366 снов на Благуше. Часть 1
О, мечта, ты улетела,
Ты для неба рождена.
А душа? Увы, она
Умирает прежде тела.
Якоб Ленц
Сон 1
Рано утром, едва рассвело, граф вышел в парк. На востоке, сквозь сосновые ветви, проглядывало чуть розовеющее небо. Быстрой и легкой походкой он направился туда, где глухо стонало и ревело море. Выйдя на пустынный песчаный пляж, граф скинул соболиную шубу на руки неслышно следовавшего за ним камердинера в черной ливрее и бросился в бушующее море. Минута – и он исчез в волнах.
Когда солнце было уже высоко, камердинер вновь вышел на берег, и через несколько минут появился граф. Его тонкое, гибкое, белое тело не чувствовало пронизывающего осеннего ветра. Бросив прощальный взгляд на море, граф с едва приметной улыбкой помахал кому-то в морской дали, накинул поданную камердинером шубу и направился во дворец.
Сон 2
Немного усталый, но, чувствуя необыкновенную легкость во всем теле, граф вошел в обширную залу, стены и пол которой были облицованы черным мрамором. Французское окно выходило в розарий, где еще виднелись последние цветы. Яркие, но почти уже не греющие лучи осеннего солнца озаряли черный мрамор, высвечивая его причудливый, напоминающий лабиринт узор, состоящий из миллионов путей-прожилок.
"Что наша жизнь – шествие по канату над пропастью, где малейшее лишнее или неточное движение грозит гибелью, или прогулка по волшебному лесу со множеством тропинок? Но какая из них принадлежит тебе? Или – каждая из них твоя, и вокруг тебя, покуда ты проживаешь свой век, считая его единственно возможным, совсем рядом с тобой кружатся, дразнят, манят призраки непрожитых жизней. И сколько раз умираешь ты, отсекая то один, то другой путь, и что тогда значит твоя смерть, если ты уже умирал сотни раз, убивая на корню еще не раскрывшуюся жизнь, свою жизнь? Вот, природа подсказывает, правильнее второй вариант. Дивный лес со множеством тропинок – наша жизнь. А, может быть, лабиринт и тонкая нить, за которую мы рабски бессознательно держимся, ведет нас по единственно ложному пути, прочь из прохладного лабиринта, сулящего бесконечную, исполненную чудес жизнь, в залитый солнцем пустой мир, где властвует неумолимый рок. О, как прав был Тезей в своей ненависти к Ариадне! Злая колдунья, которая выманила героя из дивного лабиринта, мира вечных грез и безграничной свободы, в жизнь, проклятую жизнь, где суждено ему было стать убийцей отца и сына! Когда жаркое солнце ослепило его привыкшие к темноте зоркие глаза и обожгло его бледную, ставшую тонкой и нежной кожу, он еще этого не знал, но предчувствие грядущих бедствий сжало ему сердце, и он возненавидел ее. Да, он, как мог, отомстил ей, бросив умирать мучительной смертью на безжизненном скалистом острове, но...»
Солнце скрылось за тучу, и орнамент пропал. Граф с досадой передернул плечами: сколько раз он давал себе обещание меньше думать, жить бессознательно, спокойно и просто, как природа, но опять эти назойливые книжные мысли, тусклые, посеревшие от пыли веков.
Граф сбросил китайский халат, расшитый белыми птицами по темно-синему фону, и погрузился в саркофаг из черного мрамора, наполненный козьим молоком. На его поверхности плавала пунцовая роза. "Это ты опять, шалунья?" – с мягкой улыбкой обратился граф к очень юной златокудрой девушке в белой тунике. На ее лилейной шее резко выделялась черная ленточка с серебряным крестом. Девушка вспыхнула, отвернулась и, взяв в руки флейту, заиграла нежную жалобную мелодию, напевая какую-то старинную песенку…
Я помню мелодию флейты
И отблеск вечерней зари.
«Исчезни со мной, не жалей ты!» –
Как будто она говорит.
Сон 3
"А саркофаг-то Ваш все-таки поддельный", – сочувственно молвил аббат. Он сидел на маленьком канапе и перебирал четки из зеленоватого янтаря. "Работа, согласен, искусная и полностью в стиле древних, но Вам, граф, должно быть известно: черных саркофагов не бывает».
"Аббат, – высокомерно произнес граф, – наша научная дискуссия не имеет особого смысла: вы изучали историю искусства по Винкельману". – "А вы, граф, наверное, жили тогда?" – "Вы сказали», – коротко ответил граф и прикрыл глаза, внимая мелодии флейты.
Аббат, словно большой черный кот, неслышно подошел к графу и присел на край саркофага: "Не будем спорить, сын мой, я же и так все про тебя знаю: ведь я твой духовник".
Граф усмехнулся. "Но я посетил тебя в столь неурочный час совсем не для того, чтобы лучше рассмотреть твой саркофаг. Знаешь, в последнее время я увлекся старинной живописью. Исполненные детской веры и непосредственности наивные образы наших братьев-христиан трогают меня больше, чем все эти вакханалии на саркофагах". – "А не вы ли, господин аббат, неделю назад толковали о Дионисе, воскресшем и воскресающем из мертвых?" – "И я могу заблуждаться, сын мой. Воскресал ли Дионис или не воскресал, этого мы достоверно не знаем, в отличие от Господа нашего, Иисуса Христа, – аббат быстро перекрестился, – а вот кого воскресил этот эллинский бог, ты только подумай, сын мой: брошенную девку, которая, чтобы заполучить героя, выманила его из лабиринта, где он уже начинал быть счастливым!"
