Туда... к Астафьеву... Его называли жартун...

     Фото из музея  МИХМАХ

  Какое-то время там, в Чусовском, я боялся уснуть. А заснув как на фронте, укутав голову шинелью, просыпался от внезапного женского крика.
…Вздрагивал, дёргался и облегчённо успокаивался – приснилось! Марья Семёновна цепко держала меня, не давая скатиться с нашей узкой железной койки.


   Контузия она навсегда в тебе, навсегда с тобой, она всегда будет сопровождать человека, контуженого на войне, контуженного войной. И была постоянно со мной попытка выкарабкаться, найти возможность. Потом это выльется в постоянные попытки найти сообщество близких тебе людей, разочаровываться и опять пытаться всплыть. И во сне я захлёбывался, меня накрывало этой водой, по которой плыли брёвна по реке Мане самосплавом. И над головой сходились эти брёвна, меня давило, и я просыпался от страха, что меня опять завалило в окопе.


  Тяжело мне, видать, одному было. И я кричал во сне, звал людей на помощь...    Иногда с устатку покупал чекушку водки, залитую коричневым сургучом. Водка, залитая белым сургучом – сороковка, стоила дороже. Зная, что за мной нужен «догляд», распечатывал чекушку дома. Вылив водку в граненный стакан, молча выцеживал до дна. Потом ничего не помнил, или таким образом пытался ничего не помнить. Марья Семёновна рассказывала, что, сидя за столом, крепко зажав голову руками, начинал раскачиваться и рыдать. Тесть говорил: «Пусть, пусть… Не трогай его… Пусть его отпустит…»
   Теща успокаивала: «Это не он плачет… Это водка в нём плачет…»
   Марья Семёновна вспоминала, что после этого спал спокойно, не дёргался и не пытался свалиться с койки. Она была рядом, я её чувствовал, в ней я видел возможность. Пока только в виде предчувствия. Выплыть, не утонуть, не поддаться отчаянию. Я увидел в ней возможность и уцепился за соломинку, еще не осознавая этого. Она была сильней меня. Она уже что-то олицетворяла собою. Олицетворяла – была личностью вполне зрелой.

   В глубине души я, конечно же, хотел жить анахоретом. Туда, в деревню, к тетке, в глушь, в Овсянку. А там, в Вологде, уже подступило к горлу, уже невмоготу. Не хватало воздуху, не хватало времени на творчество. Вроде, провинция, слава Богу, Москва далеко. И опять, и не плохо, слава Богу, что Москва рядом. Областной город, и постоянные обязательства перед какими-то людьми, организациями. И как присмотришься, перед абсолютно чужими тебе людьми. Опять не на своём месте? Даже те, кто родились там, на Вологодчине, чувствовали себе не очень уютно. Куда ты ушёл, Коля! Куда ты постоянно убегаешь от меня, Вася? Опять я не на своём месте.


   На всю жизнь остался на мне, до самой смерти тот грех, что сотворили мы там, в Вологде. Мы осудили женщину, которая обвинила себя в смерти Николая Рубцова. Что там произошло между ними, точно никто не знает. И чем мы были лучше тех сталинских троек, которые подписывали смертные приговоры? Ведь все мы были гуманитариями, считались гуманитариями – журналисты, члены союза писателей! Но мы уподобились той толпе, что орала у подножия Голгофы:«Распни его, распни!» И ведь все мы знали, что Коля в пьяном виде был опасным и неуправляемым! А ещё – мерзким в своём постоянном стремлении распускать руки. И был у него многодневный запой. Но она его не бросила во время этого запоя, хотя жила отдельно. Как же, громогласно заявляли мы: он – поэт, член нашего союза! Да, и она тоже была поэтессой, Коля готовил её сборник к печати, они собирались пожениться. После публикации первой книжки она тоже могла бы стать членом союза. А мы не могли допустить подобного! Но кто нас толкал к публичному обвинению той Людмилы Дербиной? Есть суд. Но кто-то из наших захотел быть ещё и свидетелем преступления, хотя фактических свидетелей смерти Николая не было, может, и не было преступления.

