Батончики наивная повесть
Батончики
Наивная повесть
1
Вновь помыслы застит туманом, в окно проникает тихая вечерняя луна, с улицы доносится гул голосов – или голографических монстров, настенный жидкокристаллический календарь мерцает упрямое и непреложное: 15… декабря… 205… года. В комнату входит внук, поднимаю от подушки старческую голову, почти позабыв про давление и пролежни, но, мучимый артритом, внимательно уставляюсь на него, с очевидным намерением и выражением: как бы чего не забыть. В комнате не слишком ярко, горит только люминесцентная лампа на ночном столике, на котором книги и файлы с различных post-USB-устройств перемежаются с лекарствами. Только пост-людей осталось ещё изобрести. Однако этого-то мне и не хочется, и приход Вани – едва ли не главное средство, способное развеять тоску. Уж я бы ему порассказал об истории – новейшей и средневековой. Но у него другой вопрос, иная цель, иная миссия. Он хочет выведать многое – теоретически всё – о моей собственной истории, нет, Боже, что я говорю, о нашей – нашей с Олей – общей истории. Смотрит на меня внимательными миндалевидными глазами юного аспиранта и ловеласа и говорит:
– Дедушка, дедушка, я тут вот что подумал… – Киваю с сочувствием, весь исполнившись внимания. Над улицей пролетает очередной термоплан; похоже, он куда более шумлив и проворен, чем те, старой конструкции, описанные Хаксли. – Помнишь фирму, которая делала эту шипучку… как она называлась, «пепси-кола»? – Киваю. – С её девизом: «Бери от жизни всё»?
Я всё ещё молчу, не понимая, какого галса держаться, но догадываясь, что перед нами – преамбула к довольно закрученной истории. А внук тем временем лукаво оглядывается, желая убедиться в том, что кругом некому подслушивать наш секрет, и продолжает:
– Ну так вот, дедушка. А ведомо ли тебе, что это – всего лишь вариация барочного мотива, который описал в 16…27, кажется, году один голландец (и он читает, медленно и с придыханием): «Ниль ленкёр инозём»? Что означает почти буквально: «Попробуй всё»? А? Инозём – чернозём? Как тебе?
Я начинаю спросонья и вполдыхания что-то соображать. Но он, довольный произведённым впечатлением, уже перебивает меня следующим вопросом:
– Дедушка, дедушка, а расскажи, пожалуйста, про батончики. Как тебе удалось так ловко и непринуждённо познакомиться с бабушкой Олей?
– Эх, мил человек, – говорю я ему, – не так прост сей вопрос, как тебе кажется. Мир был другим, я был другим… мы были другими. Вот если бы ты, Николаич, принёс мне стаканчик моего любимого ликёра из облепихи с кальвадосом, пусть и разбавленного каплями чего-нибудь иного и не столь экзотичного, я бы для тебя пустился в воспоминания…
– Но, дедушка, – реагирует он молниеносно и расправляется во весь свой орлиный профиль, чем-то напоминающий Шамана (певца моей юности!), – скажи, пожалуйста, ведь людям же надо знать, что делать с упаавшей на них звездой и как раскрыть эту звезду и заставить её сиять в своей жизни…
И тут я понимаю – по глазам, что он влюблён. А у влюблённого от влюблённого какие же могут быть секреты! Довольный, что я сообразил, и намеренный чуть позже всё подтвердить, он смотрит на меня с улыбкой. А моё сердце и память переносятся лет на сорок – сорок пять назад – в те майские дни 201… года.
2
Писатель пожаловался персонажу:
– Я тебя породил… я тебя и убью? Понимаешь, мы с тобой – слишком поздние явления в истории культуры. Нас никто не будет читать. Буратино читали как реплику на Пиноккио, Страшилу – как реплику на героев «Страны Оз», даже Пелевина – как реплику на анекдоты о Чапаеве и Петьке. А мы с тобой остались, брат, одни. Как две одинаковые финиковые пальмы, как два гиббона на ветке. Кто нас читать будет? Любовь… про неё всё исписано вдоль и поперёк; разлука, ненависть, война, болезнь, крах – новых слов нет и не предвидится; виртуальные миры забанили философы; субъекта тоже нет как нет – не то, что Мойдодыра, даже Эллочки-людоедки; с кем поведёшься? Кому повем печаль мою? Вот взять «Элизу и Беатриче»: прекрасный роман, с тонкой психологической канвой переживаний двух главных героинь, но кто когда, кроме друзей автора да кучки завзятых библиофилов, о нём узнает когда? Кто очки протрёт, чтобы взглянуть на эту книгу? Кто выложит от пятисот до тысячи четырёхсот рублей? В эпоху компьютерных-то игр и ток-шоу лёгкого поведения?
– Ну, насчёт очков-то я тебе помогу, – стал отшучиваться мой собеседник. – Есть немало девушек… готовых прийти на помощь.
– Так давай мне их, – произнёс писатель уже бодрей, подбоченившись и поправив кепку. Серую, как Фонтанка в ненастный день. – Давай! И чтобы там было про любовь… и про приключения… семейку мне, пожалуйста так, артефактов, приведи! Только смотри, чтобы были господа попочтеннее! Честь и совесть знали! И это… чистая психология, не баловались никаким ельцинизмом. Кто прошлое помянёт, тому глаз вон.
– Да знаю я! – бросил даже пренебрежительно портрет, так что автора передёрнуло. – Подумаешь, психология… Это тебе, чай, не молекулярный уровень! Берёшь характер, другой, взбиваешь в миксере обстоятельств, снабжаешь соусом капризов, замариновываешь в голубцах непредвиденности, нежданных родственников, невесть откуда выпорхнувших семей и потаённых фактов – и вот уже новый образ готов и всплывает в твои тенёта, самим опытом своего существования опровергая стоны самых минорных литературных критиков… Удаляешь чёрточку одну, добавляешь чёрточку-другую, например – любовь так любовь, но без фривольностей… И вот у тебя уже возникает винегрет прекрасного писательского утра. Добавь сюда бокал хорошего бургундского для затравки да шашлыка с маринадом, и сюжет готов. Ну как, поехали?!
– Поехали!
И писатель взялся за перо.
3
Примерно в полдевятого вечера невыразимо сереньким октябрьским днём молодая женщина в лавандового цвета пальто – назовём её Наташей – спустилась на лифте с пакетом бытовых отходов с надписью «Ашан» в руках и вышла из подъезда, направляясь к череде мусорных баков на относительно небольшом отдалении. Двор был не столь уж велик, но фонарей в нём со времён летописей не имелось и не водилось (как, впрочем, и спонсоров фонарного дела), поэтому ножки нашей героини – и сама она – продвигались осторожно, то и дело высматривая сквозь изжелта-серые излучения с неба комья грязи и вдумчиво обходя их. У Наташи побаливала голова, и вид её выдавал глубокую задумчивость, которая – по собственным ощущениям героини – стояла комком в горле. Ей не хотелось есть, а вместо питья мечталось, скорее, о тёплой ванне с ароматами лаванды и сирени, которую было бы так славно принять этим прогорклым вечером, раз уж у неё всё равно пока никого нет рядом и она ощущает себя чуть ли не сиротой на всём белом свете (муж был в командировке, до завершения которой оставалось ещё около недели; готовить ей не хотелось, а спать она ложилась рано). Наташа ещё ни разу не рожала, но в её молодом теле всё совершалось настолько регулярно, а детей мечталось иметь настолько томительно и неистово-глубоко (невзирая на временный отъезд мужа – но эту проблему легко решить буквально «в три клика», как говорят в рекламном), так вот, настолько томительно и бурно было соответствующее наташино желание, что она уже не один месяц мысленно разговаривала с будущим ребёнком (конечно, это будет девочка, и она назовёт свою дочь Ириной; а может быть, всё же Коленька?), пела в уме песенки (от «Ай-лю-ли…» до «Цветущих садов» Герман) и представляла, как – в тихом и неистовом лазоревом экстазе – качает колыбельку. Ах, если бы Ахматова могла – а она могла! – отразить все эти волнения и качели женской души, связанные в жизни с самым главным!.. Что, если бы она хоть немного отразила в поэзии собственные переживания, связанные с вынашиванием будущего Льва Николаевича! Великая поэтесса могла и частично отражала, но этот именно аспект – не просто ожидания, а ожидания твоего собственного у-двоения изнутри и связанного с ним преображения – всё-таки до конца не раскрыла.
Следовало бы сказать, что Наташе, которой приближалось уже к тридцати, довелось два раза быть беременной. Но вы понимаете, что об этих случаях она не вспоминает при посторонних (и как раз потому, что не в силах забыть всю боль и тяготу положения, всё чудовищное, пронзающее душу бензопилой унижение от собственного бессилия) – ведь как в тот, так и в другой раз врачи первой горбольницы диагностировали у неё отслоение плодного яйца с тем главным различием, что по первости процесс аборта был начинающимся, а во второй раз (спустя три года, в двадцать семь) – неизбежным. Сколько крови из неё лилось!.. И как она, бедная, измождённая, изнурённая этим всем, плакала, плакала, плакала – нет, не плакала, рыдала!! Кричала!!! Да так, что любой соль-минор Баха – детский лепет по сравнению с этой болью. Правду говорит одна героиня французского фильма: худшая тюрьма для матери – разлучение с собственным ребёнком. Мой, мой, мой бедный… Мишенька!!! Или Машенька! Где ты? Почему? За что, Господи, за что? Скажи мне – умоляла она в те дни, в то дождливое утро, заламывая руки и чуть что не решившись проколоть себе вены ножницами, лежавшими на зачумлённой советской тумбочке… Она ведь никогда не болела, разве что свинкой в детстве. И ей стало боязно и до сиротливости тоскливо. Удержусь ли… в бытии? Не стоит ли и мне самой – последней неудачнице, несостоявшейся матери, провалившей свой важнейший экзамен на белом свете – уйти из этой жизни? Уйти туда, за ними, за океан, за моря и горы, за облака, в мир вечного покоя? – И ей уже стали представляться в ориентальной, пахнущей сандалом дымке (она хорошо разбиралась в пряностях по роду службы) острова вечного блаженства… Но в последний момент явился лик Архангела и отвёл это искушение. И ей стало легко. Она глотнула воды и заснула. Ей приснилась мама. Тихо утешающая. И дарующая память.
Никогда она потом не читала столько книг, как в это лето. Книг о любви и о прощении. «Пармская обитель», «Шёлк», «Пер Гюнт», «Дневник памяти», «Спеши любить» (это та, по которой фильм снят)… Книг о трагических недоразумениях, о трагической – трагизирующей – несовместимости бытия, о боли, пронизывающей сами недра сущего. «Невыносимая лёгкость бытия», «Воспоминания о монастыре»; «Камера-обскура», «Шпиль» (эти похлеще), «Голоса Памано»… Зрение упало до самого не могу, каждый вечер капала капли увлажняющие, зато душа была свободна. (Настолько, насколько вообще уместно в нашей жизни это обязывающее слово.) И потом, она же ждала – ждала нового момента, окрепшего здоровья, новых, консолидировавшихся и основанных на взаимопонимании отношений, она же была с ним. Все эти годы. Он хороший, её В., понимающий, хотя уж больно много работает. И читает. И голова у него не болит. И он её, конечно, любит, хотя смотрит порой как-то уж больно странно (на прогулках или вечером за семейным ночником, в уголке кухни), и забывает помогать ей с ужином. Хотя…
…И на смертном одре она будет помнить этот июль, эту духоту, эти крики воробьёв и галок под аккомпанемент «Русского радио» из ординаторской с его тошнотворными композициями (которые язык не поворачивается назвать песнями) и прямо-таки кульками, если не рулонами тополиного пуха. Как будто Бог решил обернуть в этот пух всё сущее. Для вящей надёжности. Но ей это не казалось забавным. Конечно, «тополиный пух, жара, июль» и всё такое, но для неё это ассоциировалось с самым тяжёлым – тяжелейшим – и подавленным, с самым неблагоприятным временем её молодой жизни. За что, Господи, за что?! Надо бы как-нибудь в храм зайти на Уралмаше, к отцу Михаилу. (Он был отцом её ближайшей подруги: интеллигентный, стареющий уже шестидесятилетний священник, любивший, среди прочего, Моцарта, Маяковского и Бутусова и охотно анализировавший с ней – как с аспиранткой – классическую литературу. Иногда Наталья жалела, что не пошла в своё время учиться на филолога. Но с её занятостью… Впрочем, работы и в ресторане хватало. Да русский ресторатор и вообще работы не боится. Но мысль о походе – желательно, совместном с мужем – к отцу Михаилу она твёрдо водворила в своём сердце.)
