед моим носом вертелась оранжевая пуговица от его розовой рубашки; в ней было четыре дырочки, и из одной торчала длинная жёлтая нитка – всё на рубашке держалось на соплях, а кто так ходит, говорит моя бабушка, тот вечно бесприютный горемыка.
  - а у вас есть жена? - Получив обратно свой дорогой нож, я снова развеселился: мне хотелось обо всём долго и открыто говорить – и наверное, я чуточку обнаглел в этой широте. Ведь у каждого человека должны быть какие-то потаённые секреты, только дети их не понимают, представляя огромный светлый мир без запертых дверей да окон.
  - Была.
  Художник примолк. Он молчит уже десять минут, глядя на портрет полуодетой красивой тётки. Может быть и пять минут, но его ладонь на моём темечке тяжела, гнёт к земле прямо через деревянный пол и весь первый этаж - мне кажется что я сейчас провалюсь, но напомнить ему о себе в такой момент стыдно.
  - Извини, мы с тобой отвлекаемся от главного. - Художник снова улыбнулся; потеплели губы, нос, щёки – ну щистый мёд, по словам моей бабушки. - Тебе нужно держать свою кисть в яблочном или грушевом сиропе.
  - как это?! - в моём удивлении всё неподдельно: я не умею ещё притворяться – если смеюсь, грущу или злюсь. - Прямо в сахар окунать?
  - Не совсем. Сахара надо поменьше, чтобы не переслащивать картину. А то бывает, иной живописец так насиропит свои кисти да краски, что тошно смотреть.
  - щистый мёд?
  - Как, как ты сказал?! - захохотал мой художник, резво задрав голову в потолок и широко открыв рот. Нам в первом классе на линейке точно так же читал стихотворения один прездоровый чтеша из выпускного класса. - Щистый?
  - это моя бабушка так смешно говорит. А мне просто нравится.
  - Мне теперь тоже.

  Мне очень приятно как художник рисует осень. Почему-то взрослые всегда чувствительны к деталям, и вот дай им выписать на холсте все толстые и тонкие ветки, ворон на суку, и зёрнышки жнивья, разбросанные по асфальту со страдных машин. А он прямо набирает краску на кисть, и потом густо мажет ею то в одном, то в другом месте – как варенье на хлеб, которое незачем жалеть, потому что так будет вкуснее. Его картина и вправду получается похожей на осень.
  Я как-то невзначай перешёл с ним на ты.
  Сказал: - ты всегда так рисуешь? - и немного смутился, словно набедокуривший пацанёнок.
  Но он будто и не заметил моей оговорки, а может быть, даже обрадовался что мы с ним стали друзья.
  - Я раньше творил, как меня научили в школе искусств. Вот понимаешь, когда тебя учат другие, тем более постарше и опытнее, то вроде бы стыдно отказывать им в обретении навыков – только ведь тогда получается, что это уже не моё, что мне почти силой, стыдом моим перед наставниками, вбили в голову совершенно чужое, к чему я с детства ни капельки не стремился. У меня душа очень широкая, - он ладонью постучал себя в грудь, вызванивая бум-бум. - А из-за пиетета перед академиками приходится загонять её в мышку, в махонькую норку.
  Вздохнув, художник с грустноватой, но весёлой улыбкой признался: - В-общем, через полгода я из школы сбежал.
  - и они за тобой не погнались? - Мне представился побег прямо как из тюрьмы, с напильником и верёвочной лестницей.
  - Зачем? - Он рассмеялся; и я следом тоже, потому что всё закончилось хорошо – раз он со мной, значит не догнали.
  - Меня никто не искал. Просто с тех пор я потерял доступ на выставки – там не очень уважают самодеятельных художников.
  - ты сильно огорчён из-за этого?
  - Да. Там ведь много посетителей, а я пишу для людей.
  - так давай здесь устроим выставку! В нашем клубе!
  - Не получится, братишка. – Он цвыкнул сквозь зубы; как-то тоскливо, но гордо, перекосив свой рот. – Я с вашим начальством в больших контрах.
  И вот после этих слов – про контру – он мне очень напомнил одного смелого матроса с боевого крейсера Аврора. Того самого, который дал первый залп по царскому дворцу с его заклятыми белогвардейцами.

  Хоть меня и считают здесь маленьким, глупым – но я уже знаю, что художника начальство в посёлке не любит, боится.
  Об этом мне поведала бабушка: мы с ней были одни в доме, но она почему-то осмотрелась по сторонам, за двери, и заглянула даже под кровать; а потом шепнула мне тихим голосом: - юрка, не становись таким как вот этот художник, а то начальство будет лупить тебя в хвост да в гриву, и после вся жизнь не заладится. Лучше всех слушайся, и не спорь. -
  Нет, она не такая уж трусливая: ого – бабуля может так горло раскрыть и оттуда матюкнуться, что потом ухи у недругов завянут на целых три дня. Просто она волнуется именно за меня, и переживает о том, что почтение к власти нужно вдалбливать с малолетства.