   Она почти год просидела в психушке, в палате для буйнопомешанных, в знаменитом на всю область дурдоме Кувшиново. Но народ требовал суда! И ведь это кто-то же из нас сказал, что убийство поэта Рубцова не должно оставаться безнаказанным, это дело политическое! Потом был суд, дали ей восемь лет тюрьмы, отсидела шесть, было условно-досрочное по туберкулёзу. А всё это время её дочку в маленьком районном городке воспитывали родственники. И в этом райгородке, как я тогда написал, стараясь унизить её, она, выйдя из тюрьмы, с помощью типографских наборщиков издала свою книжку. И стоило то наше писательское единение тех пролитых детских слёз? Мы в скором времени перестали друг другу в глаза смотреть, а за мной укрепилось прозвище «обкомовский прихлебатель». Да, вологодские власти стремились укрепить местную писательскую организацию. В соседней архангельской области, как жаловались тамошние писатели, многие годами жили в общежитиях, а мне, например, по ходатайству первого секретаря обкома партии разрешили простенькую квартиру в Перми обменять на очень хорошую вологодскую. И что? Например, Вася Белов занял квартиру первого секретаря обкома партии, когда тот перебрался в Москву. И ничего! Он не прихлебатель, а я, значит, прихлебатель!


   Да минует меня чаша сия... Подумалось, что и  в Красноярске может сложиться точно такая же картина. Но там всё своё, всё родное. Уеду в Игарку, спрячусь в Бахте, у брата… Не получилось и в Красноярске. Да я ведь не просил чего-то особенного для творчества. Мне иногда не хватало простого созерцания, немого. Больше всего раздражали посиделки с обязательными людьми. С нужными людьми! Стали приезжать в Овсянку знаменитости. Как на икону посмотреть! Как написала одна журналисточка: «Ожила наша Овсянка!» А каково мне становиться падким на вашу лесть?
   Все эти угощения и гости с подношениями: «Не изволите ли, Виктор Петрович, откушать! Наша енисейская рыбка! Вот муксунчик, специально для вас игарские рыбаки прислали! А вот пельмешки наши сибирские – исконные! А вот мясо из тайги, свеженькое – дичь, как вы любили!» Да откуда вы знаете, какую я дичь любил! И всё превращается в жрение, и я, как тот жрец, которому на жертвенный стол принесли очередного тельца. Всё это быстро превратилось в ритуал.


   И ведь не оттолкнёшь их! Ведь они, думаешь, от чистого сердца. А присмотришься – для своего заработка. Куда ж это я забежался своими босыми ножками! И ведь в Игарке от них спрятаться нельзя было! Только, думаешь, выйти с утра на бережок, пробздеться, глядя на протоку. Для начала обязательно с улицы Малого Театра спуститься в Школьный тупик, где ещё совсем недавно прямо на берегу Волчьего лога стояла родная школа номер один… Потом пройтись по улице Трудовой, свернуть на Смидовича, которую превратили в склад сырья, от которой остался всего один дом. Навестить в этом доме Татьяну, которая единственной из некогда большой семьи Почекутовых-Потылицыных осталась из того, ещё совсем незнаменитого, тридцать второго года завоза. Ан нет, набегут, не дадут поговорить! Засуетятся... Нет, засуетят! И ты делаешь вид, что доволен, улыбаешься... А они все такие ладные, приветливые… Эти девчушечки музейные. Эх, думаешь, хороша Маша да не наша! Хотя…


   И почему-то вспомнится прочитанная в местной игарской газете заметка. Оттуда, из тридцатых годов о нравах десятой деревни: «Бабы гулеванили и позорили советскую честь». И как это, подумаешь, стоя, бывало, по колени в холодной воде, толкая пиканками брёвна на берег протоки, они не позорили советскую честь? 