Меся ногами глинистую октябрьскую грязь, Наташа вспомнила об одном случае, бывшем с ней в выпускном классе школы. Она уже тогда носила модные платья и блузки, ничуть не боясь экспериментировать с сиреневыми колготками и юбочками выше колен, с женскими галстуками и палантинами, с изделиями из бязи; в волосы вплетала большие узоры из бантов и оригинальные, собственноручно сделанные резиночки, следила, чтобы бутылочной или прямой формы каблуки были не ниже маминых, а с весны своего последнего школьного сезона, встав из-за парты, перестала снимать очки (следуя рекомендации доктора). И ничего, никто не затравил её, никто не умер от ехидства. Главное, что новый облик – и новая сущность – нравились ей самой; ходить в очках с оправой из лёгкого сплава было так же приятно, как прикреплять к груди брошки, бабочек из серебристого сплава и тому подобные украшения. Теперь, оказавшись на кухне, Наташа читала все надписи и корешки книг (разумеется, кулинарных), осматривала, проводя по ним долгим взглядом, мелкие заметки на холодильнике, бязь на тюле, телевизор (бабушка частенько сматривала оперы и старинные советские фильмы вроде «Формулы любви»), старые недовязанные носки и клубы пыли в углу… А какой мир под ольхой и тополями раскрывался за окном! Нетрудно было понять восторг Наташи и её увлечённость новым образом, который девушка принимала – не без сопротивления, достаточно быстро сменившегося радостью. Быстро взрослевшая, она моментально придумала, как лучше всего согласовать новую себя с тенями и причёской. А проблемы сочетания нового облика с беретом и вовсе не возникало: комбинируй, как хочешь. То повыше его посадить, то нахлобучить, как в ветреный день, а то примерить и водрузить под углом, лихо чеканя шаг. Собственно, стилист (а тут вдруг – вслед за ним – и доктор) рекомендовал ей носить очки и раньше, хотя бы в тонкой оправе – сказывалась её взращённая семьёй интеллектуальность; но до поры до времени девушка вся этому как-то внутренне противилась, а теперь, когда мир вдали всё уплывал и уплывал за ближайшим поворотом, протекая рекою времени (её – взрослого – времени!), вдруг – раз, что-то щёлкнуло в голове, новая ступенька в осознании себя взрослой: мамины духи, модный плащ, сотовый телефон и лёгкий ветерок в голове, а тут ещё и статусный аксессуар в придачу. Приятно, когда тебя ощущают взрослой. Очки были в модной, красной с золотом оправе, и эту оправу Наташа поместила в центр лица. Сделала центром. Поверх своих прекрасных глаз оттенка крымского неба прекрасным июньским утром. Чётко очерчивая глаза и придавая им безоблачную перспективу.
«Ну всё, теперь я окольцована, – подумала она. – И окольцована навек. Как скоро буду и с ним. – Ничего, и на окольцованных женятся. – Ну да, не с Андреем, так с иным – уж найдётся, пожалуй… И ещё, – улыбнулась она себе, – у меня найдётся немало и иных… привлекательных округлостей…» – «Да-да, девушка, снаружи и внутри», – шепнул иронично-насмешливый голос.
Она начала выписывать модную продукцию из «Мэри Кэй» и прочих магазинов, действуя совершенно осмысленно и продуманно, словно в соответствии с планом научной работы. И в этом, правда, было что-то познавательное: смотреть, как ты видоизменяешься – в одном, другом наряде, в новом и неожиданном ракурсе… Солнце, заходя по вечерам за крыши домов, ласкало её красоту. Так Наташа говорила себе, теша собственное самолюбие. А почему я должна страдать? Скоро уже можно будет на права сдавать. А что, если попытаться и на А?! Гнать с ним, вдвоём на мотоцикле (на мотоциклах), навстречу ветру, по серпантинам уральских или башкирских гор… (А не только на В, на машину, где всё чинно и благообразно.) – Вот музыка, вот восторг!
По вечерам наша героиня любила сидеть, обхватив ноги руками, под звуки музыки, неустанно льющейся из телефона или портативной колонки, и предаваться задумчивости, заодно любуясь своей белой и мягкой плотью, лишённой малейшей видимости загара, маленькими ровными ногтями на руках и на ногах, на которые столь глубоко ложился лак, – а также предвосхищая того, кто приблизится к ней и проникнет в неё. Станет единым целым. Мужем. Её мужем. (А она, стало быть, женой – да-да, вот так: же-ной! – хотя это слово пока ещё было как-то больно и трепетно к себе применять. Но Наташа знала, что всему своё время и что это время придёт – тихо, само собой, в означенный час – и не унывала, а доставала маникюрные ножнички и правила маникюр, или закручивала волосы плойкой, или вносила иную какую лепту в строительство – как ей казалось, на века – собственного имиджа. У мамы она иногда брала консультацию по помадам и по средствам от подтёков – туши и прочего.) Доставляла ей радости и грудь («вместилище сердца, хотя в случае женщины и почти незримого, – как она определяла сама наедине с собой. – Но это не значит, что его нет: мы, девочки, всегда всё чувствуем первыми». – «Ну да, и в ответ получаем по косам», – вступил другой голос. – «Это если у вас косы есть… А вот когда каре-е-е…»).
И она улыбалась своему отражению в зеркале: волосы у неё были тёмно-русые, почти каштановые, с медным отливом, изящно извивавшиеся по часовой стрелке (так ей казалось). «Девушка-время», – так порой она мысленно запечатлевала саму себя. Ей хотелось в будущем не просто выйти замуж и родить детей (одного, двух, трёх), как у всех, но оставить свой след в истории. В классе у неё было немного подруг и ни одного явного воздыхателя (о тайных она также лишь догадывалась), но это её не смущало. Один раз в неё плюнули в женском туалете – наверное, какая-то старшеклассница, но так ничего и не удалось понять; ей было стыдно и плакалось как-то само собой, а правая щека горела, словно от пощёчины. Но Наташа не сдавалась и продолжала быть собой. Однажды её поймали на перемене рисующей на парте фигуру котика с бантом: пришлось стереть. Но мультяшный образ продолжал незримо греть её душу.
Она дирижировала в воздухе незримым концертом, улыбаясь и тихо размышляя о чём-то своём, изящно выгибая стопу, как в рекламе босоножек; бывало, стряхивала с мякоти какого-нибудь пальчика мусоринку, а потом неслышно кувыркалась. Она уже привыкла к своему выросшему за последние годы и заметно округлившемуся телу. Выражение: «Я закругляюсь» приобретало для неё совершенно особое экзистенциальное значение: она не теряла мудрого юмора, который, как мне кажется, вообще разлит в духовно-трансцендентальном пространстве российской истории, в самом воздухе её.
Ловко обернув вокруг шеи шарфик из тонкого муслина, расправив оборки на юбке, Наташа вышла из школы и перешла центральную площадь города, направляясь к небольшой улочке наискосок от памятника Ленину, где они тогда жили. Она шла и шла, время от времени поправляя сумочку от Феррагамо, тихо любуясь на собственный стук каблуков по асфальту и задумавшись о чём-то своём (– ужасно урчало в животе, а в голове роились какие-то неопределённые думы), как вдруг раздались крики, визг и лязг, в воздухе заревела аварийная сирена – наверное, скорой помощи, только и успела подумать она; прямо перед ней наперерез взвилось, вздыбилось ракетой вверх громадное и неопрятно пахнущее серовато-бежевое тело – точнее, туша – с огромными, расставленными подобно колоннам задними ногами и плюющейся мордой – а сверху вдруг тоже раздался визг и крик, Наташа инстинктивно вытянула вперёд руки, не помня себя от страха, затем ощутила мощный, но относительно нежёсткий удар – кто-то (или что-то?) ей в объятия прилетело; от неожиданности, силы удара, его импульса и новизны она, чуть не упав, опустилась на колени в весеннюю, чуть подсжиженную грязь, порвав колготки и покрыв подол платья десятками мелковатых серо-бурых брызг, при этом едва не потеряла сумочку и очки, внезапно оказавшиеся на локтевом сгибе и чудом не свалившиеся в грязь, и… стала незаметно приходить в себя. Встала (почувствовав, что сломан каблук), отряхнулась, медленно расправила спину, словно под бременем тягот, уже привычным движением вернула на место очки, поправила сумочку и чёлку, отряхнула пыль («ещё бы голос и сознание подправить», – пришло ей в голову – и она вспомнила давно прочитанный вечером в трамвае непомерно щурящимися глазами стих: «А если б и душу в него опустить?» (речь шла о море; кажется, после того случая она и ходила в школу с томиками Бродского или Мандельштама карманного формата)) – после чего стала осматриваться по сторонам и тут же, присмотревшись, увидела и поняла, что случилось. Ребёнок. Мальчик лет четырёх-пяти с копной морковного цвета волос и в чёрно-красном, похожем на электровафельницу клетчатом пончо сидел себе спокойно на верблюде, катаясь и прокатывая очередной круг, и ни о чём не подозревал, как вдруг мимо, похоже, полиция на двух как минимум машинах погналась за нарушителем, используя динамики, громкоговорители и сирену (там потом чуть ли не выстрел ещё прозвучал, видимо, по колёсам – но она уже не помнила; кого-то, похоже, важного брали); верблюд испугался и взбрыкнул; испугался и мальчик, который даже не кубарем скатился, а буквально слетел Наташе в руки, и вот она уже гладила ему взъерошенную головку и протягивала расчёску и платочек, чтобы привести в порядок юного джентльмена – и обнимала, обнимала его своими белыми и мягкими руками (она сама гордилась ими, почти еженедельно меняя крема для кожи и остановившись всё-таки на «Нивее» как на лучшем из бюджетных вариантов)… Расстроганной маме, подбежавшей секунд через пять, только и оставалось сказать – тихо, сквозь слёзы, чуть не прошептав: «Спасибо, большое спасибо! Вы нас очень выручили!» – «Да не за что, – ответила Наташа. – Всё в порядке. По-моему, всё уже в полном… Ты ведь не боишься, нет? Как тебя зовут?» – «Саша». – «Пока, Саша. Береги себя и слушай маму!» – Она улыбнулась. И, уже помахав ручкой на прощание – сама не зная, как у неё вдруг вырвалось: – «Храни вас Господь!»
Пятка в сломанной туфле чувствовала сквозь лайкру все изгибы булыжников родного города. Будь она математик, вспомнила бы трансцендентальную геометрию Римана: лучшего примера, чем произошедшее с ней, трудно и отыскать. Однако Наташа думала о случившемся. Мама с ребёнком отошли в суету улиц, и больше она их не видела. Воспоминания же живут вечно. Нередко, чего-нибудь пугаясь или даже просто ложась спать и потирая в задумчивости носик, или отпивая глоток воды, Наташа ещё будет слышать этот голос – Сашин – и представлять себе всю столь поразившую её воображение картину в целом.
Задумалась она об этом и сейчас, продвигаясь с неизбежной осторожностью по осеннему двору среди спутанных мыслей и клубков грязи. И хмурилась Наташа, и вновь расправляла лоб, и так, подправив шарф и лёгким движением незаметно подтянув темнеющие на серовато-жёлтом фоне двора гамаши, подошла она к системе того, что все эти годы выдавало себя за мусоропровод – длинному ряду черневших на просторе и не до конца прикрытых мусорных баков. За которыми, в случае чего, могли укрыться неизвестные, которых в уравнении этого двора всегда имелось вдосталь. Опять же: где был Эйнштейн от строительства? Которому суждено было привнести в эту архиарочную (не архибарочную) конструкцию гармонию, умиротворённость и порядок? Вот Вы говорите, что нет на свете таких людей, а я с Вами самым решительным образом не соглашусь! Люди есть всегда. И эта мысль очень скоро согрела сердце Наташи – и пригодилась ей в действии.
Наташа была женщиной решительной и в случае чего могла постоять за себя. Она умела оценивать ситуацию, а решения, принимаемые ею, были сколь выверенными и иронично-насмешливыми для стороннего наблюдателя, столь и болезненно-оскорбительными для предполагаемых авторов и акторов посягательств. Однажды в техникуме один лектор, человек ещё достаточно молодых лет и практически с военной выправкой (но уже авторитетный; он был из тех, чьи мнения записывают в энциклопедиях) после лекции бросил ей вполоборота (она как раз проходила мимо его столика с платочком и сумочкой в руках):
– Ах, Натали, Натали, вам бы съездить на Бали!
И улыбнулся широкой улыбкой искусителя.
Бородавка в правом нижнем углу подбородка при этом как-то особенно задрожала, словно при переезде. Но в классе было по-весеннему бодро и тихо, даже занавески на окнах – неопределённо-серого цвета – словно застыли в потоке времени, превратившись в скальп его отдельных моментов: лекционных занятий с 9.00 до 14.15. И на всех из них Н. сидела на первой парте с папочкой, тетрадками, пеналом и в новой расклешённой блузке, так что своё любопытство на её счёт он мог удовлетворить сполна. Время от времени и вправду засматриваясь на её чуть подведённые ресницы. И всё бы хорошо; но вот понадобилось же ему изречь, как он считал, страшно остроумную вещь! Но на Наташу это не подействовало.
Другая что бы сделала на её месте? Ну, улыбнулась. Ну, подморгнула. Даже если профессор старый и лысый – это мило, забавно, если не переходит определённых субординацией границ; потом можно будет вечером в кафе или общежитии (особенно в д;ше, там всегда «прыскаешься приколами», как они между собой говорили) девчонкам порассказать, посмеяться; понаблюдать за ним; присмотреться к этому старому и статному опоссуму – и, если он и впрямь подаст признаки приставания, – найти, что сделать; но не взвиваться мегерой во всём её метеоризме и химеричности.