  А художнику, видимо, не вдолбили – и он однажды на культурном собрании, куда пришли наши трудящиеся сельские жильцы, назвал председателя безмозглым дураком, которому важнее мёртвые цифры, а не страдающие души людей.
  - По ком это они страдают? – со злой иронией спросил председатель, сжимая в толстом кулаке горлышко графина с водой как будто шею художника.
  - По спектаклям и выставкам, а ещё по умным начальникам, которые придут на смену всяким безмозглым дурачкам. –
  Так ответил ему художник, ничуть не боясь ответственной ответственности, и твёрдо зная, что любое талантливое искусство сильнее всякой вшивенькой власти, даже если та старается его погубить. – Вы можете извести человека своими кознями да интригами, но его творения вы уничтожить не в силах – шедевры не горят.
  - Тожжже мне гений! – то ли зарычал, то ль зажужжал председатель. – Решением президиума я удаляю тебя из нашего дома культуры за моральное разложение, за то что ты рисуешь голую эротику. – И громко обратился со сцены к любопытно притихшему залу:
  - Девчата, кого из вас рисовал этот бездарный мазила?
  - Меня! – Меня тоже!
  - Только он очень красиво нас расписал, прямо как будто мадонну – и не голыми, а в простынках!
  - Всё равно: он, развратник, потом воображением всё дополнил. Исключить – и обжалованию не подлежит. -

  Вот так закончился этот некультурный скандал.
  Я хоть и маленький, глупый, а всё равно понимаю тягу художника к прекрасному. Но как говорит моя бабушка – театр показывают по праздникам, а кушать хочется всегда, и правильно что власть больше беспокоится за желудок, чем за душу.
  В общем, я к чему это всё рассказал? – да просто не пустят художника в наш дворец со своей выставкой; а если и выставят, то за дверь. Хорошо, коли только пинков надают – но ведь могут и картины порвать, над которыми он тыщу лет мучился.
  - а ты сильно переживаешь теперь, что тебя турнули? – Турнули - это бабулино слово, и я такие словечки повторяю за ней, когда хочу показаться взрослее чем есть я на свете. Тем более перед художником, который сам для меня как Вселенная.
  - Эх, Юрчик, - вздохнул он, оглядывая свой светлый и тихий уголок, похожий на седьмое райское небо, про которое рассказывают старушки. – Настоящий талант должен настежь отворить свою душу. А куда я предъявлю её людям, если для меня закрыли их культурный дворец? - ведь сюда никто не придёт.
  - знаешь, как бабушка говорит? – коли для вас закрыты дворцы, то с надеждой стучитесь в хижины – там обязательно вам откроют. -
  Вы наверное заметили, что я стал намного развязнее общаться с художником. Но не развязно, по-хамски – а именно развязались кровеносные узелки на моём прежде затянутом сердечке - и пошла! встрекача понеслась моя кровушка! Это потому, что я обрёл в нём товарища – пусть и старшего, но всё-таки равного.
  - Хи-жи-ны, - глубокомысленно повторил он по слогам, словно бы разрезая мой туманный намёк на дробные прозрачные части. – И что ты этим хочешь сказать?
  Вот тогда я и поведал ему, что выставку можно устроить прямо в парке средь выходного веселья. Привезти туда холсты с рамками – да и расставить их вдоль самых ходовых тропинок, где танцуют и целуются все наши дядьки и тётьки, страдающие по культуре.
  Уверен, что он и сам об этом уже думал, только ему не хватало подпорки. А когда я подставил ему под локоть свою умную вихрастую голову, то он с радостью обопрился на неё.
  - Юрчик - но у меня около сотни картин, и немаленьких. На чём вывезти? – Это он уже нарошно добавлял себе всяких сомнений, чтобы гамузом их оприходовав, больше уже не бояться помех да запретов.
  И я сразу рубанул своей ладошкой по воздуху, как резвый мальчишка, который получив в свои руки шкырявую деревянную саблю, представляет будто это булатный клинок, а сам он дядь Вася Чапаев.
  – не волнуйся, я попрошу дядю Гришу с телегой. Он меня и бабушку очень любит.

  Вообще-то Гриня больше любил мою бабушку и её магарычовую водочку; но я, живя так близко рядышком, тоже имел отношение к этому высокому чувству любви.