Тень досады промелькнула по лицу графа. Аббат потер холеные пухлые руки и лукаво усмехнулся: "Видишь, смиренный инок тоже кое-что умеет. Для исповедника навык весьма полезный. Но ты не бойся, я не употреблю его тебе во зло, ведь ты мне, как сын родной». – "А я и не боюсь", – сухо сказал граф. – "Боишься, – хихикнул аббат. – Не боятся только грубые скоты, лишенные воображения. А мой духовный сын, смею надеяться, не таков". Помолчав, аббат продолжал: "Скромные таланты смиренного инока не вызвали у тебя любопытства, ну что ж. Я и не горжусь ими, ибо гордыня – мать всех пороков. Впрочем, это к слову. Мы беседовали с тобой о живописи старых мастеров, и я хотел поделиться с тобой одной сугубо научной проблемой. Почему Меркурий отворачивается от Венеры? Как их помирить?"
Граф с легким презрением посмотрел на аббата: "Они и не ссорились: их соединяет хоровод вечности". – "Он пытается их соединить, – мягко возразил аббат, – но не соединяет. Каждый из них одинок". – "Любви и Мудрости никогда не слиться в одно. Всегда кто-то или что-то будет стоять между ними". – "Ваши слова, граф, звучат, как приговор". – "Это не приговор, это закон природы". – "И Вы верите в него так же свято, как я в Господа нашего Иисуса Христа". – "Я не верю: я знаю или не знаю". – "Но есть еще и другие законы, не правда ли, граф?" – "Вы хотели мне что-то предложить, аббат?" –
"Не что, а кого, сын мой. Я давно заметил, ты стал хуже выглядеть: побледнел, исхудал. Ты изнуряешь себя плаваньем и научными занятиями, тебе надо лучше питаться...." – "Выбор за мной?" – резко спросил граф. – "Конечно, сын мой. Сегодня за ужином". – "Вы спрашивали, как соединить Венеру и Меркурия?" – "Да, сын мой, исключительно с научной точки зрения...» – "Тогда помолчите несколько минут".
Некоторое время граф и аббат слушали флейту.
"Повтори еще раз эту фразу, дитя мое", – обратился граф к флейтистке.
Аббат недоуменно посмотрел на графа.
"Вы не на меня смотрите, а слушайте. Еще раз, дитя мое, но в последний".
Внезапно лицо аббата озарилось радостной улыбкой.
"Я понял, понял! – почти с детским ликованием воскликнул он. – Все великое воистину просто".
"Встретимся за ужином", – сказал граф и прикрыл глаза.
Сон 4
Муравьи любили графа.
Каждый день в час заката он приходил на берег моря. Слуга в черной ливрее следовал за ним, неся серебряное блюдо с мелко нарезанным мясом. Граф садился в свое любимое кресло, откуда, обрамленный извивающимися соснами, открывался великолепный вид на море.
Слуга ставил на песок поднос и бесшумно удалялся; черный ворон, шумно захлопав крыльями, усаживался неподалеку на сук.
Граф тихо звонил в серебряный колокольчик. В ту же минуту появлялись муравьи. Их становилось все больше и больше, так что песок, озаренный янтарными лучами заходящего солнца, потемнел и вскоре стал совершенно черным. Мириады насекомых, соблюдая строгий порядок, направлялись к блюду с мясом. Граф с улыбкой наблюдал за ними. Вскоре блюдо опустело, но муравьи не спешили расползаться. Исполненные благодарности за вкусный ужин, они исполняли перед графом коллективные танцы, изображая на песке фантастические орнаменты и фигуры.
Граф был в прекрасном расположении духа. Время от времени он пускал на палец одного-двух давнишних знакомых и тихонько беседовал с ними, вспоминая былые времена.
Сон 5
Темно-зеленое море тяжело вздыхало в глубоком забытьи, а над ним летели с юга сизые тучи, и чья-то невидимая рука строила, перестраивала и разрушала на небе фантастические причудливые дворцы и крепости, подобные тем, что за ночь соорудили на берегу из песка неутомимые гномы. Недалеко от кромки воды лежало огромное белоснежное облако. Оно трепетало на холодном ветру, источая еле уловимый аромат. То была не морская пена, то был ворох тончайшего белого шелка и кружев. Странные причудливые сплетения нитей напоминали таинственные лабиринты и гроты, лесные чащи, кишащие привидениями и чудовищами. Где и когда еще он видел нечто подобное? Непрошеное воспоминание было, как всегда, мучительно, подобно ослепительному лучу света, направленному в привыкшие к сумраку глаза. Но свет, причинив боль, лишь ослепил на мгновение, и вновь все стало по-прежнему. Да, он видел это, но где и когда? А ворох кружев все трепетал на ветру, и ежесекундно менялись таящиеся в его недрах образы. Неожиданно заходящее солнце показалось среди туч, и на море пролегла серебряная сверкающая дорога, а на ней появился темный силуэт.