Вместо этого Наташа вынула из кармашка жакетика телефон и с силой, достаточной для того, чтобы быть воспринятой почти всерьёз, ударила им по плечу профессора К. Начавшая было подниматься в приветственном объятии рука, облачённая в сиреневый с розовыми вставками на локтях пиджак явно заграничного кроя, как поднялась, так и опустилась. Когда профессор К. удивлённо на неё взглянул, в глазах его блистали слёзы. В её – тоже. Правая серьга с искусственным хрусталём раскачивалась в ухе, как будто её ударили. Хотя возмущение Наташи носило чисто психологический характер. Он явно не ожидал встретить столь строптивую девушку, нашедшую в себе силы воспротивиться его феромонам. А она? Первоначальным порывом было схватить туфлю с ноги, чтобы замахнуться каблуком, но это уж слишком; не насильник же он, раз в академии работает, девушкам преподаёт. Просто погорячился слегка, и всё тут. А вдруг потом эта туфелька ему по ночам сниться будет? (Тут она немного смягчилась и прыснула со смеху). Ну да – чёрная, на артхаусном каблуке, от Паоло Монти... Новейшая экспортная версия… и брючки на мне тоже чёрные… Как ночь. Беззвёздная ночь. И именно такая сейчас, случись что, могла бы настать в его собственной жизни. Какой же он всё-таки упырь, если не сказать большего! Впрочем, она, может быть, ничего такого мысленно и не говорила, а просто посмотрела на профессора с таким видом, что у того поджилки затряслись. Как перед медосмотром. А судя по его внешнему виду – есть с чего волноваться: явно за полутора (если не за двоих) пьёт и курит, да и с кальяном дружен. Словно древний друид. Одним словом, во всём этом хорошего мало.
Наташа знала, что могла бы заявить на него в деканат; но с детства терпеть не могла подковёрные подлости. Предпочитала побеждать в честной и открытой борьбе. Чуждая присущему определённому кругу девиц стремлению ублажать разных представителей класса мужчин, хотя бы и поигрывая двусмысленностью ситуации, потихоньку забавляясь ею, она выпрямилась твёрдо и прямо, ещё раз взглянула на К. с оборота в три четверти (боковое зрение давало чуть размытую картинку его лица, с тоненькими губами и непропорционально вытянутыми ноздрями, но всё же, кажется, старый лис губу прикусил), поправила сумочку на левом плече и вышла к лестнице. «Олух Царя Небесного! – только и мелькнуло в наташиной чуть возмущённой голове. – Ишь, что задумал! Если он со всеми так…»
А мужем её такой – такого склада, как он («такого оскала губ», – сказала она себе – и усмехнулась), даже и молодой, никогда не будет. Хотя и умён; и не так уж толст, да и не стар; пока – не стар (и не суперстар, сказала она себе и чуть ухмыльнулась), но – недостоин! Она не из тех, кто даёт себя ласкать первому поперечному столбу во втором ряду слева от трассы. И потом, если он так всегда, будучи женат, девчонок клеит, нет на нём харизмы. Она не очень-то слышала про рейтинги РИНЦ и тому подобную премудрость, но чувствовала всем нутром, что ни один рейтинг не сделает сам по себе из своего обладателя достойного человека. Даже если его папа римский благословит (про К. ходили слухи, что он был католик).
«Автор, ну зачем вы нас погружаете в эти незначительные мелочи?» – возмутится иной читатель. Мало ли мы видели в жизни и искусстве капризных девиц?! Подождите, вам хочется действия? Так вот я его вам и даю… но стойте! От баков… откуда-то из их глубины – вдруг раздался протяжный вопль, похоже, в ля-миноре – словно небо заголосило, подумала Н. Что же это было? «Боже, Ты меня услышал!» – мелькнуло у неё пианиссимо и в непонятной (но склоняющейся к бесполутоновой) пентатонике, пока она крадучись пробиралась среди извёстки и обломков шпал. Крик между тем усилился и уже начал приобретать узнаваемые очертания детского плача, единонаправленно переходящего в усиленный и неистовый визг. Наташа остановилась в раздумьи, поправив шарфик и причёску. Перчаток у неё не было. Времени на колебания – тоже. Она так взволновалась, пытаясь понять, что и как, где же плачет этот маленький гражданин вселенной, что замерла в паре метров от контейнера прямо с полным пакетом в руках, усиленно всматриваясь в сумрак цвета вороньего крыла. Что там происходило между тумб? Крылья носа, лоб и даже промежность покрылись потом, доходившим до края ноздрей и губ, затекавшим в и без того не свыкшиеся с сумеречною полутьмой глаза; сердце заколотилось, норовя выпасть из груди, а в руках появилась лёгкая дрожь. Как выражалась одна давняя подруга, вдруг в н;ги стало холодно. Слева под мышкой и под сводом правой ступни она почувствовала всё тот же едкий пот. Мысли притихли. Интуитивно, повинуясь скорее слуху, внешнему и внутреннему, чем мысли или зрению, она подхватила с пола камень в оставшуюся свободной руку, приподняла пакет, намереваясь зашвырнуть его в чёрный зев с размаха, и… нащупала носком сапога что-то мягкое и тёплое. Ребёнок – представлялось трудным понять, мальчик это или девочка, и ленточки было не разглядеть – заходился в плаче. Его давно не кормили. Медленным, осторожным и во всех отношениях рассчитанным движением стала она нагибаться – с камнем в одной руке и мешком в другой, чтобы поднять, обнять, приблизить его к себе. Глаза малютки были закрыты, но кричал он отчаянно. Крик уже слышал двор, точнее, дворы близлежащих домов. Мысли в голове Наташи путались: «ну хорошо, сейчас кто-нибудь прибежит на помощь!»; и: «он мой, мой, Господи, мой! Ну конечно, мой! Как долго я его ждала! Лапочкин… бедный… мой милый… такой хорошенький – Боже, нет сил, нет, нет сил себе признаться – какой хорошенький, мальчик, и мой, и только мой, и уже никогда он не будет ничей, а только мой, только мамочкин, о, хоть бы тебе было хорошо… ну пожалуйста, Господи, я такая бестолковая, обнепутёвилась я вся, совсем, но прости, прости, о, пусть он будет мой, а я – его… его мамой… мамочкой… мамой… мама… сынок… сыночек… маленький… милый… милый… ласковый… как долго я тебя ждала!.. Люблю… люблю навек!»
Когда возрадовавшаяся женщина произнесла про себя последние слова, а серый сумрак сгустился так, что стал уже ваксово-чёрным, она отставила пакет и, протянув обе руки (камень из левой не выпускала), обвила ими импровизированную переноску, уже дурно пахнущую (ребёнок-то лежал в ней, видать, давно!), сделанную из простых, подручных материалов (всё это она, скорее, помыслила, чем увидела). Вдруг что-то большое, чёрное и инфернально-грубое скакнуло ей к самому лицу. Она увидела хвост, моментально просекла намерения противницы – а это оказалась большая, раскормленная крыса – и, действуя как на автопилоте, инстинктивно нанесла ей удар тяжёлым пакетом и второй – камнем, причём оба – практически синхронно. Ребёнок приоткрыл глаза и утих, возможно, наблюдая за схваткой и почувствовав успокоение. Наташе показалось, что не знаю, как пакетом, а уж камнем-то вроде я её и впрямь задела. Пришибла даже как будто слегка. Так ей, окаянной. Не показывается. Прошло две, три…, пять секунд. Долго – но даже они ей успели показаться вечностью. Наташа была готова к продолжению боя. Она подбоченилась, поправила расстегнувшуюся на правом ухе серьгу, встала в бойцовскую позу и принялась пристальнейшим образом всматриваться в намерения противницы (а то крысы, говорят, создания умные). Однако всё было тихо. Как бы то ни было, крыса ещё что-то прошипела откуда-то из-за угла и исчезла из виду. Наступила тишина. Наташе показалось, что на неё свалилась, как пишут в таких случаях (хотя она уже не особо хотела быть чьей-то героиней), вся тяжесть мира. Ей померещилось, будто противница прокусила ей полу пальто. Проверила: к счастью, не так. Лавандовая ткань была цела, серея чем-то тёмным в ночи. Она присела на корточки: ей стало трудно держаться на ногах. Утомлённые лодыжки вздохнули с облегчением. Левый глаз трясся, исторгая из себя слёзы асинхронно с правым (тот запаздывал на долю секунды). Где-то заломило в позвонке: кажется, между лопаток. Она запыхалась, сильно чесалось вокруг шеи. Вдруг захотелось пить: после такого спада – немудрено! Одной вступить в борьбу с силами ночи! Чуть ниже, в глубине себя почувствовала струйку мочи и выдохнула, расслабившись. Сняла очки и, как была, растопыренной ладонью протёрла лицо. Теперь не страшно. Ей нужна была разрядка. Да! Но ведь теперь этот ребёнок, этот подброшенный подкидыш или кто бы он ни был – её! Её! Живой! Настоящий ребёнок, и глазёнки – как у ангела! (Она осторожно подправила изгиб переноски.) Вдруг раскалывающееся от боли сознание напомнило, что надо встать и выкинуть мусор; она поднялась, расправила плечи, ощутив заодно тёплую влагу по внутренней кромке ноги, не докинула пакет, нагнулась, повторила усилие, невероятной ценой довела эту операцию до завершения… и почувствовала, как её буквально переломило от рвоты. Сказывалась вся усталость дня. С горящим лбом и негнущимися коленями, опёршись руками о вонючий, промасленный контейнер, испускающий палитру запахов с первого, наверное, как минимум по пятый круг ада (ей нравилось число пять), она поднялась, вспомнила все события истекавших суток, протёрла руки, лоб и пальто другим платочком, найденным в кармане брюк, взяла было переноску, с усилием прижав уже гораздо тише кричавшего ребёнка к груди – со стороны казалось, будто она мамочка с изрядным опытом – и, не успев пройти и трёх шагов в направлении собственного подъезда, а тем более – подумать обо всех этих опеках, страхованиях, собесах, паспортных столах и прочем – добралась до скамейки и… временно отключилась. Ой, мама! Быть может, и вправду в счастье всё земное лишь чает свою гибель?
Женщина успела лишь с предельной нежностью поставить переноску на холодное, но сухое седалище скамейки, накрыв младенца по самые ушки снятым с шеи платком. Ей показалось, что она потеряла сознание на несколько минут; всё это время – единственное, что она помнила – она не переставала крепко держать ребёнка; народ между тем стал потихоньку подходить и пошушукиваться о чём-то о своём, показывая пальцами на малоподвижную парочку. Ветер шумел в кронах тополей, словно на отдалённом аэродроме. Казалось, время вздрогнуло, столкнувшись с угрюмой хлябью вечера, с сопротивлением этого серого, непроницаемого, лишённого дали неба. Закапал невыразительный октябрьский дождь. Кто-то накрыл женщину и младенца большой пуховой шалью. Наташе обтёрли пот со лба и проверили пульс. Поправили шейный платок и протёрли виски нашатырным спиртом. Наконец, проходивший мимо молодой и стройный мужчина в тёмном галстуке и с барсеткой, которого она и не успела из-за слёз толком разглядеть, вызвал скорую помощь…
Через неделю мать (назовём её теперь так) и её приёмное дитя – Николушка, как Н. и предполагала: в честь Николая Угодника – были отмыты, подлечены, накормлены и, в общем и целом, живы-здоровы. Возвращались они… нет, не домой, но в специально предоставленный им санаторий, место в котором было выделено органами опеки (тут уж подключился вернувшийся из делового тура В.). У жены уже не болела голова, и глаза светились огнём. Новым дыханием новой жизни. У них с сыночком теперь всё налаживалось как нельзя лучше – так, как это и бывает у добрых людей. Спал малыш хорошо и не менее прилежно питался молочком своей новой (а по сути – единственной и настоящей) мамы. Видели бы вы её взор в такие моменты! Тихий, ласковый, неземной. Сама кротость и милосердие. В считанные часы набухла грудь, и вся душа и тело с ласковой и неотмирной радостью приняли желанного младенца. Наташа ставила рекорды заботливости… и лактации. Ей приходилось сцеживаться до трёх раз в день: младенец питался как свежим молочком, так и запасами. А я смотрю на них и радуюсь: не про таких ли и писал некогда учёный муж, что они «самим телом» изучают Писание? А душа их, должно быть, недалеко от Бога ходит. Сам там неподалёку проходил и с людьми беседовал, так что догадываюсь не понаслышке.
Но и это не всё: я убеждён, что В. (Боже, ну как же он смотрит на Николушку и Н.!) скоро с Наташей обвенчается. А там, глядишь – молодая она! – и ещё у них сын или дочь родится, и даже не один (или не одна). Бог всё видит. Он даст! А уж любви и опыта молодой жене и самой не занимать. Тем более, когда рядом любимый. Простивший, не спрашивая ни о чём. Остаётся надеяться, что её простит и Господь, всегда испытывающий драгоценные для Него сосуды (да так, что мы, по правде, редко когда можем понять, за что нам сваливаются те или иные невзгоды). А вот за то. Человек праведнее ли Бога?