   Я до конца не переставал сомневаться в своем творчестве. Заявок было много, только хватайся, путевку дадут и на стройку и путевку в дом творчества, и даже заимку где-нибудь построят в тайге. Только живи и работай, дорогой ты наш писатель. И памятник тебе поставим – очередным каменным истуканом! На задворках концертного зала и музея революции… В начале проспекта – Астафьев, в конце – Ленин, и смотрят в одну сторону, но при этом косятся друг на друга. Дурней ведь ничего не придумаешь!
   А ведь памятник-то мне нужно было поставить там, в Игарке, на перекрёстке Смидовича и Трудовой… Но чтоб обязательно смотрел туда, за Волчий лог, где когда-то был детский дом… Согласен и на простенькую мемориальную доску. Мол, выходя по утрам пробздеться, бывал на этом берегу писатель Астафьев… А уж, какой писатель – великий или знаменитый, пусть определяет он, читатель…

  Да что я тебе всё это рассказываю? Ты ведь не хуже меня знаешь то место... Через Волчий лог  шла дорога в аэропорт... И в этом аэропорту... Слушай, а почему нынешние грамотеи говорят не "в аэропорту", а  в "аэропорте"? Падежное окончание, говоришь, диктует? Но ведь не красиво, не по-русски... Конечно, дичь, когда  английский знают лучше, чем родной...


…При бегстве от этой «дичи» была ещё одна опасность. Очень просто было втянуться в литературу пропагандистского толка. Намёков, предложений и заявок было много. Были даже за спиной отзывы нелицеприятные. Мол, заматерел, Виктор Петрович! Ладно бы заматерел – засиделся, зажирел! Почивает на лаврах! Сидит, никому не нужен! Да я рад бы оказаться никому не нужным! Одинокая свобода – тебе такой термин знаком? Один и свободен! А вот такое: «один и никому не нужен»? Мог, конечно, уйти в среду, которая никаких проблем не ставила. А какие проблемы могли быть у обитателей десятой деревни?


   Да, никто и никогда не оставлял меня в покое! В какой-то мере я должен был воспользоваться выдумкой, но для того, чтобы связать образы, картины и мысли, если они сами собой родились в моём воображении. А в какой мере я могу воспользоваться этой выдумкой? Нет, думаешь, нет, надо откинуть все эти боязни и писать только то, что мне необходимо высказать! И что это будет? Я ещё не знаю. Да это и любой писатель так скажет. Любой, кто озаботится судьбой своего произведения, которое ждёт встречи со своим читателем. И как  избежать, как выйти из предлагаемого  водоворота  бесконечного комментария и  репортажа? И в виде тычков и поучений, слева и справа, упрёков в формализме и излишнем реализме?


   Ну, почему опять я не дома? Почему всё это казалось лживым! Призывают заниматься литературой прямого воздействия. Всё, что вы напишете, Виктор Петрович, сразу же пойдёт на типографский станок! Да, я сам себе и ремесленник, и мастер. Ремесленник работает по шаблону. А я хочу уйти от шаблона! Но меня правят, втискивают в это прокрустово ложе: здесь оттяпали, здесь обстругали, подравняли. Хотел деревом расти, пусть сучковатым, пусть кривоватым, но к солнцу устремлённым, чтоб ветви простирались до птичьих гнёзд. А смотришь потом – телеграфный столб! Всё в тебе как следует: поперечная перекладина с изоляторами, провода, связующие и определяющие нужное направление и даже силу тока и напряжения. И следы от когтей многочисленных монтёров. Все сучки загладили, срезали, зашлифовали, чтобы монтёр, когда с когтями на столб полезет, штаны не порвал и на том столбе свои яйца ненароком не оставил!


   Но для кого я буду писать? Увижу ли я своего читателя? Кто он будет? Кем, каким? Вот эти лица, которые мне говорят, чтобы я откушал. Понятно, откушал, нужно и отработать! Я ведь не поп, а изба моя не исповедальня!


   Куда-то ушло соавторство. Соавторство, как школа. Нет, не моя школа, когда на меня смотрят как икону. А может, я его сам, своими руками разрушил это соавторство? Зачем вскармливал с руки? Затем, чтобы преданно заглядывали в глаза? Нет, в рот, чтобы почувствовали жвачку, а потом дожевывали? Но, видать, слишком тщательно дожёвывали... До блевотины...