Женщина вышла из воды. Ее бронзовая кожа сияла от переливающихся на солнце морских брызг, а полные бедра и тяжелые груди, казалось, источали тепло. С этим сильным, исполненным первобытной грубой красоты телом контрастировала длинная тонкая шея и небольшая головка, увенчанная, словно короной, огненно-рыжей косой. У нее был маленький рот с чуть припухлыми губами, длинный, тонкий, прямой, словно на византийских иконах, нос и большие неподвижные светло-зеленые глаза, в глубине которых струились и переливались золотые прожилки. Минуту женщина стояла неподвижно, глядя вдаль; ее ноздри чуть заметно трепетали. Потом она подошла к вороху кружев, оказавшихся от ее прикосновения тончайшей рубашкой, на которую она легла, ровно и глубоко дыша. Рядом с ней так же ровно и глубоко дышало море, словно не слыша доносившихся с юга раскатов грома. Большой черный ворон появился из прибрежного леса и некоторое время пытался лететь против ветра, но, устав, приземлился и чуть прихрамывая направился к женщине. Она ласково погладила его по голове. "А где хозяин? – спросила она. – А, вот и он". Граф легко и быстро шел против ветра. "Доброе утро, маркиза! Прекрасная погода". – "Вы правы, милый друг; только вот душно немного. Видно к грозе". Граф прикоснулся белой тонкой рукой к смуглому лбу маркизы. "Вы вся горите, дорогая маркиза. Вы не больны?" – "Ах, граф, не говорите глупости, но подержите еще Вашу руку: она приятно холодит. Вот и дышится мне уже легче". Сверкнула молния. Граф встал. Он походил на одну из мраморных статуй, только что сошедшую с постамента в парке.
Море уже не вздыхало ровно. Оно ревело и металось, и темно-серые волны вздымались и тяжело падали на берег. Граф подпрыгнул и исчез в одной из них. Мгновение спустя его бледное лицо показалось среди пены. Он улыбнулся, помахал рукой и исчез в пучине.
Гроза за это время прошла, но море по-прежнему бушевало. Граф, накинув на обнаженные плечи соболиную шубу, сидел рядом с маркизой, которая, казалось, совсем не чувствовала холода. "Как успехи, граф?" – спросила маркиза. – "Встретил красивый корабль, кажется, из Италии. Скоро ваш монастырь получит щедрый вклад от неизвестного кающегося грешника. Ваши сестры будут усердно молиться за него?" – "Друг мой, вы становитесь скучным".
Маркиза встала и приблизилась к морю. Разбивавшиеся о берег волны жадно лизали ее ноги. В мгновение ока порыв ветра подхватил рубашку, и она исчезла в море. "Хотите, достану?" – спросил граф лениво. "Да, но пусть ее носит одна из ваших пассий". – "На чем же вы будете лежать, дорогая маркиза?" Маркиза, ничего не ответив, шагнула навстречу одной из волн и исчезла в ее лоне.
А ворон все хлопотал. Он усердно носил из леса веточку за веточкой, покуда на берегу не образовалась целая куча хвороста. Маркиза, выйдя из волн, наклонилась над ней, сильно выдохнула, и сухие ветки тотчас вспыхнули. Несмотря на порывистый ветер, костер горел ровно, и пламя почти не колебалось. "Вы согрелись, дорогой граф?" – спросила маркиза. – "Вы знаете, что может меня согреть", – с некоторым раздражением ответил граф.
"Завтра бал у Ченстоховских. Их единственная дочь – Катаржина.... Знаете, о чем она мечтает, если, конечно, верить ее духовнику, этому восторженному отцу Ксаверию? Умереть за кого-нибудь. И вот день и ночь бедняжка думает о том, как принести себя в жертву. За кого и как? Десятки историй роятся в ее бедной головке, а годы идут и все не является тот, кому можно отдать жизнь. Не руку и сердце, жизнь». – "Странное желание", – заметил граф, глядя на догорающий костер. "И тому есть причина. Однажды в детстве, дразня влюбленного в нее мальчика, она сказала: "А ты прыгнешь за меня в колодец?" И бедный мальчик прыгнул. Разбился насмерть. Все решили: несчастный случай. И только отец Ксаверий знает правду. Он советовал ей уйти в монастырь, но я запретила ему настаивать. Она понадобится нам для иного. Видите, я думала о Вас". – "Как звали бедного мальчика?" – "Марек. А зачем Вам?" – "Да так. Просто я кое о чем подумал".
Сон 6
Панне Катаржине было 20 лет. Высокая, немного полная, но очень стройная, с заплетенными в длинную косу белокурыми вьющимися волосами, нежным румянцем на продолговатом чуть загоревшем на северном солнце лице, идеально правильными, точно у античной статуи чертами, – все в ней воплощало классические представления о гармонии и красоте. И только глаза, светло-серые, чуть водянистые, смотрящие мимо и сквозь, в никуда, производили странное впечатление. Она была нелюдима и холодна, и ее отрешенность и замкнутость совсем не вязались с ее цветущим, исполненным жизненной силы обликом. Она была богатой невестой, к ней сватались, но она отказывала всем, а родители не хотели принуждать единственную дочь к замужеству.
Однажды панна Катаржина сидела на скамейке на берегу пруда. Была тихая теплая ночь. Из открытых ярко освещенных окон дворца доносилась веселая музыка и голоса. Но панне Катаржине было скучно и грустно. Она устала. И хотелось ей только: быть одной и невидимой, не говорить, не отвечать на вопросы, не смотреть. Внезапно она почувствовала: кто-то сидит на другом конце скамейки. Ей стало досадно, захотелось уйти, но как это сделать, не привлекая внимания?" – "Я Вам не помешал?" – спросил мягкий мужской голос. Вопреки обыкновению, Катаржина посмотрела прямо на непрошеного соседа. Это был высокий, стройный, несколько худощавый молодой человек. В свете полной луны Катаржина отчетливо видела его бледное, обрамленное темными волосами аристократическое лицо с резкими чертами и высоким лбом. "Прекрасная ночь, – произнес незнакомец, не дождавшись ответа. – Я тоже, как и Вы, избегаю толпы и шумных увеселений. Меня это утомляет и почти приводит в отчаяние. Вот природа – здесь я чувствую себя, как дома". Незнакомец встал и подал Катаржине руку. "А у моря еще лучше. Ветра сегодня совсем нет, светит луна, и волны нашептывают друг другу волшебные сказки. Вы составите мне компанию, панна Катаржина?" – спросил он почти утвердительно.