4
Зайдя после пар в фойе оживлённого торгового центра, студент-второкурсник матмеха Иван М., как обычно, покружил взором влево-вправо, отметил указатели к лифту, банкоматам и верхним этажам, полюбовался пёстрой и разноязыкой толпой – и быстро нашёл то, что ему было надобно в данный момент. В углу возвышалась стойка мини-бара с надписью «Академия» (ну что же, мило! – как раз для нас, учащей и учащейся братии), на витрине были замысловатым образом сложены шоколадные батончики, сэндвичи и круассаны разных марок – от «Сникерса» (то есть, собственно, «хрустелки») до изготовленных в местах не столь зарубежных, под ухом, буквально в паре метров от нашего героя одна подружка – девушка лет двадцати – рассказывала другой – по-видимому, буфетчице, молоденькой, в тоненьком, но струящемся вниз шерстяном платье, колготках и с приветливым серовато-голубым взглядом, окаймлённым золотистым ореолом визуально сужавших лицо очков – какую-то историю («небось, про тёщ», – подумал, слегка смущаясь, Иван). Ему сразу понравились и фигурка девушки, и её приветливый, дышащий доверием к миру взгляд, и тонкие запястья с часиками на одном из них, и бирюзовая брошка на груди, и родинка над левым мизинцем. Сканируя взглядом выставленную вперёд и чуть вбок ногу девушки, Иван не обнаружил на её ровной глади ни единого изъяна (он так и задумался, какова же форма её ногтей, но знать такое было бы слишком много для первого раза). «Красотулечка, – пронеслось в голове. – Я бы ей спинку потёр или погладил по головке»). Всё сидело мирно на скромной фигурке девушки – и платье охристых тонов, и бежевый жакет. Не хватало розы в волосах («но это дело будущего», – пронеслось на границе сознания и подсознания Ивана). В тонком аромате духов сквозила мальва. Но больше всего внимание студента привлёк окаймлённый и словно подчёркнутый очками взгляд: глаза молоденькой продавщицы, обведённые тонкой рамкой, как будто летели куда-то вдаль в солнечных лучах, словно небольшие дельтапланы («–– мой дельтаплан –»), бликуя и увлекая её за собой. Воздух, так и мнилось, дышал возбуждением; Ивана прямо-таки передёрнуло от подвернувшейся возможности действия, и он стал решаться не сплоховать. Нет, ну правда, а чего терять? Всё вокруг дышало красотой и миролюбием. И хотя на матмехе было немало девчонок с, казалось бы, аналогичными внешне параметрами, но именно в этой маленькой и улыбчивой, чуть по-детски сощурившейся бариста он почувствовал блеск и дыхание весны. Какую-то новую и необычную свежесть. А с другой стороны – в ней угадывались раскованность и глубина внутреннего мира, которых наш герой так и не ощутил с другими. Верить ощущениям – дело философски сомнительное, однако в делах сердечных это – самый верный путь (ведь сердцу не прикажешь); студент остановился, залюбовался и решил действовать.
«Вот бы заполучить её фотографию – босиком, на пляже, ныряющей в прибой!» Отлично, остановимся здесь, сказал себе Иван. Впрочем –
– …и тут я (прикинь, Серёга!) и просёк – что ей же уже двадцать, а её ж ещё, поди, никто не… ненене…
Когда говорящий скрылся из поля слуха (поскольку Иван стоял к нему спиной и не мог разглядеть проходящего), ни одна из подружек – ни та, что работала бариста, ни другая, тёмненькая и чуть пухленькая, зашедшая к ней на минутку поболтать – даже не ухмыльнулись. «Кремень!» – сказал себе о них Иван.
Глядя на двух девчонок, таких непринуждённых и улыбчивых, он почувствовал себя уютнее, чем в поликлинике (к несчастью, ему ввиду хрупкого здоровья систематически приходилось бывать там) и приятнее, чем в мамином рабочем кабинете (папа временно работал в другом городе, приезжая разве что на выходные, и к нему в офис так часто заходить не получалось). «Вот эта… назовём её Олей, – подумал он про буфетчицу, – очень даже ничего. Такая весёлая… Завести бы с ней чат, да поскорее». Почему-то подумалось про грудь, про душ, про друзей, про общие истории на свежем воздухе и песни под молодой, только наклёвывающейся луной, да про таинственные и полные мелодраматизма ночные прогулки по Галапагосам в поисках яиц реликтовых черепах, да про плавание в лодке Хейердала до острова Пасхи, да про расшифровку древних языков, где сам он был бы если не Чёрным корсаром, так хотя бы Томеком из книг Альфреда Шклярского, а она – варьировалась в разных обличиях, от повзрослевшей и зачесавшей назад прекрасные волосы назад Бэмби и Салли – до облачённой в гранатово-багряное и красное, с искрящимся бриллиантом во лбу дочери Монтесумы. Так хотелось есть и так вдруг стало тихо во всех измерениях пространства, времени и окружавшей его бульварной жути, что он услышал биение сердца и одновременно ощутил журчание в собственном желудке. Однако Оля весело крутила ножкой, с которой уже чуть было не спадывала классического пошива коричневая туфелька на средней высоты каблучке, приобнажая ахиллово сухожилие; он подумал о её узкой пяточке цвета новых ощущений; о миниатюрных щиколотках, зауженной талии, стройной осанке; о тонкой иссиня-чёрной молнии на юбке; о том, как она сидит и весело смеётся, при этом (о чудо!) не доставая смартфон и вообще никак не демонстрируя, что он у неё хоть где-нибудь есть («да я бы ей за одно это всю шейку расцеловал!») – а сама девушка при этом вытирала ротик салфеткой, слушая подругу, и, казалось, ни на кого и ни на что больше не обращала внимания. Внимания, шепнулось ему. Вот именно, внимание! Они находились в разных дискурсах. В разных жизненных мирах, на разных планетах, в глубине различных затягивающих внутрь историй. Он не в первый уже раз с горчинкой подметил эту особенность, не казавшуюся ему, впрочем, абсолютной (хотя всё же значимой), состоявшую в том, что девушку, как правило – так, во всяком случае, гласил его коротенький и печальный опыт – трудно вытащить из захватившего её дискурса. Рассказа, сказки, спектакля… Песни, анекдота или – вот как сейчас – оживлённо рассказываемой подругой истории (historiette, вспомнилось отчего-то Ивану по-французски, да так, что он икнул). Одна беда смущала нашего героя (уж не гостя ли, вот так вот взявшего – да и с полей, с маргиналий жизни забрёдшего, наконец, под свет юпитеров – в свою собственную историю?). Нерешительность и неумение самому вовремя заговорить. Что же делать? Неужели и эта милая девушка, которая, казалось, останется прекрасной всегда, даже лёжа под капельницей или сидя за рулём «Камаза», и которая – пусть и не станет его женой – могла бы, во всяком случае, подарить взорам и душе Ивана хотя бы ещё одну мимолётную в своей обворожительности улыбку, просто так встанет – а Оля между тем и впрямь встала, отряхивая крошки с рукавов и юбки, – и уйдёт, провожаемая подругой, прочь, и их души так и останутся подобными поездам на разных – да нет, что там, на противоположных – полустанках?
И хотя маленькая бариста ещё не видела Ивана наверняка, у него внезапно появилась стойкая и длительная убеждённость, что в глубине души она всё прекрасно и проницательно-пронзительно видит – как вещунья, как око разума, направленное на прекрасное, как дух, познавший свою мощь и глубину. Иван встрепенулся, поправил ремень в штанах и, взведя таким образом курок собственной маскулинности (да так, что чуть не поперхнулся слюной), приготовился действовать. В тот самый миг, когда Оля, смеясь и похлопывая по предплечью свою продолжавшую о чём-то говорить подругу, поднялась со стула и пошла за барную стойку ставить табличку с отпечатанными красивым шрифтом буквами: «Перерыв на десять минут», Иван сделал решительный шаг ей наперерез (хотя ему казалось – навстречу), так что она невольно споткнулась (но зато с заинтересованной и немного кокетливой улыбкой посмотрела на него – «ура! ура! мама! Я живой, я буду жить!..»), в поисках опоры простёрла руку к прилавку, к стопке-пирамиде грациозно рассыпавшихся батончиков «Марс» и «Озёра» (коричневых, оранжевых, розовых), которые мелкими блёстками полетели вниз, как на свадьбе – рис во влюблённых, улыбнулась – о нет, в этот миг она, правда, не чувствовала никакого зла – обнажила пару рядов прелестных белых зубов и…
…и, в ответ на его смущённое: «Ой, простите…»
…на его: «Ой, простите…»
…выровнявшись и посмотрев: он стоял рядом и в какую-то долю секунды с бесконечной нежностью (как показалось даже ей) придержал-погладил её за рукав, заронив мысль о собственном благородстве…
(«погладил, чтобы загладить, – пронеслось у неё в голове, – иные так тебя в постель ведут, ишь ты, какие фраера, а этот, да я его и вижу-то в первый раз, но какой… какой…»)
– она тоже предугадывала тысячи своих возможных судеб, подобно Маргарите у Гёте (чем занималась, впрочем, всегда, помимо периодов отдыха и сна – и конкретно-актуального приготовления на работе кофе очередному клиенту, реже – клиентке) –
…и получилось так, что мы оба, повинуясь единодушно охватившему нас инстинкту, нагнулись до пола, чтобы поднять упавшие батончики, а, поднимаясь, слегка задели друг друга разгорячёнными очертаниями лиц, так что мои губы невольно скользнули по её блеснувшим на солнце очкам. И смазанный поцелуй достался им. Я испугался и, чуть попятившись, посмотрел на неё. Она же повела себя так, что смутила меня окончательно: ничуть не смутившись, сняла эти летяще-изящные, прямо-таки артхаусные, с витым декором очки и поцеловала их. Затем убрала в карман и, улыбаясь, посмотрела на меня лёгким и дарующим всепрощение взглядом (я так и не был уверен, видит ли она меня в эту минуту физически или думает о чём-то своём); было ясно, что она созерцает мой – или наш с ней, уже общий, внезапно актуализировавшийся как общий? – эйдос, проще говоря, идею любви. Так мы и подружились – сойдясь на «визуальной» теме. Я смотрел на её маленькие (как у подростка) туфли на чуть скошенном каблучке, крабик, на слегка отведённую назад и вбок светло-каштановую с медовым отливом чёлку, на след от перстенька на безымянном пальце правой руки, на всё её милое и уютное тело, через которое, казалось, так и просвечивала душа, и дно моей собственной души вкупе со всей её субстанцией покрывало новое, неожиданное для меня самого большое и горячее чувство.
Ведь скольким девушкам так, бывало, подаёшь выроненный ими паспорт или придерживаешь дверь в метро, или даже вот кидаешь мяч на уроках физкультуры – но это всё не то, напускное; ну, скажут тебе спасибо, ну, состроят гримаску, ну, хмыкнут себе в декольте – важности-то… Редко какая просияет перед тобой искренней, человеческой улыбкой. А эта прямо чуть что не поцеловала. Здорово-то как! И на душе теплым-тепло… Нет, звать её Оля, однозначно. Оля Баранова. Ну, не Баранова, нет… Скоро я это узнаю. – Ну что, как решил, так и будет? – А хоть бы и так! Мне кажется, это её всамделишное имя! – И оно ей идёт? – уточнил голос. – Более чем. А волосы как вьются… (Мечтательно прикрыл глаза.)
Я вспомнил уроки политинформации в десятом классе. Как во время этих нудных и томительно безысходных уроков мне стала ясна вдруг обнаружившаяся способность писать один текст (собственные фантазии и заметки) под видом другого (официального конспекта, в который – теоретически – мог заглянуть и учитель), так и теперь – здесь и сейчас – субъекту, Эго захотелось прожить не одну, а универсум жизней, в каждой из которых она выступала (выступала бы? но разве здесь уместно условное наклонение?) добрым ангелом-хранителем.
(Тысячи добрых привычек: они с Олей на Тургояке, оба – моржи, выбравшись на майские праздники, открывают купальный сезон; Иван пытается под чутким Олиным руководством научиться готовить блины; вечерком в обнимку у кого-то из знакомых в общежитии смотрят «Гарри Поттера» или «Фантагиро»; он, повзрослев, сажает Олю в синенькую подержанную машину, которую только что купил; Оля дома – в их предполагаемом новом доме – смывает в уборной и наскоро, замотавшись в халатик, выходит из душа босиком, оставляя лужицы и подтёки на свежевыложенном светлом ламинате; Оля красит синим лаком ногти на руках и на ногах и даёт попробовать ему покрыть синевой изящный выпуклый ноготок на одном из пальцев, который юноша, наклонившись, и целует; потом он в знак благодарности переписывает для неё конспект по экономике или молекулярной биологии, а она, откинув чёлку и поправляя оптику, внимательно смотрит за его выводящей пассы рукой; всё это звучит для Ивана как тихая, но глубокая музыка – навроде увертюры к «Тангейзеру» или лучшей фортепианной сонаты Лекё).
Освободимся от мечтаний:
Приближался конец смены. Оля наскоро попрощалась с подругой. Он настоял на том, чтобы проводить свою новую спутницу. – Да, она была Оля, всё так и оказалось, а как ты угадал – ну, у меня были предчувствия – а что, они тебя никогда не подводят, я думала, только у девушек такая интуиция бывает; ну что ты, мой отец всё обо мне угадывает почти сразу, даже когда я хочу с дружками на пати пойти; ой, а меня возьмёшь – да можно будет, не вопрос – договоримся – тебе куда, направо – направо; и мне – –
Уже как старые знакомые, под ручку, вышли они с Иваном около восьми вечера из вращающейся туда-сюда двери торгового центра. Куда поведут их пути? Они и сами этого не знали. Прогулка обещала быть долгой – и сдержала обещание. Когда длительное время думаешь про поцелуй, а твой партнёр не так чтобы сильно против, всё как бы негласно получается само собой. Пройдя свыше двух десятков кварталов, Оля с Иваном проголодались. Камера воображаемого оператора теперь выхватывает их разгорячённые тела, покрытые лёгкими куртками (в наборе у каждого – и шарф: у неё – розовый, тёмно-синий – у него) с раскалившимися добела душами из-под не столь уж роскошных крон уральских тополей и ольхи в тихом местечке центра, напротив дальнего угла парка имени Павлика Морозова (да-да, в те дни ещё было живо это названьице!), притомившимися и опасающимися дождя. Вдруг Оля остановилась у края оградки и вытряхнула из туфли камешек: на пяточке не было ни единой мозоли. «Так я и думал», – радостно сказал себе Иван. – «Ноги мои не идут, – сказала Оля. – Всё эти каблуки. А ты гулёна». – «Да, – отозвался он. – Хочешь, на руках тебя понесу? Сейчас бы неплохо поесть и виолончели послушать. Баха там с Ростроповичем». – «Ну, виолончели я тебе не обещаю… – Она подняла голову и в свете притихших фонарей увидела скромную вывеску. – Слушай, а это что?»