  Он давно уже работал скотником на свинарне, и взрослыми жителями считался прижимистым по карману. А вот детишки обожали его – наверное за малограмотность, потому что с другими сельчанами легко не поговоришь, и на все трудные вопросы те высокомерно отвечают, что не вашего ума это дело. Зато Григория можно было спросить обо всём, и даже если не знал он ответа, то выдумывал такие побасенки в лад, что сразу не поймёшь – то ль креститься, или вправду поверить.
  Он почти всегда обходился без денег: как люди обходятся без часов, ремешка или шапки. Время ведь можно спросить у прохожего, штаны подвязать проще ленточкой, а голова вместо дорогой шляпы пусть носит дешёвую лохматую шевелюру. Так и с деньгами: пришёл Гриня в магазин к доброй продавщице – запиши под зарплату – и славная барышня подмогнёт ему, выручит.
  Вот и казался он жадным, что у него в кармане вечно сидела вошь на аркане, да тихо сосала единственную карамельку, приготовленую Гришенькой под закуску.
  Магарычей у него всегда много. Потому что человек безотказный. Но избирательно: какого-нибудь подлеца, прощелыгу, без запиночки подальше пошлёт – сам работай, лентяй – а к старикам очень жалостлив. Он их делит на опекаемых и беспризорных: первые живут с детьми да внучатами в радости и лёгкой мороке, а вторые одиноко прозябают под соломенной крышей среди серой мышиной обузы.
  К этому дядьке-добряку я и решил обратиться.

  - Ну, Юрчик, ты прямо кладезь нужных услуг – у тебя везде есть знакомства. – Художник явно обрадовался, что я у него стал такой залихватский; и мне было приятно оказаться на острие творческой тайны, осторожно ступая по лезвию дворцовой интриги.
  Вы знаете – художник просто очень отстранённый от быта, как сплетничают о нём все соседи. Если бы он сразу не поставил себя замкнутым гордецом, а перезнакомился со всеми жильцами нашего посёлка, то у него с самого начала задалось бы товарищество, и народ потянулся к нему – а там и к его картинам. Но он почему-то со своими портретами разговаривает чаще, чем с живыми людьми: поэтому те его понимают, а эти нет. И мне это больненько - ведь я же знаю его закадычным, приветливым, добрым.
  - Ты поможешь мне подсобраться на выставку? – Ему было интересно возиться со мной, с разговорами, а не молча корпеть в одиночку.
  - конечно, хоть до двенадцати ночи – только я бабушку предупрежду.
  И я с большим удовольствием остался у художника даже до самого утра.
  Не волнуйтесь, друзья: никто меня за ручки и ножки не трогал, и не лапал за жопку – как люди боятся сейчас за детей. А просто бабушка дала мне с собой большой пирог на двоих, и бидончик топлёного молока.
  - только, чур, пенка будет моя, - сразу сказал я художнику, чтобы он зазря не облизывался.
  - Хоо-роо-шоо, - ответил он мне под завязку набитым ртом, как будто впервые ел настоящий повидловый торт; к его переднему зубу прилипла шкурка от сливы, и он всё старался языком слизнуть её в горло – а я тихо хихикал, какой же он голодный и очень потешный.
  - Даааа, - улыбнулся художник, после того как съел половину вкусного пирога и выпил полбидончика. – Вот бы мне такую прекрасную бабушку.
  - а разве у тебя её нет? – Мне-то казалось, что бабушки всегда всем предназначены.
  - Я не знаю своих родственников. Так получилось. -
  Он резво встал, отряхнул руки прямо о брюки, и пошёл к небольшому чуланчику с запертой дверью. Проверить замки. Наверное, все художники считают свои картины великими, и потому страшно переживают, чтобы их не украли. А если попытаются украсть, то они от волнения рвут на голове волосы, и поэтому чем талантливее человек, тем он лысее.
  Глянув на пышную шевелюру своего товарища, я стал опасаться что он в самом деле чуточку бездарен, как сказал о нём наш поселковый начальник. Так часто бывает на сытый желудок: когда переешь, то кажется, будто ничего важнее заворота кишок на свете не существует – именно такими представляются всякие вельможи на деликатесных званых вечерах, где их желудки развлекают актёры, циркачи, музыканты. Вот и мне показалось, что мой художник всего лишь мелкий развлекатель переевшей толпы, а искусство не шедевр, а дополнение к ужину.
  - скажи, пожалуйста – а ты в самом деле похож на Леонардо Давинчу? – Про Леонардо и великие полотна Возрождения я уже слышал от бабушки. У нас на стене висят разные репродукции и копии – и вот она постоянно их сравнивает друг между дружкой, но никогда не находит среди них самой лучшей, потому что каждая по-своему хороша.
  - Ну, если только волосами. – Художник, смеясь от радости маленького совпадения, ладонью взбил свою густую чуприну, и она встала на его голове словно золочёная корона. Тогда я сразу поверил, что он в живописи не какой-то там мелкий слуга, а может быть даже само его высочество.