В обществе этого человека Катаржина не чувствовала ни страха, ни досады, как бывало прежде. Ее сердце билось сильно, но ровно. "Вы знаете мое имя?" – спросила она ласково-кокетливым голосом, который показался ей чужим и незнакомым. "Мне ли не знать о панне Катаржине? – сказал молодой человек, едва приметно улыбнувшись. – Я много слышал о Вас и мечтал увидеть. И вот – мечта сбылась». – «А как Ваше имя, вельможный пан?" – спросила Катаржина, чувствуя, что за нее говорит кто-то другой. "Марек", – ответил незнакомец, и вот Катаржина уже шла рядом с ним, опираясь на его тонкую сильную руку.
Сон 7
Они расстались у той же скамейки. "Завтра в полночь?" – Катаржина кивнула и поспешила во дворец. Гости продолжали танцевать, и ее отсутствия никто не заметил.
На рассвете все разошлись, и панна Катаржина могла, наконец, удалиться в свою опочивальню. Но ей не спалось. За окном розовело небо, а перед ее закрытыми глазами было лицо Марека. Он интересно и красиво говорил тогда, но она ничего не запомнила, она помнила только одно, что непременно хотела узнать и узнала: ему 22 года. Столько же было бы тому Мареку, темноволосому, бледному, худому мальчику, на два года старше ее, если бы... если бы она не сказала тогда ту чудовищную глупость, если бы он оказался чуточку умнее, если бы она в последний момент закричала бы "нет!", и он бы спрыгнул с края колодца на траву, и они смеялись бы над этой дурацкой шуткой, а к вечеру бы все забыли. Но он спрыгнул не на траву, он спрыгнул в зловонную, темную бездну, и оттуда раздался его крик, жуткий душераздирающий крик, будто этот двенадцатилетний мальчик увидел весь ужас ада, как будто вся боль мира обрушилась на его хрупкое тело. А потом наступила тишина, и только кузнечики стрекотали в высокой траве.
Вечером к Ченстоховским пришли искать Марека. Садовник видел, как Катаржина играла с Мареком около полудня, и ее долго расспрашивали, где они играли и когда она в последний раз его видела. Сердце ее бешено колотилось, руки дрожали, она отвечала невпопад. Ей все чудилось, что вот-вот войдет садовник и скажет: "А я слышал, как барышня кричала: "Прыгни, прыгни в колодец, если любишь!" В конце концов голова у нее закружилась, в глазах потемнело, и она упала без чувств. Больше ее ни о чем не спрашивали. А утром следующего дня нашли Марека. Он был мертв.
Потянулись мучительные часы, дни, недели, а Катаржина ждала. Ждала, как садовник придет и скажет: "А я слышал, как барышня кричала: "Прыгни, прыгни в колодец, если любишь!" Но он не приходил и не говорил. И родители были к ней в последнее время особенно ласковы, и раз она услышала, как мать говорила отцу: "Бедная девочка, как она убивается по Мареку, на ней лица нет". – "Она ребенок и скоро утешится, – отвечал пан Ченстоховский, – а вот за кого я боюсь, так это за отца Марека. Он совсем помешался от горя, ведь это его единственный сын. Всё повторяет: "Это из-за меня он погиб, я жестоко с ним обращался, я его бил, и вот несчастный ребенок..." – "Быть не может, – в ужасе прошептала пани Ченстоховская, – дети на это не способны!" – "Нет, конечно, но молчи, никому ни слова, мало ли что человек наговорит на себя в горе".
С тех пор у Катаржины отлегло от сердца. Но вскоре опустевшее место, которое прежде занимал страх, заполнила любовь к погибшему из-за нее Мареку. Она росла – рос и он. Он приезжал из школы домой на каникулы, и в тот же день приходил к ней, и они гуляли по парку рука об руку. Она писала ему длинные письма, и он отвечал ей. Она волновалась за него и радовалась его успехам. Потом он поступил в университет, вырос и возмужал. Она стала ревновать, и тихонько плакала, воображая его нахальных подружек. Но он приезжал – внимательный и ласковый, как всегда, и она была снова счастлива. А месяц назад, окончив университет, он пришел к ней и сказал: "Панна Катаржина! Я люблю Вас с детства. Вы мне дороже жизни. ("Да он чуть не прыгнул из-за меня в колодец», – подумала она.) Станьте моей женой!» И она ответила: "Да!" И слезы радости потекли по ее щекам.
И вот он здесь. Не в мечтах, а наяву. Но это не он, это другой Марек. Ну и что же? Доколе она должна мучиться из-за той детской глупости? Да и она ли убила его? Пусть кается его жестокий отец, доведший сына до самоубийства. От этой неожиданной мысли у нее дух захватило, и ей стало и страшно, и радостно. Страшно, потому что самолично, дерзко, в одночасье сняла с себя вину, казавшуюся ей прежде неизбывной; радостно, ибо чувствовала: темное преступное прошлое утратило над ней власть, и впереди – светлая, счастливая, безмятежная жизнь с другим Мареком, который освободил ее, снял с нее страшное проклятие силой своей любви.