Мы поцеловались в шоке. Да-да, зайдя продрогшими от усталости в неприметную кулинарию «Шок» на Белинского, 71в при свете тусклых и вряд ли протрезвевших фонарей на не менее невзрачном пересечении с похожей на монорельс улицей Народной воли, по соседству с общежитием студентов-горняков и куртинами деревьев из парка, высившихся на противоположной стороне улицы. Она зажмурилась, не снимая очков, я же целовал её волосы, платочек, кончики волос, потом брови, лоб, кончик носа (проявив чудеса гимнастики – никогда не думал, что смогу сгибать шею и нос под таким углом, дабы не коснуться линз), родинку на щеке… потом руки… постепенно, пусть тебя – да и её – охватывает приятная тихая дрожь, не всё и не сразу… пальчики, фаланги, самые кончики, колечко… при людях уж не дерзнул спуститься до груди – и снова вверх: предплечья, кожа шеи, ключицы… маленькие локоны, в которые сворачивались её продрогшие каштаново-карие волосы, небольшие серьги в ушах, ямочка на подбородке… провёл ей рукой по ноге до самой щиколотки (смахнув с колготок пару брызг) – и всё: решительный подъём вверх, лёгкий и ненавязчивый взгляд в глаза, приглашение к контакту – принято, губы складываются в еле заметной улыбке, но Ярославны, а не Джоконды; взгляд добрый, дыхание слегка учащённое – приподнимаемся, целуем: легонько нижней губой в её верхнюю – дыхание перехватывает, у неё тоже, но она не откидывается, а длит этот земляничный привкус ещё секунду-другую – это у неё губы пахнут земляникой? И они без помады! Она их вообще редко красит, как призналась потом. (Тушь и тени для век вкупе с серёжками и набором колец и так создают должное впечатление.) Казалось, она тоже спрашивает: ну как? это у меня губы и впрямь пахнут земляникой? Всё во мне запело. Язык мой накрыл и ласково погладил её нежный язычок – раз, другой, третий… И вот уже в некоем трансцендентальном сознании начал разворачиваться наш полёт вдоль гор и стен, вдоль скал и ущелий – как в финале «Млечного пути» Кустурицы, с Моникой Белуччи – надеюсь, я не назвал её Моникой; и она потом, в ответ на мой вопрос, подтвердила: «Нет, ты тогда вообще ничего не сказал».
Дорогая, я держался крепко, надеюсь. Благодарное молчание твоих горящих глаз было мне ответом. Выпили чаю, съели на последние двести рублей по паре хачапури с сыром, а потом ещё сколько-то времени погуляли, моча ноги в неприметных глазу в ситуации отсутствия фонарей лужах, бегая стометровку наперегонки (и сколько их, таких стометровок, набралось за вечер?), да ещё пару раз я согревал её худющее тело, забирая к себе под куртку. Привёл Олю к подъезду старенького пятиэтажного дома (она жила, как сказала, с бабушкой почти тут же, на Декабристов, в неприметном жёлтом строении, где распахнул свои богатства сохранившийся с советских времён «Военторг»). «И что, – мелькнула у меня мысль, – буду тебе теперь войну покупать?» И сам же ничего себе не ответил. Но на прощание волшебный поцелуй повторился снова.
5
сколько было недель и месяцев, в которые
не происходило ничего, но которые в совокупности
породили какой-то необыкновенный эффект…
Сильвия Аваллоне (2023: 235)
Иван, будучи студентом-иногородним, перебрался к Оле с её бабушкой в первых числах октября. Между членами нового тандема довольно быстро установились отношения, не просто внушающие доверие, но близкие к оптимальным. Оля ходила на работу – в бар – и в училище (точнее, в кулинарный техникум), Иван пропадал на лекциях, иногда посещал зоопарк и бассейн и очень долго читал и делал задания на кухне. Готовила бабушка, при периодическом содействии Оли (для которой это было, заметим, её прямой специальностью), а Иван обычно привлекался для мытья тарелок (вручную). Иногда Оля также переписывала конспекты из техникума, сидя на кухне нога на ногу, поднимала на него глаза и, смеясь, говорила: «Чтобы быть поварихой, надо обладать чувством пропорции и меры, в общем – стиля, фантазии; а чтобы стать ясновидцем, требуется всего лишь носить хорошие очки – вот как у меня, например… под ними слёз не видно». (Разумеется, Иван бросался её зацеловывать под самыми немыслимыми углами. Так же лихо он учил свою половинку ездить на велосипеде.) Или отпускала меткие замечания о причёске своей однокурсницы в стиле «мечта колымаги быть остановленной клёном»; или: «дикобраз в ветвях валежника»; Иван смеялся и демонстрировал свой природный оптимизм – например, починкой стула или изготовлением супа том-ям по оригинальному тайскому рецепту. Вот так и получалось, что она готовила на учёбе, а он с бабушкой – дома. Говорят, что сходным образом процесс поставлен и у музыкантов – играть предпочитают сугубо на работе. Ну, может, исключение составляют скрипачи (встречал я одного…). Но не валторнисты и не фаготисты. Уж это точно. Да и где в наших полуторках развернуться с валторной?!
Они научились читать друг друга и истории своей второй половины по мельчайшим признакам; так, помимо причёски (её ровности или всклокоченности), Иван узнавал об олином настроении по пуговицам на её блузке (она обычно носила такие, с изящной застёжкой): если расстёгнута одна – то всё в порядке и разговору – зелёный свет, а если две или не расстёгнуто ни одной – то что-то не так и Оля нуждается в утешении; последнее относилось так же к тем ситуациям, когда она подворачивала одну ногу под другую (в нормальном состоянии Оля, памятуя заветы фитнеса, не рекомендовала такую позу ни себе, ни окружающим). «Она будет хорошей матерью», – порой думал он. Но пока ещё не решался «подсаживаться» на эту тему. Всему свой черёд.
Наш герой рассказывал своей пассии (которую, конечно, хотел, однако не решался назвать женой) столько интересного, что она завела специальный блокнот для историй. Его историй. И в этой непосредственности была вся Оля. Она влюбилась в него, как впадают в лавину или в снежную бурю – с разбегу и напролом. Сказала себе: «Будь что будет, а там посмотрим!» Однако просто так, за здорово живёшь баловаться, хулиганить и уступать себя и свою честь она не хотела. И Ивану, который сам был, скорее, робкого десятка, пришлось уважать её причины. Сказав себе, что всё впереди, что сначала надобно отучиться и «отаспирантуриться», пока не поздно (а то можно в очередной грант профессора не попасть), он особо и не настаивал. Поцелуи и ласки груди и живота постепенно делали своё дело: возбуждение нарастало день за днём, неделю за неделей и рано или поздно должно было кончиться триумфом – или катастрофой. Похоже было, что оба участника знали своё место в спектакле и его общий план – и не хотели (пусть даже и могли) опережать события. Они знали, что у них всё получится, и верили судьбе. С какой-то спокойной и тихой радостью. Вы скажете: нет сегодня таких молодых людей. А я вот их целыми ротами знаю. Юные суворовцы, курсанты Института гражданской обороны при МЧС, семинаристы… Да что там, читатель, когда-то автор и сам был таким, иначе ни за что бы не взялся за эту фабулу. Отдал бы её другому сказителю, аэду, куэнтеро. Пусть и не Маркесу. Но своему, родному. При всех шалостях – ценящему верность и высокие отношения. Точь-в-точь как наши герои.
Одним словом, Иван не делал Оле специального предложения – всё как-то наладилось само собой, буквально с первого же вечера. Их отношения сразу же стали очень глубокими, хотя весьма длительное время обходились без интимного проникновения, ограничиваясь – назовём это так – коктейлями из ласк и поцелуев. Они знали, что всё будет впереди, что они избраны друг для друга и выбраны друг другом, развлекались, как могли (например, Оля учила Ивана по вечерам тщательнее бриться) – и не торопились. Всё могло измениться в любую секунду. В конце концов, она каждый день и не по разу ходила при нём в белье, он тёр ей спинку в ванной, готовил полоскание для горла (Оля часто кашляла) – и так до бесконечности: жизнь складывается из тысяч мелочей, которым мы в их разрозненности, бывает, и не придаём значения; но, складываясь в цельную картину, они приобретают особую многомерность. Да ведь иные порой вчитывают особое выражение даже в физиономии своих домашних любимцев! Но мы – не служители экологического культа или зоомагазина, мы будем говорить о людях, хотя и о погоде и о состоянии небес периодически упоминать также придётся. Чего не сделаешь для связности повествования! Само-то собой оно нарождается с трудом – быстро бегут лишь события, а вот присматриваться к ним, вглядываясь в их тонкую ткань и пытаясь угадать, что же лежит за поверхностью – тяжкий труд.
Приглядимся к одному из типичных для обоих осенних вечеров (точнее, к самому его окончанию), спрыгнув, словно невидимый десант из вертолёта мечты, прямо в центр ламината на их новой кухне. Чуть-чуть не доставая рукой до плиты «Гефест» с подвешенными к ручке полотенцами. Сушилка с маечками и колготками (все, как на подбор, кремово-телесного цвета) высилась чуть поодаль.
– Я тебе расскажу притчу, – произнёс Иван вполголоса, разливая по чашкам кофе. – Один человек писал-писал диссертации, да и написал их за свой век штук, наверно, семь. По истории, философии, филологии… Чуть что не в теологию полез. Представляешь? На что рассчитывал – не знаю. То ли что академиком изберут, то ли – что в столицы переведут (уж больно хотелось ему; всё не знал, как организоваться, что бы такого особенного сотворить. Какой мир создать). И вот завершил он последнюю диссертацию и договорился уже, значит, о защите – буквально через месяц, лёг спать окрылённый, а наутро его разбил инфаркт. И тут уж не попрыгаешь, пришлось о другом суетиться. Так и не защитился…
Оля слушала рассеянно, покручивая колечко на правом указательном. Чуть покачиваясь в ритм ваниных слов. Было видно, что веки её смежаются и тяжелеют. Синяя блузка совсем чуть-чуть приотворилась, лишь на краешек мечты обнажив чашечку бюстгальтера. Дрогнули от ветра тополя. По улице пронеслась карета скорой помощи с включённой сиреной, заставив ванину невесту едва заметно вздрогнуть и вжать голову в плечи.
– Ладно, – сказал Ваня, – пойдём ко сну. Если хочешь поработать – ляг поспи, и всё пройдёт.
До спальни ему пришлось нести её нежное, с оттенком ландыша тело на руках, косой мышцей живота ощущая биение сердца под грудью… Тишина. Лишь тапочка упала с её лёгких пальцев. Донёс, помог снять халатик, крабик, маечку, вызывавшие неизменное восхищение очки (которые, казалось, запечатлели её раздумчивый взгляд; это были, по сути, зеркала зеркал – они указывали на неё и пахли ею; более того, это был, собственно говоря, символ – символ самой жизни: обод, сфера, круг, такое же кольцо, что то, подлинное, присущее ей самой, только чуть поглубже), уложил и сам примостился рядом. Форма её стопы с ярко выраженной ложбинкой напоминала ракушку. Задумался. Ночная комбинация Оли – точь-в-точь цвета тюля – лежала у стены, но он не стал одевать заснувшую. «Она уже одета – в сны, в сияние покоя. Она входит в глубь бесконечной дали, не отдаляясь от меня… Как Изольда, как Фантагиро. Как это мило».
Во рту заиграла слюна. Вслушался – дыхание ровное и размеренное. Ей было тепло. Как (наверное) будет и тогда, когда он к ней приникнет – и… Скоро. Уже скоро. И раз, и больше, чем раз. Ваня опёрся на локоть, как заворожённый, наблюдая за спящей. Провёл пальцем по одеялу над её икрами. Ему виделись отчётливее, чем в реальности, все оттенки кожных узоров на олиной груди; её маленькие ключицы, её сосок, её подколенная впадина… рельеф всех тех сокровенных мест, о знании которых он сам себе боялся признаться… грядущие ночи… дни… их будущее дитя… «У нас невероятно пожилая квартира, – сказал он вдруг себе со вздохом. – Слава Богу, у меня такая молодая жена».
Молчание, вздох. Пришлось унять утяжеление плоти. Сглатывание, ещё раз, и ещё. Утихомирил. И потом, вдруг, как в поту, внезапно (он всё ещё до безумия любил её): «Я видел это! Я–уже-мысленно-сделал–это – и–не–умру! Какой восторг!» На этой мысли Ваня заснул и отключился. Начиналась новая ночь в предвестии иного дня.
6
Мы летали над городом на чёрных полотенцах. Заря била нам в нос, но мы не боялись зари. Высокие и ревущие, гордые своею белизной, мы удалялись от ветра, скрываясь в крапинках влаги. Каждое новое движение приносило нам радость удвоения мира. Мы слушали хруст коней, несущихся по извилистым дорогам истории. Откуда-то из-подо льда доносился стон птицы с оторванной головой. Но Цербер убежал искать свежие крылышки в закусочную проплывавшего мимо линкора. Не было видно лыж. Одинокие. Так мы и остались втроём – три вестника непонятно чего: то ли новых морей, то ли возвращающегося вспять по отмели заката. Волшебник с тревогой наблюдал за нами из-за зеркала. Но даже и он, перемещавшийся быстрее интернета, быстрее света сверхновой, преодолевающей интердикт и порабощение у чёрных дыр, не мог предотвратить нежного пения бабочки, которое извело из наших плеч густую шоколадистую тьму и направило навстречу лавандовым диезам лета. Прованс. Mont St Michel. Переменчивооконное полотнище. Туда-то мы и укрылись в тиши для поклонения. Te Deum laudamus. А миру остался неведомым наш бледнозвонный бег.