  Половина творений была картинами – в рамках. А другая обычным самотёком, как бабушкины обои на кухне – в холстах. И вот эти обои с нарисованными на них цветами, деревьями да людьми, художник обивал специальными деревянными планочками – багетами. 
  Вообще-то багет это длинная булка в хлебном магазине; а его планочки больше походили на кривенькие плинтуса, которые дядя Гриша под мухой набил нам с бабушкой, чтобы мыши не бегали в дом. Но так как выбирать было не из чего, то пришлось нам с художником воспользоваться и такими – зато после наждачной затирки и покрытия лаком рамки засверкали, отражая свет люстры и блеск наших глаз.
  - Фууу, Юрчик – на славу мы с тобой потрудились, - отдулся художник, как будто с лёгким паром упарился в бане. – Можем перекурить.
  На славу это он потрудился, а я всего лишь на маааленькую славочку. Но всё равно без меня он бы особенно не старался, а ляпал тяп-ляп – значит, я тоже имею отношение к творческому подвигу. Поэтому сел рядом с ним на верхний приступочек высокой домовой лестницы, и уставился на звёзды.
  - Тебе, Юрчик, нравится когда сверчки поют?
  - нравится.
  - А слышишь, как лошадь всхрапывает в конюшне?
  - она ещё не спит, а только дремет. Дядь Гриша на ней поздно вернулся.
  - Зато вон в кустах шурудят какие-то мелкие чудища – надо бы нам поймать одного и нарисовать.
  - да это же ёжики охотятся за жабами. Сейчас я принесу и ты его нарисуешь.
  - Фонарик возьми.
  И вот я уже внизу: тихими шажками как индеец-разведчик разыскиваю бегающих ёжиков. Но они тоже не дурачки, и понимают, что надо завязывать всякие шуры-муры с аппетитными жабами, и спасать свою колючую шкурку.
  А художник, следуя за пятном моего юркого света, заманчиво рассказывает мне, как он в детстве загорелся стать космонавтом – и даже лучше, космическим художником:
  - Однажды, Юрчик, мне попалась толстая фантастическая книга – Магелланово Облако. Я тогда больше любил историю, и всяческих королей да царей вместе с их сражениями за трон, и с провокациями свиты в борьбе за власть. Но эта новая книжка зацепила мне не детское любопытство, а настоящее живое сердце, впервые, наверное, поселив в нём желанную мечту… Ты слышишь? крик?
  - это на соседней улице ругаются. Там у них так часто бывает, не обращай внимания. – Мне не хотелось, чтобы он отвлекался на всякую ерунду, потому что всегда, когда бы я ни ходил мимо того дома, там очень ругались – а если ещё и при свидетелях, то прямо тряслись от негодования друг на дружку.
  - Лююююди, - вздохнул художник где-то наверху, возле бога.
  - люди, - ответил я ему снизу, от грешной земли.
  - А там тоже их было много, в этой книжке. Вот представь себе: огромный космический корабль, размером почти с наш посёлок, летит средь холодного удушающего занебесного пространства во мраке неизвестности – а внутри корабля тепло, светло, и вдобавок к тому вольно дышится. На нём созданы настоящие сады, огороды и водоёмы, почти как на нашей Земле: вот только почему они улетели с планеты, я уже позабыл – скорее всего, что им мешали жить людоеды цари, короли да вожди, вроде нашего председателя. -
  Я сидел жопкой почти в самой крапиве, может быть даже на ёжике, но не замечал этого – моей душе было мягко как на пуховой перине. Шебуршали зверята в кустах, всхрапывала лошадка у стойла, скворчали сверчки словно сальный жирок на огне; а мне было необыкновенно приятно сидеть одному во мраке ночи под жужание голоса с неба. Я знал что весь мир меня любит, и обязательно завтра найдёт, но сегодня я спрятался так укромно в распахнутом для меня божьем сердце, что даже пальчики не торчали наружу и дыхания не было слышно.
  - Милый Юрчик, мы глупые добрые люди. Мы почему-то всегда улетаем или убегаем от того, что нам на всю оставшуюся жизнь может стать дорого. В силу самых мелочных капризов и собственной глупенькой гордости мы обижаемся на благодушные шутки любви, на усмешки приятельской дружбы, и на шалости родного отечества, которое нас обожая, иногда пинает под зад. А потом то, что мы бросили, подбирают злые ненавистные люди и изувечивают наше добро – любовь с дружбой превращая в недоверчивых злыдней, а отечество в предательскую тюрьму. –
  Му-му-му, му-му-му.