Сон 8
В ту душную августовскую ночь Марек был рассеян и печален. Он мало говорил, и порой по его красивому лицу пробегала тень такой глубокой скорби, что слезы наворачивались на глаза Катаржины. "Что с тобой? – робко спросила она. – Тебя что-то тревожит или тяготит?»
Они сели на бревно, выброшенное на берег вчерашней бурей, и он заговорил тихим прерывистым голосом. "Ты чистое, прекрасное творение неба, ты святая, а я поступаю с тобой, как последний негодяй и проходимец, и ты ни словом, ни взглядом не упрекнула меня. Я должен был пойти к твоим родителям и просить твоей руки, но..." – "Ты больше не любишь меня?" – похолодев, прошептала Катаржина. – "Если бы я мог умереть за тебя!"
Страшная догадка мелькнула в сознании Катаржины. "Ты женат?" – "Нет". – "Так что же стоит между нами?" – "Не спрашивай, прости меня. И забудь, не вспоминай презренного страдальца. Ответь взаимностью честному достойному человеку и будь счастлива!"
Катаржина заплакала. "Марек, ты не любишь меня, лучше скажи, не терзай меня неизвестностью!"
Марек встал, отошел немного и, закрыв лицо руками, глухо произнес: "Я самоубийца". Железная рука невыносимой боли, сжимавшей сердце Катаржины, немного ослабла. "Ты пробовал покончить с собой? О, бедный! Но, слава Богу, ты жив, только, пожалуйста, не делай этого больше", – заговорила она.
"Нет, – медленно сказал Марек, – я действительно убил себя, и меня похоронили. Это было в детстве. Почему я сделал это, не помню. Помню лишь, что потом меня трижды изгоняли. Из Рая – потому что, хоть и был я тогда невинным ребенком, но самоубийцам туда путь заказан. Из Ада меня изгнали за малолетство. Из Чистилища – ибо нет искупления греху самоубийства. И вот, не принятый в сонм мертвецов, я принужден скитаться по земле, но и среди живых мне нет места. Стоит мне войти в церковь, гром небесный испепелит меня, и я навсегда буду предан самым страшным мучениям Ада".
"Марек, – проговорила Катаржина, прижимая к груди его холодные, как лёд руки. – Неужели нет возможности искупить твой грех?"
"Есть, – ответил Марек. – Я могу стать обычным человеком, как будто мое существование не прерывалась, и чистосердечным раскаянием и добродетельной жизнью искупить свой грех. Но стать живым – это не от меня зависит". – "Все в руках Божиих. Я буду молиться, и милосердный Господь...". – «Не Бог, только человек вернет меня к жизни", – твердо сказал Марек. – "Но как?" –
"Будь я проклят, если скажу тебе это".
"Марек, – зарыдала Катаржина, упав к его ногам, – это я, я заставила тебя убить себя, мы связаны одним грехом, но неужели нет нам прошения, неужели я должна второй раз потерять тебя?"
Марек печально улыбнулся. "Ты легко замолишь свой грех, он не так уж и велик". – "Клянусь, я убью себя, если не скажешь, как помочь тебе", – решительно произнесла Катаржина. – "Хорошо, скажу, – ответил Марек. – Может, это и к лучшему. Тем скорее с отвращением и ужасом ты отвернешься от меня".
"Говори», – властно сказала Катаржина.
Сон 9
С некоторых пор панна Катаржина еще более похорошела. Она немного похудела и побледнела, но в ее прежде безжизненных глазах появился блеск, она стала заметно живее, веселее и непринужденнее. Родители нарадоваться не могли на столь разительную перемену в дочери, решив, что, наконец, она изменит свое отношение к замужеству. Но радовались они недолго. Катаржина все худела и бледнела, и только глаза, большие, темно-серые, исполненные любви и боли, лихорадочно блестели. Она ласково и весело со всеми говорила, радовалась любой мелочи, но слабела с каждым днем.
Ясным сентябрьским вечером Катаржина умерла. Отец Ксаверий, оставшись наедине с покойницей, приподнял ее голову. На шее справа, под подбородком, была едва приметная ранка. Отец Ксаверий вздохнул, перекрестился, поправил венок белых роз на груди Катаржины и принялся читать молитвы.
Сон 10
Темным декабрьским вечером граф и аббатиса сидели у ярко горящего камина. Пламя выхватывало из тьмы фолианты в сафьяновых переплетах и многочисленные колбы, сосуды и медицинские инструменты на полках. На стенах висели пучки сухих трав, источавшие пряный теплый аромат.
«Спасибо за прекрасное вино, милый граф, – произнесла аббатиса. – А, кстати, Париж пошел Вам на пользу. Вы помолодели, немного поправились, даже порозовели. Однако Вы мрачнее тучи. Уныние не вяжется с Вашим цветущим видом».
Граф сосредоточенно смотрел, как играет и искрится в свете огня красное вино в бокале венецианского стекла.
«Верните мне ее», – произнес он тихо. – «Кого?» – удивилась аббатиса. – «Вы знаете».
Воцарилось долгое молчание. Наконец аббатиса, снисходительно улыбнувшись, промолвила: «Что же Вы так быстро погубили бедную девушку? Могли бы растянуть удовольствие. Глядишь, она бы Вам и надоела. И потом: когда она умерла?» – «В сентябре». – «А сейчас декабрь. Вы где были раньше?» – «Только в Париже я понял, что не могу жить без нее». – «Ах вот как!.. Только в Париже я понял… А старая добрая аббатиса должна возиться с…»
Графа передернуло: «Это возможно или нет?»