   Как было на курсах в литинституте? Поселили в общежитии на улице Добролюбова, в знаменитом на всю страну «зелёном доме». В доме, как говорили тогда, «цвета супа». И пьянство, как метод общения в творческой среде, как я быстро уразумел, не самое главное. Поварившись немного в том «супе», многое понял из того, как своё творчество нужно подносить. Рукопись требовалось ещё и перепечатать в двух экземплярах, машинисток, подзарабатывающих на нашем творчестве, было несколько, но к ним нужно было очередь выстоять.

   К одному писателю приходишь на семинар, даёшь свою рукопись для оценки. Читает, одобрительно хмыкает. Ну, думаешь, зацепило! А он смотрит многозначительно, рукопись рукою прихлопнет и так одобрительно говорит: «Читай! Больше читай. Ничего пока не пиши!»


   К другому писателю приходишь, кладёшь ту же самую рукопись. Читает, морщится, матерится, в носу волосы начинает дергать, просит у тебя закурить. Бормочет: «Хорошо, хорошо». Ну, думаешь, эк его понесло! А он вдруг говорит: «Больше пиши. А это пока пусть отлежится. Это пока не твоё. Пока не читай, пиши. А этого (называет фамилию, у которого я уже был) вообще не читай! Иначе превратишься в эпигона!» Любили у нас на литкурсах щеголять этим термином. А кому можно было в то время подражать?


   Потом заметит твой взгляд, который ты бросил на краешек стола, где лежат два билета на «Онегина» в музыкальный театр имени Станиславского, и скажет: «Вот подсунул кто-то два билета на оперу. Ну, какой Чаковский может быть в театре имени Станиславского? Вместо баса поет баритон, вместо баритона – лирический тенор. Хочешь сходить в театр? Театр очень хороший, но на любителя. Бери, бери, не стесняйся».


   Я потом много раздумывал об этом. Явно озадаченный. Но чем? И однажды облегченно вздохнул: да, это и есть учеба, литературная учеба. Этого не читай, а этого наоборот – читай. Перепутал Чайковского с Чаковским. Зачитался, оговорился. Пытался оценить его состояние, что-то домыслить. Конечно, явно озабоченный! Билеты, скорей всего, доставала ему любовница, но с любовницей в театр не сунешься – ещё тот гадюшник. Выследят и доложат жене, которая в этом же театре завсегдательницей является. И это ведь не оговорка, а та самая суть. Ты пиши, пиши, да не забывай, что есть иной язык, язык музыки. Иди, окунись в неё.   


   Да, действительно, музыка является языком, но не является языком. И это неправильно так считать. Музыка для меня всё ближе и ближе к языку.
Толстой писал, что только в кабаках двери открываются наружу. В человеке, в душе человека двери открываются вовнутрь.
   А это и неудобно, это даже и очень больно – открыть двери вовнутрь своей души. Музыка, именно музыка открывает наши двери вовнутрь. На мои произведения написаны и оперы, и даже балет. Не услышал я в них ни всхлипывания уключины лодочного весла, ни шороха речной струи, не отразились в них всполохи утренней зари. Не почувствовал! Хотел и в музыке остаться самим собой, чтобы могли сказать: «Ладно-то как!»  Нет, не получилось. Опять не ладно...

   Что значит быть самим собой? Это значит, в отношениях с другими людьми оставаться самим собой. Самооценка при отсутствии нивелирования? Но как, с помощью каких инструментов определить это?


   Мой фронтовой друг Петро Николаенко – белорус, родившийся, как он говорил, на огородной меже двух российских окраин, за мою весёлость называл меня по-деревенски – «жартун». Весельчак, хохотун... Иногда прорывало меня на какую-то внезапную весёлость, чаще всего – в те моменты, когда и смеяться было не к месту. Вот ведь, лезла  из меня эта детдомовская привычка! Да, когда и улыбка шла сквозь слёзы. Как говаривал Николаенко, «где смеются, где ржут – там ищи Витюшу Астафьева». А иначе нельзя было выжить!
   Когда попадала под руку гармошка, Петруша начинал пиликать и печально выводить:
   Ты ж мая, ты ж мая Перапёлка,
   Ты ж мая, ты ж мая Перапёлка.
   Ты ж мая, ты ж мая невяличка.
   Ты ж мая, ты ж мая невяличка.
   А у Перапёлки ручки баляць,
   А у Перапёлки ды каленцы баляць.
   Ты ж мая, ты ж мая Перапёлка…
   Других слов он не знал. Так мог пиликать долго... И ведь не раздражало нас это. Могли слушать бесконечно. И моё, да и не только моё, сиротство плакало в этой песенке...