  Я слышал, как он ещё что-то рассказывал, как звал меня Юрчиком – но всё это было уже во сне, навеянном звёздной сказкой Магелланова облака. Сильные руки командора подняли меня, потом вознесли по трапу, и опустили на уютный диванчик в спальной каюте. Кажется, я даже успел скомандовать – полный вперёд! – потому что сам вдруг оторвался от Земли, и кружась словно маленький бедовый размахайчик, с визгом небывалого счастья вылетел в космос. А за мной, тоже весёлый да радостный, поспешал мой дружок художник с огромным холстом и малярной кистью; он быстренько рисовал что-то – наверное, того самого ёжика, с которого снял меня перед тем как взлететь. 

  Утром я проснулся раньше художника. Он спал на матрасе прямо у закрытого мольберта, почти обогнув его своими длинными щупальцами как осьминог. Мне очень хотелось подсмотреть, что же он там накалякал за ночь – но боясь разбудить его, я увидел только подол чьей-то бело-пурпурной одежды.
  Едва-едва плюкая из рукомойника, я умылся, повизгивая словно щень от знобкого утра: на поверхности воды плавала мошкара, наверное за ночь упарившись возле жарких фонарей, а теперь охлаждая свои крылышки. Два паука, большой и поменьше, стерегли её на посадке и взлёте, облизываясь в предвкушеньи добычи. И солнышко всходило у церкви – хорошооо.
  Только мне сейчас было не до красот родимой природы. Я торопился к любимому Грине.
  - дядь Гриша!.. – Я постучал кулачком в закрытую дверь свинарни. – Ты уже не спишь?.. -
  Мне очень хотелось, чтобы он был уже проснутый; потому что рано утром будить поздно подвыпившего с вечера человека - это значит испортить ему настроение. Лишь бы не отказал – молился я своему маленькому детскому божку.
  - Чево нааадо?!.. – загремел где-то в коридорчике сначала голос, потом жестяное ведро, а следом и кирзовые шаги. Судя по этим шагам, сапоги были наспех обуты, и нестройно грякали каблуками по бетонному полу.
  - это я, дядь Гриша! по делу! – В моём голосе, конечно же, холодно сквозила неуверенность, потому что я ещё не научился разговаривать со взрослыми о важных делах; и боялся что они меня заморозят своим высокомерным равнодушием. Ах – скажут – ну какие могут быть у ребёнка заботы.
  Деревянная дверь, когда-то под зиму оббитая нарезанными полосами от валенок, слегка отворилась. Нет, не слегка распахнулась – потому как дядя Гриша после бурной ночи струхнул вдруг увидеть начальство; а именно приотворилась, как будто – ась? кто там?
  И как же он яво обрадовался, словно вместо чертей, с которыми блукатил всю ночь, узрел белоснежного ангела:
  - Юрка-окурка, ты што ли?
  - я! Я. 
  Сначала на меня пахнуло сивухой, потом луком да чесноком, которыми дядь Гриша её заедал, а следом и свиным навозом, как будто для верности он решил и им закусить.
  Григорий тут лучшая повивальная бабка – вернее, повивальный дядька – для поросят, кои со страхом рожаются в новый мир. Они поначалу сюда не хотят выходить, по малолетству предрекая себе всяческие лишения и невзгоды. Но Григорий, днями и ночами колотуя здесь один, средь серых мышей да такой же серой скуки, научился беседовать сам с собой, к своей душе милосердствуя и побуждая её надеждой. Вот теми же самыми словами он разговаривал и с новорождёнными поросятами – а те, веря ему как богу во тьме, выползали на призрачный светоч, хрипя розовыми пятачками; и когда приходил председатель с проверкой, заступнически хрюкали: - это дядя Гриша нас спас, поэтому не выгоняйте его.
  - Ты чего это, Юрка, в такую-то рань встрепенулся?.. – Он наконец-то высунул взбитую в пух-перо помятенькую голову, и заглянул за дверь – не приволок ли я за собой шпиона. А уже убедившись, отворился и настежь: - бабушка, небось, ещё спит.
  - да я у художника ночевал.
  - Аааа, - слегка грустновато отозвался дядь Гриша, как будто и вправду надеялся, что я ему от бабули принёс похмелиться. – Как он там поживает?
  Григорий подошёл к бочке с водой, которую всегда внахлёст наполнял из резинового шланга.
  - хорошо. Рисует.
  - Вот и я хорошо. Охраняю.
  Видно было, как ему не хотелось умываться холодной водой. Я вот тоже так каждое утро долго стою у рукомойника, ожидая, пока у ладоней хватит смелости зачерпнуться из бабушкиной прыгающей пимпочки. В городе-то мне легко - там я настраиваю тёплую воду из двух водопроводных кранов; а тут она сразу безо всякого нагрева поднимается в уличную колонку и разливается по вёдрам.