«Все возможно. Но должна Вас предупредить: я воскрешу только ее тело. Душа будет такая, какая найдется у меня в лаборатории. И к тому же успешно приживется. Вы ведь знаете, граф, какая морока с этими душами: с десяток переберешь прежде чем добьешься совместимости между душой и телом». – «А ее душа? Как же Вы ее упустили?»
«Ах, граф, неисповедимы пути Господни. – Аббатиса набожно перекрестилась. – Я была в ее комнате в тот самый момент, когда бедняжка испустила дух. (Сиделке я подлила снотворного). Казалось, самый удачный момент: вот она, бери ее, она твоя. Но в эту самую минуту мы чуть лбами не столкнулись с ангелом. «Куда, приятель, – закричала я, – это уж моя добыча: мерзкая девчонка, заставившая прыгнуть в колодец подающего надежды мальчика; развратная девица, которая с первым встречным…» – «Замолчи!» – и ангел отвесил мне такую оплеуху, что я еле удержалась на ногах. – «Она страдала и любила, и рай открылся для любви…»» .
«Хорошие стихи…» – задумчиво заметил граф.
«Смеетесь? А мне было не до смеха, когда я, еще оглушенная, смотрела, как удаляется этот поганец с моей законной добычей. Ну, где справедливость? Где Божественное правосудие? Вот так-то, граф… Так что не видать Вам ее душу, как своих ушей».
«А ведь я больше всего любил ее душу…» – «Вот и думайте. Может, тогда не стоит воскрешать?»
«Нет, воскрешайте все равно, – после минутного раздумья вымолвил граф. – Я верю: такое прекрасное тело преобразует любую самую уродливую душу».
«Вы неисправимый идеалист, милый друг, хотя и рассуждаете, как материалист, – рассмеялась аббатиса. – Кстати, Вы не забыли, что Ваша прекрасная панна будет разделять с Вами некоторые пристрастия, и при ее пышных формах она станет кое в чем серьезным конкурентом. Берегитесь, граф, в один прекрасный день Вы сами можете стать ее жертвой…» – «Будь, что будет».
«Тогда, милый граф, договоримся о цене. Кстати, за Вами долг. Напомнить?» – «Вам что, мало последнего корабля?» – «Друг мой, это был военный корабль. Ну зачем нам эти пушки, которые приволокли ваши люди? От кого защищаться благочестивым бедным сестрам?» – «А сундук золотых монет из каюты капитана? Это безделка?» – «Вот именно. Их хватило только на починку крыши собора и на молитвы за спасение вашей грешной души». – «На втором могли бы и сэкономить». – «А вот это не ваше дело. Так полагается – и все тут. Но ближе к делу: за Вами долг – 3000 дукатов. И за новую работу – 2000. Итого – 5000 дукатов. Когда будем расплачиваться? Вы уже работали после приезда из Парижа?»
«Вы же знаете, что после панны Катаржины…»
«Что? – резко сказала аббатиса. – Договаривайте».
Граф молчал. «Мне надоело, – наконец произнес он сквозь зубы. – Я испытываю…» – «Отвращение к любимому напитку?»
«Да никогда я не был вампиром! – вспылил граф. – Это ты меня заставила, проклятая ведьма! Я могу прекрасно обойтись и без этого».
Аббатиса рассмеялась. «И без плавания по Балтийскому морю летом и зимой – тоже? Может, ты умеешь делать что-нибудь иное, кроме как устраивать кораблекрушения, пугая бедных мореплавателей своей жуткой маской? Может, откроешь лавочку или пойдешь работать в министерство? Тебя там с нетерпением ждут! А, может быть, достопочтенный граф, – с сарказмом продолжала аббатиса. – у вас обширные владения и тысячи крепостных в Самогитии?»
Граф нервно ходил из угла в угол. «А я не уверен, что моя способность плавать в холодной воде связана с… данным постыдным занятием. Не исключено, что, начни я употреблять кровь иных существ…»
Аббатиса рассмеялась. «Это каких еще: свиней? Ну что же, попробуйте, дорогой гурман!» - «Почему же? Можно бычью». – «Ваши гастрономические эксперименты, милый граф, могут вам дорого стоить. Подхватите пневмонию сразу после купания. А выхаживать вас кто будет? Ваша любимая крепостная, единственная обязанность которой – собирать вам к завтраку землянику? Да стоит вам занемочь, как она…» – «Да замолчишь ты, проклятая ведьма!»
Аббатиса победоносно посмотрела на графа.
«Ты уже дважды за вечер назвал меня ведьмой. А ведь раньше ты величал меня по-иному. Помнишь? Но, добившись своего, ты бросил своего ангела (так ты меня называл тогда), и я должна была удалиться в монастырь, чтоб скрыть свой позор». – «Хватит об этом! Мы квиты: ты разбила мою жизнь и погубила мою душу». – «Ну, положим, душу свою ты сам погубил задолго до встречи со мной, а вот насчет разбитой жизни… Я вас давно предупреждала: надо жить по средствам. А вы? Вы захотели дворец, парк, лучшего садового архитектора из Парижа, музыкантов из Вены… За все надо платить. И за панну Катаржину тоже. А платить Вам нечем. Так что, простите, граф, но продолжение нашей беседы кажется мне бессмысленным».
«Я заплачу», – сквозь зубы процедил граф.
«Вот и отлично, – благодушно сказала аббатиса. – Но перед заплывом Вам надо подкрепиться. Дверь в келью сестры Луизы будет сегодня незапертой. Она девушка здоровая и пышнотелая, только что поступила к нам, ее Вам надолго хватит. Но – без сантиментов. Напились – и в море, Бог в помощь. А я уж постараюсь кормить ее хорошенько и не изнурять молитвами и постом».