7
Наши с ней разговоры. Реальные или простраиваемые в хрупком барельефе моего сознания, ещё не обработанном известью иллюзий относительно того, что наша встреча – подлинная и настоящая. Её фотографии – как источник дофамина: их можно нюхать, не опасаясь последствий. Заговоров и подозрений. В них можно погружаться, достраивая виртуальные вселенные и ведя с ней заоблачные разговоры, как говаривал Бродский. И всякий раз внимание привлекает какая-нибудь деталь: то серёжка в форме миниатюрного будильника, выделанного из фианита, то ветка дерева с ярко-охряными вперемежку с оранжевым листьями, протянувшаяся над её головой, то магнитик в форме зайчонка, то блики солнца на волнах, то изгиб волнореза. За её спиной. А как же она сама, живая и непосредственная?
Оля уехала к подружке с ночевой, на улицу Викулова или ещё Господина кого-то–не пойми-кого. Ссосав пастилку с шалфеем от боли в горле, в белом пальто и духах с маслом жожоба, на правом мизинце – кольцо с фианитом. Ещё не обручальное. Но она моя, моя, моя… Её носик, её фантастические каприччо и взмахи руками (она оказалась очень музыкальной, моя Оля, а я и не подозревал), её сиреневый маникюр… В сознании вновь, как в динамике, – трансцендентальный шёпот. Прислушиваюсь. Начинаю.
Мне кажется, когда она заходит в трамвай (а ей приходится по долгу службы много ездить), то придаёт музыкальность всему трамваю, собранию людей в целом. Есть такие люди, несущие свет. И Оля – одна из них.
Её душа – из совершенно особенной субстанции… Световидной. Как и всё в ней. Даже родинки. Боже, как я её люблю. Однако продолжим.
Мудрец говорил: «Чтобы не принадлежать ни к какой конфессии, много ума не требуется. Надо жить органично, подобно росту травы. Ум нужен, чтобы с конфессией – как и с любовью – определиться, прочувствовать её тепло, сознательно принять, вникнуть со всеми внутренностями в её благодатную жизнь. Для этого потребно вырабатывать в себе многое: чувство верности предкам и их (она же и наша) исторической традиции, Преданию отцов и дедов, матерей и повивальных бабок, чувство изящного – и Прекрасного вообще… Прекрасное к себе влечёт, как самый яркий звездолёт. Нужно уметь про-чувствовать Историю – эту величественную даму, чьё имя пишется с большой буквы, потому что тогда ты сможешь её пред-чувствовать, а это значит – писать её сам… И читать надо не какого-нибудь Гусейнова или Соболеву, из которой новых идей и палкой не вышибешь, а хотя бы – для начала – Карена Свасьяна…»
«– Да. Мне вообще трудно представить, как неуютно книгам, когда их никто не читает… Книги, в которые столько вложено. Это как «страньямори» у Тото Кутуньо – «Но сколько любовей…» и далее по тексту. Они как живые, если и не жизнь сама, то конспекты жизни. А что ценнее есть у нас? Жизнь вечная. О ней мы по первости узнаём тоже из книг – Священного Писания Ветхого и Нового Завета и трудов экзегетов… по постановлению Карфагенского и Трулльского соборов… всё серьёзно… здесь тебе не протестантизм какой… и не Чаадаев…»
– «Помнишь декларацию о частичке писательской души у Карлоса Руиса Сафона?» – «А то не помню! Ещё бы!»
Принято. Сеанс окончен. Сейчас устроюсь наедине с этой мыслью – пленяться и любоваться ею, наполнять её живительными смыслами своё сердце, ставшее на вечер одиноким; словно одинокий полицейский, оставшийся на дежурство в заброшенном участке на окраине пертской красной пустыни, с её неистово бесчинствующими, не оставляя нетронутого места, песчаными бурями… впрочем, если я буду рассматривать её фотки – хотя бы на телефоне, я знаю, она – то есть Ты – меня непременно услышит… услышишь…»
Я подошёл к коробочке с её парадными туфлями от какой-то ну оч-ч-чень известной фирмы, достал левую туфельку и понюхал мысок, потом задник. Ах-х, что за красота!.. Вместо духов! Сколько раз я, приходя домой и не находя в прихожей её туфель (в том числе и этих самых, чёрных с открытым мыском, покрытых фирменным лаком; тех, что на прямом каблуке, и более изящных – на бутылочно-изогнутом, прямо как с выставки антиквариата; интересно, а какие туфельки были у маркизы Помпадур? или у Розы Грифус?), грустно-машинизированно раздевался, забывая пройти в уборную и выполнить необходимые действия, потом просачивался в комнату бледной тенью и впадал в уныние, оцепенело сидя до тех пор, пока пузырь не начинал взывать к моему разуму голосом пожарной тревоги! Мне чудилось, что и дух твой уже никогда не появится в этих комнатах, и я начинал бояться. Иногда брал с полочки какого-нибудь плюшевого пупса и смахивал им слезу. Или целовал остатки нежно-розовой помады на твоей зубной пасте. Или футляр для очков. И никакой телевизор, и никакой смартфон (да-да, тогда уже были смартфоны) не мог бы меня отвлечь от моего горестного созерцания.
Всё преображалось, когда появлялась она. Она. ОНА. О—на. Без которой я – лишь жалкий аргумент никому неведомой функции.
Так говорил я себе и – в некоторых случаях и схожими словами – тебе, и ты всегда радовалась и обнимала меня, и целовала, и по-разному ласкала, однако до самого главного и желанного у нас с тобой пока ещё не доходило, моя девочка.
…..
Я закрыл коробку с туфлями, убрал на место, включил торшер и сел читать «Шагреневую кожу», потому что «Блеск и нищету куртизанок» закончил накануне вечером. Но все имена упорно ассоциировались с Клелией Конти. Которая как образцовая девушка, да вдобавок дочь начальника тюрьмы, ещё и в силу уговора ублажавшая героя (и себя, конечно, вместе с ним) лишь по ночам, разумеется, также являла собой идеальный образ. Потом попытался помолиться, быстренько прочёл Акафист Людмиле Чешской и одну из покаянных молитв Богородице, лёг и задремал. Мне кажется, в некоем полусне я видел и разные «царства мира», и её – весёлый, чуть веснушчатый – лик тоже. Попробую – нет, не медиумически, а сознательно, от чистого сердца, на уровне простой и здравой эмпатии и интуиции – передать, донести до неё свои переживания и смыслы. И тогда Оля быстрее придёт. Ах да, осталось ещё «Яндекс-еду» заказать. Но это уже мелочь. А мне в голову придёт – уже приходит – следующая картина.
Сегодня вечером я с ней сойдусь. По-настоящему.
8
– Вы разбираетесь, Док, в молодых женщинах?
–Не больше, чем в старых, – был ответ.
–Смог бы ты меня удержать, будь я старой? – раздался голос Маши.
Маша расслабилась. Она больше не хотела пить и теперь забавлялась воланчиками для бадминтона, превращая их в лепестки и соцветия. Глаза моей (некогда моей) подруги блестели невиданной прежде весёлостью, смех звучал музыкой небесных струн. Потихоньку – сантиметр за сантиметром – она клонилась головой к плечу Дока. Настало время действовать.
«Завоюй меня, если сможешь», – сказала она тогда. Как всё просто. Как будто для восьми миллиардов людей мир не останется прежним. И всё же я до боли в ключице, до рези в глазах ощущал, глядя на её золотистый медальон, на духи, вбирая в себя мысленно вкус её помады, как мне её хочется. Напрягся. Переменил позу – так, чтобы она ничего не заметила. По видимости она осталась прежней; ничего не изменилось. Даже край ажурных трусиков всё так же залихватски выглядывал, хотя и буквально чуть-чуть, из-под едва замявшейся синей поплиновой юбки. Которая, подобно фразе Хемингуэя, была столь лаконична, что его не покрывала (во всяком случае, в следующей серии положений: сидя; полулёжа; на боку; в полуразвалочку, как вот сейчас, когда пьяный Док, обвив хозяйку рукой, дышал ей перегаром от виски в разгорячённое лицо, поправляя ниспадавшую на лоб прядь, и шептал что-то своё, гангстерски-псевдоромантическое). Мне была едва видна нисходящая часть машиных лодыжек в чёрном и контуры (а также едва заметные грани) окрашенных в синее, под цвет юбки, ногтей. Глаза Маши были полуприкрыты, дыхание тихое. Не иначе, как она непроизвольно готовилась заснуть, как в том анекдоте. И в тот самый миг, когда я уже занёс было руку, чтобы, пользуясь случаем, обвить свою ветреную подругу и приманить её к себе (в конце концов, в полусонном состоянии какая разница, на кого опираться? А я всё ещё думал, что люблю её, думал так истово, как только и мог думать в свои матмеховские семнадцать, и для меня происходящее действо обладало громадным символическим значением) – так вот, когда я решился и хотел было уже совсем обнять Машу, Док повернулся и, тихонько дунув мне в лицо, увлёк её за собой на большую махровую подушку. Девушка – невысокая, нет, совсем почти ещё девочка – чуть слышно икнула, выпрямилась и с невинно-послушным взглядом, в котором даже, как мне показалось, мелькнула какая-то искорка многообещающего, словно у Пенелопы, узнавания, поцеловала его в губы. Затем расстегнула пуговку на блузке и…
Меня как будто мочой лошади облили. Проклиная всё и вся, свою нелепую и неистовую, словно взбесившуюся судьбу, вечно ставящую – нет, бросающую! – меня в самые несуразные положения, я бросил прощальный взгляд на сброшенные Машей кофточку и туфли (которые как-то в коридоре – клянусь! – поцеловал, балдея от её запаха, только это было не здесь, а на вечеринке у кого-то из класса… у Аракчеевых, что ли? где ответ?), заметил всё – и необычную шестигранную форму пуговиц, вряд ли особо модную в нынешнем сезоне (Маша, значит, всё-таки отличалась тягой к ретро, сказал я себе, хотя было уже до убедительности поздно), и бирюзовый шарфик, завязанный вокруг сумочки изящным узлом, и даже миниатюрную стрелку на её колготках – и – попирая, пачкая ногами одежду других ребят, моих и её однокурсников – рванулся к выходу, схватил своё пальто-дождевик и шерстяной колпачок нелепого оранжевого цвета и бросился на улицу.
В голове пронеслось: а потом она… а потом она… как ни в чём не бывало наденет свою серую кофту, колготки со стрелкой, поправит причёску, гребешок, шарфик, плащ, опустит тёмные очки, наденет свои невыносимо модные и жутко манерные туфли с еле различимым пятнышком грязи на правом каблуке, зевнёт – и уедет на присланном Доком водителе… прямо в свой (точнее, родительский) пентхаус. А Док на ней… не то, что… о, Господи… Док на ней ещё и съэкономит… вот parbleu! – выругался я по-французски. Ибо ничего другого всё равно не оставалось (не получалось?) делать. Да тошни их всех! – мне… мне-то что?
Уже в переходе метро, на Ботанической, меня передёрнуло и вывернуло наизнанку. «Ботаник!» – выругался я мысленно. – «Тахтаджян недорезанный!»
И тщетно потянулся за салфеткой: салфетки в кармане не было.
И этим всё было сказано.
О Господи, ну зачем Ты так несправедлив к бедным людям?!
…..
Десятью месяцами позже (как комична эта точность в такой ситуации, не правда ли?!) я узнал, что Маша в свои семнадцать с половиной лечилась, потом забеременела – мальчиком – и решила назвать его Эрнестом – по-видимому, в честь Эрнеста Мацкявичюса. И сделала это отнюдь не с Доком.
9
*** *** ***
Премьер-министр Швеции Мухаммад Мухаммадссон заявил, что правовые нормы и ценности шариата лежат в основе устоев нашего демократического общества.
*** *** ***
И тут же, словно набегающей волной: «We are the sultans… We are the sultans of swing…»
…….
Игорь Тальков дал интервью РИА «Новости»:
– …в нынешней обстановке межцивилизационного противостояния все православные и патриотические силы должны объединиться друг с другом… Нам ни за что нельзя прекращать диалог, и, конечно, крайне важно поддерживать координацию между региональными центрами… Призываю всех моих последователей сделать пожертвование в ближайший центр… на эти средства будут сформированы эшелоны с продуктами и медикаментами, направляемыми в зону СВО…
10
Наконец около полудня Оля вернулась. Иван поставил чайник, прошелестел тапочками по тщательно отполированному полу и, взяв из рук любимой сумку и пакетик с крекером, заботливо помог ей раздеться, подтёр за ней пол в прихожей, обнял за талию и спросил:
– Милая, скажи мне, наконец: где и в какой компании ты планируешь отмечать свой день рождения?