  - ты боишься умыться, дядь Гриша?
  - Кто это тебе сказал? – Он сделал вид, будто обиделся: - Я никого не боюсь, а просто чуточку поссыкиваю, - и ответив так, хапнул в бочку сразу всю голову до самых плеч.
  Я аж передёрнулся от какого-то отвратительного ужаса, вспомнив французские фильмы про Робеспьерскую революцию, и как он там отрубал бошки своим буржуинским врагам, даже самому королю.
  Наконец-то дядь Гришина голова появилась из бочки, невредимая, хоть и стекали с неё ручейки подтухшей воды – но это всё же не кровь.
  И я спросил у неё: - полегчало? – Бабушка всегда так спрашивала, после того как кто-нибудь из больных выпивал у нас стопочку.
  - Ага, - отозвалась мокрая голова, отряхиваясь словно пёс, попавший под ливень. – Ууууххх!!
  Вот теперь дядя Гриша стал похож на приличного человека. Зачёсанные вверх волосы облагородили его в меру интеллигентное лицо: если бы я не знал, что он обыкновенный свинарь, то подумал будто в посёлок приехал столичный скрипач, и заплутав с вокзала, уснул на первой попавшейся в полночь дерюжке.
  - дядь Гриша - а ты на чём-нибудь умеешь играть?
  - На нерваххх, - хрипловато ответил он, прокашливая горло сквозь прохладное утро.
  - да нет – я про музыкальные инструменты спрашиваю.
  - Аааа. Ну, вполне себе на гитаре бренчу, и иногда растягиваю чужую гармошку. А вообще-то, вот мои инструменты, - и он горделиво, как дедушка Ленин ладошкой, показал на лопату да вилы, стоявшие по колено в навозе, у изгороди. Рядом с ними перевёрнуто лежала маленькая тележка, на которой он вывозил поросячьи какашки.
  - всё равно – значит, у тебя есть дарование. Художник мне сказал, что если кто-то тянется душою к искусству, то что-то в нём зарыто хорошее. -
  Я нарочно наводил разговор на всякое художество, самодеятельность и творчество. Мне казалось, что если разбудить в дяде Грише потаённую жилку таланта, то он, посчитав себя увлечённым соратником, обязательно нам поможет. Люди часто, загораясь в своём сердце от чего-то неведомого но прекрасного, и тем познавая себя, свою настоящую душу, совершают геройские подвиги, иногда бессмертные даже.
  Вы наверное скажете, что в ребёнке такой хитрости быть не может, и это уже обретённая премудрость взрослого человека, чтобы так размышлять, охмурять, объегоривать – но если б вы только знали как мы, дети, с полуслова раскусываем вас, взрослых, словно орешки. Вам только кажется, будто вы надёжно упрятались под скорлупками своих лицедейских масок, играя всякие жизненные роли: но детям, которые только что вылупились из божьей утробы – да, божья она, без сомнения – не нужны никакие теоремы и аксиомы, чтоб доказать закон человека. Они просто наитием свыше любого человечка выворачивают наизнанку, и тут же предъявляют ему ложь с трусостью, или великодушие с благородством.
  Дядька Гриша вздохнул, приглаживая ладонью мокрые волосы и глядясь в воду как в зеркало: - Эх, Юрка, если бы не моя тяга к водочке, то я давно бы уже себя отрыл из этого навоза.
  - разве ты не любишь своих поросят?
  - Поросятков я очень люблю. Но ещё больше обожаю петь: меня ведь выгнали из поселкового хора, и теперь я пою вот в этой свинарне, по ночам.
  - дядь Гриша, а ты можешь помочь нам с художником? – Сейчас нужно было не мешкать, а говорить прямо в лоб, откровенно – чтобы шишка на лбу от этих слов выросла.
  Но дядька Гришка ловко увернулся: - Ууу, какой хитренький. Ты сначала скажи, чего вы задумали, а потом проси помощи. Может, вы человека ограбить затеялись.
  - да нет! Что ты! 
  У меня сразу стало легко на сердце от его шутки, потому что шутка всегда к радости, а радость к хорошему. Значит подмогнёт, обязательно. – Мы просто хотим в субботу устроить большую выставку картин, и нам их надо довезти до центрального парка.
  И тут я добавил к сему: - но только на твоей телеге, - чтобы уже хода назад ему не было.
  Он с полминуты, слегка улыбаясь, смотрел на меня, взирая как на задрипанного и мелкого пройдошистого пройдоху; а потом вдруг сопливо захохотал, сморкаясь, хрипя да кашляя от подступившего внезапно веселья, как будто ему крошка смеха попала в дыхательное горлышко:
   - Оооо-охоххх-хохх! Так вы хотите насолить председателю! Ну тогда я с вами в одной упряжке – почту за честь.