Граф встал. «Я Вас понял». Аббатиса протянула ему холеную унизанную перстнями руку. Граф, помедлив, поцеловал ее. «Ну и холодные же у Вас губы, граф! Питаться надо лучше».
Аббатиса позвонила в колокольчик. Вошла коренастая монахиня с проваленным носом, изрытым оспой лицом и большими, точно мужскими, руками.
«Сестра Клотильда, вы могилу Катаржины Ченстоховской знаете?» – «Как не знать, - просипела монахиня. – Цветов-то сколько было! До сих пор каждый день приносят». – «Ну так вот, сегодня ночью посмотрите, как там обстоят дела. Только поаккуратнее, а то прошлый раз вы цветы разбросали, кучу грязи оставили; я до сих пор удивляюсь, как это никто ни о чем не догадался». – «Простите, матушка, впредь буду осмотрительнее».
Граф вышел. «Как это все ужасно», – прошептал он.
Сон 11
Раньше всех во дворце просыпался аббат. Некоторое время он лежал, прикрыв глаза, и слушал пение птиц. Затем звонил в серебряный колокольчик. На зов приходил молодой послушник в обличье Купидона и приносил завтрак: черный кофе в полупрозрачной чашке китайского фарфора и свежеиспеченные подрумяненные булочки. Ни масла, ни сливок не было: аббат соблюдал строгий пост. Закончив трапезу, аббат вставал и, сбросив обшитую брабантскими кружевами белоснежную сорочку, под которой была надета власяница, изготовленная из тончайших льняных волос, преклонял колени перед древней скульптурой Мадонны. Святая Дева томно изгибалась и улыбалась странно, будто хотела что-то сказать, и протягивала к аббату обрубки рук. Эти руки держали когда-то Младенца, и под его тяжестью гнулся, словно тростник, девический стан юной матери, но Младенец и держащие его руки – где они теперь? Стали прахом и вернулись в землю. И осталась одна эта улыбка и тело-стебель и ярко-синие прищуренные глаза, подкрашенные неумелым деревенским художником. Аббат уже седьмое утро стоял перед Мадонной, чей потемневший силуэт и грубые черты так не вязались с изысканным убранством спальни, выдержанном в белых и серебристых тонах, и ждал. О нет, не чуда: он не верил в чудеса и все же боялся их. Он ждал знака, намека, мимолетного видения, тени, тихого зова во сне, вздоха...
Пробило полдень. Аббат тяжело поднялся с колен, надел сутану и вышел в розарий, погрузившись в теплый аромат. Длинные рыжие волосы аббата, словно языки пламени, струились по черному атласу сутаны.
Со стороны дюн показалась маркиза. Она легко бежала по лугу и палевый пеньюар развевался на ветру. Тяжелые медного цвета волосы были стянуты узлом на затылке и на ее высокой полуобнаженной груди еще сверкали капли воды, которые не успело высушить робкое северное солнце.
"Опять купалась в шторм, – подумал лениво аббат. – И чего она там ждет? И кого?"
Но за маркизу аббат не волновался. И размышлять о ней было скучно. Он дал ей то, что мог. И больше не стоило беспокоиться. Кстати, сколько ей лет? Да не все ли равно. Она будет такая всегда. Шальная девчонка, нерассуждающее дитя природы. А ведь аббатиса, а ведь ведьма...
Вот она бежит по розарию, не разбирая дороги, и нет ей дела, что распахнулся пеньюар, что на загоревших до черна сильных ногах налип мокрый после вчерашней грозы песок. Окунется в фонтане, набросит темное монашеское облачение (это с внешней стороны оно из грубого холста, а с внутренней – тончайший индийский шелк) и успеет на аудиенцию к епископу.
"У вас сегодня усталый вид, дражайшая сестра, – заметит старый греховодник, – вы чрезмерно изнуряете себя молитвой и постом".
В хрустальной креманке на облаке взбитых сливок, похожих на стремительно летящие с запада облака, лежало несколько ягод малины. Алый сок, словно кровь, просачивался вглубь белой, чуть желтоватой массы.
"Зачем Амели принесла это, – с досадой подумал аббат, – ведь пост".
Маркиза стояла перед аббатом, тяжело дыша и судорожно сжимая какое-то письмо в смятом конверте. Без адреса. Аббат протянул руку и стал медленно и осторожно вынимать тонкие хрупкие кремового цвета листы бумаги. "Слава богу, можно больше не смотреть на эту малину со сливками".
На солнце хорошо были различимы водяные знаки какой-то венецианской бумажной мануфактуры XVI века, но какой – аббат не помнил: последнее время стала подводить память. Не письмо, записка разборчивой скорописью, без обычных каллиграфических изысков.
"Господи, откуда эта малина, и так много, прямо на письме, и все больше, больше, и ягоды растут неудержимо, заслоняя письмо, и последние буквы, прежде чем исчезнуть в красном мареве, корчатся и кричат, словно еретики на костре святой инквизиции..»
Сон 12
Сделав несколько могучих гребков, граф легко миновал прибрежные пенящиеся волны и выплыл в открытое море.