Оля воззрилась на него удивлённо, от растерянности даже сняв тапочки и обвив его плечо загорелой рукой:
– Слушай… Так ты всё помнишь? – Тихий кивок был ей ответом. – Потрясающе! У меня даже в животе всё воспламенилось! И в сознании высветилось! Ну так вот что, вот какой есть план. Смотри…
И она зашептала так быстро-быстро, что даже автору стало неудобно подслушивать. Оставим, читатели, их на полуслове одних. Пусть пообщаются. Ведь нам – из нашего прекрасного высока и не столь уж отдалённого далека – известен итог: главный подарок Иван подарит Оле ночью. Он, разумеется, уже сходил за букетом лиловых орхидей с гибискусом. Подготовил тесёмки на тюль, новогоднюю ёлку (также по её желанию), ароматические свечи. Но это будет не простая ночь…
Ровно в полночь, перед началом торжественного мероприятия, Иван шёпотом задал Оле единственный соответствующий ситуации вопрос: а почему не прежде? Почему она выжидала несколько месяцев? На то имелись какие-то особые причины? Почему раньше было нельзя?
На всё это Оля, вдруг став натурой утончённой и повелительной, ответила просто и эффектно:
– Я ведь женщина, да? Я захотела. – И, глядя ему в глаза: – Дорогой, ты пойми, это всегда так: мужчина делает, а женщина заказывает бал. – И, погладив его по смоляно-чёрной шевелюре: – Да ты мой сладкий, да ты мой Геркулес, ты сильнее всех, ну, докажи мне… докажи мне это, давай… потом допьёшь свой капучино… Да просто у меня благоприятный день сегодня. Ну, ты доволен?
И сделала шаг ему навстречу, рассстёгивая ворот синей в чёрную клеточку рубашки, скрывавшей его достаточно натренированную в фитнес-зале грудь… На самом деле она давно обдумывала, как выйти из этого, как она полагала, кризиса недоверия и к чему бы такой переход было удачнее приурочить; и вот вечером, накануне у подруги, её осенила светлая мысль: а не поговорить ли с машиным отцом, священником, хотя бы по телефону и не спросить ли совета? Та Оля, что была злючкой и умудрённой, с презрением отвергла возможность какого бы то ни было вмешательства в вопросы частной жизни. Но та наивная прелестница, что любила группу «Наутилус-Помпилиус», целовалась в дешёвых закусочных и под выморочными, перегоревшими фонарями, а наутро могла сварганить винегрет из рыбных голов с дошираком, на эту уловку повелась – и позвонила. Отец Михаил оказался очень приятным и взвешенным мудрым человеком. Он предложил ей подъехать на встречу вместе с молодым человеком и побыть в сторонке, погулять где-нибудь вблизи храма (имелся в виду конкретно храм Рождества на Уралмаше, на трамвайном кольце за парком), пока они поговорят. Сказал, что за двадцать семь лет пастырского служения (из них последние четыре – в сане протоиерея) у него сформировались индивидуальный подход и персонализированная метода обращения с каждым из собеседников. Вот действенность всего этого и предстояло завтра Ивану проверить на опыте. А поскольку он не был на исповеди года четыре, то, естественно, заволновался, и тогда Оля предложила ему в вознаграждение едва ли не самое ценное, что у неё было (отчасти кривя душой перед наставлениями отца Михаила) и то, чего он так страстно домогался месяца четыре, при этом уважая её выбор и веря в неё и в себя, в светлый путь их настоящих и будущих отношений… Она поженятся. Теперь она это твёрдо знала и поздравляла себя с верностью выбранного пути.
Как создать удачную семью? Как знать наверняка, что ты не ошиблась в партнёре, что это и вправду твой настоящий выбор? Конечно, ей нравился Иван. Но хотелось и дополнительных критериев проверки; она придумала ряд тестов, из которых главный был – ну, вы уже поняли; он полностью включился в цикл её жизни, бытия и стратегического планирования (так сказать, семейного стартапа), она позволила ему стать главным, занять лидирующее место в своей – и их общей – жизни, и теперь это семейственное устремление было завершено гармоничным в своей естественности финалом.
Их счастью содействовало и то, что оба были первыми друг у друга. Когда он, после некоторых (и, откровенно говоря, довольно длительных) пассов и чуть что не антраша вошёл в неё, да с такого размаху, что она вскрикнула и закусила язык, уже через секунду на неё снизошло глубочайшее отдохновение, блаженство от самог; (и от с;мого) начала, от первых секунд этой новой и столь волнующе-необычной фазы их отношений – и эта блаженная лёгкость и нега сопровождались мыслью о том, что вот теперь вся она перед ним – как на ладони (да так оно и было: он лежал на ней, освещаемый лишь слабым светом наклонного бра над столом, а, поскольку она простиралась на свежевыглаженной розовенькой простыне, а очки и связанные с ними дневные мысли и заботы остались в прошлом, в незаметно ушедшем и закатившемся свете дня; а может быть, и в них как в медиаторе; но она всё переживала каждой фиброй своего юного, напоённого соками тела); о том, что вся женская линия её рода – и мама, и бабушка, и пра-пра-пра-бабушки – все лежали здесь, на этом самом месте, под мужчиной, и любили, и стонали, и испытывали восторг, колоссальную радость и вдохновение, исполняя свой женский и человеческий долг. И что как хорошо быть свободной и любимой. А он наседал, вворачивая её тело в вихри, вращаясь и вращая её в одну, в другую сторону, наседал то по центру, то с флангов, целовал её почти всю, казалось, до потолка – то узелок волос и нераспущенную шишечку на макушке, то шею с её лёгким и мягким «подгривком» каштановых волос, то чашечки пяток, всё ещё не высохшие и влажные от душа, то изгиб под коленом, то веко… Особенно веки было приятно подставлять под его сильные, пряные поцелуи. Хотя кожа рук и ног также реагировала хорошо, упоительно отзываясь на мужские прикосновения. Под их движениями, под вихрем этих токов сил и ласк вся кровать казалась светящейся, всё ложе стало сплошной эрогенной зоной. Вот бы так ещё! «И повторим!.. у нас будет столько раз…, сколько я захочу». Это она. Всюду обнимаемая его мощными руками, мышцами, торсом, буквально взбиваемая изнутри чем-то, что вкуснее сливок и нежнее любого миксера. Ах-х-х… О Боже! Какой отпад! И крик, крик, крик – далеко, до неба, до двора, до всей вселенной… Потом он мощно завершил – раз, другой, третий (и столько же раз – и она), откинулся, вплёл её руки-ноги в свои, коснулся ноздрями ноздрей, дыханием – дыхания, улыбкой – улыбки и стал колебать в такт и ритм своей внутренней мелодии, утробному вокализу сердца, счастливого и упоённого осознанием этого счастья, и очистившейся души… и только засыпая при свете лампы и фонаря, оба вспомнили, что назавтра им, хоть и не прямо с утра, однако всё ж на работу, а оттуда ещё – по отдельности, каждому со своей – в духовный центр при храме, на беседу со священником. Который вроде как обещал их повенчать. И хотя они формально, перед государством, ещё не были мужем и женой, трудно переоценить всю силу и степень связывавшей их общности. Была ли она сугубо земной, чувственной и плотской? Ну что вы, мадам, я умоляю! Где ещё и найдёшь в наше сами понимаете, какое время столь чистую и непорочную любовь!
«Если родится сын, я назову его Иваном».
11
Что может быть красивее спящей женщины, безмятежно раскинувшейся на ослепительно-белых или розовых простынях по всей ширине кровати? Восходит солнце и начинает заигрывать с волосами спящей, заставляя их отливать особым тягуче-медовым блеском; сколь упоительно зрелище это для мужа или влюблённого!
Такими глазами смотрел и Иван на Олю в то пятничное утро после их первого брачного пира. Он уже давно – несколько месяцев до встречи с Олей – не испытывал подобных эмоций; не ведала его душа столь мягкого и милующего сердце любования, столь нежной концентрации на предмете своего воздыхания. Серые занавески будней скрыли алтарь мечты. И, казалось, навек; но вот – она, вот! Вошла! В его – а он в её – внутренний и внешний мир, неся радость, счастье и свободу! С волнением первоклассника, готовящегося выслушать в советской школе первый урок мира, Иван прислушивался к ровному дыханию возлюбленной. А она спала, как маленькая девочка после землетрясения, утомлённая хлопотами дня; спала, переживая первый (или второй) день творения – да так оно с ними и было по-настоящему.
Иван вставил ноги в тапочки и отправился на кухню готовить кофе. В новостях рассказывали про Марс и про новые несбыточные проекты Илона Маска. Сравнив мысленно Марс со «Сникерсом», Иван отключил радио (бабушка в тёплую пору года жила на даче, в садовом домике под Арамилем) и вспомнил стихотворение Рубена Дарио «Люблю, любишь…», которое когда-то учил на онлайн-курсах испанского. Это было словно про их с Олей ситуацию. Душа с ночи наполнилась внутренним светом, и стало хорошо видно во все окна и во все концы света – у него было удивительное чувство, что своим просветлённым взглядом он словно заглядывает поверх занавесок и окон, что ему доступны чужие хлопоты и судьбы, проблемы и раны других людей. «Позавтракаю без неё, – сказал он себе. – Если не проснётся, один к отцу Михаилу поеду. Он всё равно в храме допоздна. И "нексию" возьму».
Завтрак прошёл в молчании и раздумьях. Оля бросилась к нему на пороге квартиры, сонная, пачкая ноги в пыли, когда он уже обувался в ботинки и распахнул входную дверь. Она его просто поцеловала, сияя влюблённым взглядом, погладила по темечку и прошептала: «Ты лучший!» Он обнял её за нежную, просвечивающую розовым – нежной кожей тела – комбинацию, потрогал горячую, восставшую грудь, поцеловал в губы и присмотрелся: трусиков на ней не было. И вообще ничего не было – ни часов, ни колец, – кроме одиноко висящего на шее крестика.
Видение этого крестика – да ещё её улыбки и её довольного, ликующего жеста – сопровождало его всю дорогу до храма Рождества.
И ещё её слова: «Ты меня прости, что я такая необязательная, хорошо? Что-то голова болит… Ничего, я сейчас веник возьму. – Она близоруко пощурилась. И потом – уже на ушко, тихо, по-домашнему: – Ванюш, что-то неможется мне. А отцу Михаилу передавай… самый пламенный привет.»
Он припарковался у неподалёку стоящего здания духовного центра, рядом с парой «матисов», и с бьющимся сердцем зашагал к паперти храма.
Ждать отца Михаила долго не пришлось – он уже беседовал с прихожанами в уголке свечной лавки, закончив службу. Маленький, сухонький, он как бы наполнял собой и своим светом считанные квадратные метры подсобного помещения – но точно так же, как подметил потом Иван, ему удавалось излучать свет, достаточный и для согревания огромного подкупольного пространства храма. Не шибко знакомый с такими понятиями, как световидение и исихазм, Иван, однако, довольно быстро их вспомнил, едва соприкоснувшись мыслью и речью с поучениями священника. Откуда он вообще всё это знал? Скорее всего, прочёл на сайте патриархии или на «Православие.ру» в перерыве между занятиями – или в минуту отдыха. В эти же мгновения (пока завязывалась беседа) выяснилось, что он наслышан о Лествичнике и Макарии Египетском, помнит такую фамилию, как Мейендорф – и даже слыхал о творческих усилиях местных историков издавать византиноведческий журнал (исторический факультет находился в том же здании на маленькой, уставленной автомобилями улочке Тургенева, ровно под его матмехом; а некоторые лаборатории даже заходили на матмех. Иван в них был и успел кое-что поразглядывать и запомнить.)
Он вспомнил, как ходил на философский на лекцию о Хоружем (лектором был некто Марков, молодой человек со сросшимися бровями и насупленным лбом и уже, по легендам, местная знаменитость; несмотря на всю свою бочкообразность, он казался возвышенным, а не обрюзгшим). Иван тогда спросил, есть ли что-то, в чём этот Марков с Хоружим не согласен, и тот ответил: «Да. Да, пожалуй. Когда он говорил, что крупнейший русский философ конца двадцатого века – не он, а Бибихин». – «Смирение», – подумал Иван. И зашагал восвояси.
Да, этот Мейендорф, подумалось ему, всё на свете знал… Но отец Михаил знал не меньше. Он поглощал требники и духовную литературу, как придётся – и за письменным столом, и (во время бесконечных поездок и перемещений) с экрана смартфона. Поэтому смог утолить самый пристальный научный и бытовой интерес Иоанна, как он выражался славянским языком, к проблемам брака. Мало-помалу Иван почувствовал, как в ходе беседы его разум начал выздоравливать от расшелушённости, разбросанности и хаоса, когда всё сущее разносится в бесчисленное количество систем самых разных и принципиально неисчислимых категорий, – и стал, напротив, складываться в некую новую многоуровневую и матричную систему, со стабилизирующейся последовательностью главных и собственных идеалов (кажется, так говорили на теории групп, которую он сдал на «хорошо» прошлым летом). То есть упорядочиваться. И ощущать свою упорядоченную по законам матриц и групп бесконечность. «Олюшка у меня молодец, такая верующая! – И вдруг: – А что, если летом – на досуге – богословием заняться? Почитать кого-нибудь умного, поговорить… вот хоть с тем же отцом Михаилом… Спросим-ка его…»
Однако поражало обоих собеседников не это богатство и разнообразие зауми и прочего интеллектуализма, неизбежно и неизбывно сближавшее обоих собеседников (к теперешней минуте, как я вижу, поглядывая на часы, отец Михаил, привстав у скамеечки близ окна, занялся только Иваном). Ивана тронуло буквально до слёз то сердечное участие, которое проявил, в общем-то, старый уже священник в ответ на его – заданный постыдно тихим шёпотом – вопрос: «Как нам… как нам с ней теперь… быть счастливыми?» Прислушаемся к этой части диалога.