  Ну вот и всё – ура. Я договорился с Григорием, и пора нам было собираться.
  Не шутейно скажу, что больших картин у художника штук пятьдесят, целых полсотни, а если представить в цифрах, то вот так – 50 –
  У нас одному мужику в городе справляли такой же юбилей, день рождения - и я видел какой он огромный, седой, необъятный.
  Художник уже упаковал картины коробками-квадратами по пять штук, но мы сначала никак не могли их удобно уложить на телеге. А потом дядя Гриша предложил разместить их по бортам в виде гробика, который он уже не раз возил на кладбище, и тогда у нас всё получилось.
  Наконец-то мы едем.
  Вернее, едут одни картины; а нам места совсем не досталось. Даже дядя Гриша, вечный возница своей лошадки, топает рядом с телегой по правую сторону: одной рукой держа длинные вожжи, а другой слегка ковыряя в носу, чтобы никто не подумал будто он волнуется. Художник идёт слева, и чуточку позади, то и дело поправляя верёвки, которыми стянут наш драгоценный груз. У бедного художника бледное лицо – когда я вырасту и стану великим талантом, то обязательно тоже буду вот так же переживать из-за своих творений. Только я ещё не решил, в кого мне лучше превратиться – в живописца, музыканта или писателя.
  Я пока что вприпрыжку бегу впереди, играя роль зазывалы, и всех кто меня спрашивает – ась, вы куда это? – честно но не бескорыстно посылаю в парк – приходите, там вас ждут невероятные приключения!
  - Юрчик, ну зачем ты? – стесняется художник, не ведая чем обернётся для него нынешний день – может провалом, или фиаской.
  - Правильно, Юрка, гони всех взашей, нечего дома сидеть перед телевизором! – гордо покрикивает дядь Гриша, распрямлённой спиной и выдвинутым вперёд подбородком свято веря в триумф. Он гладко побрит да чисто одет; и клянусь вам его любимым поросёнком, что от наглаженного серого костюмчика пахнет одеколоном.
  Ещё только половина девятого выходного дня, труженикам хочется поспать-отдохнуть; и только ранние старушки, которым почему-то не спится, уже шурудят в палисадниках с тяпками да маленькими лопатками.
  А я вот знаю, отчего у старушек бессонница: я это определил по своей бабушке – она днём, вроде бы ложась на часок вздремнуть, долго не закрывает глаза и всё думает о чём-то. Однажды я спросил, и она ответила мне, что вспоминает всех, с кем её прежде свела судьба: - Юрик, я думаю сколько же я совершила ошибок в своей жизни, которые никогда не исправить – но с другой стороны я их считаю ошибками только потому, что сожалею о них, хотя может быть они принесли мне в сердце благополучие. И с тобой так же будет со временем. –
  Неа, не будет. Во всяком случае, об истории с художником я никогда не пожалею.

  Мы размуздохались, как сказал дядька Гриша, за белой оградой цветущего парка.
  Я перочинным ножичком – осторожненько, чтобы не повредить картины – резал верёвки и распаковывал всю нашу красоту; а мужики разносили её по дорожкам да по тропинкам, и прислоняли к берёзам. Там были ещё дубы, осины и клёны - но художник решил чтоб обязательно к белым берёзкам, и чтобы светлое убранство оттеняло сердечную радость его поющей души. Дядь Гриша тоже без устали хрипловатым баском напевал о травах, которые успели от росы серебряной согнуться, и такие нежные запевы почему-то прямо в сердце льются.
  А к десяти часам утра начал собираться народ, устраивающий себе по выходным народное гулянье.
  Все шли по тропинкам нарядные и причепуренные, но немного самую малость изумлённые: ведь когда собирается какой-нибудь концерт, или выставка, то всегда делается объявление записочками, плакатами и афишами, что в такой-то день ожидается выступление заслуженного деятеля из области. Который, если не заболеет гриппом иль не переберёт с водочкой, то обязательно удивит зрителей и покажет себя во всей своей творческой красе. Цена билета, конечно, кусает за кошелёк - у неё острые зубки. И чем чепуховее артист, тем он дороже себя превозносит – как будто это его последнее выступление, потому что завтра его культурную бездарность все люди раскусят гнилым орешком. Поэтому нужно как можно быстрее нагрести себе грошиков.
  Но художник разложил свои картины бесплатно, и это удивляло селян; мало того, на его творениях каждый узнавал нашу речку, лес, свинарню – а дальше церковь, и около неё Красную площадь да бело-зелёный парк. Многие вообще находили расписанные в цвете собственные дома, и радовались как дети, что они тоже своими простыми душами обретаются в чужом необычном таланте. Иные товарищи надолго задерживались у полотен с космическими полётами, сладко млея от достижимых для человека новых высот Вселенной.