Сегодня все благоприятствовало ему. Ясный холодный вечер, наступивший после долгой непогоды, сулил великолепный закат; еще бледная, робкая, но уже почти круглая луна обещала светлую ночь, и не беда, что сияние ее скроет иероглифы созвездий: граф знал их наизусть и понимал, что они лгут. Их обещания и угрозы могли вызывать приятное волнение, заставляя учащенно биться сердце и разливая приятное тепло во всем теле, но как сравнить эти маленькие радости с созерцанием возвышенной красоты мироздания? Но самое главное: волны не выбрасывали пловца назад, к берегу; холодное суровое море не изгоняло его из своего темного материнского лона. Сегодня оно, кружа, тянуло его к себе, то убаюкивая на мерно колышащейся груди, то захлестывая откуда ни возьмись появившемся гребнем пены и, немного помедлив, выталкивало на поверхность. Плыть было легко, и берег уже скрылся из глаз, но граф не оглядывался. Он скользил по огненной дороге на запад.
С юга плыли тучи, истерзанные грозой. Приближаясь к солнцу, они светлели, превращаясь в сиреневые колеблющиеся колышащиеся руины небесного собора, и ангелы пели в нем, аккомпанируя себе на золотых арфах и среди них – панна Катаржина – такая, какая была она в канун первой своей смерти.
Но тучи все плыли и плыли, и вот рухнули в море сиреневые руины, и на их место явилась темно-сизая громада и закрыла солнце. Некоторое время оно боролось, пытаясь прорваться сквозь ее толщу, вспыхивая темно-красными горячечными искрами, но потом скрылось навсегда, а победившая туча стала расплываться, растекаться по прозрачному, чуть зеленоватому небу, принимая обличья бесчисленных фантастических чудовищ, и среди них он снова узнал воскресшую Катаржину – и отвернулся с невольным содроганием.
И тут граф вспомнил о цели своего вечернего заплыва и удивился: до сих пор он не почувствовал никакой усталости и никакого холода, хотя накануне, окончательно приняв решение, три дня ничего не ел. Он был по-прежнему полон сил, и сердце билось твердо и ровно, разгоняя по крепкому стройному телу горячую кровь.
Граф поплыл быстро, как только мог, но это только придало ему бодрости и еще больше согрело его.
Дни шли за днями, а он все плыл и плыл. Закаты сменяли рассветы, затяжные дожди чередовались с празднично сияющим солнцем, море то волновалось, то дышало ровно и умиротворенно, и мерно раскачивалась колыбель бытия, откуда не было исхода.
Время от времени на горизонте появлялись суда, но он, заметив их, менял направление, и плыл дальше.
Но куда – он теперь не знал. Вставало солнце – плыл на восток; вечером плыл на запад. Видеть – это желание еще оставалось у него, но все остальные стремления и чувства постепенно притуплялись и гасли. Утром перед восходом хотелось спать, он закрывал глаза, надеясь, что вот она, пришла, но с первыми лучами солнца сна как не бывало, и он вновь ощущал себя сильным, исполненным внутренним жаром. Усталость, голод, холод – он помнил только слова, но больше не чувствовал их и постепенно забывал вызываемые ими ощущения.
Вот оно, блаженство, думал он, полное освобождение от оков материального мира, о чем он всегда мечтал. Ничто не мешало теперь чистому созерцанию, но счастья не было. Он не чувствовал более прежнего восторга от созерцания красоты моря и неба; бессвязные мысли, словно волны в тихую погоду, бормотали дремотные слова, а память, способная прежде во всех подробностях воспроизвести любой день, любой разговор, любое, самое сложное музыкальное произведение, любую книгу, постепенно слабела и гасла. Остров его сознания постепенно уменьшался; каждый день, каждый час его берега смывало море небытия, и вот он уже едва помнил, кто он, как его зовут, зачем он здесь. И лишь слова одного знакомого поэта, сгинувшего бог весть когда где-то в России, ясно, мерно и назойливо все повторялись, повторялись и повторялись.
"А душа? Увы, она умирает прежде тела..."
Когда они были молоды там, в Страсбурге, он их не понял, приписав присущей ему склонности к дурачествам и парадоксам, и только сейчас ему открылся их страшный смысл. Но он, этот шут, которого он презирал, – за то, что был мал ростом, курнос и влюбчив, за то, что почитал себя великим поэтом, за то, наконец, что был он сыном рижского пастора и потому вульгарен, вульгарен, несмотря на все усилия придать себе аристократизм и лоск, – он-то откуда это знал? Вот он, бежит, заливаясь глупым смехом, а с косы сыплются излишки пудры. Никогда не умел вести себя в обществе и поплатился за это. Впрочем, безумие не пошло на пользу его таланту, как другим. Но как могло этому пасторскому сынку такое прийти в голову – про душу, умирающую прежде тела. Он тогда небрежно спросил его о смысле, а тот, рассмеявшись, ответил: "Повзрослеешь – поймешь". И добавил, немного помолчав: "Есть люди, у которых тело бессмертно, как душа, а душа – бренна, как тело. Ты один из них".
А вот и он, развалился на волнах, словно на удобном диване, и визжит пронзительно, когда одна из них неожиданно подбросит и захлестнет его.
Мерзкий коротышка. Все лица, все слова он забыл, и только этот маячит перед ним со своими убогими стихами.
"А душа? Увы, она умирает прежде тела".
Волны забвения тихо и упорно бились о берег его души, подтачивая, вымывая, разрушая и унося в безбрежный океан то, что некогда было ею. Слова, фразы, образы, чувства – они больше не принадлежали ему; все они перешли в память Бога, а у него не осталось ничего, кроме сильного, вечно живого и юного, неподвластного страданию и смерти тела, и крошечного островка сознания, где удобно расположился ехидный коротышка, без конца повторяющий свое: "А душа? Увы, она умирает прежде тела".
Свидетельство о публикации №224051401333