   Ну почему, думал я, вот этому композитору, который написал балет «Затеси», не вставить эту мелодию? Или тому композитору, который написал оперу «Пастух и пастушка», не вставить хотя бы парафраз другой песенки, под которую мы уходили на фронт – «Вот тронулся поезд, вот тронулся поезд…» Чтобы в этот музыкальный лад улеглось то, чего не выскажешь словами. Опять я не в ладу со всеми...


   Вот и последняя глава... Дописать, догоревать...  Или оборвать?
 И так всю жизнь:  живёшь – колотишься, грешишь – торопишься, ешь – давишься, помрёшь – преставишься...  Представишься, предстанешь  в своей истине? Когда и бос, и наг...

   Пытаюсь каяться, сложить крестное знаменье, а выходит – кукиш... В церковь приходишь, надо бы к руке батюшки приложиться – не выходит, шея не гнётся... Ну, никак не получается!  И это ведь не для священника – лобзать его руку. Это не значит, что особое почтение оказываешь всей этой церковной братии, которую можешь уважать, можешь не уважать. Поцелуй этот для тебя – смог ли ты склонить пред человеком свою выю, тем самым сломить свою гордыню, от греха своего – от смертной гордыни, избавиться...

   Не известно, где беда придёт, где вор подкопает. Свеча в церкви зажигается не для того, чтобы в потёмках искать то, что спрятано в твоей постели и под твоей койкой. В раскаинье своем не впадём ли мы в грехи новые и более тяжкие? Есть грешники и пострашней тебя – грешники. Гордыня! Что твоя гордыня? Не обольщайся! Но руку батюшке целуй!


   Вспомнил, как там у Лермонтова…
   Демон: – Мы одне.
   Тамара: – А Бог?
   Демон: – На нас не кинет взгляда. Он занят небом, не землёй...

   ...Сейчас набегут, будут возлагать, будут речи произносить... Всё кладбище истопчут, потом Енисей до самого Красноярска засерут...
  Ступай, уже... Как там у вас,  у вертолётчиков, тогда,  перед  вылетом говорили: «Вперёд, с песнЯми!» 
А у меня только вот это и осталось: «Укрой тайга, укрой глухая, бродяге нужно отдохнуть».
 


Рецензии
Я всегда думала: "Почему батюшке должно руку целовать? Он такой же смертный и грешный, может, в чём-то лучше меня и что?" Преклоняться надо перед Создателем, он один нам судья и защита.
Вы вдохновили меня на прочтение Астафьева. Завтра в библиотеку пойду. Электронные носители не признаю, не обеспечивают они интимности общения с автором.
С уважением, Татьяна.

Татьяна Мартен   04.09.2024 16:47     Заявить о нарушении
Спасибо за внимание. Это мои попытки разговориться покойником. Выжать из него то, что он мог бы сказать. Якобы мог. Но на самом деле веровал ли он в бога? Вот эта история с Людмилой Дербиной? Это я так написал, якобы он уже из могилы покаялся в содеянном. А ведь не покаялся. Наоборот, перед смертью, в 1999 году опубликовал в газете "Труд" мерзкую статью, в которой в очередной раз обвинил, я считаю, невиновную женщину. Потому ничего подобного Вы у Астафьева не найдёте. Просто есть такой приём литературный. Не знаю, на сколько удачно я его использовал? Спасибо.

Бирюков Леонид   04.09.2024 17:11   Заявить о нарушении
На мой взгляд - очень удачно!

Татьяна Мартен   04.09.2024 18:09   Заявить о нарушении
А прочтите Вы у меня "Астафьевские обертоны". Это начало. Многое выстроится в определённый порядок. Спасибо!

Бирюков Леонид   05.09.2024 03:50   Заявить о нарушении