  Восторгам да похвалам было несть числа, и сияющий от успеха художник ходил меж людьми, стыдливо но радостно принимая поздравления, и даже объятия. Чуточку в стороне дядька Гриша рассказывал всем желающим, как была нарисована та или иная картина, потому что из его свинарни очень хорошо видать тёмными вечерами светлые окна художниковой мастерской, и как тот, задумчиво склонившись над мольбертом, вызывает в своей душе вдохновение.
  – И даже иногда непроглядной ночью, когда уже спал весь посёлок, с неба к художнику спускалась настоящая муза, почти обнажённая – но ничего зазорного меж ними не было, он её всего только рисовал, изредка в благодарность целуя ей ручку. –
  Женщины, услышав о таких прекрасных свиданиях, ахали и завистливо шушукались – мужчины вздыхали, тайно разыскивая в своих душах тягу к живописи, музыке или сочинительству.

  А издалека приближалась гроза.
  Нет-нет, небо так и осталось чистым – лишь лёгкие облачка, как будто нарочно бог помогал нам; но с того конца парка уже приближался тот, кто посильнее бога на этой земле – сам председатель, с женой. Она вела его под руку, кудрявая, вся такая золотистая и принаряженная как королевна. Её значительный муж тоже был облачён в поблёскивающий серебром сероватый костюм. И на их лицах сияли улыбки.
  - Ах, как красиво! – сказала дама, подходя к нам. – Какой прелестный у вас мальчик, - и она погладила меня по голове, встрепав мои волосы; и я ей дался ради художника, хотя совсем этого не люблю.
  - Как видишь, милая, и мы тут не лыком шиты, - отозвался ей довольный муж. – Таких талантов даже в райцентре не сыщешь.
  Художник не поверил своим ушам – если на свете в самом деле случаются чудеса свыше, то именно в этот миг оно и произошло. Хотя, может быть, просто у человека с утра на душе высыпало превосходное и замечательное настроение; как раньше в плохие дни высыпал отвратительный фурункул или прыщи – тогда душа председателя ужасно чесалась и он был заразен для людей.
  А теперь вот зараза прошла – то ли от лекарства, то ль от красоты нашей жизни – и он выздоровел. Дай бог, чтобы больше не болел.
  - Спасибо вам всем большое, огромное, - поблагодарил художник добрых селян, широким кружком собравшихся вокруг него. Я тоже стоял рядом, и видел как у художника сморщился нос – со мной так бывает, когда я прошу прощенья у бабушки, а она у меня, и тогда я чешу его чтобы не заплакать от умиления.
  Художник примолк; почесал свой нос; а потом тихо сказал: - разрешите мне устроить выставку картин во дворце культуры.
  - Разрешаем! Конечно! Ты и нашу детвору научи рисовать!
  - Только с одним условием, - улыбнулся председатель и по-ребячьи погрозился пальцем. – Сначала ты распишешь нам детский сад, как будто бы он парусник в море, с матросами всех цветов радуги - а то что же он стоит серый как волк. А тебе, Григорий, я премию выпишу, если поможешь художнику.
  - Хорошо - но не меньше десьтилитровой канистры, - под общий хохот облизнулся дядь Гриша.
  - По рукам.
  Они скрепили свой тройной договор ладонепожатием, причём каждый старался своей силой пережать другова.
  - А что это у тебя одна картина в самом конце стоит закрытая? голую музу прячешь от нас? – спросил вдруг кто-то особенно ушлый из добрых людей.
  - Это у меня пустой холст, - вместе со всеми рассмеялся художник. – Я так решил, что если сегодня будет хорошее настроение, то распишу его дома про себя и про вас, да и вообще о любви.
  - Удачи тебе, художник.

  Далеко за полдень, собрав картины, мы возвращались домой. На душе было так чудесно, что казалось будто вокруг нас парили не бабочки да стрекозы, а наяву сбывающиеся мечты и фантазии. Уже размуздывая лошадку от тягот, дядька Гриша шепнул мне: - юрка – если вы с художником ещё чего-нибудь эдакое придумаете, то на всех парусах гоните ко мне. Подсоблю. -
  Я кивнул ему; хоть почти и не слушал. Меня занимало совсем другое – что же всё-таки на том закрытом холсте? - ведь художник рисовал его ночью, ведь не приснилось же мне.
  И улучив минутку, я заглянул под тяжёлый полог таинственного холста. А там – сам председатель в королевской мантии, но с рогами, хвостом да копытами.
  Вот оно что: значит, художник подстраховался – и если бы не случилось искреннего примирения, то он оголил своего потешного беса при всём честном народе.
  Как же хорошо, когда добро побеждает зло.
  Всегда бы так.


Рецензии