– Вот Вы говорите, что хотите с Вашей подругой пожениться… Как её величают-то? Ольга? – Иван кивнул. – Дело хорошее. Важное дело… – Пауза, долгий, внимательный взгляд, направленный прямо на (лучше было бы сказать «в», но ведь никогда не знаешь, как себя вести с этими предлогами, так что можно и ошибиться) – так вот, в душу Иоанна. – А Вы знаете, Ваня, зачем Вам это надо? Именно Вам – как мужчине и человеку? Как верующему человеку? – Иван опешил от такой постановки вопроса. – Вы её любите, Олю. Я знаю. И она… Вас любит. (Не спрашивайте, у меня свои каналы.) Хорошо. Сознательно говорю Вам это. Но: Вы глубоко продумали всю меру совместной ответственности? И Вашей личной ответственности? Я имею в виду – за такое событие, важнейшее в жизни мужчины (как и женщины), как брак. И его последствия. – Пауза. – Ну, смотрите: всё общее – общие восторги и радости, общие подступы к мечте, но и общие горести, общие слёзы. Деньги, – он сделал обводящий жест рукой, – и их нехватка. Необходимость – временами, пусть только временами – отказываться от последнего. От завтрака, обеда. Ото сна. Вставать в пять утра, чтобы вести ребёнка на занятия в соседний город. Или деревню. Больницы. (Не забывайте, что у вас обоих уже родственники старшие – не самых молодых лет. За ними нужен уход). Увольнение с работы – да всякое может быть. Вы прекрасный работник, я знаю, я в Вас верю. Но порой – сами видите, что происходит: войны, теракты, эпидемии… Внезапные и неожиданные болезни. Птичий грипп. Катаклизмы. Да что я Вам перечисляю…
– Вы молоды, красивы, полны сил, – продолжал отец Михаил через какое-то время своим неспешным голосом. – Да что говорить – Вы удачны… И, немного зная Олю, я, честно говоря, рад за неё. Она нашла себе хорошего спутника жизни. – Прожигающий взгляд карих глаз с зеленоватой радужкой, и вновь – прямо в сердце Ивана. – Я буду молиться за вас обоих и уже молюсь. Но я опасаюсь. Опасаюсь, Иоанн, и за Вас в первую очередь. И вот почему.
Вы даже ещё толком не успели расспросить меня о том, что Вас волнует, а я кое-что (быть может, не всё) уже вижу – вижу, глаз-то у меня намётан – и вот что я Вам скажу. (Не бойтесь, я к добру.) Знаю, трудно воспринимать назидания на соответствующие темы, выйдя из зоны прямой заботы мамы и папы, и всё же… Та свобода, тот полёт и игра сил, о которой мы мечтаем и стремимся в любви, в том числе и в разных… приземлённых её оттенках (не краснейте, в жизни многое бывает) – это лишь одна сторона, одна грань медали. Вернее, граней вообще очень много. Поначалу ты молод, проворен и юн. И она такая же. Вы встречаете друг друга, взгляд-другой – раз, огонь зажжён и хода назад нету. И я Вам скажу – это одно из самых прекрасных мгновений… и состояний в жизни, и если всё так и случилось по-настоящему, – Иван только кивнул, сглатывая задумчиво катившуюся где-то внутри слезу, – то и нет смысла поворачивать назад. Обретши, ценишь найденное. Точнее, понимаешь, что вот оно – то, что ты искал, – и нет смысла заворачивать. Надо решаться. И решиться. Молодец, – он доверительно сжал кисть Ивана, – всё правильно сделал. Но. Как всегда, есть небольшой нюанс. У каждого выбора есть последствия. Полагаю, Вы пока ещё не обвенчаны…
– Нет, – пролепетал Иван.
– Конечно, потому что для этого требуется документы из ЗАГСа принести. А запись сейчас долгая, месяца на три вперёд. И если вы только-только приняли это решение… а жизнь уже берёт своё…, – Иван поразился лёгкости произнесённой фразы, – то вот тут-то и коренится самое интересное. И самое проблемное. То, на чём, вообще говоря, претыкаются многие. Но как же быть? Как быть с тем, что она тебе, строго говоря, ещё не жена (Вы меня извините, но Церковь именно так смотрит на подобные ситуации и на подобный расклад), а ты с ней уже активировал всевозможные типы отношений в рамках духа и плоти, которые, вообще говоря, являют собой удел лишь людей семейных? Как возглашает священник в начале Литургии верных: «Елицы оглашеннии, изыдите»? А ты пока ещё – только оглашенный по отношению к Таинству брака. Так это называется. Ты нашёл невесту… жену, сблизился с ней… сблизился достаточно, чтобы понять, что вас с ней связывает нечто гораздо более фундаментальное, чем простые сантименты или мимолётная страсть, или – Господи, помилуй – деньги, – «Да нет», – прошептал Иван воочию, – и лишь когда ты подпишешь, образно говоря, перед Богом договор… но не о безоговорочной капитуляции, как восьмого мая, – Иван вскинул брови, – а о безоговорочном принятии в свою жизнь другого человека, жены (пока ещё она тебе не жена), со всеми её восторгами, печалями и радостями, и слабостями чисто человеческими (ибо женщине всегда тяжелее, и они быстро устают и перегорают, с самых первых дней нашего падшего мира – Бог тому Свидетель)… А что значит – подпишешь? Пройдёшь Таинство (не обряд, нет, это Таинство)… – Он посмотрел на Ивнаа чуть построже, но глаза так же струились кротостью. Было в этом чудо. – Вот тогда – это можно сделать через полгода, не торопясь – ты вступишь с ней в законную связь перед Богом, государством и людьми. Нужно это делать? Нужно. Приведу суровый пример: тот, кого реабилитировали после ложного обвинения, получает на руки акт о пересмотре и отмене приговора? Получает. Здесь тонкий момент, но речь идёт как бы тоже о некоей – в особом, более духовном, не юридическом смысле, это не юристам надо – реабилитации. От чего? От подчинённости...
– Нравам века? – предположил Иван.
– Не просто нравам века… а вещи, самой по себе гораздо более фундаментальной: падшести нашей заблудшей и падшей (и, Вы меня простите, блудливой) природы. Не умеющей терпеть и ждать. Не умеющей бороться со скукой и с нехваткой кого-либо и чего-либо. Подай нам всё сразу, Боже, что хочется, да ещё разжуй, и поскорей. И не умеющей прощать.
– …Но не переживайте, – продолжал Иван слышать направленный к нему голос священника. – Цветы добродетели распускаются порой в самых обезвоженных пустынях. – И, заметив тревогу в глазах собеседника: – Нет-нет, я вовсе не хочу сказать, что такова Ваша душа или Вашей подруги, что Вы… Напротив, то, что Вы пришли сюда, в храм Божий – это важно, и ещё как! – Отец Михаил вздохнул. – Это важно не мне, убогому иерею Божию, одному из сотен себе подобных; это важно Богу. Это значит, Ваня, – при этом «Ваня» наш герой мысленно подпрыгнул от особого, никогда прежде им не испытанного умиления сердечного, – что Ваша… и Олина душа начинают жить по Богу и в Боге. Сообразуясь – и, в идеале, сообразовавшись: сообразно – с Его волей. Согласно которой (дайте-ка, я на ушко Вам шепну), по-хорошему было бы сначала обвенчаться, а там уж и брачный пир устраивать… пир плоти… Ну вот, не взыщите. Теперь я Вам сказал то, что и должен был сказать.
– Да, – чуть позже продолжал отец Михаил тихим голосом, потерев большим пальцем крылья носа, – Вам может показаться, что Вы просто воздали справедливость Вашей женской половинке, сосуду слабейшему, так как… она Вас очень просила… Простите. Но, смотрите, прошу Вас, не дайте себя увлечь юношеской невоздержанности и поспешности. Иногда то, что обретаешь поспешно, лишает людей того счастья, которое могло бы их связывать долгие годы… Всему свой срок, Николай! Подумайте над этим.
В эти мгновения Иван попеременно смотрел на две иконы – Спаса в силах и старца Серафима, стоявшего опершись на свой монашеский посох и невыразимо-умилённо озиравшего верующих. И ему показалось, что оба – Господь и святой – преподали им с Олей своё благословение.
– Отче, спасибо Вам, – шепнул он тихо. – Я поразмыслю над Вашими словами, правда… спасибо… Они очень важны для нас. Но… Вы уж извините, – он сунул руки в карман, – но… мы, конечно, это… полными монахами не будем…
– Дети, – воскликнул тогда отец Михаил, всплеснув руками в сторону хоров, как будто приветствуя невидимого Серафима, – да пребудет на вас нерушимое благословение Божие! – И прошептал ему после, на ухо: – Пытайся… пореже, не каждый день… не в канун Двунадесятых праздников… и ты увидишь, как станет легче… А она пойдёт за тобой. Ты – руль, она чёлн. Помни об этом… – И громче, как обычно: – Передавай Олюшке мой самый искренний привет!
И повернулся уходить. Секунда – и его хрупкий облик скрылся за боковыми вратами иконостаса. И в тот же миг яркий луч света пронзил подкупольное пространство.
Едучи обратно за рулём, Иван не мог думать ни о чём ином, кроме этих изумрудных глаз и этой, поистине, неземной, радостотворной и одухотворяющей улыбки.
12
Я предвижу возражения Жан-Поля Сартра, сторонников психологизма, постмодернизма, эмоционализма, надрыва, теологии освобождения, Антонена Арто с его театром жестокости и прочая, и прочая, и прочая. Однако нашей повести ничто не мешает развиваться по своим собственным средневековым законам, скажем, русского Предвозрождения – тихо и неприметно. Есть много повестей, которые так и делают. На книжных полках их не увидишь в разряде бестселлеров, в нарядных обложках от лучших художников, рядом с Палаником и Пелевиным; и всё же у них есть свой круг читателей – сокровенный и потаённый, который выше ценит внутреннее делание ума, нежели внешнее. Образно говоря, не просто плетёт корзины, но творит молитву. И вот они-то в своей сакральной активности и были изначально творцами и потребителями литературы. И только в наши шиворот-навыворотные времена ситуацию вдруг стали определять, а норму вкуса – диктовать те, внешние и другие. Читатель понимает, что самое главное, впрочем, – это недостаток мастерства; он готов с увлечением прочесть любой сюжет, сулящий ему приключения. Однако здесь мы вынуждены его огорчить: начавшись с достаточно причудливой их амальгамы, повесть наша теперь замедляется и уже почти приготовилась это сделать. А вместо моралите приглашаю всех прислушаться к отрывкам нескольких разговоров.
– …И вы венчались? – тихонько спросил внук, вцепившись в подлокотник кресла.
– Да, Петя… Венчались. Поздней осенью 201… года. Она была в атласно-белом платье и красном пальто, с розами и гвоздиками. Такая чудесная! Родители мои и её, дядья, тёти – все были счастливы… – Молчу, руки трясутся, но вижу: надо сказать. – Вот только детей своих, родных биологически нам Бог не послал. Ну да, впрочем, ты уже знаешь… Бабка твоя вон какой сделалась молитвенницей…
Что добавить к этому? Наши всхлипы слились в общем плаче. Вот его сестрёнке, Любочке – да, той лучше пока ещё не рассказывать. Всё равно не поймёт, маленькая. А с ней так весело играть! С её весёлыми весенними глазами и подаренными ей бабушкой синими зайчиками из мягкой шерсти. Дети и так сердцем ведают главное – кто им друг, кто нет. Да и ей самой до поры до времени намного спокойнее будет. А потом, это знание – что оно изменит? У неё есть папа и мама, братик, бабушки и дедушки с обеих сторон – сваты, ваш покорный слуга, что-то с трудом уже поднимающийся с кресла в свои семьдесят восемь… а любовь – это ведь супрабиологический феномен.
13
Потянувшись в кресле, писатель вновь обратил свой возглас к персонажу:
– Ну, задал ты мне перцу, Иван Петрович! Ты мне рассказываешь про одну девушку, про Наташу, а я-то принял её за другую, за Олю, за свою старую знакомую! По лестничной площадке моего – нашего с тобой – воображения! И как только я потом чудом догадался, что мы с тобой про одну девушку речь-то ведём!.. Слушай, а она-то, живая – Наташа-Оля – на нас с тобой не обидится?
– Эх, Димитрий, – персонаж мне выдаёт. – Ты вот послушай – люди-то все одни, – что мне давеча выдал мудрец: роза али не роза номина сунт одиоза. Вот чего! Нет правды в именах. Имена неизбежно суровы и ненавистны. Мне, тебе, всякому прозаику. Не важно, как назвать. Важно, как вырастить и воспитать. Разве персонаж – который как сын или дочь тебе – не станет от этого и твоим собственным достоянием?
– Твоя правда, – согласился с ним писатель. – Отец Михаил такое решение одобрит. Мне кажется, и Богу так угодно…
– Ему виднее, – подтвердил, кивая в шляпе, персонаж. – Да, думаю, Он не будет спорить. Ведь Оля у Него и у тебя – такая счастливая! И Иван ей в этом очень сильно помогает.
– Пока, Петрович! До скорого! Заходи, чай, на чаёк!
– Пока, пока! Бывай!
И персонаж улетел в свои края – на крыльях ветра. А оставшийся до какой-то степени одиноким автор ввёл в графу «Кому» электронный адрес одного известного издательства…
Начиналась новая история – вроде как бы его, но уже и не собственно его жизни. Почему-то вспомнилась Оля (написанная им в некоторых умилительных подробностях с жены). Когда жена вошла, автор уже ни с той, ни с другой не расставался.
Свидетельство о публикации №224052100702